Но жаловался так, для виду. В душе он был «настырной девчонкой» доволен. Асфальт не асфальт, а насыпать шоссейку вдоль хотя бы главных улиц надо. В деревне действительно грязно, после дождя так не пролезешь. Но сейчас главной проблемой в хозяйстве были не улицы, а корма. И даже пока не корма, а земли, на которых можно их выращивать. Уже второй год колхоз ведет раскорчевку тайги за Чертовым ущельем. Вот и нынче с самой весны чуть не половина тракторов занята на этой работе. И хороша же земля под тайгой, да трудно дается. За полтора сезона всего гектаров около семидесяти расчистили. К осени будет, кажется, вся сотня. На следующий год должна отличная кукуруза уродиться… Но что этой девчонке кукуруза! Ей вынь да положь сейчас же асфальт!
   Ирина только в прошлом году окончила десятилетку. За время экзаменов похудела так, что остались одни глаза да косы. Зато привезла аттестат почти с одними пятерками.
   – Э-э, как состругало тебя, цветочница! – улыбнулся Захар. – Для поправки ступай-ка на молокоприемный пункт. Раз любишь чистоту – заведуй нашей молоканкой. Вот там и разворачивай во всю ширь эту… санитарию с гигиеной…
   Однако Шатрова не приняла ни его улыбки, ни его шутки.
   – Я лучше в телятницы пойду, – заявила вдруг она.
   – Почему? – удивился Большаков.
   – Потому что телки дохнут у вас, как цыплята.
   «Как цыплята» – сказано, конечно, чересчур. Но телки иногда падали, это верно.
   Разговор происходил как раз на скотном дворе, и телятница Пистимея Морозова, жена бригадира, старуха ласковая, тощая и молчаливая, обиженно поджала губы:
   – На все воля Божья. Человек мрет, а скот и подавно Господним перстом не защищен.
   – Скот не перста требует, а ухода. А ты, бабушка-пресвитерша, больше в молитвенном доме сидишь…
   Это было правдой. По три-четыре раза в неделю Пистимея проводила в молитвенном доме свои баптистские богослужения. Кроме того, чуть не каждую неделю праздновала то день рождения, то день крещения, то день бракосочетания дряхлых старушонок своей общины. А уж о Рождестве, Пасхе, Троице или Преображении и говорить нечего. В эти религиозные праздники для нее хоть подохни все телята… Хорошо еще, что она перед праздниками каждый раз приходила в контору и просила подмены.
   Захар несколько раз пытался снять ее с телятниц, но старуха обижалась и чуть не плакала:
   – Это как же, Захарыч… За что обижаешь?
   – Да ведь от ваших молитв телята в весе не прибывают, – говорил каждый раз с раздражением Захар.
   И каждый раз Пистимея отвечала:
   – Вот-вот, ты всю жизнь шпыняешь Бога… и нас, весь молитвенный дом, грозишься раскатать. Да убудет ли, коли старушонки мои какую молитву прошепчут? Перемрем – тогда и раскатывайте. А я ведь живу как? Молитву – Богу, а руки – людям. Какие ни есть, а все польза. Уж ты не строжись, а я старательней буду приглядывать за животинками.
   На этот раз Пистимея, однако, не стала уговаривать оставить ее на работе. Она только оглядела с тоской свои руки, одна из которых была покалечена – указательный и средний пальцы на правой руке наполовину обрублены, – и произнесла:
   – Одряхли, знать, совсем, проклятые. Отработали свое, кормилицы.
   И пошла, сгорбившись, тяжело шаркая ногами. Шла так, что Захару даже жалко стало старуху.
   – Считай, бабушка, что перст Господень распростерся и над скотом, – сказала ей вслед Иринка. И, почувствовав, что получилось это как-то грубовато, прибавила, оправдываясь: – Не люблю я ее…
   Распростерся ли перст над беспомощными, тонконогими бычками и телками, защищала ли их теперь целая Божья длань, – во всяком случае, телки с тех пор не падали. И Захар только удивлялся: откуда берутся силы у этой хрупкой девчонки! Когда шел отел, она день и ночь пропадала в телятнике. В это время Ирина становилась раздражительной – лучше не приходи в ее царство без дела, из простого любопытства, – глаза вваливались, лицо бледнело.
   Но чуть телята набирали силу, Ирина снова принималась за председателя, требовала чего-нибудь, – например, заново покрасить облупившиеся ставни на колхозной конторе, – и не отставала до тех пор, пока не добивалась своего.
   … Нахлобучив фуражку, председатель опять присел на стул у стены и долго оглядывал Ирину с головы до ног. Оглядывал так, будто видел впервые. Ирина даже смутилась, отступила к окну:
   – Ну чего ты, Захар Захарыч?..
   – Да ты понимаешь, – Большаков постучал пальцами себе в лоб, – вот этим приспособлением соображаешь, сколько будет мороки с асфальтированием целой улицы!
   – И верно, как это я не подумала! Еще вот с севом, дядя Захар, сколько этой мороки, особенно с уборкой каждую осень. Да и со скотом, если разобраться… И корма заготавливай, и коровники строй… И чего мы, в самом деле, себя мучаем!
   – Ну! С таким ядовитым языком теща из тебя славная выйдет. Потолкли воду в ступе – и хватит. Пойдем, Устин, глянем на твои сенокосы.
   И председатель пошел к выходу.
   Колесников, Устин Морозов и редактор Смирнов тоже поднялись.
   – А я говорю – не хватит! – воскликнула Ирина, загораживая дверь.
   – Ты напрасно горячишься, калена ягода, – проговорил Филимон, подошел к Ирине и мягко отстранил ег от дверей. – Дорогу проложить – не половицу застелить. Нынче об асфальте и говорить нечего…
   – Нечего и на будущий год, – сказал председатель. – Шутка, что ли? Одна главная улица почти два километра длиной. Не до того сейчас. Да и где мы асфальт этот самый возьмем? Ты подумай-ка…
   – Ну, пусть не асфальт, ладно. Давайте хоть булыжником замостим, – не сдавалась Ирина, – Камней не покупать, все берега Светлихи ими засыпаны. Бульдозеры свои. А я комсомольцев, всех ребят и девушек… Ночами работали бы… Все увидели бы, как… ну, как это нужно всем и… Дядя Захар! Давайте начнем нынче, а?
   Морозов усмехнулся, проговорил тихо, с каким-то злорадством:
   – Начать можно с криком, до середки дойти – с хрипом, да там и язык вывалить.
   Все, кроме Ирины, вышли из конторы. Захар послал Устина Морозова запрягать лошадь: когда было не к спеху, Большаков предпочитал ездить на лошадях, так как в последние годы от автомобильного чада у него быстро разбаливалась голова, и повернулся к Смирнову:
   – По каким делам у нас?
   – Да вот о ремонтниках твоих хочу материал в газету дать. Как?
   – Чего ж… Люди заслуживают. Где остановился? У Шатровых, конечно.
   – У них.
   – Ага… Может, по лугам хочешь проветриться? Поедем.
   – С удовольствием бы, да… – Петр Иванович взялся за сердце. Несколько раз его скручивал у них в колхозе тяжелый недуг. – Чувствую, отдохнуть надо. Кажется, зря сегодня так рано поднялся.
   – Так чего же ты! – нахмурил брови Захар. – Машину, может, надо? Мы сейчас… Филимон!
   – Да нет, не беспокойтесь. Пока ничего страшного. До Шатровых дойду, недалеко. Отлежусь немного. Вечером загляну в контору.

Глава 2

   Как бы потешаясь над незадачливыми предсказателями погоды, предупредившими о длительных и затяжных дождях, установилась знойная безветренная сушь. Целыми днями полыхало над головой солнце, сваривало огуречные листья на колхозных огородах, травы на лугах. За неделю солнце содрало, спустило лохмотьями кожу на деревенских ребятишках. Казалось, оно испепелило бы молодой зеленодольский люд начисто, если бы не прохладная Светлиха. С утра и до вечера ребятишки барахтались на отмелях, шныряли, как мальки, вокруг парома, доставляя немало хлопот старому паромщику Анисиму Шатрову.
   Но Захара Большакова не покидало беспокойство. По многолетнему опыту он знал, что такое эта безветренная сушь в их краях.
   И хотя после благодатного ливня не оправились еще как следует травы на лугах, хотя по-доброму с недельку-полторы им постоять бы ещё, он бросил главные силы на заготовку кормов,
   – Не раненько ли, Захарыч? – высказывали сомнение некоторые – Через пяток дней укосы бы вдвое пошли. Эко, погодка!
   – Валить травы как можно больше и без промедления стоговать! – отдал распоряжение Большаков.
   Опустели деревни. На лугах загудели тракторы, затрещали сенокосилки, поднялись первые стога и скирды.
   Зловещий прогноз погоды начал сбываться с опозданием ровно на две недели.
   Сперва спала жара. Тотчас гудом загудели комары, не давая работать. Потом стало мутнеть небо, то и дело подхлестывал холодный, как осенью, ветерок.
   Тучи так и не появились, а небо мутнело все больше, опускалось все ниже. Скрылось, словно провалилось в бездну, солнце, и начал падать на землю сеногной – мелкий-мелкий дождичек. Его еще называют «мокрец» или «сеянец». Он шел день, другой, неделю…
   И великое зло брало людей. Шпарил бы уж настоящий дождь, а здесь не поймешь – не то туман, не то морось. Проглянет на часок-другой солнце, пригреет, припечет и опять утонет в серых клубах, поднимающихся над сенокосами. Эти ядовитые клубы словно выпирали друг из друга, множились с непостижимой быстротой, заваливая все небо.
   Тогда Большаков прекратил сенокос во всех бригадах, перевел людей на силосование.
   И вот силосные ямы и траншеи были заполнены. Остались лишь те, что предназначались под кукурузу. А погода не улучшалась.
   Председатель собрал всех бригадиров: что делать? Трава на лугах местами начала вымокать, гнить на корню. Продолжать ли силосование или приберечь оставшиеся силосные емкости под кукурузу, которая обещает быть хорошей?
   – Засиловать-то все травы можно, да как же мы без сена будем? – говорили бригадиры. – На одном силосе не уедешь, белка в нем – кот наплакал, можно за зиму все животноводство угробить. Силос с сенцом хорошо.
   Решили: легко ли, трудно ли, а косить травы на сено.
   Захар Большаков каждый день отправлял на луга чуть не всех животноводов, полеводов, огородников и даже механизаторов, занятых в ремонтной мастерской и на раскорчевке леса. И что только не делали, с какого боку не подступались! Сушили накошенную траву на козлах, пробовали сметывать влажное сено в стога, пересыпая его солью. Островерхие зароды молчаливо и угрюмо стояли неделю, другую, а потом над ними начинали струиться зловещие парки. Зароды разбрасывали, вываливали черную, перегоревшую в труху сердцевину, снова пытались как-то сушить побуревшее уже сено, снова складывали. И опять через несколько дней стога принимались куриться прозрачными дымками.
   – Тьфу! – то и дело в бессильном отчаянии плевал Андрон Овчинников, низкорослый и неразговорчивый колхозник.
   – Н-да, – уныло отвечал ему всегда сутулый, с красным, как кирпич, лицом Егор Кузьмин, заведующий животноводством первой зеленодольской бригады.
   – Что «н-да»? Для тебя ведь сено! – остервенело накидывался на него старый, тощий, как засохший кол, но крепкий еще на ногах мужичонка Илюшка Юргин, по прозвищу «Купи-продай».
   – А я что сделаю? – обиженно говорил Егор. – Я, между прочим, сено не ем.
   – Ладно вам, – останавливала готовую было вспыхнуть ни из-за чего ссору Наталья Лукина, до замужества Меньшикова, та самая «дочерь Натаха», после рождения которой Филипп собирался разодрать жену надвое. – Отдохните лучше, чтобы искорки попритухли.
   Клашка Никулина, тридцатисемилетняя, уже полнеющая женщина, произносила средь общего молчания:
   – Нынче зандакаемся, однако. – Клашка так точно ухватила интонацию, с которой Кузьма произносил свое «н-да», что все засмеялись.
   – Завтра будет солнышко. Вот увидите! Вот увидите! – старалась рассеять уныние мокрая, как цыпленок, Ирина Шатрова. Но она говорила это каждый день, и ей никто не верил.
   Отдыхали подолгу. Женщины поправляли сбившиеся волосы, перевязывали отсыревшие платки, мужчины курили. Табачный дым мешался с серой водяной пылью, плавающей в воздухе, и был почти незаметен. Только заведующий конефермой Фрол Курганов не курил. Он обычно сидел где-нибудь в сторонке и, тяжело свесив почти совершенно белую голову, о чем-то угрюмо думал.
   Не садился отдыхать лишь Антип Никулин, Клашкин отец. Он суетливо топтался меж людей и без конца нудно, тоскливо ныл:
   – Вона, хлюпь-то, до зимы, может, будет! А в газетах хвастают – человек, дескать, спутник запустил, природу покорил. Этот, как его… газетный редактор, что к нам все с району ездит… Смирнов, что ли?., то и дело пишет через свою газету: человек может то, достиг этого… А чего достиг? Я подписчик районной газеты, поскольку там Зинка, моя младшая дочь, работает. Перед раскуркой читаю, конечно. И думаю: «Ты, мил человек, жену хоть сумей покорить, да хвастайся тогда. Или хлюпь под носом убери. А то – природа… Прыток больно…»
   Своими разглагольствованиями Антип добивался того, что то один, то другой замахивался на него вилами. Старик, не обижаясь, переходил на другое место и начинал снова…
   Захар Большаков снимал теперь людей откуда только было можно и посылал на луга. Совсем приостановил раскорчевку леса. В самом Зеленом Доле не раздавался теперь из мастерской лязг и грохот металла. Сиротливо лежали груды кирпичей вокруг только-только начатого строительства водонапорной башни, все более чернели с каждым днем штабеля плах и теса.
   Новую контору с недостеленными полами и не покрашенной еще железной крышей замкнули от вездесущих ребятишек на замок (внутри много сухих стружек, долго ли до греха). Даже дряхлых набожных старушонок председатель попросил взять грабли и хотя бы сидя разгребать помаленьку сырые валки. Анисим Шатров накрепко привязывал свой «крейсер» к припаромку и тоже отправлялся раздергивать копешки. Перевоз через Светлиху прекращался до вечера. Да и некого было перевозить.
   Сам председатель тоже, давно пересев с рессорного ходка на «газик»-вездеход, с утра до вечера мотался по заречью, по сенокосам других бригад.
   Люди измучились окончательно, валились с ног от смертельной усталости. Только Антип Никулин, не уставая, хрипуче проклинал погоду и колхозный скот, ради которого люди принимали такие муки, и Большакова с Устином, без конца заставлявших переметывать набрякшие водой пудовые пласты сена.
   – А чего тут руками сделаешь! – крутился Антип однажды с самого утра вокруг председателя, приехавшего на заречье. – Тут машины надо. То есть технику. А что? Почему стога складывать есть машины, а разваливать – нету? Непорядок. Раз в колхозе имеются такие работы – давай машины. Это раньше было просто: выкосил лужок да сложил в стожок. А ныноче – все иначе. Ныноче, проще сказать, трансляция. Надо покосить, да надо и дождичку дать помочить. Должны были предусмотреть разваливательные машины. Деньги зря, что ли, получают?
   Маленькая голова Антипа еще в детстве попала, видимо, в какой-то жом, лицо сплющилось, да так и не выправилось за всю жизнь. В тот момент Антип был, наверное, в кепке. Кепка, превратившись в блин, намертво прилипла к голове. Во всяком случае, никто еще не видел Антипа с непокрытой головой.
   Ноги Антипа росли как-то странно, нараскоряку. Несмотря на это, толстые, висевшие трубками холщовые штаны, в которых Антип, вероятно, и родился, все время сползали, и старик Никулин поминутно их поддергивал.
   – Так я спрашиваю: деньги зря, что ли, получают? – передохнув, еще ближе подступил Антип к Захару. – И ведь – знамо дело! – немалые. По тыщам огребают. А тут колхозник…
   И вдруг неожиданно для многих Фрол Курганов, не стесняясь женщин, крепко-накрепко обложил все поле матом и с размаху глубоко вонзил вилы в землю – аж мелко-мелко задрожал до черноты отполированный ладонями черенок.
   – Да почему я должен, на самом деле, зря спину надламывать?!
   – И пуп надрывать, – тотчас добавил работавший рядом его рыжечубый сын Митька, тоже бросил вилы, протер рукавом залитые едким, соленым потом глаза и припал к ведру с холодной водой.
   Непонятно было как-то, всерьез говорит Митька, в поддержку отцу, или, наоборот, вставил это в насмешку.
   – Вот именно! – прикрикнул Фрол на сына, видимо тоже не понявший, что к чему в его словах.
   Митька пожал плечами, закурил, упал лицом вверх в развороченное сено и стал равнодушно пускать в серое и без того мутное небо табачные кольца.
   Бригадир Морозов окинул всех тяжелым взглядом, задержал глаза на Большакове.
   А Захар, точно крик Курганова упал ему на плечи многопудовой глыбой, медленно опустился на кучу сена.
   Устин подождал, пока он сядет, погладил свою черную бороду и ушел в балаган, служивший во время сенокоса походной бригадной конторой.
   Рядом с председателем села Клашка Никулина, разморенная и, казалось, распухшая от тяжелой работы.
   Над всем заречьем установилась туго натянутая тишина. Но Захару чудилось, что она вот-вот лопнет с какого-то края, вот-вот выплеснется и вспыхнет злое человеческое отчаяние.
   Прошла минута, две. Захар все сидел на копне. Где-то в глубине он чувствовал и понимал, что растерялся, что жалок сейчас, и ненавидел себя за эту минутную слабость.
   Однако вместо злых человеческих голосов услышал Захар сквозь дрожащую тишину – не то шуршит чахлый ивняк, растущий сбоку в ржавой и гнилой мочажине, не то друг о друга трутся серые, теплые клубы луговых испарений. И только еще минуту спустя понял – это тяжело дышат приостановившие работу люди.
   Он медленно поднял глаза и оглядел колхозников. Клашка Никулина обливала Фрола укоризненным взглядом умных, по-женски мягких, обведенных синеватыми кругами глаз. Бухгалтер Зиновий Маркович неуклюже стоял по колено в сене, словно намертво врос в землю. Потом перевернул вилы и стал выправлять согнувшиеся рыжие тройчатки. Ирина Шатрова наглухо сдвинула брови. Была она похожа на ястребка, который, казалось, взовьется сейчас и кинется на Фрола. Может быть, ястребок разобьется о его мокрую и крепкую, как ослизлый камень, грудь, но все равно ринется… Наталья Лукина, сложив отяжелевшие руки на груди, тоже внимательно и грустно смотрела на Курганова. Казалось, она знает и видит то, чего не видят другие, и смотрела на Фрола не столь с осуждением, сколь с жалостью и материнской печалью.
   И тогда горло Большакова чем-то перехватило, начало пощипывать глаза. От чего? От переполнившего чувства благодарности к этим людям за доверие и поддержку его, Захара Большакова? Может быть. От гордости за этих вот неприметных с виду, мокрых, уставших сейчас людей? Возможно, и от этого…
   Захар опустил голову, поняв, что не прорвется у них возглас отчаяния и злости. Но если прорвется, то обрушится не на него, а на Фрола Курганова.
   Видимо, понял это и Фрол. Он поспешно отвернулся, отступил и сказал уже примирительно:
   – Тот руководит, другой руководит… – И, помолчав немного, опять вскипел неизвестно почему: – От руководства спина не болит!
   Недобро усмехнулся Фролу в лицо заведующий гаражом Сергеев, взял вилы и направился к ближайшей копне. Качнулась мокрая бороденка старика Анисима Шатрова, сосульками стекавшая на узкую, прикрытую старенькой черной рубахой грудь. Он повернулся к Митьке и проговорил сурово:
   – Пуп, говоришь, надрывать? У него не с пупка грыжа вывалится, а скорей всего из того места, откуда язык растет. Пошли, Арина!
   И тоже принялся раздергивать влажную копну на мелкие клочки.
   Ирина, так и не раздвигая бровей, полоснула взглядом Фрола, а заодно Митьку и встала рядом с дедом.
   Вслед за стариком Шатровым и его внучкой поднялся с копны Митька. Поднялся, отбросил окурок, потянулся, словно сытый кот после спячки, – аж хрустнуло что-то в его бычьей груди, – и объявил:
   – Это бы, конечно, дело сейчас – минуток шестьсот храповицкого подавить… Да еще на пару с горяченькой вдовой вроде вон Клашки. Чтоб просушила насквозь…
   Митька глянул в задумчивое Клашкино лицо, нахально подмигнул ей и, насвистывая, подошел к Анисиму с Ириной.
   – Посторонитесь, товарищ капитан, на два лаптя правее солнца, – попросил Митька и легонько отнял у старика вилы, – Дай-ка, папаша, так называемый ручной инвентарь. А проще говоря, отдохни малость.
   Когда старик отошел в сторону, Митька двумя-тремя взмахами развалил копну, так же, как минуту назад Клашке, подмигнув Ирине:
   – А коли вдова походила бы на воспитателя подрастающего поколения крупного рогатого скота, то и минуток тысячу…
   Захар увидел, как вспыхнули гневные искры в глазах внучки Шатрова, как розовый отсвет от этих искр растекся по ее чуть загорелым щекам. Видел, как выхватил дед Анисим вилы у Иринки и замахнулся на Митьку, как со смехом отскочил Митька – и пошел, пошел разбрасывать многопудовые копны, словно машина.
   Зашевелился остальной народ, приступая к работе.
   – Ну, дьявол! – восхищенно произнес дед Анисим вслед Митьке.
   – Надо же позор отца-то прикрыть, – усмехнулась Клашка.
   – Чего, чего ты на него уставилась! – крикнул вдруг на свою внучку дед Анисим. – Глаза полиняют, мир не в том свете казаться будет!
   И уже тише, насмешливо сказал, мотнув бороденкой в сторону Фрола:
   – Грех да позор – как дозор: хошь не хошь, а нести надо.
   А Фролу, видимо, было бы легче, если бы вместо каждого слова ему вбили в голову по раскаленному добела гвоздю. Он пошатнулся и, обмякнув, сел, как упал, на кошенину, будто его в самом деле ударили по голове. Глянул на балаган, куда скрылся Устин Морозов, и медленно сник как-то, сжался, стал смотреть вниз.
   Садясь, Курганов заметил, что в это время поднялся Захар. Фрол думал, что председатель подойдет и добьет его сейчас каким-нибудь словом. Но Большаков ничего не сказал, даже не посмотрел в его сторону.
* * *
   … Вокруг крохотного, всего метров тридцать в диаметре, лугового озерка стояло несколько бревенчатых бараков, в которых жили колхозники во время сенокосной страды, помещалась кухня, столовая, склад для мелкого инвентаря. Но и бараки и столовая обычно пустовали. Почти все предпочитали есть и спать на чистом воздухе, для чего возле кухни соорудили два длинных стола, для ночлега каждое лето ставили на скорую руку травянистые балаганы.
   Однако нынче балаганы пустовали. В них было холодно, сыро, неуютно. И комары, залетая туда, видимо, по привычке, пищали жалобно и обиженно.
   … Вечер, как и все предыдущие вечера, навалился тяжелый, молчаливый и сразу, без обычных сумерек, превратился в ночь. На небе не было видно ни звездочки.
   Все бараки ярко светились окнами. Полосы света падали с разных концов на темную гладь озерка, разлиновав его вдоль и поперек, разрезав на треугольники, ромбы, квадраты.
   Из столовой доносились голоса, звон посуды. Но Фрол Курганов ужинать не стал. Выйдя из барака, он направился к стоявшей метрах в пятидесяти конюшне, – видимо, проверить, все ли там в порядке.
   Через полчаса вернулся, спустился по тропке к самой воде и сел.
   Озерко по-прежнему лежало молчаливое, неподвижное, словно застывшее. Но минут через пять Фрол все таки уловил еле слышимый шорох крохотных волн. Уловил и, удивившись чему-то, стал внимательно прислушиваться к этому шороху.
   Так он недвижно просидел еще с полчаса. Спина затекла. Фрол вздохнул, потянулся. И тотчас сзади раздался испуганный голос Клашки Никулиной:
   – Кто тут?!
   На землю упало что-то тяжелое.
   – Ну, я это, – недовольно промолвил, вставая, Фрол.
   – Фу-ты… Я думала – зверь какой. Или собака.
   – Собака тоже зверь, – сказал зачем-то Фрол. – Чего по темноте шляешься?
   – Да постирать вот…
   Никулина, присев на корточки, начала складывать в таз вывалившееся белье.
   – В темноте-то чего настираешься…
   – Мне сполоснуть только.
   – Ну, иди. – И посторонился.
   Клашка зашла по колено в воду, принялась полоскать белье. По озерку прокатились волны, светлые полосы заколебались, ожили.
   Фрол, покуривая, сидел на старом месте, смотрел на эти извивающиеся по воде огненные полосы, точно ждал, когда они перестанут извиваться, успокоятся.
   Кончив работу, Клавдия пошла обратно.
   – Караулишь, что ли, кого тут? – спросила она.
   – А, чтоб тебя! – вдруг рассердился Курганов. – Проваливай ты…
   Однако Клашка поставила таз с бельем на землю и сама опустилась на траву,
   – Эт-то еще что? – удивленно спросил Фрол, снова поднимаясь.
   – А ты сядь, – попросила тихонько Клашка. – Поговорить хочу с тобой.
   – Вот как? Не время вроде. И не место. – В голосе Курганова была насмешка.
   – Это-то верно, – согласилась Никулина. – Да ведь что время! К тебе ни днем, ни ночью не подступишься. Одичал, что ли, с конями ты?
   Курганов усмехнулся в темноту.
   – В контору вызвала бы для разговоров. Ты имеешь право.
   – Да ведь не придешь.
   – Не приду, – вздохнул Курганов.
   – Вот-вот… А почему?
   – Слушай! – повысил голос Фрол. – Какого тебе черта от меня надо? О сегодняшнем… за эту стычку с председателем, что ли, прорабатывать пришла? Как колхозная активистка? Как член правления?
   – Зачем? – негромко произнесла женщина. – Не эту стычку. И не как член правления…
   – Ну уж… знаем! Давай совести!!
   – Ничего ты, Фрол Петрович, не знаешь, – еще тише, с печалью в голосе проговорила Клавдия.