Урбанский с удивлением посмотрел на своего начальника, который сам только что позволил себе критически отозваться о Франце-Фердинанде, но понял, что за внешней суровостью тона Конрада фон Гетцендорфа скрывается его уверенность в том, что удастся похоронить под сукно приказ наследника, удаляющий от службы одного из членов всемогущей при венском дворе касты генштабистов. Так оно и получилось.
   Когда на следующий день полковник Урбанский явился во дворец к начальнику военной канцелярии его величества Франца-Иосифа барону Больфрасу за предписаниями, тот встретил его словами:
   — Милый Урбанский! Вы, вероятно, стащили серебряную ложку со стола его высочества, раз он так сердит на вас?! Он же хочет выгнать вас в два счета из армии…
   Расстроенный полковник изложил царедворцу всю историю с Редлем, где он чувствовал себя героем, а свое Эвиденцбюро — великолепнейшим аппаратом, которому одному принадлежит честь и вся заслуга в разоблачении русского агента.
   Генерал Больфрас даже всплеснул руками, услышав печальную повесть полковника. А затем начальник канцелярии категорически заявил, что ни за что не будет представлять императору акт эрцгерцога об увольнении Урбанского.
   — Ведь его величество так хорошо вас знает, так любит, милый полковник! — заявил генерал. — Он вас помнит со времен аннексии Боснии и Герцеговины, когда вы были назначены военным советником в реформированную македонскую жандармерию. Ведь именно вы, насколько я помню, лично изложили императору возможные последствия этой акции в отношении славянских народов. Что говорить! Пока вы служите начальником Эвиденцбюро, нам удалось выслать двух русских военных агентов и наконец разоблачить Редля! Нет! Нет! Никаких отставок! Его величество захочет обязательно узнать причину отставки, а что я могу доложить? Если сказать ему всю правду, то есть что это акт возмутительного произвола со стороны наследника, то при натянутости отношений между его величеством и его высочеством это, несомненно, вызовет конфликт между ними! Но мы не можем подвергать слабое здоровье императора опасности, которая, безусловно, вытекает из возможного нервного потрясения!..
   — Ваше превосходительство! Всегда был и остаюсь ваш покорный слуга! — только и мог вымолвить благодарственно Урбанский в ответ на гневную филиппику генерала Больфраса в адрес зарвавшегося наследника. Начальник Эвиденцбюро понял, что дух военной касты и здесь стоит на его стороне.
   …К рождеству 1913 года полковник Урбанский фон Остромиец был удостоен императором знака высокого военного ордена Леопольда, который не всегда получали даже генералы императорской и королевской армии и почти никогда — полковники. В начале следующего, 1914 года ему сообщили, что он представлен к производству в генералы и вскоре получит под командование бригаду альпийских стрелков — одну из самых привилегированных частей австро-венгерской армии.
   Наследник древнего престола Габсбургов — эрцгерцог Франц-Фердинанд — был снова посрамлен своим же собственным Генштабом.

48. Петербург, июнь — август 1913 года

   Негромкий выстрел браунинга в венском отеле «Кломзер» словно ударом грома грянул в душной, накаленной соперничеством и шовинизмом европейской атмосфере тринадцатого года.
   Грозные тучи войны уже заволакивали политический горизонт, хотя безмятежное солнце еще бросало свои последние лучи на нагорья и равнины континента, на столицы и нивы, торговые города и промышленные районы, пограничные крепости и гарнизонные плацы, где дивизии штатного состава по мирному времени учились только поражать бесплотные мишени пулей, штыком или саблей.
   Еще лежали в запечатанных конвертах в сейфах генеральных штабов планы мобилизации и дислокации воинских частей в первые дни войны; мирно поблескивали в арсеналах цинковые коробки с патронами; ясной латунью горели на стальной синеве снарядов головки взрывателей; в ящиках, напоминавших гробы, покоились винтовки с повернутыми к цевью воронеными жалами штыков.
   Но в тишине банков, толкучке бирж Лондона, Берлина, Парижа, Вены, Петербурга уже суетились клерки, крутились арифмометры, щелкали костяшки счетов, подсчитывая и прикидывая, сколько золота выйдет из будущей крови и костей солдат, если они сойдутся на полях сражений, сколькими ассигнациями обернутся страдания вдов, сирот и калек, которых породит Молох войны…
   После разоблачения Редля истерическая шпиономания в Вене и Берлине продолжалась, но теперь появился повод списать все неудачи и провалы на мертвого полковника.
   Венская придворная камарилья бесновалась, проклиная славян собственной лоскутной империи, принимала одно за другим административные ограничения и акты, унижавшие национальные меньшинства, лишавшие их последних остатков буржуазных свобод.
   Из Берлина на все Срединные империи нагнетался военный психоз, почти ежедневно раздавались требования усилить подготовку к войне, очистить тыл от пораженческих элементов, потуже завинтить все гайки у парового котла, который был призван дать двигательную силу германскому локомотиву…
   В далекой «Северной Пальмире», кроме немногих офицеров Генерального штаба, десятка политиков и полдюжины осведомленных финансистов, никто всерьез и не думал о близкой войне. Зато в России, более чем где бы то ни было, чувствовалось, как все больше и больше накаляется социальная атмосфера. Недовольство существующим положением было всеобщим — как внизу, так и наверху. Оно росло с каждым новым днем, с каждым новым рескриптом, подписанным царем.
   Российские верхи были крайне недовольны Николаем II, потому что они потеряли при упрямом и капризном самодержце всякое влияние. Власть как песок уходила из их рук, а народ все больше и больше электризовался. Министры, члены Государственного совета, сенаторы, правители губерний и городов не знали, кто, собственно, руководит огромной и великой державой? Для них не было тайной, что у монарха отсутствуют государственный ум и прочные принципы, отсутствует определенная, помимо его постоянной жестокости, линия управления страной.
   Один за другим следовали провалы в политике правительства, направляемого столь упрямой и вздорной личностью, какой был Николай II. И с каждым новым провалом, с каждым новым обострением противоречий в империи, с каждой новой вспышкой народного недовольства Николай Романов терял симпатии даже самых приближенных людей, своей опоры и поддержки — высшего чиновничества и генералитета. Только самые бездарные из бесталанных его советников оставались слепо верными трону.
   Спокойствия не было и в среде чиновников-профессионалов разных ведомств и министерств. Всего за один день без предварительного объяснения или видимой причины происходила в Царском Селе смена министров, а затем перестановки более мелких бюрократов. По столице широко циркулировали слухи, что во всем повинен проклятый «Старец» Распутин, что необыкновенно влияние этого проходимца на царя, царицу, придворных дам и якобы руководимых им министров.
   Общественное возмущение связью двора с Распутиным было настолько велико, что ненависть к нему опоры трона — офицерства — вылилась в особое, хотя и в тайне от царя, поручение контрразведывательному отделению Генерального штаба установить наблюдение за «Старцем» и его ближайшим окружением. Не без интриг Мануса и его клики полковник Энкель в конце 1913 года был назначен на пост начальника этого отделения.
   На товарищеских обедах в офицерском собрании Семеновского лейб-гвардии полка, где когда-то в молодости проходил службу Энкель, он без тени стеснения рассказывал теперь во всеуслышание скабрезные эпизоды похождений Распутина, почерпнутые из служебных дневников филеров. В этих рассказах звучало не только презрение «цивилизованного» шведа на русской службе в адрес «дикого» и «азиатского» народа.
   Был в них определенный политический расчет. Хотя для офицеров гвардии ничего нового рассказы Энкеля не представляли, они все-таки подтверждали слухи, которыми полнилась российская столица. Со ссылкой на полковника Генерального штаба контрразведчика Энкеля сплетни эти расходились дальше по великосветским гостиным и офицерским собраниям других петербургских полков. Они серьезно расшатывали ту опору трона, которой считались гвардия и войска Петербургского военного округа.
   Рискованные заявления Энкеля придавали ему ореол смелого критика-фрондера [18] и, как считали наивные слушатели, были весьма небезопасны для него. На самом деле фрондерам ничего не грозило. Энкель и иже с ним выполняли волю тех финансовых, промышленных и аристократических кругов, которые готовили общественное мнение к дворцовому перевороту, к преобразованию насквозь прогнившего самодержавия в конституционную монархию, истинным сувереном коей будет алчная и коварная российская, вернее, международная буржуазия.
   Азартные политические картежники, прожектируя будущее правительство России, которое позволит ей избегнуть народной революции, так и эдак раскладывали в пасьянсе свои козыри: и возведение на престол великого князя Николая Николаевича; и замену Николая Романова его младшим братом Михаилом; и устранение Николая II при сохранении на троне в качестве регентши при малолетнем царевиче Алексее царицы Александры Федоровны; и призвание на формальное царство кого-либо еще из великих князей.
   Промышленные и финансовые воротилы становились все нетерпеливее, а их империалистические аппетиты все разгорались. Интересы различных могущественных группировок российского капитала — прогерманских, профранцузских, проанглийских — сталкивались и переплетались, противоборствовали и союзничали. Всех их объединяло одно — желание предотвратить в России народную революцию, захватить в свое групповое господство всю полноту власти, пристегнуть страну еще прочнее к одному из трех соперничающих между собой отрядов мировой буржуазии — германской, французской или английской.
   Но народ уже не безмолвствовал. После расстрела на Ленских приисках, принадлежавших английскому капиталу, управлявшихся Путиловым и Вышнеградским, начался новый революционный подъем. Среди рабочих росло влияние большевиков, то и дело вспыхивали забастовки, росло политическое сознание масс. Слово «революция» становилось желанным и в среде интеллигенции, хотя в устах либералов оно носило весьма расплывчатый и неопределенный смысл.
   Революции не приходят сами, как весна после зимы. Революции созревают в недрах общества, на них работают антагонистические силы, накапливая напряжение и энергию.
   Энергия революции бурно аккумулировалась в России тринадцатого года.
   …В Петербурге было жарко. Ртутный столбик большого термометра, укрепленного на стене арки Адмиралтейства, поднялся до невообразимой высоты.
   Соколов договорился о свидании с Анастасией в воскресенье у фонтана Александровского сада, напротив главного входа Адмиралтейства и Гороховой улицы, ровно в полдень. Он был на месте задолго до выстрела сигнальной пушки Петропавловской крепости и теперь прятался в тень дерев подле скалы с лежащим на ней бронзовым верблюдом и бюстом Пржевальского. Он уже много раз перечел надпись на памятнике, сообщавшую, что сия группа воздвигнута в 1893 году по инициативе императорского Географического общества, сверил свои часы с ударом пушки и почти тотчас увидел Анастасию, шедшую к нему со стороны Зимнего.
   В своем простом ситцевом платье с туго накрахмаленным кружевным воротником и маленькой соломенной шляпке девушка была чудо как хороша. Ее глаза лучились навстречу Алексею, и он подумал о том, что сегодня, может быть, он осмелится сказать ей самые главные, самые важные для его жизни слова…
   В российской императорской армии офицеры не имели права надевать штатский костюм ни в отпуске, ни в воскресенье. Именно поэтому Соколов был затянут в мундир, довольно жаркий и плотный, так что противная испарина покрывала все тело.
   Девушка почему-то всегда протестовала, когда Соколов галантно целовал ей руку. Но сегодня, когда Алексей приложился губами к нежной и душистой коже на запястье, Стаси не пыталась отдернуть руку, как это бывало прежде. Надев снова фуражку с белым, по-летнему, верхом, Алексей посмотрел в глаза Анастасии, и ему почудилась в них нежность, которой раньше тоже не было.
   «Сегодня объяснюсь!» — твердо решил полковник для себя и, сдерживая вспыхнувшую радость, предложил немного покататься в экипаже по Петербургу, а потом проехать на острова.
   Здесь же, на Адмиралтейской площади, находилась стоянка петербургских «Ванек» — так называли извозчиков. В этот жаркий полдневный час почти все экипажи были уже разобраны, но одна из колясок на шинах-дутиках еще оставалась на стоянке. Кучер, одетый в синий мужичий армяк и клеенчатый цилиндр раструбом кверху — традиционный, спокон веку присвоенный «Ванькам» наряд, дремал в тенечке, ожидая щедрых седоков. Алексей и Анастасия не замедлили явиться перед ним. Полковник нанял экипаж, не торгуясь.
   — Эх, резвая лошадка — прокачу, барин! — взмахнул кнутом кучер, и коляска покатилась сначала по Невскому, чтобы затем свернуть на Литейный, от него — по Французской набережной до Троицкого моста, через Александровский парк, по Каменноостровскому проспекту — на Каменный остров. Затем по уговору извозчик должен был по центральной аллее Каменного острова доставить седоков на Елагин остров, а там направо вокруг острова и на Стрелку.
   Соколов был счастлив — полтора часа сидеть бок о бок с Анастасией, касаться ее руки, любоваться ее лицом, слушать ее слова!
   Экипаж выехал на Невский. Несмотря на жару, он был полон гуляющими обывателями. Летом здесь коротал вечера по преимуществу рабочий и мелкий чиновный люд, у которого не хватало средств выезжать на дачу или даже на близкие к центру столицы острова. Жители петербургских окраин заполнили в это воскресенье главную улицу столицы Российской империи. Они с любопытством разглядывали витрины дорогих магазинов с заморскими товарами, диковинные съестные продукты, упрятанные от них за зеркальными стеклами гастрономических и колониальных лавок. Изредка простодушный прохожий, степенно скинув картуз, крестился на купол Казанского собора или, задрав бороду, любовался каланчой на башне городской думы.
   Вид всех этих людей, высыпавших в воскресный день на проспект, где в будние дни простому человеку и в голову не пришло бы праздно прогуливаться, повернул мысли полковника совсем в другую, далекую от его личных переживаний сторону.
   Соколов вспомнил, как Анастасия сначала рассказывала ему, а затем и показала однажды рабочие казармы за Невской заставой, так называемые «корабли», где на нарах в несколько рядов на каждом этаже здания ютились тысячи фабричных.
   Зайдя в один такой «корабль», Соколов не мог продохнуть от спертого, зловонного воздуха, сгустившегося до осязаемости. Он поразился, до чего же эти «корабли» российского капитала напоминали трюмы невольничьих судов, доставлявших негров-рабов в Америку…
   Несмотря на близкое соседство Стаси, Соколов углубился в своя мысли. Воспоминания о тех полутора годах, которые он носил в себе образ девушки, соединились в нем с раздумьями о мрачных сторонах реальной российской действительности, о которых он, будучи блестящим офицером-кавалеристом, раньше, до знакомства с Анастасией, совершенно не задумывался.
   Даже в Академии Генерального штаба, где, казалось, мудрые профессора-генералы исследовали все стороны жизни государств и армий, подсчитывали в минувших и рассчитывали для грядущих битв людские ресурсы до последнего солдата, решали вопросы снабжения армий и флотов, вопросы транспорта и промышленности, — в стенах этой, одной из лучших в мире военных академий на Английской набережной Петербурга ни слова не говорилось о социальной жизни общества, о тех идеях, за которые должен был сложить на войне свою голову солдат.
   И только скромная девушка-консерваторка, дочь петербургского рабочего, сочувствовавшая социал-демократам, и ее друзья, бурно спорящие на студенческих сходках, смогли за год открыть глаза ему, опытному военному разведчику, на могучие социальные силы, которые набирают энергию в недрах российского общества, время от времени потрясая его основы стачками и демонстрациями.
   Девушка тоже заметила какую-то перемену в настроении своего спутника.
   — Что с вами, Алеша? — участливо спросила она полковника, думая, что он, быть может, переживает неполадки по службе.
   — Благодарю вас, ничего! — ответил Алексей и мысленно отругал себя, что так забылся и проявил, видимо, крайнюю неучтивость. Он решил было развлечь свою спутницу обычным светским разговором, но с ужасом убедился в том, что при нынешнем настроении мыслей он не в силах вести пустую болтовню.
   Кучер повернул на Литейный. Движение по нему в воскресенье было слабым, и коляска прибавила ходу. Сильная лошадь быстро влекла экипаж мимо офицерского собрания армии и флота, где Соколов с коллегами-конниками отмечал свою победу в конкур-иппике, мимо Артиллерийского управления, у фасада коего привлекали внимание несколько выставленных старинных пушек, мимо здания Окружного суда. В который раз, но уже с новыми мыслями Соколов обратил взгляд на колонны по фасаду этого дворца, построенного в 1776 году князем Орловым. Он указал Анастасии на высокую арку с барельефом, изображающим суд Соломона, и девиз под ним: «Правда и милость да царствуют в судах».
   Соколов теперь знал, какие «милость и правда» царствуют в этом суде. Его молодые друзья поведали ему во время одной из встреч в салоне советницы о жестоких расправах над крестьянами и рабочими, которые учиняли царские судьи в этом помпезном здании, о процессах над большевиками — депутатами Государственной думы, которых прямо отсюда отправляли в сибирскую ссылку, о том, как модные адвокаты отсуживали здесь последние гроши у бедняков в пользу своих состоятельных клиентов…
   Петербург уже перестал видеться полковнику Соколову безмятежным городом, где царствует всеобщее благоденствие и согласие. Полковник представил себе, что предгрозовая духота, окутывавшая своим напряжением город, не только разлита в атмосфере, но и характерна для всей общественной жизни столицы, более того — всей империи. Мягко трясясь по торцам мостовой, Алексей представил себе, что удушье перед грозой распространилось на всю Европу. Вот-вот грянут молнии, зарокочет гром, прольются потоки ливня, после которых можно будет дышать полной грудью. Он невольно вздохнул и вызвал снова участливый взгляд Анастасии.
   Девушка видела, что с полковником что-то происходит. Внешне невозмутимый и спокойный, Алексей то хмурился, то каменел, его глаза загорались огнем и сразу же тускнели…
   Анастасия и не подозревала, что вся эта бурная работа чувств и мыслей невольно вызвана ею самой, ее «политическими» беседами с полковником, встречами его с молодежью в салоне генеральши Шумаковой, более похожими на студенческие сходки, разговорами с двумя большевиками — Михаилом и Василием.
   Девушка поймала себя на мысли, что этот строгий и подтянутый военный стал ей дорог. Анастасии тоже хотелось видеться с ним, делиться своими мыслями, планами. Она чувствовала — в его душе что-то назревает, женским инстинктом догадывалась о том объяснении, которое ей предстоит. Она и боялась, и хотела, чтобы он выразил свои чувства к ней, и не знала, как ему ответить. Поэтому для нее поездка по воскресному Петербургу проходила тоже словно в тумане. Каменные громады дворцов, перспективы улиц, открывавшие один прекрасный вид за другим, — ничто не радовало Анастасию и Алексея. Они были заняты своими мыслями и отвлеклись от них только тогда, когда экипаж вкатился под сень дивных вековых дубов парка Елагина острова. От зелени дерев веяло прохладой, парк был полон гуляющими.
   Возница остановил у пруда. Они зашагали в сторону стрелки-пуанта.
   — Алексей, о чем вы думали всю дорогу? — спросила девушка. — Вы были так озабочены и печальны…
   — Настенька, — он ее впервые назвал так, как называли дома, и от этого у нее еще больше потеплело на сердце. — Я думал о том, как много узнал благодаря вам и вашим друзьям за минувший год своей жизни. Он был таким полным, как никогда. Мне кажется, я стал совсем другим человеком…
   — Я тоже рада, что смогла познакомиться с вами… — призналась Анастасия. — А помните соревнования, когда вы взяли главный приз?.. Я, не знаю сама почему, так волновалась за вас в тот момент, когда ваша Искра сбилась с ноги перед самым трудным препятствием… Что с ней тогда случилось? Ведь вы могли убиться, как тот офицер, что скакал перед вами…
   Как живая, во всех красках мартовского дня перед Алексеем Алексеевичем встала картина скачки и яркий луч солнца, вырвавшегося из-под неожиданно поднятой шторы.
   — Да, Настенька, это могло мне стоить тогда сломанной шеи в прямом смысле слова… — сказал полковник. — Я до сих пор вспоминаю этот эпизод и никак не могу понять: отчего вдруг шторы, до той поры мирно висевшие на местах, оказались поднятыми?.. Не могу отделаться от ощущения, что кто-то нарочно решил воздействовать сильным световым ударом на мою лошадку… Но кому могла понадобиться эта подлость? Ведь все офицеры честно боролись…
   — Постойте, постойте… — остановилась вдруг Анастасия. — Мне кажется, я припоминаю, как было дело… Ведь это окно, откуда вырвались лучи, находилось как раз за моей спиной через два ряда скамеек… Какие мерзкие люди! — скривила гримаску девушка, видно вспомнив что-то важное. — Это все противная старуха Кляйнмихель! Графиня, в салон которой нас один раз приглашали петь русские народные песни, а потом ее гости глумились над нами и называли наши мелодии по-немецки «азиатскими завываниями»!.. Знаете что, Алексей! Это ее рук дело!
   — Графиня, подымающая штору в манеже? — поднял бровь полковник.
   — Да нет, не сама графиня. Вы послушайте… Как только племянник графини — а он был на красивом вороном коне — закончил свою скачку, из ложи этой противной старухи — как раз супротив моего места на скамьях — вышел толстый и обшитый с головы до колен позументами лакей с кривым носом, в белых чулках. Он зачем-то, я тогда еще удивилась, но потом забыла, перешел на нашу сторону трибун и встал за последней скамьей, как раз подле той самой шторы… А я была так восхищена вашим выступлением, а потом так испугалась, что не обернулась посмотреть, зачем ему понадобилось покидать ложу графини… Ну и подлая эта старуха! — возмущалась Анастасия. Девушка вместе с Алексеем теперь догадались, что графиня Кляйнмихель заранее продумала всю интригу, чтобы навредить в скачке именно тому сопернику своего племянника, который может оказаться победителем.
   Соколов, раздумывая об этом, сразу вспомнил и предупреждение Вольдемара Роопа, которое он высказывал ему в отношении графини Кляйнмихель по поводу ее ненависти ко всему русскому; вспомнил и иронические отзывы о ней контрразведчиков Генерального штаба, которые располагали вескими уликами против престарелой шпионки, но не могли ее тронуть из-за влиятельнейших связей, увенчанных любовью и дружбой самой императрицы Александры Федоровны, а также всесильного министра двора барона Фредерикса.
   Решив наконец для себя первую из тех загадок, что мучили его полтора года, Соколов испытал презрение ко всей высокомерной немецкой аристократической семейке, которая не побрезговала мелкой подлостью ради выигрыша конкур-иппика… Разведчик чувствовал, что вторая загадка того же мартовского дня — откуда раньше всех Петр Кляйнмихель узнал некоторые детали его жизнеописания — находится в прямой связи с первой. Для себя он отметил, что было бы полезно приглядеться к старой графине и ее прыткому племяннику…
   Между тем наступал час обеда. Они обогнули Елагин пруд, вокруг которого число катающихся в роскошных колясках заметно уменьшилось, вышли на Крестовский остров к Крестовскому саду, где подле театра был разбит летний ресторанчик. Второразрядный румынский оркестр услаждал обедающую публику популярными мелодиями, проворно бегали официанты, разнося по преимуществу ботвинью со льдом и запотевшие графинчики водок.
   Нашли свободный столик, наскоро пообедали и вновь отправились на Стрелку Елагина острова дожидаться заката, который здесь славился особенной красотой. К вечеру стало не так душно. На скамьях вблизи моря легкий бриз смягчал палящий зной. Соколов и Анастасия отыскали скамейку, еще не занятую созерцателями вечерней зари, и удобно расположились, глядя на запад.
   Предвечерняя истома овладела природой. Воздух был прозрачен. Лишь у самой земли, особенно в низинах, начинали слоиться невесомые перья тумана. Впереди насколько хватает взор расстилалось Балтийское море. На другом краю его, на западе, прямо из моря вдруг стала подниматься черная туча, превращая воду из лазоревой в свинцовую.
   По мере того как солнце все больше склонялось к горизонту, туча все увеличивалась. Она вздымалась из моря, словно гора. Отроги ее уже начинали приближаться к солнцу, которое занималось холодным желтым цветом. Вместе с тучей в природе явилась тревога. Чайки закричали резче, над самой кромкой воды понеслись стрижи. Мрачный колорит все больше овладевал морем и сушей, но над Стрелкой еще господствовали солнце и голубое небо.
   «Сейчас или никогда!» — решил Соколов.
   Он взял руку девушки в свою большую ладонь и, прямо глядя в глаза Анастасии, четко, словно во сне произнес:
   — Я люблю вас, Настенька! И прошу стать моей женой!
   Девушка вспыхнула, словно маков цвет.
   — Могу я надеяться на счастье? — снова спросил Соколов.
   — Я должна спросить… своих родных! — после некоторого колебания ответила Анастасия и быстро добавила: — Вы мне нравитесь, Алексей! Но я обещала отцу окончить консерваторию. Родители так мечтают об этом! А потом — мои товарищи… Они могут подумать, что я предала их ради благополучия с вами…
   — Я понимаю ваши колебания, — сказал Соколов совсем убитым голосом, — но я хочу просить вашей руки у ваших родителей и испрашиваю вашего согласия на это…
   — Я должна подумать, — почти неслышно, но твердо сказала девушка. — Не задавайте мне больше этот вопрос, пока я сама не отвечу вам!
   Неожиданно для себя и для Алексея девушка поцеловала его в лоб и смутилась от этого.
   — Вы моя любовь навеки! — растроганно произнес Соколов. — Как бы вы не решили!..
   Алексей не подозревал, что вовсе не послушание родителям заставило Анастасию уклониться от ответа. Он не мог даже и предположить, сколько мужества надо было найти девушке, чтобы убедить своих товарищей-партийцев, что ее чувство к полковнику не минутная слабость, каприз или, еще хуже, желание обрести буржуазный семейный уют, а любовь к доброму и честному человеку, который силой патриотизма, ума и желания служить родному народу может стать единомышленником. Настя решила доказать всем скептически настроенным в отношении Соколова товарищам, что порывы революционной бури, которые снова начинали греметь над Россией, отзовутся и в его душе, закованной пока в броню уставов и уложений.
   Провидением любящего человека Анастасия знала, что Соколов уже начал свой путь в Революцию. Вместе с Россией.
 
   Конец первой книги