-- Как?
   -- Партизаны перерезали провода. Да, перерезали, только...
   -- Нет, не думаю. Хотя!..
   Когда капитан вышел на платформу, комендант, изнуренно кладя на подоконник свое тело, сказал громко:
   -- Арестованного прихватите.
   Рыжебородый мужик сидел в поезде неподвижно. Кровь ушла внутрь, лицо и руки ослизли, как мокрая серая глина.
   Когда в него стреляли, солдатам казалось, что они стреляют в труп. Поэтому, наверное, один солдат приказал до расстрела:
   -- А ты сапоги-то сейчас сними, а то потом возись.
   Обыклым движением мужик сдернул сапоги.
   Противно было видеть потом, как из раны туго ударила кровь.
   Обаб принес в купэ щенка -- маленький сверточек слабого тела. Сверточек неуверенно переполз с широкой ладони прапорщика на кровать и заскулил.
   -- Зачем вам? -- спросил Незеласов.
   Обаб как-то не по своему ухмыльнулся:
   -- Живость. В деревне у нас -- скотина. Я уезда Барнаульского.
   -- Зря... да, напрасно, прапорщик.
   -- Чего?
   -- Кому здесь нужен ваш уезд?.. Вы... вот... прапорщик Обаб, да золотопогонник и... враг революции. Никаких.
   -- Ну? -- жестко проговорил Обаб.
   И, точно отплескивая чуть заметное наслаждение, капитан проговорил:
   -- Как таковой... враг революции... выходит, подлежит уничтожению.
   Обаб мутно посмотрел на свои колени, широкие и узловатые пальцы рук, напоминавшие сухие корни, и мутным, тягучим голосом проговорил:
   -- Ерунда. Мы их в лапшу искрошим!
   На ходу в бронепоезде было изнурительно душно. Тело исходило потом, руки липли к стенам, скамейкам.
   Только когда выводили и расстреливали мужика с рыжей бородой, в вагон слабо вошел хилый больной ветер и слегка освежил лица. Мелькнул кусок стального неба, клочья изорванных немощных листьев с кленов.
   Тоскливо пищал щенок.
   Капитан Незеласов ходил торопливо по вагонам и визгливо по-женски ругался. У солдат были вялые длинные лица и капитан брызгал словами:
   -- Молчать, гниды. Не разговаривать, молчать!..
   Солдаты еще более выпячивали скулы и пугались своих воспаленных мыслей. Им при окриках капитана казалось, что кто-то, не признававший дисциплины, тихо скулит у пулеметов, у орудий.
   Они торопливо оглядывались.
   Стальные листы, покрывавшие хрупкие деревянные доски, несло по ровным, как спички, рельсам -- к востоку, к городу, к морю.
   II.
   Син-Бин-У направили разведчиком.
   В плетеную из ивовых прутьев корзинку он насыпал жареных семячек, на дно положил револьвер и, продавая семячки, хитро и радостно улыбался.
   Офицер в черных галифэ с серебряными двуполосыми галунами, заметив радостно изнемогающее лицо китайца, наклонился к его лицу и торопливо спросил:
   -- Кокаин, что, есть?
   Син-Бин-У плотно сжал колпачки тонких, как шолк, век и, точно сожалея, ответил:
   -- Нетю!
   Офицер строго выпрямился.
   -- А что есть?
   -- Семечки еси.
   -- Жидам продались, -- сказал офицер, отходя. -- Вешать вас надо!
   Тонкогрудый солдатик в голубых обмотках и в шинели, похожей на грязный больничный халат, сидел рядом с китайцем и рассказывал:
   -- У нас, в Семипалатинской губернии, брат китаеза, арбуз совсем особенный -- китайскому арбузу далеко.
   -- Шанго, -- согласился китаец.
   -- Домой охота, а меня к морю везут.
   -- Сытупай.
   -- Куда?
   -- Дамой.
   -- Устал я. Повезут, поеду, а самому итти -- сил нету.
   -- Семичика мынога.
   -- Чего?
   Китаец встряхнул корзинку. Семячки сухо зашуршали, запахло теплой золой от них.
   -- Семичики мынога у русика башку. У-ух... Шибиршиты...
   -- Что шебуршит?
   -- Семичика, зелена-а...
   -- А тебе что же, камень надо, чтоб голове-то лежал?
   Китаец одобрительно повел губами и, указывая на проходившего широкого, но плоского офицера в сером френче, спросил:
   -- Кто?
   -- Капитан Незеласов, китаеза, начальник бронепоезда. В город требуют поезд, уходит. Перережут тут нас партизаны-то, а?
   -- Шанго.
   -- Для тебя все шанго, а мы кумекай тут!
   Русоглазый парень с мешком, из которого торчал жидкий птичий пух, остановился против китайца и весело крикнул:
   -- Наторговал?
   Китаец вскочил торопливо и пошел за парнем.
   Бронепоезд вышел на первый путь. Беженцы жадно и тоскливо посмотрели на него с перрона и зашептались испуганно. Изнеможенно прошли казаки. Седой длиннобородый старик рыдал возле кипяточного крана и, когда он вытирал слезы, видно было -- руки у него маленькие и чистенькие.
   Солдатик прошел мимо с любопытством и скрытой радостью оглядываясь, посмотрел в бочку, наполненную гнило пахнущей, похожей на ржавую медь, водой.
   -- Житьишко! -- сказал он любовно.
   III.
   Ночью стало совсем душно. Духота густыми непреодолимыми волнами рвалась с мрачных чугунно-темных полей, с лесов -- и, как теплую воду, ее ощущали губы и с каждым вздохом грудь наполнялась тяжелой как мокрая глина, тоской.
   Сумерки здесь коротки, как мысль помешанного. Сразу -- тьма. Небо в искрах. Искры бегут за паровозом, паровоз рвет рельсы, тьму и беспомощно жалко ревет.
   А сзади наскакивают горы, лес. Наскочут и раздавят, как овца жука.
   Прапорщик Обаб всегда в такие минуты ел. Торопливо хватал из холщевого мешка яйца, срывал скорлупу, втискивал в рот хлеб, масло, мясо. Мясо любил полусырое и жевал его передними зубами, роняя липкую, как мед, слюну на одеяло. Но внутри попрежнему был жар и голод.
   Солдат-денщик разводил чаем спирт, на остановках приносил корзины провизии, недоумело докладывая:
   -- С городом, господин прапорщик, сообщения нет.
   Обаб молчал, хватая корзину и узловатыми пальцами вырывал хлеб и если не мог больше его съесть, сладострастно тискал и мял, отшвыривая затем прочь.
   Спустив щенка на пол и следя за ним мутным медленным взглядом, Обаб лежал неподвижно. Выступала на теле испарина. Особенно неприятно было, когда потели волосы.
   Щенок, тоже потный, визжал. Визжали буксы. Грохотала сталь -- точно заклепывали...
   У себя в купэ жалко и быстро вспыхивая, как спичка на ветру, бормотал Незеласов:
   -- Прорвемся... к чорту!.. Нам никаких командований... Нам плевать!..
   Но так-же, как и вчера, версту за верстой, как Обаб пищу, торопливо и жадно хватал бронепоезд -- и не насыщался. Так же мелькали будки стрелочников и так же забитый полями, ветром и морем -- жил на том конце рельс непонятный и страшный в молчании город.
   -- Прорвемся, -- выхаркивал капитан и бежал к машинисту.
   Машинист, лицом черный, порывистый, махая всем своим телом, кричал Низеласову:
   -- Уходите!.. Уходите!..
   Капитан, незаметно гримасничая, обволакивал машиниста словами:
   -- Вы не беспокойтесь... партизан здесь нет... А мы прорвемся, да, обязательно... А вы скорей... А... Мы, все-таки...
   Машинист был доброволец из Уфы, и ему было стыдно своей трусости.
   Кочегар, тыча пальцем в тьму, говорил:
   -- У красной черты... Видите?..
   Капитан глядел на закоптелый глаз машиниста и воспаленно думал о "красной черте". За ней паровоз взорвется, сойдет с ума.
   -- Все мы... да... в паровоза...
   Нехорошо пахло углем и маслом. Вспоминались бунтующие рабочие.
   Незеласов внезапно выскакивал из паровоза и бежал по вагонам крича:
   -- Стреляй!..
   Для чего-то подтянув ремни, солдаты становились у пулеметов и выпускали в тьму пули. От знакомой работы аппаратов тошнило.
   Являлся Обаб. Губы жирные, лицо потно блестело, и он спрашивал одно и то же:
   -- Обстреливают? Обстреливают?
   Капитан приказывал:
   -- Отставь!
   -- Усните, капитан!
   Все в поезде бегало и кричало -- вещи и люди. И серый щенок в купэ прапорщика Обаба тоже пищал.
   Капитан торопился закурить сигарету:
   -- Уйдите... к чорту!.. Жрите... все, что хотите... Без вас обойдемся.
   И визгливо тянул:
   -- Пра-а-апорщик!..
   -- Слушаю, -- сказал прапорщик. -- Вы-то что? Ищете?
   -- Прорвемся... я говорю -- прорвемся!..
   -- Ясно. Всего хватает.
   Капитан снизил голос:
   -- Ничего. Потеряли!.. Коромысло есть... Нет ни чашек... ни гирь... Кого и чем мы вешать будем!..
   -- Мы-ть. Да я их... мать!
   Капитан пошел в свое купэ, бормоча на ходу:
   -- А. Земля здесь вот... за окнами... Как вы... вот... пока... она вас... проклинает, а?..
   -- Что вы глисту тянете? Не люблю. Короче.
   -- Мы, прапорщик, трупы... завтрашнего дня. И я, и вы, и все в поезде -- прах... Сегодня мы закопали... человека, а завтра... для нас лопата... да.
   -- Лечиться надо.
   Капитан подошел к Обабу и, быстро впивая в себя воздух, прошептал:
   -- Сталь не лечат, переливать надо... Это ту... движется если, работает... А если заржавела... Я всю жизнь, на всю жизнь убежден был в чем-то, а... Ошибся, оказывается... Ошибку хорошо при смерти... догадаться. А мне тридцать ле-ет, Обаб. Тридцать, и у меня ребеночек -- Ва-а-алька... И ногти у него розовые, Обаб?
   Тупые, как носок американского сапога, мысли Обаба разошлись в непонятные стороны. Он отстал, вернулся к себе, взял папиросу и тут, не куря еще, начал плевать -- сначала на пол, потом в закрытое окно, в стены и на одеяло и, когда во рту пересохло, сел на кровать и мутно воззрился на мокрый живой сверточек, пищавший на полу.
   -- Глиста!..
   IV.
   На рассвете капитан вбежал в купэ Обаба.
   Обаб лежал вниз лицом, подняв плечи, словно прикрывая ими голову.
   -- Послушайте, -- нерешительно сказал капитан, потянув Обаба за рукав.
   Обаб перевернулся, поспешно убирая спину, как убирают рваную подкладку платья.
   -- Стреляют? Партизаны?
   -- Да, нет... Послушайте!..
   Веки у Обаба были вздутые и влажные от духоты и мутно и обтрепанно глядели глаза, похожие на прорехи в платье.
   -- Но, нет мне разве места... в людях, Обаб?.. Поймите... я письмо хочу... получить. Из дома, ну!..
   Обаб сипло сказал:
   -- Спать надо, отстаньте!
   -- Я хочу... получить из дома... А мне не пишут!.. Я ничего не знаю. Напишите хоть вы мне его... прапорщик!..
   Капитан стыдливо хихикнул;
   -- А. Незаметно этак, бывает... а.
   Обаб вскочил, натянул дрожащими руками большие сапоги, а затем хрипло закричал:
   -- Вы мне по службе, да! А так мне говорить не смей! У меня у самого... в Барнаульском уезде...
   Прапорщик вытянулся как на параде.
   -- Орудия, может, не чищены? Может приказать? Солдаты пьяны, а тут ты... Не имеешь права...
   Он замахал руками и, подбирая живот, говорил:
   -- Какое до тебя мне дело? Не желаю я жалеть тебя, не желаю!
   -- Тоска, прапорщик... А вы... все-таки!..
   -- Жизненка твоя паршивая. Сам паршивый... Онанизмом в детстве-то, а... Ишь, ласки захотел...
   -- Вы поймите... Обаб.
   -- Не по службе-то.
   -- Я прошу...
   Прапорщик закричал:
   -- Не хо-очу-у!..
   И он повторил несколько раз это слово и с каждым повторением оно теряло свою окраску; из горла вырывалось что-то огромное, хриплое и страшное, похожее на бегущую армию:
   -- О-о-а-е-гггы!..
   Они, не слушая друг друга, исступленно кричали до хрипоты, до того, пока не высох голос.
   Капитан устало сел на койку и, взяв щенка на колени, сказал с горечью:
   -- Я думал... камень. Про вас-то?.. А тут -- леденец... в жару распустился!..
   Обаб распахнул окно и, подскочив к капитану, резко схватил щенка за гривку.
   Капитан повис у него на руке и закричал:
   -- Не сметь!.. Не сметь бросать!..
   Щенок завизжал.
   -- Пу-у!.. -- густо и злобно протянул Обаб -- Пу-усти-и...
   -- Не пущу, я тебе говорю!..
   -- Пу-усти-и!..
   -- Бро-ось!.. Я!..
   Обаб убрал руку и, словно намеренно тяжело ступая, вышел.
   Щенок тихо взвизгивал, неуверенно перебирая серыми лапками по полу, по серому одеялу. Похоже было на мокрое, ползущее пятно.
   -- Вот, бедный, -- проговорил Незеласов и вдруг в горле у него заклокотало, в носу ощутилась вязкая сырость. Он заплакал.
   V.
   В купэ звенел звонок -- машинист бронепоезда требовал к себе.
   Незеласов устало позвал:
   -- Обаб?
   Обаб шел позади и был недоволен мелкими шажками капитана.
   Обаб сказал:
   -- Мостов здесь порванных нету. Что у них? Шпалы разобрали... Партизаны... А из города ничего. Ерунда!
   Незеласов виновато сказал:
   -- Чудесно... мы живем, да-а?.. Я до сего момента... не знаю как имя... отчество ваше, а... Обаб и Обаб?.. Извините, прямо... как собачья кличка...
   -- Имя мое -- Семен Авдеич. Хозяйственное имя.
   Машинист, как всегда, стоял у рычагов. Сухой, жилистый с медными усами и словно закоптелыми глазами.
   Указывая вперед, он проговорил:
   -- Человек лежит.
   Незеласов не понял. Машинист повторил:
   -- Человек на пути!
   Обаб высунулся. Машинист быстро передвинул какие-то рычаги. Ветер рванул волосы Обаба.
   -- На рельсах, господин капитан, человек!
   Незеласова раздражал спокойный голос прапорщика, и он резко сказал:
   -- Остановите поезд!
   -- Не могу, -- сказал машинист.
   -- Я приказываю!
   -- Нельзя, -- повторил машинист. -- Поздно вы пришли. Перережем, тогда остановимся.
   -- Человек ведь!
   -- По инструкции не могу остановить. Крушенье иначе будет.
   Обаб расхохотался.
   -- Совсем останавливаться не к чему. Мало мы людей перебили. Если из-за каждого стоять, мы бы дальше Ново-Николаевска не ушли.
   Капитан раздраженно сказал:
   -- Прошу не указывать. Остановить после перереза.
   -- Слушаюсь, господин капитан, -- ответил Обаб.
   Ответ этот, грубый и торопливый, еще больше озлил капитана, и он сказал:
   -- А вы, прапорщик Обаб, идете немедленно и чтобы мне рапорт, что за труп на пути.
   -- Слушаю, -- ответил Обаб.
   Машинист еще увеличил ход.
   Вагоны напряженно вздрогнули. Пронзительно залился гудок.
   Человек на рельсах лежал неподвижно. Уже было видно на желтых шпалах синее пятно его рубахи.
   Вагоны передернули железными лопатками площадок.
   -- Кончено, -- сказал машинист. -- Сейчас остановлю и посмотрим.
   Обаб, расстегивая ворот рубахи, чтобы потное тело опахнуло ветром, соскочил с верхней площадки прямо на землю. Машинист спрыгнул за ним.
   Солдаты показались в дверях. Незеласов надел фуражку и тоже пошел к выходу.
   Но в это время толкнул бронепоезд лес -- гулким ружейным залпом. И немного спустя еще один заблудившийся выстрел.
   Прапорщик Обаб вытянул вперед руки, как будто приготовляясь к нырянию в воду, и вдруг тяжело покатился по откосу насыпи.
   Машинист запнулся и, как мешок с воза, грузно упал у колеса вагона. На шее выступила кровь и его медные усы точно сразу побелели.
   -- Назад... Назад!.. -- пронзительно закричал Незеласов.
   Дверцы вагонов хлопнули, заглушая выстрелы. Мимо вагонов пробежал забытый в суматохе солдат. У четвертого вагона его убило.
   Застучали пулеметы.
   * ГЛАВА ШЕСТАЯ *
   I.
   Похоже -- не мог найти сапог по ноге и потому бегал босиком. Ступни у лисолицего были огромные, как лыжи, а тело, как у овцы -- маленькое и слабое.
   Бегал лисолицый торопливо и кричал, глядя себе под ноги, словно сгоняя цыплят:
   -- Шавялись. Шавялись. Ждут...
   И, для чего-то зажмурившись, спрашивал проходившие отряды:
   -- Сколько народу?
   Открывая глаза, залихватски выкрикивал стоявшему на холме Вершинину:
   -- Гришатински, Никита Егорыч!
   У подола горы редел лес, и на россыпях цвел голый камень. За камнем, на восток, на полверсты -- реденький кустарник, за кустарником -- желтая насыпь железной дороги, похожая на одну бесконечную могилу без крестов.
   -- Мутьевка, Никита Егорыч! -- кричал лисолицый.
   Темный, в желтеющих, измятых травах, стоял Вершинин. Было у него лохмоволосое, звериное лицо, иссушенный долгими переходами взгляд и изнуренные руки. Привыкшему к машинам Пентефлию Знобову было спокойно и весело стоять близ него. Знобов сказал:
   -- Народу идет много.
   И протянул вперед руку, словно хватаясь за рычаг исправной и готовой к ходу машины.
   -- Анисимовски! Сосновски!
   Васька Окорок, рыжеголовый на золото-шерстном коротконогом иноходце подскакал к холму и, щекоча сапогами шею у лошади, заорал:
   -- Иду-ут! Тыщ, поди, пять будет!
   -- Боле, -- отозвался уверенно лисолицый с россыпи. -- Кабы я грамотной, я бы тебе усю риестру разложил. Мильен!
   Он яростно закричал проходившим:
   -- А ты каких волостей?..
   У низкорослых монгольских лошадок и людей были приторочены длинные крестьянские мешки с сухарями. В гривах лошадей и людей торчали спелые осенние травы, и голоса были протяжные, но жесткие, как у перелетных осенних птиц.
   -- Открывать, что-ля? -- закричал лисолиций. -- Жду-ут...
   И хотя знали все -- в городе восстание, на помощь белым идет бронепоезд N 1469. Если не задержать, восстание подавят японцы. Все же нужно было собраться, и чтоб один сказал и все подтвердили:
   -- Итти...
   -- Японец больше воевать не хочет, -- добавил Вершинин, слезая с ходка.
   Син-Бин-У влез на ходок и долго, будто выпуская изо рта цветную и непонятно шебурчащую бумажную ленту, говорил: почему нужно сегодня задержать бронепоезд.
   Между выкрашенных под золото и красную медь осенних деревьев натянулось грязное, пахнущее землей, полотно из мужицких тел. Полотно гудело. И было непонятно -- не то сердито, не то радостно гудит оно от слов человечков, говорящих с телеги.
   -- Голосовать, что ли? -- спросил толстый секретарь штаба.
   Вершинин ответил:
   -- Обожди. Не орали еще.
   Зеленобородый старик с выцветшими, распаренными глазами, расправляя рубаху на животе, словно к его животу хотели прикладываться, шипел исступленно Вершинину:
   -- А ты от Бога куда идешь, а?
   -- Окстись ты, дед!
   -- Бога ведь рушишь. Я знаю! Никола угодник являлся -больше, грит, рыбы в море не будет. Не даст. А ты пошто народ бунтуешь?.. Мне избу надо ладить, а ты у меня всех работников забрал.
   -- Сожгет японец избу-то!
   -- Японца я знаю, -- торопливо, обливая слюной бороду, бормотал старик, -- японец хочет, чтоб в его веру перешли. Ну, а народ-то -- пень: не понимат. А нам от греха дальше, взять да согласиться, чорт с ним -- втишь-то можно... свому Богу... Никола-то свому не простит, а японца завсегда надуть можна...
   Старик тряс головой, будто пробивая какую-то темную стену, и слова, которые он говорил, видно было, тяжело рождены им, а Вершинину они были не нужны.
   А он, выливая через слабые губы, как через проржавленное ведро влагу, опять начал бормотать свое.
   -- Уйди! -- сказал грубо Вершинин. -- Чего лезешь в ноздрю с богами своими? Подумаешь... Абы жизнь была -- богов выдумают...
   -- Ты не хулись, ирод, не хулись!..
   Окорок сказал со злобою:
   -- Дай ему, Егорыч, стерве, в зубы! Провокатеры тиковые!
   Вскочив на ходок, Окорок закричал, разглаживая слова:
   -- Ну, так вы как, товарищи?.. галисовать, что ли?..
   -- Голосуй! -- отвечал кто-то робко из толпы.
   Мужики загудели:
   -- Валяй!..
   -- Чаво мыслить-то!..
   -- Жарь, Васька!
   Когда проголосовали уже, решив итти на броневик, влево, далеко над лесом послышался неровный гул, похожий на срыв в падь скалы. Мохнатым, громадным веником выбросило в небо дым.
   Толстый секретарь снял шапку и по протокольному сказал мужикам:
   -- Это штаб постановил -- через Мукленку мост наши взорвали. Поезд, значит, все равно не выскочит к городу. Наши-то сгибли, поди, -- пятеро...
   Мужики сняли шапки, перекрестились за упокой. Пошли через лес к железнодорожной насыпи, окапываться.
   Вершинин прошел по кустарнику к насыпи, поднялся кверху и, крепко поставив, будто пришив ноги между шпал на землю, долго глядел в даль блестящих стальных полос, на запад.
   -- Чего ты? -- спросил Знобов.
   Вершинин отвернулся и, спускаясь с насыпи, сказал:
   -- Будут же после нас люди хорошо жить?
   -- Ну?
   -- Вот и все.
   Знобов развел пальцами усы и сказал с удовольствием:
   -- Это -- их дело.
   II.
   Бритый, коротконогий человек лег грудью на стол, -- похоже, что ноги его не держат, -- и хрипло говорил:
   -- Нельзя так, товарищ Пеклеванов: ваш ревком совершенно не считается с мнением Совета Союзов. Выступление преждевременно.
   Один из сидевших в углу на стуле рабочий сказал желчно:
   -- Японцы объявили о сохранении ими нейтралитета. Не будем же мы ждать, когда они на острова уберутся. Власть должна быть в наших руках, тогда они скорее уйдут.
   Коротконогий человек доказывал:
   -- Совет Союзов, товарищи, зла не желает, можно бы обождать...
   -- Когда японцы выдвинут еще кого-нибудь.
   -- Пойдут опять усмирять мужиков?
   -- Ждали достаточно!
   Собрание волновалось. Пеклеванов, отхлебывая чай, успокаивал:
   -- А вы тише, товарищи.
   Коротконогий представитель Совета Союзов протестовал:
   -- Вы не считаетесь с моментом. Правда, крестьяне настроены фанатично, но... Вы уже послали агитаторов по уезду, крестьяне идут на город, японцы нейтралитетствуют... Правда!.. Вершинин пусть даже бронепоезд задержит, и все же восстания у вас не будет.
   -- Покажите ему!
   -- Это -- демагогия!..
   -- Прошу слова!..
   -- Товарищи!
   Пеклеванов поднялся, вытащил из портфеля бумажду и, краснея, прочитал:
   -- Разрешите огласить следующее: "По постановлению Совета Народных Комиссаров Сибири -- восстание назначено на 12 часов дня 16-го сентября 1919 года. Начальный пункт восстания -казармы Артиллерийского дивизиона... По сигналу... Совет Народных..."
   Уходя, коротконогий человек сказал Пеклеванову:
   -- За нами следят! Вы осторожнее... И матроса напрасно в уезд командировали.
   -- А что?
   -- Взболтанный человек: бог знает чего может наговорить! Надо людей сейчас осмотрительно выбирать.
   -- Мужиков он знает хорошо, -- сказал Пеклеванов.
   -- Мужиков никто не знает. Человек он воздушный, а воздушность на них, правда, действует здорово. Все же... На митинг поедете?
   -- Куда?
   -- Судостроительный завод. Рабочие хотят вас видеть.
   Пеклеванов покраснел.
   Коротконогий подошел к нему вплотную и тихо в лицо сказал:
   -- Мне вас жалко. А без вас они выступать не хотят. Не верят они словам, в человека уверить хотят. Следят... контр-разведка... Расстреляют при поимке -- а видеть хотят. Дескать, с нами ли? Напрасно затеваете.
   Пеклеванов вытер потный, веснущатый лоб, сунул маленькие руки в карманы короткополого пиджака и прошелся по комнате. Коротконогий следил за ним из-под выпуклых очков.
   -- Сентиментальность, -- сказал Пеклеванов, -- ничего не будет!
   Коротконогий вздохнул:
   -- Как хотите. Значит заехать за вами?
   -- Когда?
   Пеклеванов покраснел сильнее и подумал:
   "А он за себя трусит".
   И от этой мысли совсем растерялся, даже руки задрожали.
   -- А хотя мне все равно. Когда хотите!
   Вечером коротконогий подъехал к палисаднику и ждал... Через кустарник видна была его соломенная шляпа и усы, желтоватые, подстриженные, похожие на зубную щеточку. Фыркала лошадь.
   Жена Пеклеванова плакала. У ней были острые зубы и очень румяное лицо. Слезы на нем были не нужны, неприятно их было видеть на розовых щеках и мягком подбородке.
   -- Измотал ты меня. Каждый день жду -- арестуют... Бог знает потом... Хоть бы одно!.. Не ходи!..
   Она бегала по комнате, потом подскочила к двери и ухватилась за ручку, просила:
   -- Не пущу... Кто мне потом тебя возвратит, когда расстреляют? Партия? Ревком? Наплевать мне на их всех, идиотов!
   -- Маня! Ждет же Семенов.
   -- Мерзавец он, и больше никто. Не пущу, тебе говорят, не хочу! Ну-у?..
   Пеклеванов оглянулся, подошел к двери. Жена изогнулась туловищем, как тесина под ветром; на согнутой руке, под мокрой кожей, натянулись сухожилия.
   Пеклеванов смущенно отошел к окну.
   -- Не понимаю я вас!..
   -- Не любишь ты никого... Ни меня, ни себя, Васенька?.. Не ходи!..
   Коротконогий хрипло проговорил с пролетки:
   -- Василий Максимыч, скоро? А то стемнеет, магазины запрут.
   Пеклеванов тихо сказал:
   -- Позор, Маня. Что мне, как Подколесину, в окошко выпрыгнуть? Не могу же я отказаться -- струсил, скажут.
   -- На смерть ведь. Не пущу.
   Пеклеванов пригладил низенькие, жидкие волосенки.
   -- Придется...
   Пошарив в карманах короткополого пиджака и криво улыбаясь, стал залезать на подоконник.
   -- Ерунда какая... Нельзя же так...
   Жена закрыла лицо руками и громко, будто нарочно плача, выбежала из комнаты.
   -- Поехали? -- спросил коротконогий. Вздохнул.
   Пеклеванов подумал, что он слушал плач в домишке. Неловко сунулся в карман, но портсигара не оказалось. Возвращаться же было стыдно.
   -- Папирос у вас нету? -- спросил он.
   III.
   Никита Вершинин верхом на брюхастой, мохнатошерстой, как меделянская собака, лошади, объезжал кустарники у железнодорожной насыпи.
   Мужики лежали в кустах, курили, приготовлялись ждать долго и спорно. Пестрые пятна рубах -- десятками, сотнями росли с обеих сторон насыпи, между разъездами -- почти на десять верст.
   Лошадь -- ленивая, вместо седла -- мешок. Ноги Вершинина болтались и через плохо обернутю портянку сапог больно тер пятку.
   -- Баб чтоб не было, -- говорил он.
   Начальники отрядов вытягивались по-солдатски и бойко, точно успокаивая себя военной выправкой, спрашивали:
   -- Из городу, Никита Егорыч, ничего не слышно?
   -- Восстание там.
   -- А успехи-то как? Ваенны?
   Вершинин бил каблуком лошадь в живот и, чувствуя в теле сонную усталость, отъезжал.
   -- Успехи, парень, хорошие. Главно, -- нам не подгадить!
   Мужики, как на покосе, выстроились вдоль насыпи. Ждали.
   Непонятно -- незнакомо пустела насыпь. Последние дни, один за другим уходили на восток эшелоны с беженцами, солдатами -японскими, американскими и русскими.
   Где-то перервалась нить и людей отбросило в другую сторону. Говорили, что беженцев грабят приехавшие из сопок мужики, и было завидно. Бронепоезд N 14.69 носился один между станциями и не давал солдатам бросить все и бежать.
   Партизанский штаб заседал в будке стрелочника. Стрелочник тоскливо стоял у трубки телефона и спрашивал станцию:
   -- Бронепоезд скоро?
   Около него сидел со спокойным лицом партизан с револьвером, глядя в рот стрелочнику.
   Васька Окорок подсмеивался над стрелочником: