Но он был немало огорчен, когда получил приказ Монкевица выехать с варшавским экспрессом в тот же вечер к Батюшину для координации всех действий по прикрытию оставшейся секретной агентуры в Австро-Венгрии. Оскару Карловичу не оставалось ничего, как исполнять приказ и собираться в дорогу.

45. Петербург, май 1913 года

   …После своего возвращения в Петербург и знакомства с Анастасией Соколов жил необыкновенной жизнью. С десяти до пяти он, как и прежде, напряженно трудился в своей стеклянной конторке в здании Генерального штаба, получал и расшифровывал донесения агентов, анализировал документы и чертежи крепостей, ставил аккуратно все новые данные на картотеку, отмечал передислокацию частей австро-венгерской армии — словом, выполнял свои обязанности как бы механически.
   Когда же заканчивалось присутственное время и не надо было оставаться для дополнительных работ, Соколов попадал в другое временное измерение. Оно определялось встречами с Анастасией — от одного свидания до другого.
   Девушка занималась в консерватории, давала частные уроки пения. Когда случались редкие свободные вечера, они шли в театр или в концерт, блуждали по музейной части Зимнего дворца, куда Соколов попросил временный билет у хранителя Эрмитажа, отправлялись просто бродить по улицам. Все эти часы проходили для полковника в каком-то блаженном тумане. Соколов не расспрашивал девушку ни о чем, не жаловался на свою судьбу, а исподволь стремился сделать так, чтобы Стасе было интересно бывать с ним.
   Встречались они и в молодежном салоне статской советницы Шумаковой. Там привыкли к полковнику, считали его своим, называли за глаза «розовым» и уже больше не дразнили. Наоборот, большевик вел с ним товарищеские дискуссии. Этот простой питерский рабочий постепенно старался открыть ему — полковнику Генерального штаба — законы общественного развития, о которых ни в какой военной академии императорской армии и слыхом не слыхивали.
   Взгляды Соколова под влиянием его любви к Стасе, общения с ее друзьями, а главное — под влиянием всей предвоенной обстановки и его собственного понимания справедливости, правды жизни постепенно трансформировались. Его взгляд на мир очищался от казенного верноподданнического патриотизма, воспитанного казармой и залом офицерского собрания, сдвигался в сторону смутного понимания забот и тревог простого люда, сочувствия бедственному положению рабочих и крестьянских масс, созревших для новой революции, которая обещала быть еще более широкой и всеохватывающей, чем в 1905 году.
   Любовь к Анастасии, долгие беседы во время прогулок по набережным Невы, по проспектам «Северной Пальмиры», чистота и одухотворенность Стаси повернули по-новому его восприятие духовной жизни. Старательный и работящий офицер, отдававший себя целиком военной службе два десятка лет, вдруг увидел, что его родина богата такими гигантами мысли, как Горький, как недавно умершие Чехов, Толстой. С помощью Стаси он узнал, что в Петербурге полным-полны не только залы офицерских собраний или кафешантаны, но залы консерватории и филармонии, популярны выставки и картинные галереи, кипят споры художников группы «Мир искусства» и футуристов, происходят студенческие сходки, бурлят рабочие марксистские кружки.
   Иногда Соколов приглашал Анастасию в свой старый мир, который все больше и больше отдалялся и от него самого. Он звал ее на «семейные» вечера в офицерское собрание или на балет в Мариинский театр, где в сезон почти ежевечерне собирался «весь Петербург».
   …В тот день, когда в столицу пришло известие о провале одного из агентов полковника, ничего не подозревавший еще Соколов собрался с Анастасией в балет. Это было одно из последних представлений перед закрытием сезона. На извозчике они прибыли к театру в тот момент, когда владельцы лож еще не приехали, а гвардейская молодежь и остальные завсегдатаи партера уже собрались в креслах перед закрытым занавесом и судачили о своих делах.
   Сбросив на руки знакомого капельдинера плащ, бережно сняв пальто с плеч Стаси, Алексей Алексеевич, придерживая свою спутницу под локоток, проследовал по мягкому ковру к купленным креслам и сначала усадил Стаси. Затем он, отвечая на поклоны знакомых офицеров, дружно уставившихся восторженными глазами на его спутницу, прошел к барьеру оркестра и положил на красный бархат свою фуражку в пеструю вереницу других военных фуражек и киверов.
   Видя всеобщий интерес к девушке, он даже пожалел, что неписаные правила запрещают ему, старшему офицеру Генерального штаба, брать места в театре дальше восьмого ряда партера. Уже поднялся занавес, уже гирлянды воздушных фей порхали от кулисы до кулисы, уже корифейки, точно громадные белые розы, опрокинутые вниз, согласно исполнили танец, а знакомые и незнакомые Соколову офицеры, оборотясь спиной к сцене, выказывали Анастасии знаки восхищения и живейшее одобрение вкуса полковника.
   Делая вид, что ему все это безразлично, и внутренне сгорая от стыда, Соколов независимо принялся разглядывать ложи. В одной из них он углядел старого друга Роопа, делавшего ему пригласительные знаки в то время, покуда его жена разглядывала Соколова и его спутницу в бинокль, приветствуя их веером в поднятой левой рукой.
   — Пойдемте, Стаси, к моим друзьям! — предложил Соколов.
   — А мой туалет их не шокирует? — показала Анастасия на свое скромное платье.
   — Что вы, на вас королевское одеяние, — улыбнулся Алексей своей спутнице. Они еле дождались смены картины, чтобы выскользнуть из партера в ложу.
   Соколов представил Стаси жене Роопа, холеной петербургской красавице. Он с удивлением отметил, как сразу поблекло обаяние признанной салонной чаровницы рядом с безыскусной красотой Анастасии. Молодой гостье подвинули кресло поближе к хозяйке ложи, и они скоро кашли общий язык, обсуждая достоинства музыки и хореографии Петипа.
   Изящная музыка, легкокрылый танец балерин, еле слышный стук пуантов о подмостки, красивые изгибы рук и талий — все это так мало походило на ту настоящую жизнь, которую Соколов узнал за минувший год.
   Здесь уходили в какой-то далекий страшный сон прокопченные фабрики, на которых по двенадцать часов гнули спину мастеровые, сырые ночлежки в тумане человеческих испарений, трактиры и харчевни, где грелся кипятком и насыщался вареной требухой трудовой люд, черные рабочие казармы, где ни днем ни ночью не пустовало ни одного места на нарах: пока работала одна смена фабричных, другая спала на тех же самых местах, чтобы двойной платой еще больше увеличить прибыли хозяина…
   Танцы, музыка, сладкие созвучия скрипок и труб, медовый яд женских улыбок, великолепный, ни с чем не сравнимый петербургский балет, — все это отодвигало в мнимое небытие настоящую, суровую и лихую жизнь трудового люда, создающего для немногих богачей немыслимую роскошь.
   Социальные контрасты российской столицы стали словно лучами света во мраке проясняться Соколову. Он сам изумился своему прозрению, наблюдая с высоты ложи фальшь светских улыбок и мишуру блестящих мундиров, яркую россыпь бриллиантовых искр на оголенных плечах, собравшихся в бельэтаже и партере театралок.
   Упал занавес, в зале сразу стало светло. Внизу еще ярче засверкали золотом и серебром погоны офицеров, аксельбанты штабных, эполеты генералов, белые колеты кавалергардов, зеленые с красным мундиры гвардейской пехоты, красные, обшитые вдоль борта широким позументом конной гвардии. Дамы в вечерних открытых платьях своими большими прическами, сиянием драгоценных камней и нежной розовостью кожи смягчали четкую резкость мундиров и фраков.
   Соколов, пребывая в двойственных чувствах, только вознамерился завязать ничего не значащий разговор с Роопом, как отворилась дверь ложи и, сопровождаемый его знакомым капельдинером, появился дежурный адъютант Генерального штаба.
   — Ваше превосходительство! Разрешите обратиться к господину полковнику, — обратился он к генералу Роопу.
   — Прошу, корнет!
   — Господин полковник, его превосходительство генерал Монкевиц просит вас немедленно прибыть в отделение… Мотор ждет у подъезда… Честь имею!..
   Корнет откланялся дамам, щелкнул каблуками перед офицерами и вышел из ложи. Рооп и его жена принялись уговаривать Анастасию остаться до конца спектакля, но девушка решила уйти вместе с Алексеем. Соколов снова поразился, как много такта было у Стаси, с каким гордым достоинством и свободой держалась она в обществе светских львов, какими были, без сомнения, командир гвардейского кавалерийского полка и его высокородная спутница жизни.
   «Вот тебе и русские разночинцы! — думал с восхищением Алексей, сопровождая Стаси по крытой красным ковром парадной лестнице Мариинского театра. — Ни в каких обстоятельствах в грязь лицом не ударят!..»
   Он машинально отдал честь гвардейцам, стоявшим, как обычно, на карауле подле входа в царскую ложу, хотя она и была пуста, подошел к выходу, где уже стоял капельдинер с их платьем. Внимание Соколова снова переключилось на что-то очень серьезное, происшедшее в его делопроизводстве. Он не думал, что это связано с внезапно разразившейся войной где-нибудь на Балканах, поскольку тогда были бы вызваны из театра и другие офицеры, знакомые ему, хотя бы шапочно, по Генеральному штабу. Он мысленно перебирал слабые звенья в своих группах, но никак не мог и подумать, что таким звеном окажется профессиональный разведчик, ловкий, изворотливый Редль.

46. Петербург, май 1913 года

   Мотор быстро преодолел расстояние, отделявшее блеск и музыку Мариинского театра от суровой строгости Генерального штаба. Соколов попрощался с Анастасией, которую шофер повез на Васильевский остров, и окунулся в новые заботы.
   — Я уже не чаял вас сегодня найти, — сказал после приветствия Николай Августович. Его косые глаза враз оба уставились на Соколова, что означало чрезвычайно серьезный характер сообщения, которое он приготовился сделать своему подчиненному. — Читайте телеграмму из Праги. Мне ее любезно передал Сазонов…
   Соколов впился в текст шифровки — его бросало то в жар, то в холод.
   — Ну что-с? — расстроенно проскрипел Монкевиц. — Надо спасать положение… Я отправил Энкеля в Варшаву, к Батюшину скорректировать наши действия. — Генерал задумчиво пожевал губами и после тягостного молчания продолжил: — Уже вызваны ваши младшие делопроизводители, которые ведут Вену и Прагу. Один из них — капитан Терехов — пошел за папкой с личным делом Редля. Надо посмотреть прежде всего, что там у нас есть, может быть, яснее станут причины провала, и можно будет предугадать его последствия.
   Соколов не проронил ни слова. Монкевиц достал папиросу, тщательно раскурил ее, стрельнул левым глазом в Соколова:
   — Хотите кофе? Нам, наверное, придется работать всю ночь — завтра поутру мы должны отправить указания в Вену и Прагу.
   Корнета отослали в ближайшую кондитерскую с собственным термосом генерала.
   Соколов уселся поудобнее за столом отсутствующего Энкеля. Вместе с ординарцем генерала вошел делопроизводитель, принес толстую серую папку, на обложке которой под тисненным золотом двуглавым орлом и грифом «совершенно секретно» красовалось обозначение агента «А-17».
   В русской военной разведке того времени конспиративные навыки были весьма развиты, и уже давно здесь было вменено в правило, что даже высокое начальство не должно знать подлинные имена агентов. По всем документам, в том числе и финансовым, они проходили строго под кодовыми обозначениями, а их фамилии и адреса хранились на особом учете в особом сейфе, куда не имел права заглядывать ни сам Монкевиц, ни тем более другие офицеры отделения ниже его рангом. Настоящее имя агента знал, разумеется, только тот делопроизводитель, который вел с ним переписку, назначал встречи, получал информацию. Но даже он вел все бумаги на той же кодовой основе, чтобы, упаси бог, никто чужой, злонамеренно заглянув в толстые папки, не смог узнать подлинных людей и наделать им вреда.
   Терехов подал папку генералу, Монкевиц уставился в бумаги.
   — Вы встречались с ним лично? — задал Николай Августович вопрос Соколову, не отрываясь от бумаг.
   — Только один раз, года три назад, ваше превосходительство, — ответствовал Алексей Алексеевич.
   — Давайте, полковник, сегодня без официальностей, — предложил Монкевиц, и Соколов понял, что генерал хочет всерьез, а не формально, обсудить провал этого чеха, сделать выводы для других негласных сотрудников в Австро-Венгрии, а может быть, и вообще всей агентуры в Срединных державах. Так же, не отрываясь от бумаг, Монкевиц предложил сесть на свободный стул капитану Терехову.
   — Итак, давайте начнем набрасывать доклад генерал-квартирмейстеру, который, очевидно, пойдет дальше, на высочайшее имя, с характеристики нашего несчастного Редля. Вот здесь написано, в его личном деле, следующее: «Человек лукавый, замкнутый, сосредоточенный, работоспособный. Склад ума мелочный. Вся наружность слащавая. Речь сладкая, мягкая, угодливая. Движения рассчитанные, медленные. Более хитер и фальшив, нежели умен и талантлив. Циник. Женолюбив, любит повеселиться…» Хм, хм, — пожевал губами генерал, раздумывая над прочитанным. — Характеристика не из лучших… А что за грязные намеки делают австрийские контрразведчики теперь в его адрес? Здесь нет следа тех страшных пороков, в которых его обвиняют в Вене… Как вы думаете, Алексей Алексеевич?!
   — Несомненно, что австрийцы готовы всю грязь, все мыслимые пороки приписать теперь Альфреду, — подтвердил сомнения генерала Соколов. — Ведь он нанес им громадный ущерб…
   — На самом деле громадный или здесь они тоже передергивают карты?
   — Точнее будет сказать так: ущерб, нанесенный Центральным державам Редлем, велик, но он своей смертью снял подозрения о других высших офицеров австро-венгерского Генштаба и армии, которые регулярно снабжают нас не менее ценной информацией… Вы помните, Николай Августович, Марченко в бытность его военным агентом в Вене ходатайствовал о награждении двух особ, оказавших ценные услуги славянству…
   — Да, да! — откликнулся Монкевиц, обладавший, как и все разведчики, развитой памятью. — Это были, кажется, адъютант военного министра Австро-Венгрии майор Клингспор и поручик 27-й дивизии Квойко?
   — Не только они. Полковник Гавличек, начальник оперативного отдела венского Генерального штаба, ряд других офицеров и высших чиновников… Видимо, надо им сообщить через Стечишина, чтобы впредь до особого уведомления они не выходили на связь с нами. Только в случаях самых чрезвычайных…
   — Вы правы, следует снова вызвать, вероятно, в Швейцарию… связника группы Стечишина. Надо передать связнику четкие инструкции, как вести себя всем нашим негласным сотрудникам, кои работают со Стечишиным… Но мы с вами отвлеклись от самого Редля. Как вы полагаете, он мог во время допроса, который неизбежно последовал после разоблачения, открыть имена и указать местопребывание господ из группы Филимона?
   — Исключить совершенно подобного афронта нельзя, — раздумывая, медленно проговорил Соколов. — Но сомневаюсь, чтобы Альфред успел это сделать во время короткого суда, который, по всей видимости, был учинен над ним в гостинице…
   За окнами кабинета прозрачный сумрак белой ночи придавал разговору Монкевица и Соколова какой-то мистический, нереальный колорит. В огромном здании все давно было тихо, только заунывный бой курантов Петропавловской крепости раз в четверть часа достигал венецианских окон Генерального штаба.
   Вдруг тишину прорезал резкий телефонный звонок. Монкевиц снял трубку с высокого рычага, затем с удивлением отнял рожок от уха, посмотрел на него, приложил снова, спросил:
   — Сергей Дмитриевич! Это вы?! И еще не спите? Слушаю, слушаю! — прикрыв рожок микрофона ладонью, он сообщил шепотом Соколову: — Это Сазонов! Он докладывал дело государю!
   Монкевиц внимательно слушал, что пищал на другом конце провода министр иностранных дел Российской империи. Его лицо недоуменно вытягивалось, а глаза начинали косить еще больше.
   — Мерси, Сергей Дмитриевич! Очень признателен вам, что сочли возможным разыскать меня и сообщить реакцию двора! Желаю вам покойной ночи! — Монкевиц осторожно положил трубку на рычаг и не замедлил передать смысл разговора Соколову:
   — Сазонов был сегодня в Царском Селе. Предлог был другой, но Сергея Дмитриевича интересовало это дело в первую голову… Государь рассержен, не желает ничего слышать про провал в Вене… Все дело усугубляют его августейшие родственники… Великие князья каким-то образом узнали о происшествии в Вене и теперь выражают недовольство неджентльменским поведением российского Генерального штаба…
   Соколов возмутился при этих словах Монкевица и невежливо прервал генерала:
   — Может быть, их высочества отдадут приказ генерал-квартирмейстеру, чтобы мы прекратили агентурную разведку немцев и австрийцев? Или они полагают, что надежные сведения о врагах России мы должны получать только из бульварных газет?! — Гнев Алексея Алексеевича, начинавшего в последние дни приходить к мыслям о бесплодности самодержавия, о необходимости перемен в России, все более и более возбуждался от этого яркого примера эгоистичности и глупости царской фамилии, всех ее бестолковых, слабовольных бездельников, стоящих у кормила правления.
   Монкевиц не стал вдаваться в обсуждение высочайшего неудовольствия. Выражением лица он дал понять Соколову, что отнюдь не одобряет крамольных высказываний в адрес царствующего дома. Алексей Алексеевич понял, что его состояние глухой обиды за Россию не найдет отклика у генерала.
   Монкевиц между тем по-своему переживал сообщение, сделанное ему Сазоновым. Он замолчал, и только глаза его двигались — каждый по своей орбите.
   После некоторого раздумья Монкевиц закрыл папку с надписью «А-17».
   — Алексей Алексеевич! Коли не нужно доклада на высочайшее имя по делу Редля, так стоит ли нам сейчас огород городить, не зная всех обстоятельств?! Давайте-ка набросайте небольшую докладную записку на имя генерал-квартирмейстера Данилова по существу известных нам сейчас фактов, укажите, что подробный анализ с учетом открывающихся данных ведется, агентурные связи предупреждены о необходимости соблюдать двойную осторожность и собирайте себе для размышлений все донесения и прессу по этому делу…
   — Слушаюсь, ваше превосходительство! — суховато отозвался Соколов. — Когда прикажете доложить подробный обзор?
   — Давайте, голубчик, — не замечая официальности тона полковника, продолжил Монкевиц, — вернемся к этому делу всерьез через пару месяцев, когда придут из Вены и Праги отчеты дипломатов, донесения секретных агентов…
   Генерал аккуратно сложил листки документов, торчащих из папки, закрыл ее, завязал тесемочки и вручил капитану, который за всю ночь не проронил ни слова. Он жестом дал понять офицеру, что его присутствие здесь больше не необходимо. Терехов откланялся и покинул кабинет начальника отделения.
   Монкевиц встал, опустил жалюзи своего шведского письменного стола-конторки, тщательно запер их, пояснил:
   — Когда я по утрам прихожу пораньше, меня не покидает чувство, словно кто-то смотрел мои бумаги… А у вас с нервами все в порядке, Алексей Алексеевич?
   Соколов горько улыбнулся:
   — С нервами, кажется, все хорошо! А вот на сердце камень ложится, когда подумаешь, что вся наша работа проходит впустую и не интересует ни главнокомандующего, ни военного министра…
   — Полноте, Алексей Алексеевич! Вы с усталости заговорили языком присяжных думских ораторов! Это они без конца провозглашают конец России с трибуны Государственной думы, ставят палки в колеса нашей военной машине. Мы, солдаты, должны служить царю без раздумий, — скаламбурил Монкевиц. Ему самому очень понравилось созвучие «дума» — «без-раз-думий», и он повторил каламбур: — Именно без разных думий служить Николаю Александровичу Романову…
   — А я предпочитаю служить России! — вырвалось у Соколова.

47. Вена, июнь — август 1913 года

   Летом политическая жизнь австро-венгерских столиц — Вены, Будапешта, Праги — кипела и бурлила как никогда ранее. Забыв про летнее раздолье отпусков, политики, военные, журналисты и общественные деятели сталкивались в жарких спорах, посвященных «делу полковника Редля». Наследник престола Франц-Фердинанд пребывал вместе со всей своей кликой в состоянии постоянного возмущения и раздражения. Вскоре эрцгерцогу представился случай выразить свое крайнее неудовольствие начальнику Эвиденцбюро. В июле наследник престола и его военная канцелярия проводили в районе чешского города Табор, того самого, где столетия назад чешские борцы сражались против объединенной католической реакции и неметчины, большие маневры армии и ландвера. По старой традиции «вывозил» на эти маневры группу иностранных военных агентов, аккредитованных в Вене, начальник Эвиденцбюро.
   Эрцгерцогу как командующему маневрами военные атташе должны были нанести групповой визит по окончании учений. Представлял военных дипломатов Францу-Фердинанду в помещичьем доме, служившем временной резиденцией наследника, полковник Урбанский фон Остромиец.
   Чудесным вечером на ровном газоне перед замком выстроился ряд военных атташе. Эрцгерцог с адъютантом обходили строй, пожимая руки, расточая любезные улыбки, высказывая каждому несколько вежливых слов. Прежде на подобных церемониях Франц-Фердинанд бывал отменно любезен и с Урбанским. Теперь же, после «дела Редля», главнокомандующий постоянно выражал ледяное пренебрежение начальнику Эвиденцбюро. Презрев элементарный такт, он даже не подал руки и не сказал ни единого слова начальнику разведывательного отдела Генерального штаба. Все это произвело на иностранных военных атташе впечатление тщательно продуманного оскорбления в адрес полковника Урбанского, о чем, разумеется, они и не замедлили донести в свои органы военной разведки. В Большом Генеральном штабе Вильгельма Гогенцоллерна сделали вывод, что наследник престола союзной монархии, к сожалению, крайне не умен и упрям, а во всех остальных генеральных штабах, начиная от турецкого и кончая испанским, что бестактность эрцгерцога противопоставляет его армии, которой будет нелегко с подобным главнокомандующим во время войны…
   А вскоре новый случай дал пищу раздражению Франца-Фердинанда, доставив повод отомстить так ненавидимому им Урбанскому. Это случилось в те дни, когда гимназист купил на аукционе пресловутый фотоаппарат с заряженной в него пластинкой.
   Умерить припадок гнева наследника не могли ни начальник Генерального штаба, ни военный министр, ни военная прокуратура — все было напрасно. Через несколько часов после того, как стало известно об этой находке, в Вену уже была передана из Конопиште телеграмма наследника, в которой он требовал «судебного следствия и строжайшего наказания виновных». Аудиторы фон Майербах и доктор Дакупил, продолжавшие все лето расследование в Праге, были немедленно разжалованы и сосланы в штрафные гарнизоны. Бешенство Франца-Фердинанда привело к тому, что в один из дней конца 1913 года в кабинете Урбанского в Эвиденцбюро прозвучал обычный условный звонок, которым Конрад фон Гетцендорф вызывал к себе полковника для доклада важных бумаг. На этот раз Урбанский нашел обычно любезного генерала в состоянии крайнего возбуждения. С первых же слов он заявил полковнику, что должен ознакомить его с приказом эрцгерцога.
   Стоя, держа лист дрожащей рукой, Конрад зачитал этот документ:
   — «Я пришел к непреклонному убеждению, что энергия и умственная работоспособность полковника фон Урбанского в такой степени ослабели, что об его активном использовании в дальнейшем не может быть и речи. Поэтому предлагаю уволить Урбанского в отставку.
   Эрцгерцог Франц-Фердинанд».
 
   Генерал Конрад снял пенсне, запотевшее почему-то, протер его и, водрузив снова на нос, сказал:
   — Генеральный штаб и армия возражают против такого решения наследника. Мы не можем допустить, чтобы заслуженный офицер был уволен от службы, которой посвятил свои лучшие годы. Мы обсуждали ваше дело с эрцгерцогом Карлом. Его высочество сказал мне: «Конрад! Вам, наверное, небезразлично, будут ли у вас на кокарде инициалы Ф.-И. (Франц-Иосиф), или В.II. (Вильгельм II)…! Да, да! Мы, Габсбурги, ясно отдаем себе отчет в том, что наш трон стоит на очень шатком фундаменте и что единственная наша опора — армия! Если в армии поколеблется доверие к трону, к династии, то нам колец! А все эти акты произвола, которые наследник позволяет себе по отношению к армии и к господину фон Остромиец, — они-то и способны подорвать доверие армии к престолу! Мужайтесь, милый Урбанский!»
   Генерал умолк, он и так сказал слишком много. Полковник решил все-таки подчеркнуть, что он также знает о существовании разных партий при дворе и был бы премного благодарен тем силам, которые противодействуют наследнику.
   — Ваше превосходительство, — начал он, — мне говорили о том, что в Шенбрунне есть течение, которое полагает, что наследник не годится для роли…
   — Офицеру не следует осуждать членов семьи императора! — веско прервал его генерал. — Пока наследник волей божьей наш главнокомандующий, мы будем верны присяге!