Страница:
Шум в зале еще больше усилился, и Соколов с изумлением увидел, как песенники подняли на руки сразу трех офицеров и те один за другим принялись осушать наверху свои бокалы шампанского и говорить друг другу речи. Слов, правда, было не разобрать из-за общего разговора на громких тонах, возбужденных алкоголем, но зрелище было впечатляющим. Наконец офицеры довольно прославили друг друга и свои эскадроны, прозвучала команда «на ноги!», и песенникам поднесли их очередную чарку. Кое-кто из господ офицеров стал перемещаться от стола в бильярдную, не смея до отхода из залы командира полка или особого разрешения царя покинуть офицерское собрание.
21. Царское Село, ноябрь 1912 года
22. Царское Село, ноябрь 1912 года
21. Царское Село, ноябрь 1912 года
Веселье продолжалось. На гостей, в числе которых были Соколов и Рооп, никто уже не обращал внимания. Они могли наговориться у стола всласть, наблюдая в то же время, как медленно розовеет лицо государя, молча тянущего свое шампанское.
— Как твои успехи против австрийцев? — поинтересовался Рооп снова, как давеча в приемной у Воейкова. — Есть ли контакт с моими бывшими венскими друзьями? Погоди, погоди, не отвечай… Хочу сначала дать тебе пару советов по поводу ведения твоих дел в Генштабе. Знай, Алеша, что здесь, в Петербурге, полно немецких благожелателей. Пуще глаза берегись, чтобы тебя не затащили в салон графини Кляйнмихель. У старухи собираются по пятницам государственные лица и дипломаты. Слово, сказанное там, с первой же почтой становится известно императору Вильгельму. В равной степени берегись, — генерал свиты его величества понизил голос до самого неслышного шепота, хотя в зале стоял такой гул, что через него еле пробивался голос песенников, — берегись ссылаться на своих агентов в докладах военному министру. Шифруй их как можешь, но упаси бог, если их настоящие имена пронюхает пройдоха Альтшиллер или кто-нибудь другой, близкий к супруге министра…
— Не тот ли это мелкий лавочник, который втерся к Сухомлинову в доверие, когда наш генерал служил в Киеве? — поинтересовался Соколов.
— Именно тот! Только теперь он уже пишет на своих визитных карточках, что он банкир и фабрикант, а сам лезет к любому офицеру, у которого есть за душой хоть какой-нибудь секрет.
— А куда смотрят жандармы?!
— Они смотрят в руку господина министра, а иногда — в ридикюль его красавицы жены! — мрачно пошутил Рооп.
— Мне не грозит вращение в столь высоких сферах, — скромно отговорился Алексей, однако снова, как и в начале дня, сделал для себя кое-какие выводы из доброжелательного сообщения друга.
— Ты учти, учти, — глухим шепотом продолжал тот предостерегать Соколова от подводных петербургских камней, — наша государыня регулярно переписывается со своей родней в Гессене, а родня-то и доносит германскому Генеральному штабу через императора Вильгельма все, что есть ценного со стратегической точки зрения в эпистолярных произведениях царицы. Не удивляйся, но в перехваченных германских или австрийских документах ты наверняка уже встречал упоминания о высокой особе, только не знал, что к чему. Так вот, я тебе раскрою глаза кое на что. В придворных кругах приняты клички, почти как в охранке… Ее называют «мама», а батюшку-царя — «папа». Это все к тому, чтобы ты лучше ориентировался в том, что следует, а чего не следует говорить «папе», даже если он специально спрашивает об этом, — уточнил Рооп. Он был уже немного пьян, поэтому с совершенной легкостью изрекал такие вещи, которые можно было услышать лишь от очень осведомленных людей из царского окружения. — …Есть еще и «гневная» — так в царском семействе называют вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Она терпеть не может «Гессенскую муху», то бишь царицу, и всячески старается ей насолить. Тут не только патология отношений между свекровью и снохой, но и чисто политические причины…
Соколов сделал весьма заинтересованное выражение лица, и Рооп с удовольствием поведал интимную историю российского самодержца, который в последние годы своего царствования жил в атмосфере родственных склок и семейных неурядиц. От этих домашних скандалов Николай все чаще и чаще отключался в офицерском собрании лейб-гусар или других царскосельских гвардейских полков при помощи зеленого змия и бесшабашного разгула.
— Николай Александрович, — время от времени предусмотрительно оглядываясь вокруг, шептал Рооп, — женился позднее принятого для престолонаследников возраста. Ему было двадцать шесть лет, когда в исключительных обстоятельствах, чуть ли не на другой день после похорон отца, пришлось ему вести под венец невесту, принцессу гессен-дармштадтскую Алису, внучку английской королевы Виктории. Принцесса, как ты помнишь, была уже известна при русском дворе. Ее отец, великий герцог, к тому времени имел в Петербурге зятя в лице великого князя Сергея, женатого на старшей сестре Алисы. Естественно, Алиса частенько гостила у сестрицы, а старый герцог таил надежду, что она может претендовать на руку Николая, который тогда не был наследником, поскольку был еще жив старший сын Александра III — Георгий. Хотя Алиса тогда была очень красива и могла бы составить пару Николаю, его мать Мария Федоровна, как настоящая датская хозяйка дома, имела всегда перевес в семейных делах и расстроила сватовство. Алиса не понравилась ей, как мне передавали надежные люди, своей холодностью и замкнутостью. К тому же Николай тогда был крайне увлечен одной балериной, которую затем, вскоре после женитьбы, «передал» своему дяде — великому князю Сергею Михайловичу…
— Постой, постой, — перебил друга Соколов. — Ты имеешь в виду Матильду Кшесинскую? Но ведь мне говорили, что она обольстительница другого великого князя — Андрея Владимировича.
— Тебе правильно говорили, — отозвался Рооп. — Проворная Матильда уже занята третьим венценосным воздыхателем подряд, и все из семьи Романовых… Но вернемся к истории Алисы. Она не солоно хлебавши вынуждена была после неудачного сватовства вернуться в свой Дармштадт, туда, где владетельный дом ее родителей не пользовался хорошей славой. Известно, например, что все дети герцога, ставшего тестем нашего императора, отличались от остальной немецкой родни странным нравом.
Рооп и Соколов вновь осушили бокалы, которые тотчас наполнил артельщик, и, когда бородатый унтер отошел на приличное расстояние, генерал продолжал:
— Нет сомненья, что молчаливая Алиса затаила в своем сердце обиду на ныне вдовствующую императрицу. Представляешь, с каким торжеством она приняла новое сватовство Николая, незадолго до смерти Александра III. Правда, сватовство носило уже характер такого предложения, когда Алису брали за неимением лучших невест. Но она и не раздумывала — согласие дала сразу. Еще бы, терять было нечего — безвестность и нищета захудалого провинциального германского двора или миллионы и блеск русской императрицы…
— Да, да, я даже помню строки манифеста о женитьбе государя, — оживился Соколов. Он с детства обладал уникальной памятью, и теперь ему не стоило никакого труда процитировать: — «Посреди скорбного испытания, которое нам послано по неисповедимым судьбам всевышнего, веруем со всем народом нашим, что душа возлюбленного родителя нашего в селениях небесных благословила избранную по сердцу Его и нашему разделять с нами верующею и любящею душою непрестанные заботы о благе и преуспеянии нашего отечества». Аминь! — добавил от себя Соколов и уточнил: — 21 октября 1894 года.
— Браво, полковник! У тебя опасная память! — удивился генерал. — Что же касательно манифеста, то он был, видит бог, не совсем грамотным и весьма казенным. А Алиса, войдя в дом Романовых, начала с того, что весьма непочтительно стала обращаться с вдовствующей императрицей. Превратившись в Александру Федоровну после крещения в православие, Алиса принялась бороться за влияние на царя с его матерью — Марией Федоровной… Конечно, Мария Федоровна ей спуску не дает, а вместе с ней и все ее придворные…
Соколов слушал своего старого друга с величайшим изумлением. Он помнил его дисциплинированным, исполнительным офицером, верным слугой царю-батюшке и опорой трона в бытность его командиром гусарского полка в Белой Церкви, блестящим штабным офицером Киевского военного округа, военным агентом в Вене, весьма корректно исполнявшим свои обязанности и вступавшим в деловые контакты даже с заграничными филерами охранного отделения, если это требовалось обстановкой или доставляло какую-либо оригинальную информацию. А здесь, в присутствии царя, под неистово звучавшие здравицы в честь императора и его родни, под верноподданнический рев пьяных голосов, старавшихся перекричать друг друга в провозглашении славы царю, генерал гвардии изрекал мысли, каких нельзя было прочитать в самом крамольном листке. Видимо, в душе друга, уже много лет наблюдавшего изнутри весь этот прогнивший придворный мир, так горько накипело, видимо, он нагляделся таких возмутительных бесчестий и недомыслия, мрачной глупости и политического мотовства, что не мог уже более сдерживаться и под видом введения Алексея в курс петербургской жизни решил излить всю накипевшую горечь.
Сам Соколов пока не мог еще с той же степенью критичности относиться к столь высоким сферам. Несмотря на определенные сдвиги в сознании, происшедшие у него под влиянием видимых ему неурядиц и главным образом в результате бесед с большевиком-инженером, Алексей все еще оставался простодушным слугой царствующего дома, на верность коему приносил присягу. Он пока не сомневался в божественном происхождении самодержавия, был готов отдать жизнь за государя императора, и все подобные беседе с Роопом разговоры вызывали у него двойственное чувство — с одной стороны, горькое понимание растленности и порочности придворной верхушки, а с другой — щемящее желание защитить честь батюшки-царя и достоинство матушки-царицы. Ему хотелось и прервать излияния Роопа, и слушать его дольше и дольше, испытывая при этом почти физическую тоску. К счастью для него, Роопа отвлекли на минуту соседи по столу, а когда он вновь повернулся к Соколову, старший артельщик вызвал всеобщий восторг и внимание тем, что принес большой жбан для варения гусарской жженки.
С весельем и прибаутками наполняли гусары сосуд коньяком, шампанским, специями, разжигали спиртовку. Погасло электричество. Лишь несколько свечей на весь зал и синий пламень жженки освещали смуглые усатые лица гусар, отблеск огня играл в глазах бородатых песенников и трубачей. Офицеры хором запели песню Дениса Давыдова, поэта и гусара, прославленного партизана Отечественной войны:
Жженка удалась, огромный жбан опустел в несколько минут. Царь продолжал сидеть за столом. Великий князь о чем-то заспорил теперь с государем, но предмет их спора не был слышим из-за громкого шума голосов, еще более разгоряченных жженкой.
Часы пробили полночь. Вновь дали полный свет в электрические люстры, к столу подоспела большая группа офицеров, только что сдавших дежурство кавалергардам. Они принесли с собой неистраченный заряд веселья и новый круг уже выпитых тостов. Царь и Воейков держались вполне свободно, как будто и не участвовали до сих пор в питейной гусарской баталии. Лишь деревянные застывшие глаза Николая Романова наводили на мысль, что царь нагрузился основательно.
Рооп снова заговорил полушепотом, вовлекая друга в беседу. С него словно слетел хмель, и он вновь был свеж и бодр.
— Ты знаешь, я хотя и получил полк, о котором давно мечтал, и служба в Петербурге совсем не тяжела по сравнению с Киевом или Белой Церковью, но что-то все чаще вспоминаю свои венские годы. Эх, был я тогда молод, все силы отдавал нашему делу. Самое благостное, самое яркое времечко в моей жизни. Бог весть, доведется ль еще пожить так вольготно… — Рооп задумался, отсвет улыбки блуждал на его устах, он как будто бы слышал тихую музыку из тех, иных, растаявших, как дым, времен.
— Твои связи мне хорошо пригодились в Вене, — поддержал друга Соколов. — Особенно успешно работают две группы агентов-чехов — одна в Вене, а другая — ее фактический руководитель твой Альфред — в Праге, в штабе 8-го корпуса. Он мне недавно очень помог, когда я служил еще в Киеве. Австрияки чуть было меня не провели за нос…
— Расскажи, Алеша, если можешь, конечно, — попросил Рооп, заметно оживившись.
— Такому старому руководителю негласной агентуры, как ты, конечно, можно. Еще совет какой-нибудь полезный дашь… — пошутил Соколов.
Застолье шумело и веселилось, шампанское по случаю полкового праздника лилось рекой, сосед мог слышать в этом гаме только соседа, да и то ежели почти кричать друг другу.
Соколов начал свой рассказ:
— Как ты знаешь, агентурное отделение венского Генерального штаба до недавнего времени возглавлял полковник Евгений Гордличка. Как казалось моим доверенным людям в Вене, прежде всего Филимону, которого ты рекомендовал мне, а также другим чехам из его группы, — полковник внутренне симпатизировал славянской идее, хотя и не давал повода нам или сербским коллегам искать к нему подходы… Нам, впрочем, было вполне достаточно, что Гордличка не проявлял особого рвения в разведке против России и других славянских стран, хотя это иной раз и навлекало на него гнев немецких коллег. В конце концов они его и съели — Гордличка получил под командование бригаду, а на его место в Эвиденцбюро посадили небезызвестного тебе Макса Ронге — германца до мозга костей и, естественно, ненавистника России. Как только он приступил к новой работе — а до этого он возглавлял агентурное отделение Эвиденцбюро, — Альфред сообщил мне по надежным каналам, что что-то готовится против нашей службы в Киеве. Мы, естественно, удвоили внимание, но ничего серьезного не попадалось. Потом мы потихоньку остыли и продолжали работать, как и прежде…
Соколову пришлось на время прерваться потому, что лейб-гусары вновь стали возглашать тосты за гостей. Первым снова пришлось поднимать чарочку Роопу, а затем дошел черед и до Соколова. Его визави, могучего сложения лейб-гусар в чине ротмистра, поднял свой стакан с шампанским и сказал спокойно, но таким крепким басом, что легко перекрыл шум в зале:
— За литовских гусар, коих представляет на нашем празднике лихой наездник Соколов! Ура!
— Ура! — дружно, как на параде, прогремело под сводами. Соколов, повинуясь традиции, вышел на середину зала. Он испил до дна чарку, поданную артельщиком, и его дружно подхватили песенники. Поднятый на высоту человеческого роста, он как-то по-новому увидел весь этот большой, наполненный угаром веселья зал, увидел застывшую фигурку царя в конце стола и долговязого Лукавого подле него, увидел и приветливые, и пустые, и внимательные, и ласковые глаза гвардейских гусар, дружно провозгласивших славу его любимому полку и ему самому. Теплое чувство товарищества, дружбы, кавалерийской общности захватило его душу. Соколову подали чарку шампанского, и со слезами на глазах от прихлынувшей радости и благодарности товарищам по оружию он осушил ее.
Солдаты бережно опустили офицера на паркет, и Соколов вновь мог отдаться дружеской беседе с Роопом. Чтобы тостами не прерывалась нить повествования, столичный житель и знаток всех светских петербургских правил Рооп предложил перейти в бильярдную.
— Как твои успехи против австрийцев? — поинтересовался Рооп снова, как давеча в приемной у Воейкова. — Есть ли контакт с моими бывшими венскими друзьями? Погоди, погоди, не отвечай… Хочу сначала дать тебе пару советов по поводу ведения твоих дел в Генштабе. Знай, Алеша, что здесь, в Петербурге, полно немецких благожелателей. Пуще глаза берегись, чтобы тебя не затащили в салон графини Кляйнмихель. У старухи собираются по пятницам государственные лица и дипломаты. Слово, сказанное там, с первой же почтой становится известно императору Вильгельму. В равной степени берегись, — генерал свиты его величества понизил голос до самого неслышного шепота, хотя в зале стоял такой гул, что через него еле пробивался голос песенников, — берегись ссылаться на своих агентов в докладах военному министру. Шифруй их как можешь, но упаси бог, если их настоящие имена пронюхает пройдоха Альтшиллер или кто-нибудь другой, близкий к супруге министра…
— Не тот ли это мелкий лавочник, который втерся к Сухомлинову в доверие, когда наш генерал служил в Киеве? — поинтересовался Соколов.
— Именно тот! Только теперь он уже пишет на своих визитных карточках, что он банкир и фабрикант, а сам лезет к любому офицеру, у которого есть за душой хоть какой-нибудь секрет.
— А куда смотрят жандармы?!
— Они смотрят в руку господина министра, а иногда — в ридикюль его красавицы жены! — мрачно пошутил Рооп.
— Мне не грозит вращение в столь высоких сферах, — скромно отговорился Алексей, однако снова, как и в начале дня, сделал для себя кое-какие выводы из доброжелательного сообщения друга.
— Ты учти, учти, — глухим шепотом продолжал тот предостерегать Соколова от подводных петербургских камней, — наша государыня регулярно переписывается со своей родней в Гессене, а родня-то и доносит германскому Генеральному штабу через императора Вильгельма все, что есть ценного со стратегической точки зрения в эпистолярных произведениях царицы. Не удивляйся, но в перехваченных германских или австрийских документах ты наверняка уже встречал упоминания о высокой особе, только не знал, что к чему. Так вот, я тебе раскрою глаза кое на что. В придворных кругах приняты клички, почти как в охранке… Ее называют «мама», а батюшку-царя — «папа». Это все к тому, чтобы ты лучше ориентировался в том, что следует, а чего не следует говорить «папе», даже если он специально спрашивает об этом, — уточнил Рооп. Он был уже немного пьян, поэтому с совершенной легкостью изрекал такие вещи, которые можно было услышать лишь от очень осведомленных людей из царского окружения. — …Есть еще и «гневная» — так в царском семействе называют вдовствующую императрицу Марию Федоровну. Она терпеть не может «Гессенскую муху», то бишь царицу, и всячески старается ей насолить. Тут не только патология отношений между свекровью и снохой, но и чисто политические причины…
Соколов сделал весьма заинтересованное выражение лица, и Рооп с удовольствием поведал интимную историю российского самодержца, который в последние годы своего царствования жил в атмосфере родственных склок и семейных неурядиц. От этих домашних скандалов Николай все чаще и чаще отключался в офицерском собрании лейб-гусар или других царскосельских гвардейских полков при помощи зеленого змия и бесшабашного разгула.
— Николай Александрович, — время от времени предусмотрительно оглядываясь вокруг, шептал Рооп, — женился позднее принятого для престолонаследников возраста. Ему было двадцать шесть лет, когда в исключительных обстоятельствах, чуть ли не на другой день после похорон отца, пришлось ему вести под венец невесту, принцессу гессен-дармштадтскую Алису, внучку английской королевы Виктории. Принцесса, как ты помнишь, была уже известна при русском дворе. Ее отец, великий герцог, к тому времени имел в Петербурге зятя в лице великого князя Сергея, женатого на старшей сестре Алисы. Естественно, Алиса частенько гостила у сестрицы, а старый герцог таил надежду, что она может претендовать на руку Николая, который тогда не был наследником, поскольку был еще жив старший сын Александра III — Георгий. Хотя Алиса тогда была очень красива и могла бы составить пару Николаю, его мать Мария Федоровна, как настоящая датская хозяйка дома, имела всегда перевес в семейных делах и расстроила сватовство. Алиса не понравилась ей, как мне передавали надежные люди, своей холодностью и замкнутостью. К тому же Николай тогда был крайне увлечен одной балериной, которую затем, вскоре после женитьбы, «передал» своему дяде — великому князю Сергею Михайловичу…
— Постой, постой, — перебил друга Соколов. — Ты имеешь в виду Матильду Кшесинскую? Но ведь мне говорили, что она обольстительница другого великого князя — Андрея Владимировича.
— Тебе правильно говорили, — отозвался Рооп. — Проворная Матильда уже занята третьим венценосным воздыхателем подряд, и все из семьи Романовых… Но вернемся к истории Алисы. Она не солоно хлебавши вынуждена была после неудачного сватовства вернуться в свой Дармштадт, туда, где владетельный дом ее родителей не пользовался хорошей славой. Известно, например, что все дети герцога, ставшего тестем нашего императора, отличались от остальной немецкой родни странным нравом.
Рооп и Соколов вновь осушили бокалы, которые тотчас наполнил артельщик, и, когда бородатый унтер отошел на приличное расстояние, генерал продолжал:
— Нет сомненья, что молчаливая Алиса затаила в своем сердце обиду на ныне вдовствующую императрицу. Представляешь, с каким торжеством она приняла новое сватовство Николая, незадолго до смерти Александра III. Правда, сватовство носило уже характер такого предложения, когда Алису брали за неимением лучших невест. Но она и не раздумывала — согласие дала сразу. Еще бы, терять было нечего — безвестность и нищета захудалого провинциального германского двора или миллионы и блеск русской императрицы…
— Да, да, я даже помню строки манифеста о женитьбе государя, — оживился Соколов. Он с детства обладал уникальной памятью, и теперь ему не стоило никакого труда процитировать: — «Посреди скорбного испытания, которое нам послано по неисповедимым судьбам всевышнего, веруем со всем народом нашим, что душа возлюбленного родителя нашего в селениях небесных благословила избранную по сердцу Его и нашему разделять с нами верующею и любящею душою непрестанные заботы о благе и преуспеянии нашего отечества». Аминь! — добавил от себя Соколов и уточнил: — 21 октября 1894 года.
— Браво, полковник! У тебя опасная память! — удивился генерал. — Что же касательно манифеста, то он был, видит бог, не совсем грамотным и весьма казенным. А Алиса, войдя в дом Романовых, начала с того, что весьма непочтительно стала обращаться с вдовствующей императрицей. Превратившись в Александру Федоровну после крещения в православие, Алиса принялась бороться за влияние на царя с его матерью — Марией Федоровной… Конечно, Мария Федоровна ей спуску не дает, а вместе с ней и все ее придворные…
Соколов слушал своего старого друга с величайшим изумлением. Он помнил его дисциплинированным, исполнительным офицером, верным слугой царю-батюшке и опорой трона в бытность его командиром гусарского полка в Белой Церкви, блестящим штабным офицером Киевского военного округа, военным агентом в Вене, весьма корректно исполнявшим свои обязанности и вступавшим в деловые контакты даже с заграничными филерами охранного отделения, если это требовалось обстановкой или доставляло какую-либо оригинальную информацию. А здесь, в присутствии царя, под неистово звучавшие здравицы в честь императора и его родни, под верноподданнический рев пьяных голосов, старавшихся перекричать друг друга в провозглашении славы царю, генерал гвардии изрекал мысли, каких нельзя было прочитать в самом крамольном листке. Видимо, в душе друга, уже много лет наблюдавшего изнутри весь этот прогнивший придворный мир, так горько накипело, видимо, он нагляделся таких возмутительных бесчестий и недомыслия, мрачной глупости и политического мотовства, что не мог уже более сдерживаться и под видом введения Алексея в курс петербургской жизни решил излить всю накипевшую горечь.
Сам Соколов пока не мог еще с той же степенью критичности относиться к столь высоким сферам. Несмотря на определенные сдвиги в сознании, происшедшие у него под влиянием видимых ему неурядиц и главным образом в результате бесед с большевиком-инженером, Алексей все еще оставался простодушным слугой царствующего дома, на верность коему приносил присягу. Он пока не сомневался в божественном происхождении самодержавия, был готов отдать жизнь за государя императора, и все подобные беседе с Роопом разговоры вызывали у него двойственное чувство — с одной стороны, горькое понимание растленности и порочности придворной верхушки, а с другой — щемящее желание защитить честь батюшки-царя и достоинство матушки-царицы. Ему хотелось и прервать излияния Роопа, и слушать его дольше и дольше, испытывая при этом почти физическую тоску. К счастью для него, Роопа отвлекли на минуту соседи по столу, а когда он вновь повернулся к Соколову, старший артельщик вызвал всеобщий восторг и внимание тем, что принес большой жбан для варения гусарской жженки.
С весельем и прибаутками наполняли гусары сосуд коньяком, шампанским, специями, разжигали спиртовку. Погасло электричество. Лишь несколько свечей на весь зал и синий пламень жженки освещали смуглые усатые лица гусар, отблеск огня играл в глазах бородатых песенников и трубачей. Офицеры хором запели песню Дениса Давыдова, поэта и гусара, прославленного партизана Отечественной войны:
Там, где пелось о Жомини, гусары, сидевшие вкруг Роопа и Соколова, известных здесь тем, что оба кончали Академию Генерального штаба, кою основал генерал Жомини, захохотали, полезли чокаться с гостями и специально для них повторили хором последний куплет гусарского гимна.
Где друзья минувших лет,
Где гусары коренные?
Председатели бесед,
Собутыльники седые!..
Жженка удалась, огромный жбан опустел в несколько минут. Царь продолжал сидеть за столом. Великий князь о чем-то заспорил теперь с государем, но предмет их спора не был слышим из-за громкого шума голосов, еще более разгоряченных жженкой.
Часы пробили полночь. Вновь дали полный свет в электрические люстры, к столу подоспела большая группа офицеров, только что сдавших дежурство кавалергардам. Они принесли с собой неистраченный заряд веселья и новый круг уже выпитых тостов. Царь и Воейков держались вполне свободно, как будто и не участвовали до сих пор в питейной гусарской баталии. Лишь деревянные застывшие глаза Николая Романова наводили на мысль, что царь нагрузился основательно.
Рооп снова заговорил полушепотом, вовлекая друга в беседу. С него словно слетел хмель, и он вновь был свеж и бодр.
— Ты знаешь, я хотя и получил полк, о котором давно мечтал, и служба в Петербурге совсем не тяжела по сравнению с Киевом или Белой Церковью, но что-то все чаще вспоминаю свои венские годы. Эх, был я тогда молод, все силы отдавал нашему делу. Самое благостное, самое яркое времечко в моей жизни. Бог весть, доведется ль еще пожить так вольготно… — Рооп задумался, отсвет улыбки блуждал на его устах, он как будто бы слышал тихую музыку из тех, иных, растаявших, как дым, времен.
— Твои связи мне хорошо пригодились в Вене, — поддержал друга Соколов. — Особенно успешно работают две группы агентов-чехов — одна в Вене, а другая — ее фактический руководитель твой Альфред — в Праге, в штабе 8-го корпуса. Он мне недавно очень помог, когда я служил еще в Киеве. Австрияки чуть было меня не провели за нос…
— Расскажи, Алеша, если можешь, конечно, — попросил Рооп, заметно оживившись.
— Такому старому руководителю негласной агентуры, как ты, конечно, можно. Еще совет какой-нибудь полезный дашь… — пошутил Соколов.
Застолье шумело и веселилось, шампанское по случаю полкового праздника лилось рекой, сосед мог слышать в этом гаме только соседа, да и то ежели почти кричать друг другу.
Соколов начал свой рассказ:
— Как ты знаешь, агентурное отделение венского Генерального штаба до недавнего времени возглавлял полковник Евгений Гордличка. Как казалось моим доверенным людям в Вене, прежде всего Филимону, которого ты рекомендовал мне, а также другим чехам из его группы, — полковник внутренне симпатизировал славянской идее, хотя и не давал повода нам или сербским коллегам искать к нему подходы… Нам, впрочем, было вполне достаточно, что Гордличка не проявлял особого рвения в разведке против России и других славянских стран, хотя это иной раз и навлекало на него гнев немецких коллег. В конце концов они его и съели — Гордличка получил под командование бригаду, а на его место в Эвиденцбюро посадили небезызвестного тебе Макса Ронге — германца до мозга костей и, естественно, ненавистника России. Как только он приступил к новой работе — а до этого он возглавлял агентурное отделение Эвиденцбюро, — Альфред сообщил мне по надежным каналам, что что-то готовится против нашей службы в Киеве. Мы, естественно, удвоили внимание, но ничего серьезного не попадалось. Потом мы потихоньку остыли и продолжали работать, как и прежде…
Соколову пришлось на время прерваться потому, что лейб-гусары вновь стали возглашать тосты за гостей. Первым снова пришлось поднимать чарочку Роопу, а затем дошел черед и до Соколова. Его визави, могучего сложения лейб-гусар в чине ротмистра, поднял свой стакан с шампанским и сказал спокойно, но таким крепким басом, что легко перекрыл шум в зале:
— За литовских гусар, коих представляет на нашем празднике лихой наездник Соколов! Ура!
— Ура! — дружно, как на параде, прогремело под сводами. Соколов, повинуясь традиции, вышел на середину зала. Он испил до дна чарку, поданную артельщиком, и его дружно подхватили песенники. Поднятый на высоту человеческого роста, он как-то по-новому увидел весь этот большой, наполненный угаром веселья зал, увидел застывшую фигурку царя в конце стола и долговязого Лукавого подле него, увидел и приветливые, и пустые, и внимательные, и ласковые глаза гвардейских гусар, дружно провозгласивших славу его любимому полку и ему самому. Теплое чувство товарищества, дружбы, кавалерийской общности захватило его душу. Соколову подали чарку шампанского, и со слезами на глазах от прихлынувшей радости и благодарности товарищам по оружию он осушил ее.
Солдаты бережно опустили офицера на паркет, и Соколов вновь мог отдаться дружеской беседе с Роопом. Чтобы тостами не прерывалась нить повествования, столичный житель и знаток всех светских петербургских правил Рооп предложил перейти в бильярдную.
22. Царское Село, ноябрь 1912 года
В полутемной бильярдной было уютно и почти пустынно. Только за двумя столами из четырех шла довольно вялая игра. Покойные кожаные кресла были расставлены небольшими группами явно для любителей поговорить, но гусары, тем более гвардейские, отличались склонностью к иным развлечениям. Прохладная кожа приятно заскрипела под грузными фигурами Роопа и Соколова, всевидящий артельщик незаметно поставил на столик подле кресел ведерко с бутылкой шампанского во льду, бокалы и исчез, словно его и не бывало.
— Итак, — продолжил рассказ Соколов, — мы забыли и думать о том, что в Вене что-то готовится против нас. Однажды начальник нашего окружного штаба Маврин…
Рооп при этом имени согласно кивнул головой и заметил:
— Да, да! Он отличался у нас удивительными хозяйственными наклонностями. Помнится, собирал в помещении штаба такие вечера для нашего брата офицеpa, что от обильнейшего ужина оставался весьма приличный завтрак холостяка вроде меня!..
— Именно он! — согласился Алексей. — Так вот, он привел с концерта какого-то заезжего музыканта из Богемии — Юлиуса Пинтера. Очевидно, совсем не случайно этот прощелыга сел за ужином с полковником Ронжиным — тогдашним офицером для поручений у Драгомирова. И вот Ронжин, который всегда отличался неуемным стремлением влезать в чужие дела, услышал от Пинтера, что тот якобы близко знаком в Вене с одним офицером Генерального штаба, крайне обремененным долгами и большим любителем женщин. И что ты думаешь…
— Думаю, — хохотнул Рооп, — этот вездесущий Ронжин уже на следующий день спустил тебе приказец: завербовать одного австрийца из Генштаба через богемского музыканта. Признаюсь, я бы тоже клюнул на эту приманку, больно уж кус жирный.
— Да уж куда жирнее, — улыбнулся Соколов. — Тем более что Пинтер с большой охотой пошел на сотрудничество с моими офицерами. Я и сам встречался с ним пару раз в отеле «Интернациональ». Подозрений в двойной игре он у меня не вызвал. За щедрое вознаграждение я попросил свести в Праге задолжавшего генштабиста с одной респектабельной дамой.
— Стреляешь, как всегда, навскидку, — иронизировал Рооп.
— Наша агентесса, одна из красивейших женщин в Праге, притом весьма умная и изворотливая, также ничего не почуяла неестественного в поведении австрийского офицера, представленного ей музыкантом. Только какая-то случайность помешала ей открыться и посулить ему уплату всех долгов плюс не менее крупную сумму авансом за согласие работать на нас. Она, как водится, решила идти напрямик лишь тогда, когда этот австриец по уши влюбится и будет готов довольствоваться меньшим гонораром.
Нас спасло то, что мы решили на всякий случай показать его Альфреду. Представляешь, как только Альфред заглянул в глазок, специально просверленный нами из соседнего номера, он тут же опознал голубчика. За майора Генерального штаба австрийской армии выдавал себя подполковник Милан Ульманский, контрразведчик Эвиденцбюро. Разумеется, даме пришлось «неожиданно» уехать из Праги, мы перевели ее в Италию. Музыкант, видимо предупрежденный австрияками, тоже «переменил климат» и исчез из поля зрения. Сделал он это вовремя, поскольку чехи из группы Альфреда готовы были его растерзать…
— Поздравляю тебя с сильным противником, — задумчиво произнес Рооп. — В мою бытность в Вене австрийцы работали грубее и примитивнее. Кстати, а ты не думал, что теперь, в новых европейских условиях, когда германцы усиленно готовятся к войне, австрийцы могут еще теснее соединиться с германской разведкой и станут действовать сообща против нас?
— Откровенно говоря, я уже имею это в виду, однако начальство, как всегда, озирается на опыт войны с Японией, когда Вильгельм был нашим любезным «союзником» и подталкивал Россию на восток, подальше от своих границ. К тому же новый начальник Генштаба Жилинский, как говорят, всячески настаивает, чтобы наши военные агенты не занимались разведкой, дабы не вызвать скандала, а довольствовались покупкой уставов и военных сборников в тех столицах, в коих исполняют свою службу… В общем, трудно нам приходится, Володя, — пожаловался другу Соколов. — Денег на оплату негласных агентов, на негласный надзор за будущими театрами войны отпускается ничтожно мало. Ты помнишь, Владимир Александрович Сухомлинов, будучи командующим нашим военным округом, писал в своем всеподданнейшем отчете после японской войны: «Война с Японией дала наглядные доказательства, какое громадное значение имеет правильная организация разведки вероятного противника и предстоящих театров войны. Дело это носит у нас случайный характер и правильной организации не имеет. Мы не только не принимаем мер, чтобы проникнуть в замыслы наших врагов и изучить их средства ведения войны, но не можем уберечься от сети тех разведочных органов, которые они распространили в наших пределах…»
— Боюсь, что даже в пределах Царского Села, — тихо, одними губами проговорил Рооп, снова подивившись непогрешимой памяти друга.
— Я могу сослаться и на Павла Александровича Базарова. Наш военный агент в Берлине совершенно справедливо считает, что при сложности современного военного дела возможный неприятель не сможет полностью скрыть всех своих приготовлений к войне. Дело разведки противника походит по своему характеру на диагнозы врача по внутренним болезням… А теперь тот же Сухомлинов совершенно отвергает разумные предложения по совершенствованию разведочного дела, сокращает ассигнования на все статьи расходов военных агентов и наших делопроизводств. Теперь он забыл все свои новации в Киеве и, видимо, считает, что если живое дело не влезает в куцую схему, которую сложили его чиновники, выслужившиеся из писарей, то тем хуже для дела…
— Эге, братец, да ты уже склоняешься к опасным обобщениям, — добродушно посочувствовал ему Рооп.
Сочувствие друга, интимная обстановка и пропущенные уже чарочки разомкнули уста обычно молчаливого Соколова, и он стал изливать свои обиды Роопу, которого считал своим крестным отцом в области разведки. А обид накопилось немало. Самым больным вопросом в мирное время всегда была связь с военными агентами, которые работают под разными предлогами в посольствах и консульствах. Большое начальство в Генеральном штабе относится к связи совершенно легкомысленно. Недавно, например, пошла директива российскому военному агенту в Вене; отныне пересылка корреспонденции будет производиться ему не через министерство иностранных дел, ибо это затрудняет наши миссии, а через Петербургский почтамт. Значит, из-за нежелания «затруднить наши миссии» Генштаб сознательно облегчает венскому «черному кабинету» перлюстрацию важных документов. А поди утаи секрет, ежели даже на упаковку и заклейку корреспонденции в России не обращается должного внимания. Вся переписка ведется на официальных бланках, на конверте указывается полный адрес, то есть учреждение, должность, чин и прочее, а пакеты — и простые, и секретные, и совершенно секретные — прямо с этими грифами отправляются открытой почтой. Естественно, что иностранная контрразведка может по одному наружному виду безошибочно определить, над каким конвертом стоит особенно «поработать». Военные агенты отменно знают все это, много лет бьют тревогу, но Генеральный штаб не меняет ни на йоту порядок переписки…
— Мы уже до того дошли, — подытожил Соколов, — что даже в наших газетах обсуждаются вопросы сохранения секретов в русской разведке. Ты не читал об этом в «Русском Инвалиде»?
— Ты имеешь в виду статью некоего Брандта в начале нынешнего года? Если ее, то я тебе скажу, что он совершенно правильно пишет о ложности надежд на сохранение секретов при нынешних образцах конвертов, прошивании их и наложении сургучных печатей. А что-нибудь у вас изменилось после этой статьи?
— Что ты, что ты! — с сожалением покачал головой Соколов. — Года два назад был крупный скандал в нашем берлинском посольстве, но и после него все осталось по-прежнему. Ты не слышал случая с Рехаком?
Рооп, далекий уже много лет от забот закордонной разведки, случая этого не знал, а случай был из ряда вон выходящий.
В декабре десятого года, когда Соколов еще служил в Киеве, русский военный агент в Швейцарии подслушал разговор двух германских дипломатов, из коего следовало, что немцы в русском посольстве в Берлине имеют своего негласного осведомителя — некоего Рехака. Пока Генеральный штаб раскачался, пока бумага прошла по всем «необходимым» канцеляриям, прошло около полугода. Наконец догадались запросить тогдашнего русского военного агента в Берлине, полковника Михельсона. Ответ Михельсона раскрыл совершенно кошмарную картину безалаберности, беззаботности и халатности чиновников нашего министерства иностранных дел.
Выяснилось, что немец Юлиус Рехак действительно служит около 20 лет в русском посольстве в должности старшего канцелярского служащего. На его обязанности лежала отправка и заделка в конверты курьерской почты, сдача и получение этой почты на вокзалах, покупка и выдача чиновникам посольства канцелярских принадлежностей, в том числе и сургуча для опечатывания секретных и совершенно секретных конвертов. «Работящий» Рехак по своей инициативе убирал помещения канцелярии, вытряхивал наполненные корзины для бумаг. «Папаша Юлиус», как его называли в посольстве, служил кому угодно из русского персонала комиссионером по разнообразным делам. Считалось, что в любом учреждении или заведении Берлина Рехак пользовался «черным ходом», устраивал чужие дела наилучшим, то есть самым дешевым, образом.
— Итак, — продолжил рассказ Соколов, — мы забыли и думать о том, что в Вене что-то готовится против нас. Однажды начальник нашего окружного штаба Маврин…
Рооп при этом имени согласно кивнул головой и заметил:
— Да, да! Он отличался у нас удивительными хозяйственными наклонностями. Помнится, собирал в помещении штаба такие вечера для нашего брата офицеpa, что от обильнейшего ужина оставался весьма приличный завтрак холостяка вроде меня!..
— Именно он! — согласился Алексей. — Так вот, он привел с концерта какого-то заезжего музыканта из Богемии — Юлиуса Пинтера. Очевидно, совсем не случайно этот прощелыга сел за ужином с полковником Ронжиным — тогдашним офицером для поручений у Драгомирова. И вот Ронжин, который всегда отличался неуемным стремлением влезать в чужие дела, услышал от Пинтера, что тот якобы близко знаком в Вене с одним офицером Генерального штаба, крайне обремененным долгами и большим любителем женщин. И что ты думаешь…
— Думаю, — хохотнул Рооп, — этот вездесущий Ронжин уже на следующий день спустил тебе приказец: завербовать одного австрийца из Генштаба через богемского музыканта. Признаюсь, я бы тоже клюнул на эту приманку, больно уж кус жирный.
— Да уж куда жирнее, — улыбнулся Соколов. — Тем более что Пинтер с большой охотой пошел на сотрудничество с моими офицерами. Я и сам встречался с ним пару раз в отеле «Интернациональ». Подозрений в двойной игре он у меня не вызвал. За щедрое вознаграждение я попросил свести в Праге задолжавшего генштабиста с одной респектабельной дамой.
— Стреляешь, как всегда, навскидку, — иронизировал Рооп.
— Наша агентесса, одна из красивейших женщин в Праге, притом весьма умная и изворотливая, также ничего не почуяла неестественного в поведении австрийского офицера, представленного ей музыкантом. Только какая-то случайность помешала ей открыться и посулить ему уплату всех долгов плюс не менее крупную сумму авансом за согласие работать на нас. Она, как водится, решила идти напрямик лишь тогда, когда этот австриец по уши влюбится и будет готов довольствоваться меньшим гонораром.
Нас спасло то, что мы решили на всякий случай показать его Альфреду. Представляешь, как только Альфред заглянул в глазок, специально просверленный нами из соседнего номера, он тут же опознал голубчика. За майора Генерального штаба австрийской армии выдавал себя подполковник Милан Ульманский, контрразведчик Эвиденцбюро. Разумеется, даме пришлось «неожиданно» уехать из Праги, мы перевели ее в Италию. Музыкант, видимо предупрежденный австрияками, тоже «переменил климат» и исчез из поля зрения. Сделал он это вовремя, поскольку чехи из группы Альфреда готовы были его растерзать…
— Поздравляю тебя с сильным противником, — задумчиво произнес Рооп. — В мою бытность в Вене австрийцы работали грубее и примитивнее. Кстати, а ты не думал, что теперь, в новых европейских условиях, когда германцы усиленно готовятся к войне, австрийцы могут еще теснее соединиться с германской разведкой и станут действовать сообща против нас?
— Откровенно говоря, я уже имею это в виду, однако начальство, как всегда, озирается на опыт войны с Японией, когда Вильгельм был нашим любезным «союзником» и подталкивал Россию на восток, подальше от своих границ. К тому же новый начальник Генштаба Жилинский, как говорят, всячески настаивает, чтобы наши военные агенты не занимались разведкой, дабы не вызвать скандала, а довольствовались покупкой уставов и военных сборников в тех столицах, в коих исполняют свою службу… В общем, трудно нам приходится, Володя, — пожаловался другу Соколов. — Денег на оплату негласных агентов, на негласный надзор за будущими театрами войны отпускается ничтожно мало. Ты помнишь, Владимир Александрович Сухомлинов, будучи командующим нашим военным округом, писал в своем всеподданнейшем отчете после японской войны: «Война с Японией дала наглядные доказательства, какое громадное значение имеет правильная организация разведки вероятного противника и предстоящих театров войны. Дело это носит у нас случайный характер и правильной организации не имеет. Мы не только не принимаем мер, чтобы проникнуть в замыслы наших врагов и изучить их средства ведения войны, но не можем уберечься от сети тех разведочных органов, которые они распространили в наших пределах…»
— Боюсь, что даже в пределах Царского Села, — тихо, одними губами проговорил Рооп, снова подивившись непогрешимой памяти друга.
— Я могу сослаться и на Павла Александровича Базарова. Наш военный агент в Берлине совершенно справедливо считает, что при сложности современного военного дела возможный неприятель не сможет полностью скрыть всех своих приготовлений к войне. Дело разведки противника походит по своему характеру на диагнозы врача по внутренним болезням… А теперь тот же Сухомлинов совершенно отвергает разумные предложения по совершенствованию разведочного дела, сокращает ассигнования на все статьи расходов военных агентов и наших делопроизводств. Теперь он забыл все свои новации в Киеве и, видимо, считает, что если живое дело не влезает в куцую схему, которую сложили его чиновники, выслужившиеся из писарей, то тем хуже для дела…
— Эге, братец, да ты уже склоняешься к опасным обобщениям, — добродушно посочувствовал ему Рооп.
Сочувствие друга, интимная обстановка и пропущенные уже чарочки разомкнули уста обычно молчаливого Соколова, и он стал изливать свои обиды Роопу, которого считал своим крестным отцом в области разведки. А обид накопилось немало. Самым больным вопросом в мирное время всегда была связь с военными агентами, которые работают под разными предлогами в посольствах и консульствах. Большое начальство в Генеральном штабе относится к связи совершенно легкомысленно. Недавно, например, пошла директива российскому военному агенту в Вене; отныне пересылка корреспонденции будет производиться ему не через министерство иностранных дел, ибо это затрудняет наши миссии, а через Петербургский почтамт. Значит, из-за нежелания «затруднить наши миссии» Генштаб сознательно облегчает венскому «черному кабинету» перлюстрацию важных документов. А поди утаи секрет, ежели даже на упаковку и заклейку корреспонденции в России не обращается должного внимания. Вся переписка ведется на официальных бланках, на конверте указывается полный адрес, то есть учреждение, должность, чин и прочее, а пакеты — и простые, и секретные, и совершенно секретные — прямо с этими грифами отправляются открытой почтой. Естественно, что иностранная контрразведка может по одному наружному виду безошибочно определить, над каким конвертом стоит особенно «поработать». Военные агенты отменно знают все это, много лет бьют тревогу, но Генеральный штаб не меняет ни на йоту порядок переписки…
— Мы уже до того дошли, — подытожил Соколов, — что даже в наших газетах обсуждаются вопросы сохранения секретов в русской разведке. Ты не читал об этом в «Русском Инвалиде»?
— Ты имеешь в виду статью некоего Брандта в начале нынешнего года? Если ее, то я тебе скажу, что он совершенно правильно пишет о ложности надежд на сохранение секретов при нынешних образцах конвертов, прошивании их и наложении сургучных печатей. А что-нибудь у вас изменилось после этой статьи?
— Что ты, что ты! — с сожалением покачал головой Соколов. — Года два назад был крупный скандал в нашем берлинском посольстве, но и после него все осталось по-прежнему. Ты не слышал случая с Рехаком?
Рооп, далекий уже много лет от забот закордонной разведки, случая этого не знал, а случай был из ряда вон выходящий.
В декабре десятого года, когда Соколов еще служил в Киеве, русский военный агент в Швейцарии подслушал разговор двух германских дипломатов, из коего следовало, что немцы в русском посольстве в Берлине имеют своего негласного осведомителя — некоего Рехака. Пока Генеральный штаб раскачался, пока бумага прошла по всем «необходимым» канцеляриям, прошло около полугода. Наконец догадались запросить тогдашнего русского военного агента в Берлине, полковника Михельсона. Ответ Михельсона раскрыл совершенно кошмарную картину безалаберности, беззаботности и халатности чиновников нашего министерства иностранных дел.
Выяснилось, что немец Юлиус Рехак действительно служит около 20 лет в русском посольстве в должности старшего канцелярского служащего. На его обязанности лежала отправка и заделка в конверты курьерской почты, сдача и получение этой почты на вокзалах, покупка и выдача чиновникам посольства канцелярских принадлежностей, в том числе и сургуча для опечатывания секретных и совершенно секретных конвертов. «Работящий» Рехак по своей инициативе убирал помещения канцелярии, вытряхивал наполненные корзины для бумаг. «Папаша Юлиус», как его называли в посольстве, служил кому угодно из русского персонала комиссионером по разнообразным делам. Считалось, что в любом учреждении или заведении Берлина Рехак пользовался «черным ходом», устраивал чужие дела наилучшим, то есть самым дешевым, образом.