Страница:
Иванов Всеволод
Бронепоезд No 14,69
Всеволод Иванов
Бронепоезд No 14.69
* ГЛАВА ПЕРВАЯ *
I.
Бронепоезд "Полярный" под N 14.69 охранял железнодорожную линию от партизанов.
Остатки колчаковской армии отступали от Байкала: в Манчжурию, по Амуру на Владивосток.
Капитан Незеласов, начальник бронепоезда, сидел у себя в купе вагона и одну за другой курил манчжурские сигареты, стряхивая пепел в живот расколотого чугунного китайского божка.
Капитан Незеласов сказал:
-- Мы стекаем... как гной из раны... на окраины, а? Затем в море, что ли?
Прапорщик Обаб оглядел -- наискось -- скривившееся лицо Незеласова, медленно ответил:
-- Вам лечиться надо.
Прапорщик Обаб был из выслужившихся добровольцев колчаковской армии, обо всех кадровых офицерах говорил:
-- Лечиться надо!
Капитана Незеласова он уважал и потому повторил:
-- Без леченья плохо вам.
Незеласов был широкий, но плоский человек, похожий на лист бумаги: сбоку нитка, в груди -- верста. Капитан торопливо выдернул новую сигарету и ответил:
-- Заклепаны вы наглухо, Обаб!.. Ничего до вас не дойдет!..
И, быстро отряхивал пепел, визгливо заговорил:
-- Как вам стронуться хоть немного!.. Ведь тоска, Обаб, тоска! Родина нас... вышвырнула! Думали все -- нужны, очень нужны, до зарезу нужны, а вдруг ра-а-счет получайте!.. И не расчет даже, а в шею... в шею!.. в шею!..
И капитан, кашляя, брызгая слюной и дымом, возвышал голос:
-- О, рабы нерадивые и глупые!.. Глупые!..
Обаб протянул длинную руку навстречу сгибающемуся капитану. Точно поддерживая валящееся дерево, сказал с усилием:
-- Сволочь бунтует. А ее стрелять надо. А которая глупее -пороть!
-- Нельзя так, Обаб, нельзя!..
-- Болезнь.
-- Внутри высохло... водка не катится, не идет!.. От табаку -- слякоть, вонь... В голове, как наседка, да у ней триста яиц!.. Высиживает. Э-эх!.. Теплынь, пар... копошится теплое, слизкое, того гляди... вылезет. Преодолеть что-то надо, а что, не знаю, а не могу?
-- Женщину вам надо. Давно женщину имели?
Обаб тупо посмотрел на капитана. Повторил:
-- Непременно женщину. В такой работе -- каждомесячно. Я здоровый -- каждые две недели. Лучше хины.
-- Может быть, может быть... попробую, почему мне не попробовать?..
-- Можно быстро, здесь беженок много... Цветки!
Незеласов поднял окно.
Запахло каменным углем и горячей землей. Как банка с червями, потела плотно набитая людьми станция. Сыро блестели ее стены, распахнутые окна, близ дверей маленький колокол.
На людях клейма бегства.
Шел, похожий на новое стальное перо, чистенький учитель, а на плече у него трепалась грязная тряпица. Барышни нечесаные и одна щека измятая, розовая: должно быть, жестки подушки, а, может быть, и нет подушек -- мешок под головой.
"Портятся люди", -- подумал Обаб. Ему захотелось жениться...
Он сплюнул в платок, сказал:
-- Ерунда.
Беженцы рассматривали стальную броню вагонов всегда немного смущенно, и Незеласову казалось, что разглядывают его голого. Незеласов голый был сух, костляв и похож на смятую жестянку из-под консервов: углы и серая гладкая кожа.
Он оглядел вагон и сказал Обабу:
-- Прикажите воду набирать... непременно, сейчас. Вечером пойдем.
-- В появлении? Опять?
-- Кто?
-- Партизаны?
Обаб длинными и ровными, как веревка, руками ударил себя по ляжкам.
-- Люблю!
Заметив на себе рыхлый зрачок Незеласова, прапорщик сказал:
-- Но насчет смертей! Не убивать. А чтоб двигалось. Спокой, когда мясо ржавеет...
Обаб стесненно вздохнул. Был он узкоглазый, с выдающимися скулами, похожими на обломки ржаного сухаря. Вздох у него -медленный, крестьянский.
Незеласов, закрывая тусклые веки, торопливо спросил:
-- Прапорщик, кто наше непосредственное начальство?
-- Генерал Смирнов.
-- А где он?
-- Партизаны повесили.
-- Значит следующий?
-- Следующий.
-- Кто?
-- Генерал-лейтенант Сахаров.
-- А он где?
-- Не могу знать.
-- А где командующий армией?
-- Не могу знать.
Капитан отошел к окну. Тихо звякнул стеклом.
-- Кого ж нам, прапорщик, слушаться? Чего мы ждем?
Обаб посмотрел на чугунного божка, попытался поймать в мозгу какую-то мысль, но соскользнул:
-- Не знаю. Не моя обязанность думать.
И как гусь невыросшими еще крыльями, колыхая широчайшими галифе, Обаб ушел.
II.
Тщедушный солдатик в голубых французских обмотках и больших бутсах, придерживая левой рукой бебут, торопливо отдал честь вышедшему капитану.
Незеласову не хотелось итти по перрону. Обогнув обшитые стальными листами вагоны бронепоезда, он пошел среди теплушек эвакуируемых беженцев.
"Ненужная Россия", -- подумал он со стыдом и покраснел.
-- Ведь и ты в этой России!
Нарумяненная женщина с толстым задом, напоминавшем два мешка, всунутые под юбку, всколыхнула в мозгу предложение Обаба.
Капитан сказал громко:
-- Дурак!
Женщина оглянулась. Были у ней печальные потускневшие глаза под маленьким лбом в глубоких морщинках.
Незеласов отвернулся.
Теплушки обиты побуревшим тесом. В пазах торчал выцветший мох. Хлопали двери с ремнями, заменявшими ручки. На гвоздях по бокам грязных дверей висело в плетеных бечевочных мешках мясо, битая птица, рыба.
Над некоторыми дверьми -- пихтовые ветки и в таких вагонах слышался молодой женский голос.
Пахло из теплушек больным потом, пеленками и подле вагонов густо пахли аммиаком растоптанные испражнения.
Ощущение стыда и далекой, какой-то таящейся в ногах злости не проходило.
Плоскоспинный старик, утомленно подымая тяжелый колун, рубил полусгнившую шпалу.
-- Издалека? -- спросил Незеласов.
Старик ответил:
-- А из Сызрани.
-- Куда едешь?
Он опустил колун. Шаркая босой ногой с серыми потрескавшимися ногтями, уныло ответил:
-- Куда повезут.
Кадык у него, покрытый дряблыми морщинами, большой, с детский кулак, и при разговоре расправлялись и видны были чистые белые полоски кожи.
-- Редко, видно... говорить-то приходится, -- подумал Незеласов.
-- У меня в Сызрани-то земля -- любовно проговорил старик, -- атличнейший чернозем. Прямо золото, а не земля -- чекань монету!.. А вот поди же ты -- бросил.
-- Жалко?
-- Известно жалко. А бросил. Придется обратно.
-- Обратно итти далеко... очень...
-- И то говорю -- умрешь еще дорогой?
-- Не нравится здесь?
-- Народ не наш! У нас народ все ласковый, а здесь и говорить не умеют. Китаец, так тот совсем языка русского не понимает. И как живет, Бог его знает! Фальшиво живет. Зачервивешь тут, обратно пойду. Брошу все и пойду. Чать, и большевики люди, а?
-- Не знаю, -- ответил капитан, идя дальше.
III.
Вечером на станцию нанесло дым.
Горел лес.
Дым был легкий, теплый.
Кирпичные домики станции, похожая на глиняную кружку водокачка; китайские фанзы и желтые поля гаоляна закурились голубоватой пеной и люди сразу побледнели.
Прапорщик Обаб хохотал:
-- Чревовещатели-и!..
И, точно ловя смех, жадно прыгали в воздухе его длинные руки.
Чахоточная беженка с землистым лицом в каштановом манто подпоясанном бечевкой, которой перевязывают сахарные головы, бегала мелкими шажками по станции и шопотом говорила:
-- Партизаны... партизаны... тайгу подожгли... и расстреливают...
Ее видели сразу во всех двенадцати эшелонах. Бархатное манто покрылось пеплом, вдавленные виски вспотели. Все чувствовали тоскливое томление, похожее на голод.
Комендант станции -- солдаты звали его "четырехэтажным" -большеголовый, с седыми прозрачными, как ледяные сосульки, усами, успокаивал:
-- А вы целомудрие наблюдайте душевное. Не волнуйтесь!
-- Чита взята.
-- Ничего подобного! Уши у вас чрезмернейшие. Сообщение с Читой имеем. Сейчас по телеграфу няньку генерала Нокса разыскивали!
И втыкая в глотку непочтительный смешок, четко говорил:
-- Няньку генерал Нокс потерял. Ищет. Награду обещали. Дипломатическая нянька, чорт подери, и вдруг какой-нибудь партизан изнасилует.
Белокурый курчавый парень, похожий на цветущую черемуху, расклеил по теплушкам плакаты и оперативные сводки штабверха. И хотя никто не знал, где этот штабверх и кто бьется с большевиками, но все ободрились.
Теплые струи воды торопливо потекли на землю. Ударил гром. Зашумела тайга.
Дым ушел. Но когда ливень кончился и поднялась радуга, снова нахлынули клубы голубоватого дыма и снова стало жарко и тяжело дышать. Липкая грязь приклеивала ноги к земле.
Пахло сырыми пашнями и за фанзами тихим звоном шумели мокрые гаоляны.
Вдруг на платформу двое казаков принесли из-за водокачки труп солдата-фельдфебеля. Лоб фельдфебеля был разбит и на носу и на рыжеватых усах со свернувшимися темно-красными сгустками крови тряслось, похожее на густой студень, серое вещество мозга.
-- Партизаны его... -- зашептала беженка в манто, подпоясанная бечевкой.
В коричневых теплушках эшелонов зашевелились и зашептали:
-- Партизаны... партизаны...
Капитан Незеласов прошел по своему поезду.
У площадки одного вагона стояла беженка в каштановом манто и поспешно спрашивала у солдат:
-- Ваш поезд нас не бросит?
-- Не мешайте, -- сказал ей Незеласов и вдруг возненавидел эту тонконосую женщину. -- Нельзя разговаривать.
-- Они нас вырежут, капитан... Вы же знаете...
Капитан Незеласов захлопнул дверь и закричал:
-- Убирайтесь вы к чорту. -- Пошел, пошел!.. -- визгливо кричал он, обертывая матерной руганью приказания.
Где-то внутри росло желание увидеть, ощупать руками тоску, переходящую с эшелонов беженцев на бронепоезд под N 14.69.
Капитан Незеласов бегал внутри поезда, грозил револьвером и ему хотелось закричать громче, чтобы крик прорвал обитые кошмой и сталью стенки вагонов. Дальше он не понимал, для чего понадобился ему его крик.
Грязные солдаты вытягивались и морозили в лед четырехугольные лица. Ненужные тряпки одежды стесняли движения у стальных орудий.
Прапорщик Обаб быстро, молчаливо шагал вслед.
Лязгнули буфера. Непонятно коротко просвистел кондуктор, загрохотало с лавки железное ведро.
Пригибая рельсы к земле, разбрасывая позади себя станции, избушки стрелочников, прикрытый дымом лес и граниты сопок, облитые теплым и влажным ветром падали и не могли упасть, летели в тьму тяжелые стальные коробки вагонов, несущих в себе сотни человеческих тел, наполненных тоской и злобой.
IV.
А в это время китаец Син-Бин-У лежал на траве в тени пробкового дерева и, закрыв раскосые глаза, пел о том, как Красный Дракон напал на девушку Чен-Хуа.
Лицо у девушки было цвета корня жень-шеня и пища ее была у-вэй цзы; петушьи гребешки; ма жу; грибы величиною со зрачок; чжен-цзай-цай. Весьма было много всего этого и весьма все это было вкусно.
Но Красный Дракон взял у девушки Чен-Хуа ворота жизни и тогда родился бунтующий русский.
Партизаны сидели поодаль и Пентефлий Знобов, радостно прорывая чрез подпрыгивающие зубы налитые незыблемою верою слова, кричал:
-- Бегут, братцы мои, бегут. В недуг души ударило, о-земь бьются, трепыхают. А наше дело не уснуть, а город то-он, у-ух... силен. Все возьмет!
Пахло камнем, морем. О пески шебуршали сухие травы.
x x x
* ГЛАВА ВТОРАЯ *
I.
Шестой день тело ощущало жаркий камень, изнывающие в духоте деревья, хрустящие, спелые травы и вялый ветер.
И тело у них было, как граниты сопок, как деревья, как травы; катилось горячее, сухое, по узко выкопанным горным тропам.
От ружей, давивших плечи, туго болели поясницы.
Ноги ныли, словно опущенные в студеную воду, а в голове, как в мертвом тростнике, -- пустота, бессочье.
Шестой день партизаны уходили в сопки*1.
Казачьи разъезды изредка нападали на дозоры. Слышались тогда выстрелы, похожие на треск лопающихся бобовых стручьев.
А позади -- по линии железной дороги -- и глубже: в полях и лесах -- атамановцы, чехи, японцы и еще люди незнаемых земель жгли мужицкие деревни и топтали пашни.
Шестой день с короткими отдыхами, похожими на молитву, две сотни партизан, прикрывая уходящие вперед обозы с семействами и утварью, устало шли черными тропами. Им надоел путь, и они, часто сворачивая с троп, среди камня, ломая кустарник, шли напрямик к сопкам, напоминавшим огромные муравьиные гнезда.
II.
Китаец Син-Бин-У, прижимаясь к скале, пропускал мимо себя отряд и каждому мужику со злостью говорил:
-- Японса била надо... у-у-ух, как била!
И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца.
Вершинин остановился и сказал Ваське Окороку:
-- Японец для нас хуже барсу*2. Барс-от допреж, чем манзу*3 жрать, лопотину*4 с него сдерет. Дескать, пусть проветрится, а японец-то разбираться не будет -- вместе с усями*5 слопает.
Китаец обрадовался разговору о себе и пошел с ними рядом.
Никита Вершинин, председатель партизанского революционного штаба, шел с казначеем Васькой Окороком позади отряда. Широкие -- с мучной куль -- синие плисовые шаровары плотно обтянулись на больших, как конское копыто, коленях, а лицо его, в пятнах морского обветрия, хмурилось.
Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду, протянул, словно говоря об отдыхе:
-- В Рассеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую башню строить будут. И разгонют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб друг друга не узнавали. Я тебе это скажу: Никита Егорыч, самогонки хошь? А ты тала-бала, по-японски мне выкусишь! А Син-Бин-У-то, разъязви его в нос, на русском языке запоет. А?..
*1 Сопки -- покрытые травой горы (Д. Восток), но часто в В. и З. Сибири сопками называются вообще горы, возвышенности.
*2 Тигр.
*3 Китаец (обл.).
*4 Одежда.
*5 Род китайской обуви.
Работал раньше Васька на приисках и говорит всегда так, будто самородок нашел и не верит ни себе, ни другим. Голова у него рыжая, кудрявая; лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом усталом ветре, дующем с моря; в жарких, наполненных тоской, запахах земли и деревьев.
Вершинин перебросил винтовку на правое плечо и ответил:
-- Охота тебе, Васька. И так мало рази страдали?
Окорок вдруг торопливо, пересиливая усталость, захохотал:
-- Не нравится!
-- Свое добро рушишь. Пашню там, хлеба, дома. А это дарма не пройдет. За это непременно пострадать придется.
-- Японца, Никита Егорыч, турнуть здорово надо. Набил им брюхо землей -- и в море.
-- Японец народ маленький, а с маленького спрос какой? Дешевый народ. Так, вроде папироски -- будто и курево, и дым идет, а так -- баловство. Трубка, скажем, дело другое.
В леса и сопки, клокоча, с тихими усталыми храпами вливались в русла троп ручьи людей, скота, телег и железа. На верху в скалах сумрачно темнели кедры. Сердца, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли найти места, словно на пожаре.
Опять позади раздались выстрелы.
Несколько партизан отстали от отряда и приготовились отстреливаться.
Окорок разливчато улыбнулся:
-- Нонче в обоз ездил. Патеха-а!..
-- Ну?
-- Петух орет. Птицу, лешаки, в сопки везут. Я им баю, жрите, мол, а то все равно бросите.
-- Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет без животины. С души-то, тяжесть...
Син-Бин-У сказал громко:
-- Казаки цхау-жа! Нипонса куна, мадама бери мала-мала. Нехао, казака нехао! Кырасна русска*1...
Он, скосив губы, швыркнул слюной сквозь зубы, и лицо его, цвета песка золотых россыпей, с узенькими, как семячки дыни, разрезами глаз, радостно заулыбалось.
-- Шанго*2!..
Син-Бин-У в знак одобрения поднял кверху большой палец руки.
Но не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
-- Пылыоха-о*3...
И тоскливо оглянулся.
Партизаны, как стадо кабанов от лесного пожара, кинув логовища, в смятении и злобе рвались в горы.
А родная земля сладостно прижимала своих сынов -- итти было тяжело. В обозах лошади оглядывались назад и тонко с плачем ржали. Молчаливо бежали собаки, отучившиеся лаять. От колес телег отлетала последняя пыль и последний деготь родных мест.
Направо в падях темнел дуб, бледнел ясень.
Налево -- от него никак не могли уйти -- спокойное, темнозеленое, пахнущее песками и водорослями -- море.
*1 Казаки плохи. Японец -- подлец, женщин берет. Нехорошо. Казаки плохи...
*2 Хорошо.
*3 Плохо...
Лес был, как море, и море, как лес, только лес чуть темнее, почти синий.
Партизаны упорно глядели на запад, а на западе отсвечивали золотом розоватые граниты сопок, и мужики через просветы деревьев плыли глазами туда, а потом вздыхали, и от этих вздохов лошади обозов поводили ушами и передергивались телом, точно чуя волка.
А китайцу Син-Бин-У казалось, что мужики за розовыми гранитами на западе желают увидеть иное, ожидаемое.
Китайцу хотелось петь.
III.
Никита Вершинин был рыбак больших поколений.
Тосковал он без моря -- и жизнь для него была вода, а пять пальцев -- мелкие ячейки сети все что-нибудь да и попадет.
Баба попалась жирная и мягкая, как налим. Детей она принесла пятерых -- из года в год, пять осеней -- когда шла сельдь, и не потому ли ребятишки росли светловолосые -- среброчешуйники.
В рыбалках ему везло, на весь округ шел послух про него "вершининское" счастье, и когда волость решила итти на японцев и атамановцев, -- председателем ревштаба выбрали Никиту Егорыча.
От волости уцелели телеги, увозящие в сопки ребятишек и баб. Жизнь нужно было тесать, как избы, неизвестно еще когда, -заново, как тесали прадеды, приехавшие сюда из пермских земель, на дикую землю.
Многое было непонятно -- и жена, как в молодости, не желала иметь ребенка.
Думать было тяжело, хотелось повернуть назад и стрелять в японцев, американцев, атамановцев, в это сытое море, присылающее со своих островов людей, умеющих только убивать.
У пришиби*1 яра бомы*2 прервали дорогу и к утесу был приделан висячий, балконом, плетеный мост. Матера*3 рвались на бом, а ниже в камнях билась, как в падучей, белая пена стрежи*4 потока.
Перейдя подвесный мост, Вершинин спросил:
-- Привал, что ли?
Мужики остановились, закурили.
Привал решили не делать. Пройти Давью деревню, а там в сопки близко и ночью можно отдыхать в сопках.
У поскотины*5 Давьей деревни босоногий мужик с головой, перевязанной тряпицей, подогнал охлябью игренюю лошадь и сказал:
-- Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
-- С кем битва-то?
-- В поселке. Японец с нашими дрался. Дивно народу положено. Японец-то ушел -- отбили, а, чаем, придет завтра. Ну, вот мы барахлишко-то свое складывам, да в сопки с вами думам.
-- Кто наши-то?
-- Не знаю, парень. Не нашей волости должно. Хрисьяне тоже. Пулеметы у них, хорошие пулеметы. Так и строгат. Из сопок тоже.
-- Увидимся!
*1 Подножие яра -- крутой скалистый берег.
*2 Камни, преграждающие течение потока.
*3 Главная сила струи потока.
*4 Сильнейшие струи матеры.
*5 Ограда вокруг деревни, в которой пасется скот.
На широкой поселковой улице валялись трупы людей, скота и телег.
Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали мухи.
Четыре японца лежали у заплота ниц лицом, точно стыдясь. Затылки у них были раздроблены. Куски кожи с жесткими черными волосами прилипли на спины опрятных мундирчиков, а желтые гетры были тщательно начищены, точно японцы сбирались гулять по владивостокским улицам.
-- Зарыть бы их, -- сказал Окорок, -- срамота.
Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда -- спокойно деловитые.
Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка.
Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся серую овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.
-- Воюете? -- спросил он плаксивым голосом у Вершинина.
-- Приходится, дедушка.
-- И то смотрю -- тошнота с народом. Николды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь, -- на чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся.
-- Все равно, что ехали-ехали, дедушка, а телега-то -- трах! Оказыватся, сгнила давно, нову приходится делать.
-- А?
Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами, повторял:
-- Не пойму я... А?..
-- Телега, мол, изломалась!
Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел бормоча:
-- Ну, ну... каки нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди.
Вершинин потер ноющую поясницу и огляделся.
Собачонка не переставала визжать.
Один из партизан снял карабин и выстрелил. Собачонка свернулась клубком, потом вытянулась всем телом, точно просыпаясь и потягиваясь. Издохла.
IV.
Мужик с перевязанной головой опять ускакал, но через несколько минут бешено выгнал обратно из переулка свою игренюю лошадь.
Тело его влипло в плоскую лошадиную спину, лицо танцовало, тряслись кулаки и радостно орала глотка:
-- Мериканца пымали, братцы-ы!..
Окорок закричал:
-- Ого-го-го!..
Трое мужиков с винтовками показались в переулке.
Посреди их шел, слегка прихрамывая, одетый в летнюю фланелевую форму американский солдат.
Лицо у него было бритое, молодое. Испуганно дрожали его открытые губы и на правой щеке, у скулы, прыгал мускул.
Длинноногий седой мужик, сопровождавший американца, спросил:
-- Кто у вас старшой?
-- По какому делу? -- отозвался Вершинин.
-- Он старшой-то, он, -- закричал Окорок. -- Никита Егорыч Вершинин. А ты рассказывай, как пымали-то!
Мужик сплюнул и, похлопывая американского солдата по плечу так, точно тот сам явился, стал рассказывать со стариковской охотливостью.
-- Привел его к тебе, Никита Егорыч. Вознесенской мы волости. Отряд-от наш за японцем пошел далеко-о.
-- А деревень-то каких?
-- Селом мы воюем. Пенино село слышал, может?
-- Пожгли его, бают.
-- Сволочь народ. Как есть все село, паря-батюшка, попалили, вот и ушли в сопки.
Партизаны собрались вокруг, заговорили:
-- Одну муку принимам. Понятно.
Седой мужик продолжал:
-- Ехали они двое, мериканцы-то. На трашпанке в жестянках молоко везли. Дурной народ, воевать приехали, а молоко жрут с щиколадом. Одного-то мы сняли, а этот руки задрал. Ну, и повели. Хотели старости отдать, а тут ишь -- целая компания.
Американец стоял, выпрямившись, по-солдатски, и как с судьи не спускал глаз с Вершинина.
Мужики сгрудились.
На американца запахло табаком и крепким мужицким хлебом.
От плотно сбившихся тел шла мутившая голову теплота и подымалась с ног до головы сухая, знобящая злость.
Мужики загалдели.
-- Чего-то?
-- Пристрелить его, стерву.
-- Крой его!
-- Кончать!..
-- И никаких!
Американский солдат слегка сгорбился и боязливо втянул голову в плечи, и от этого движения еще сильнее захлестнула тело злоба.
-- Жгут, сволочи!
-- Распоряжаются!!
-- Будто у себя!..
-- Ишь забрались...
-- Просили их!..
Кто-то пронзительно завизжал:
-- Бе ей!!.
В это время Пентефлий Знобов, работавший раньше на владивостокских доках, залез на телегу и, точно указывая на потерянное, закричал:
-- Обо-ждь!..
И добавил:
-- Товарищи!..
Партизаны посмотрели на его лохматые, как лисий хвост, усы, на растегнувшуюся прореху штанов, и замолчали:
-- Убить завсегда можно. Очень просто. Дешевое дело убить. Вон их сколь на улице-то наваляли. А по-моему, товарищи, -распропагандировать его -- и пустить. Пущай большецкую правду понюхат. А я так полагаю...
Вдруг мужики густо, как пшено из мешка, высыпали, хохот:
-- Хо-хо-ха!..
-- Хе-е-е!..
-- Хо-о!..
-- Прореху-то застегни, чорт!
-- Валяй, Пентя, запузыривай...
-- Втемяшь ему!
-- Чать тоже человек!..
-- На камне и то выдолбить можно.
-- Лупи!..
Крепкотелая Авдотья Сещенкова, подобрав палевые юбки, наклонилась, толкнула американца плечом:
-- Ты вникай, дурень, тебе же добра хочут!
Американский солдат оглядывал волосатые красно-бронзовые лица мужиков, расстегнутую прореху штанов Знобова, слушал непонятный говор и вежливо мял в улыбке бритое лицо.
Мужики возбужденно ходили вокруг него, передвигая его в толпе, как лист по воде; громко, как глухому, кричали, жали руки.
Американец, часто мигая, как от дыма, поднимал кверху голову, улыбался и ничего не понимал.
Окорок закричал американцу во весь голос:
-- Ты им там разъясни подробно. Не хорошо, мол.
-- Зачем нам мешать!
-- Против свово брата заставляют итти!
Вершинин степенно сказал:
-- Люди все хорошие, должны понять. Такие ж хрестьяне, как и мы, скажем, пашете и все такое. Японец -- он што, рис жрет, для него по-другому говорить надо.
Знобов тяжело затоптался перед американцем и, приглаживая усы, сказал:
-- Мы разбоем не занимамся, мы порядок наводим! У вас, поди, этого не знают за морем-то; далеко; да и опять и душа-то у тебе чужой земли...
Голоса повышались, густели.
Американец беспомощно оглянулся и проговорил:
-- I dont understand!
Мужики в-раз смолкли.
Васька Окорок сказал:
-- Не вникат! По русски-то не знат, бедность.
Мужики медленно и, словно виновато, отошли от американца.
Вершинин почувствовал смущенье.
-- Отправить его в обоз, что тут с ним чертомелиться? -сказал он Знобову.
Знобов не соглашался, упорно твердя:
-- Он поймет... тут только надо... он поймет!..
Знобов думал.
Американец, все припадая на ногу, слегка покачиваясь, стоял и чуть заметно, как ветерок стога сена, ворошила его лицо тоска.
Син-Бин-У лег на землю подле американца; закрыв ладонью глаза, тянул пронзительную китайскую песню.
Бронепоезд No 14.69
* ГЛАВА ПЕРВАЯ *
I.
Бронепоезд "Полярный" под N 14.69 охранял железнодорожную линию от партизанов.
Остатки колчаковской армии отступали от Байкала: в Манчжурию, по Амуру на Владивосток.
Капитан Незеласов, начальник бронепоезда, сидел у себя в купе вагона и одну за другой курил манчжурские сигареты, стряхивая пепел в живот расколотого чугунного китайского божка.
Капитан Незеласов сказал:
-- Мы стекаем... как гной из раны... на окраины, а? Затем в море, что ли?
Прапорщик Обаб оглядел -- наискось -- скривившееся лицо Незеласова, медленно ответил:
-- Вам лечиться надо.
Прапорщик Обаб был из выслужившихся добровольцев колчаковской армии, обо всех кадровых офицерах говорил:
-- Лечиться надо!
Капитана Незеласова он уважал и потому повторил:
-- Без леченья плохо вам.
Незеласов был широкий, но плоский человек, похожий на лист бумаги: сбоку нитка, в груди -- верста. Капитан торопливо выдернул новую сигарету и ответил:
-- Заклепаны вы наглухо, Обаб!.. Ничего до вас не дойдет!..
И, быстро отряхивал пепел, визгливо заговорил:
-- Как вам стронуться хоть немного!.. Ведь тоска, Обаб, тоска! Родина нас... вышвырнула! Думали все -- нужны, очень нужны, до зарезу нужны, а вдруг ра-а-счет получайте!.. И не расчет даже, а в шею... в шею!.. в шею!..
И капитан, кашляя, брызгая слюной и дымом, возвышал голос:
-- О, рабы нерадивые и глупые!.. Глупые!..
Обаб протянул длинную руку навстречу сгибающемуся капитану. Точно поддерживая валящееся дерево, сказал с усилием:
-- Сволочь бунтует. А ее стрелять надо. А которая глупее -пороть!
-- Нельзя так, Обаб, нельзя!..
-- Болезнь.
-- Внутри высохло... водка не катится, не идет!.. От табаку -- слякоть, вонь... В голове, как наседка, да у ней триста яиц!.. Высиживает. Э-эх!.. Теплынь, пар... копошится теплое, слизкое, того гляди... вылезет. Преодолеть что-то надо, а что, не знаю, а не могу?
-- Женщину вам надо. Давно женщину имели?
Обаб тупо посмотрел на капитана. Повторил:
-- Непременно женщину. В такой работе -- каждомесячно. Я здоровый -- каждые две недели. Лучше хины.
-- Может быть, может быть... попробую, почему мне не попробовать?..
-- Можно быстро, здесь беженок много... Цветки!
Незеласов поднял окно.
Запахло каменным углем и горячей землей. Как банка с червями, потела плотно набитая людьми станция. Сыро блестели ее стены, распахнутые окна, близ дверей маленький колокол.
На людях клейма бегства.
Шел, похожий на новое стальное перо, чистенький учитель, а на плече у него трепалась грязная тряпица. Барышни нечесаные и одна щека измятая, розовая: должно быть, жестки подушки, а, может быть, и нет подушек -- мешок под головой.
"Портятся люди", -- подумал Обаб. Ему захотелось жениться...
Он сплюнул в платок, сказал:
-- Ерунда.
Беженцы рассматривали стальную броню вагонов всегда немного смущенно, и Незеласову казалось, что разглядывают его голого. Незеласов голый был сух, костляв и похож на смятую жестянку из-под консервов: углы и серая гладкая кожа.
Он оглядел вагон и сказал Обабу:
-- Прикажите воду набирать... непременно, сейчас. Вечером пойдем.
-- В появлении? Опять?
-- Кто?
-- Партизаны?
Обаб длинными и ровными, как веревка, руками ударил себя по ляжкам.
-- Люблю!
Заметив на себе рыхлый зрачок Незеласова, прапорщик сказал:
-- Но насчет смертей! Не убивать. А чтоб двигалось. Спокой, когда мясо ржавеет...
Обаб стесненно вздохнул. Был он узкоглазый, с выдающимися скулами, похожими на обломки ржаного сухаря. Вздох у него -медленный, крестьянский.
Незеласов, закрывая тусклые веки, торопливо спросил:
-- Прапорщик, кто наше непосредственное начальство?
-- Генерал Смирнов.
-- А где он?
-- Партизаны повесили.
-- Значит следующий?
-- Следующий.
-- Кто?
-- Генерал-лейтенант Сахаров.
-- А он где?
-- Не могу знать.
-- А где командующий армией?
-- Не могу знать.
Капитан отошел к окну. Тихо звякнул стеклом.
-- Кого ж нам, прапорщик, слушаться? Чего мы ждем?
Обаб посмотрел на чугунного божка, попытался поймать в мозгу какую-то мысль, но соскользнул:
-- Не знаю. Не моя обязанность думать.
И как гусь невыросшими еще крыльями, колыхая широчайшими галифе, Обаб ушел.
II.
Тщедушный солдатик в голубых французских обмотках и больших бутсах, придерживая левой рукой бебут, торопливо отдал честь вышедшему капитану.
Незеласову не хотелось итти по перрону. Обогнув обшитые стальными листами вагоны бронепоезда, он пошел среди теплушек эвакуируемых беженцев.
"Ненужная Россия", -- подумал он со стыдом и покраснел.
-- Ведь и ты в этой России!
Нарумяненная женщина с толстым задом, напоминавшем два мешка, всунутые под юбку, всколыхнула в мозгу предложение Обаба.
Капитан сказал громко:
-- Дурак!
Женщина оглянулась. Были у ней печальные потускневшие глаза под маленьким лбом в глубоких морщинках.
Незеласов отвернулся.
Теплушки обиты побуревшим тесом. В пазах торчал выцветший мох. Хлопали двери с ремнями, заменявшими ручки. На гвоздях по бокам грязных дверей висело в плетеных бечевочных мешках мясо, битая птица, рыба.
Над некоторыми дверьми -- пихтовые ветки и в таких вагонах слышался молодой женский голос.
Пахло из теплушек больным потом, пеленками и подле вагонов густо пахли аммиаком растоптанные испражнения.
Ощущение стыда и далекой, какой-то таящейся в ногах злости не проходило.
Плоскоспинный старик, утомленно подымая тяжелый колун, рубил полусгнившую шпалу.
-- Издалека? -- спросил Незеласов.
Старик ответил:
-- А из Сызрани.
-- Куда едешь?
Он опустил колун. Шаркая босой ногой с серыми потрескавшимися ногтями, уныло ответил:
-- Куда повезут.
Кадык у него, покрытый дряблыми морщинами, большой, с детский кулак, и при разговоре расправлялись и видны были чистые белые полоски кожи.
-- Редко, видно... говорить-то приходится, -- подумал Незеласов.
-- У меня в Сызрани-то земля -- любовно проговорил старик, -- атличнейший чернозем. Прямо золото, а не земля -- чекань монету!.. А вот поди же ты -- бросил.
-- Жалко?
-- Известно жалко. А бросил. Придется обратно.
-- Обратно итти далеко... очень...
-- И то говорю -- умрешь еще дорогой?
-- Не нравится здесь?
-- Народ не наш! У нас народ все ласковый, а здесь и говорить не умеют. Китаец, так тот совсем языка русского не понимает. И как живет, Бог его знает! Фальшиво живет. Зачервивешь тут, обратно пойду. Брошу все и пойду. Чать, и большевики люди, а?
-- Не знаю, -- ответил капитан, идя дальше.
III.
Вечером на станцию нанесло дым.
Горел лес.
Дым был легкий, теплый.
Кирпичные домики станции, похожая на глиняную кружку водокачка; китайские фанзы и желтые поля гаоляна закурились голубоватой пеной и люди сразу побледнели.
Прапорщик Обаб хохотал:
-- Чревовещатели-и!..
И, точно ловя смех, жадно прыгали в воздухе его длинные руки.
Чахоточная беженка с землистым лицом в каштановом манто подпоясанном бечевкой, которой перевязывают сахарные головы, бегала мелкими шажками по станции и шопотом говорила:
-- Партизаны... партизаны... тайгу подожгли... и расстреливают...
Ее видели сразу во всех двенадцати эшелонах. Бархатное манто покрылось пеплом, вдавленные виски вспотели. Все чувствовали тоскливое томление, похожее на голод.
Комендант станции -- солдаты звали его "четырехэтажным" -большеголовый, с седыми прозрачными, как ледяные сосульки, усами, успокаивал:
-- А вы целомудрие наблюдайте душевное. Не волнуйтесь!
-- Чита взята.
-- Ничего подобного! Уши у вас чрезмернейшие. Сообщение с Читой имеем. Сейчас по телеграфу няньку генерала Нокса разыскивали!
И втыкая в глотку непочтительный смешок, четко говорил:
-- Няньку генерал Нокс потерял. Ищет. Награду обещали. Дипломатическая нянька, чорт подери, и вдруг какой-нибудь партизан изнасилует.
Белокурый курчавый парень, похожий на цветущую черемуху, расклеил по теплушкам плакаты и оперативные сводки штабверха. И хотя никто не знал, где этот штабверх и кто бьется с большевиками, но все ободрились.
Теплые струи воды торопливо потекли на землю. Ударил гром. Зашумела тайга.
Дым ушел. Но когда ливень кончился и поднялась радуга, снова нахлынули клубы голубоватого дыма и снова стало жарко и тяжело дышать. Липкая грязь приклеивала ноги к земле.
Пахло сырыми пашнями и за фанзами тихим звоном шумели мокрые гаоляны.
Вдруг на платформу двое казаков принесли из-за водокачки труп солдата-фельдфебеля. Лоб фельдфебеля был разбит и на носу и на рыжеватых усах со свернувшимися темно-красными сгустками крови тряслось, похожее на густой студень, серое вещество мозга.
-- Партизаны его... -- зашептала беженка в манто, подпоясанная бечевкой.
В коричневых теплушках эшелонов зашевелились и зашептали:
-- Партизаны... партизаны...
Капитан Незеласов прошел по своему поезду.
У площадки одного вагона стояла беженка в каштановом манто и поспешно спрашивала у солдат:
-- Ваш поезд нас не бросит?
-- Не мешайте, -- сказал ей Незеласов и вдруг возненавидел эту тонконосую женщину. -- Нельзя разговаривать.
-- Они нас вырежут, капитан... Вы же знаете...
Капитан Незеласов захлопнул дверь и закричал:
-- Убирайтесь вы к чорту. -- Пошел, пошел!.. -- визгливо кричал он, обертывая матерной руганью приказания.
Где-то внутри росло желание увидеть, ощупать руками тоску, переходящую с эшелонов беженцев на бронепоезд под N 14.69.
Капитан Незеласов бегал внутри поезда, грозил револьвером и ему хотелось закричать громче, чтобы крик прорвал обитые кошмой и сталью стенки вагонов. Дальше он не понимал, для чего понадобился ему его крик.
Грязные солдаты вытягивались и морозили в лед четырехугольные лица. Ненужные тряпки одежды стесняли движения у стальных орудий.
Прапорщик Обаб быстро, молчаливо шагал вслед.
Лязгнули буфера. Непонятно коротко просвистел кондуктор, загрохотало с лавки железное ведро.
Пригибая рельсы к земле, разбрасывая позади себя станции, избушки стрелочников, прикрытый дымом лес и граниты сопок, облитые теплым и влажным ветром падали и не могли упасть, летели в тьму тяжелые стальные коробки вагонов, несущих в себе сотни человеческих тел, наполненных тоской и злобой.
IV.
А в это время китаец Син-Бин-У лежал на траве в тени пробкового дерева и, закрыв раскосые глаза, пел о том, как Красный Дракон напал на девушку Чен-Хуа.
Лицо у девушки было цвета корня жень-шеня и пища ее была у-вэй цзы; петушьи гребешки; ма жу; грибы величиною со зрачок; чжен-цзай-цай. Весьма было много всего этого и весьма все это было вкусно.
Но Красный Дракон взял у девушки Чен-Хуа ворота жизни и тогда родился бунтующий русский.
Партизаны сидели поодаль и Пентефлий Знобов, радостно прорывая чрез подпрыгивающие зубы налитые незыблемою верою слова, кричал:
-- Бегут, братцы мои, бегут. В недуг души ударило, о-земь бьются, трепыхают. А наше дело не уснуть, а город то-он, у-ух... силен. Все возьмет!
Пахло камнем, морем. О пески шебуршали сухие травы.
x x x
* ГЛАВА ВТОРАЯ *
I.
Шестой день тело ощущало жаркий камень, изнывающие в духоте деревья, хрустящие, спелые травы и вялый ветер.
И тело у них было, как граниты сопок, как деревья, как травы; катилось горячее, сухое, по узко выкопанным горным тропам.
От ружей, давивших плечи, туго болели поясницы.
Ноги ныли, словно опущенные в студеную воду, а в голове, как в мертвом тростнике, -- пустота, бессочье.
Шестой день партизаны уходили в сопки*1.
Казачьи разъезды изредка нападали на дозоры. Слышались тогда выстрелы, похожие на треск лопающихся бобовых стручьев.
А позади -- по линии железной дороги -- и глубже: в полях и лесах -- атамановцы, чехи, японцы и еще люди незнаемых земель жгли мужицкие деревни и топтали пашни.
Шестой день с короткими отдыхами, похожими на молитву, две сотни партизан, прикрывая уходящие вперед обозы с семействами и утварью, устало шли черными тропами. Им надоел путь, и они, часто сворачивая с троп, среди камня, ломая кустарник, шли напрямик к сопкам, напоминавшим огромные муравьиные гнезда.
II.
Китаец Син-Бин-У, прижимаясь к скале, пропускал мимо себя отряд и каждому мужику со злостью говорил:
-- Японса била надо... у-у-ух, как била!
И, широко разводя руками, показывал, как надо бить японца.
Вершинин остановился и сказал Ваське Окороку:
-- Японец для нас хуже барсу*2. Барс-от допреж, чем манзу*3 жрать, лопотину*4 с него сдерет. Дескать, пусть проветрится, а японец-то разбираться не будет -- вместе с усями*5 слопает.
Китаец обрадовался разговору о себе и пошел с ними рядом.
Никита Вершинин, председатель партизанского революционного штаба, шел с казначеем Васькой Окороком позади отряда. Широкие -- с мучной куль -- синие плисовые шаровары плотно обтянулись на больших, как конское копыто, коленях, а лицо его, в пятнах морского обветрия, хмурилось.
Васька Окорок, устало и мечтательно глядя Вершинину в бороду, протянул, словно говоря об отдыхе:
-- В Рассеи-то, Никита Егорыч, беспременно вавилонскую башню строить будут. И разгонют нас, как ястреб цыплят, беспременно! Чтоб друг друга не узнавали. Я тебе это скажу: Никита Егорыч, самогонки хошь? А ты тала-бала, по-японски мне выкусишь! А Син-Бин-У-то, разъязви его в нос, на русском языке запоет. А?..
*1 Сопки -- покрытые травой горы (Д. Восток), но часто в В. и З. Сибири сопками называются вообще горы, возвышенности.
*2 Тигр.
*3 Китаец (обл.).
*4 Одежда.
*5 Род китайской обуви.
Работал раньше Васька на приисках и говорит всегда так, будто самородок нашел и не верит ни себе, ни другим. Голова у него рыжая, кудрявая; лениво мотает он ею. Она словно плавится в теплом усталом ветре, дующем с моря; в жарких, наполненных тоской, запахах земли и деревьев.
Вершинин перебросил винтовку на правое плечо и ответил:
-- Охота тебе, Васька. И так мало рази страдали?
Окорок вдруг торопливо, пересиливая усталость, захохотал:
-- Не нравится!
-- Свое добро рушишь. Пашню там, хлеба, дома. А это дарма не пройдет. За это непременно пострадать придется.
-- Японца, Никита Егорыч, турнуть здорово надо. Набил им брюхо землей -- и в море.
-- Японец народ маленький, а с маленького спрос какой? Дешевый народ. Так, вроде папироски -- будто и курево, и дым идет, а так -- баловство. Трубка, скажем, дело другое.
В леса и сопки, клокоча, с тихими усталыми храпами вливались в русла троп ручьи людей, скота, телег и железа. На верху в скалах сумрачно темнели кедры. Сердца, как надломленные сучья, сушила жара, а ноги не могли найти места, словно на пожаре.
Опять позади раздались выстрелы.
Несколько партизан отстали от отряда и приготовились отстреливаться.
Окорок разливчато улыбнулся:
-- Нонче в обоз ездил. Патеха-а!..
-- Ну?
-- Петух орет. Птицу, лешаки, в сопки везут. Я им баю, жрите, мол, а то все равно бросите.
-- Нельзя. Без животины человеку никак нельзя. Всю тяжесть он потеряет без животины. С души-то, тяжесть...
Син-Бин-У сказал громко:
-- Казаки цхау-жа! Нипонса куна, мадама бери мала-мала. Нехао, казака нехао! Кырасна русска*1...
Он, скосив губы, швыркнул слюной сквозь зубы, и лицо его, цвета песка золотых россыпей, с узенькими, как семячки дыни, разрезами глаз, радостно заулыбалось.
-- Шанго*2!..
Син-Бин-У в знак одобрения поднял кверху большой палец руки.
Но не слыша, как всегда, хохота партизан, китаец уныло сказал:
-- Пылыоха-о*3...
И тоскливо оглянулся.
Партизаны, как стадо кабанов от лесного пожара, кинув логовища, в смятении и злобе рвались в горы.
А родная земля сладостно прижимала своих сынов -- итти было тяжело. В обозах лошади оглядывались назад и тонко с плачем ржали. Молчаливо бежали собаки, отучившиеся лаять. От колес телег отлетала последняя пыль и последний деготь родных мест.
Направо в падях темнел дуб, бледнел ясень.
Налево -- от него никак не могли уйти -- спокойное, темнозеленое, пахнущее песками и водорослями -- море.
*1 Казаки плохи. Японец -- подлец, женщин берет. Нехорошо. Казаки плохи...
*2 Хорошо.
*3 Плохо...
Лес был, как море, и море, как лес, только лес чуть темнее, почти синий.
Партизаны упорно глядели на запад, а на западе отсвечивали золотом розоватые граниты сопок, и мужики через просветы деревьев плыли глазами туда, а потом вздыхали, и от этих вздохов лошади обозов поводили ушами и передергивались телом, точно чуя волка.
А китайцу Син-Бин-У казалось, что мужики за розовыми гранитами на западе желают увидеть иное, ожидаемое.
Китайцу хотелось петь.
III.
Никита Вершинин был рыбак больших поколений.
Тосковал он без моря -- и жизнь для него была вода, а пять пальцев -- мелкие ячейки сети все что-нибудь да и попадет.
Баба попалась жирная и мягкая, как налим. Детей она принесла пятерых -- из года в год, пять осеней -- когда шла сельдь, и не потому ли ребятишки росли светловолосые -- среброчешуйники.
В рыбалках ему везло, на весь округ шел послух про него "вершининское" счастье, и когда волость решила итти на японцев и атамановцев, -- председателем ревштаба выбрали Никиту Егорыча.
От волости уцелели телеги, увозящие в сопки ребятишек и баб. Жизнь нужно было тесать, как избы, неизвестно еще когда, -заново, как тесали прадеды, приехавшие сюда из пермских земель, на дикую землю.
Многое было непонятно -- и жена, как в молодости, не желала иметь ребенка.
Думать было тяжело, хотелось повернуть назад и стрелять в японцев, американцев, атамановцев, в это сытое море, присылающее со своих островов людей, умеющих только убивать.
У пришиби*1 яра бомы*2 прервали дорогу и к утесу был приделан висячий, балконом, плетеный мост. Матера*3 рвались на бом, а ниже в камнях билась, как в падучей, белая пена стрежи*4 потока.
Перейдя подвесный мост, Вершинин спросил:
-- Привал, что ли?
Мужики остановились, закурили.
Привал решили не делать. Пройти Давью деревню, а там в сопки близко и ночью можно отдыхать в сопках.
У поскотины*5 Давьей деревни босоногий мужик с головой, перевязанной тряпицей, подогнал охлябью игренюю лошадь и сказал:
-- Битва у нас тут была, Никита Егорыч.
-- С кем битва-то?
-- В поселке. Японец с нашими дрался. Дивно народу положено. Японец-то ушел -- отбили, а, чаем, придет завтра. Ну, вот мы барахлишко-то свое складывам, да в сопки с вами думам.
-- Кто наши-то?
-- Не знаю, парень. Не нашей волости должно. Хрисьяне тоже. Пулеметы у них, хорошие пулеметы. Так и строгат. Из сопок тоже.
-- Увидимся!
*1 Подножие яра -- крутой скалистый берег.
*2 Камни, преграждающие течение потока.
*3 Главная сила струи потока.
*4 Сильнейшие струи матеры.
*5 Ограда вокруг деревни, в которой пасется скот.
На широкой поселковой улице валялись трупы людей, скота и телег.
Японец, проткнутый штыком в горло, лежал на русском. У русского вытек на щеку длинный синий глаз. На гимнастерке, залитой кровью, ползали мухи.
Четыре японца лежали у заплота ниц лицом, точно стыдясь. Затылки у них были раздроблены. Куски кожи с жесткими черными волосами прилипли на спины опрятных мундирчиков, а желтые гетры были тщательно начищены, точно японцы сбирались гулять по владивостокским улицам.
-- Зарыть бы их, -- сказал Окорок, -- срамота.
Жители складывали пожитки в телеги. Мальчишки выгоняли скот. Лица у всех были такие же, как и всегда -- спокойно деловитые.
Только от двора ко двору среди трупов кольцами кружилась сошедшая с ума беленькая собачонка.
Подошел к партизанам старик с лицом, похожим на вытершуюся серую овчину. Где выпали клоки шерсти, там краснела кожа щек и лба.
-- Воюете? -- спросил он плаксивым голосом у Вершинина.
-- Приходится, дедушка.
-- И то смотрю -- тошнота с народом. Николды такой никудышной войны не было. Се царь скликал, а теперь, -- на чемер тебя дери, сами промеж себя дерутся.
-- Все равно, что ехали-ехали, дедушка, а телега-то -- трах! Оказыватся, сгнила давно, нову приходится делать.
-- А?
Старик наклонил голову к земле и, словно прислушиваясь к шуму под ногами, повторял:
-- Не пойму я... А?..
-- Телега, мол, изломалась!
Старик, будто стряхивая с рук воду, отошел бормоча:
-- Ну, ну... каки нонче телеги. Антихрист родился, хороших телег не жди.
Вершинин потер ноющую поясницу и огляделся.
Собачонка не переставала визжать.
Один из партизан снял карабин и выстрелил. Собачонка свернулась клубком, потом вытянулась всем телом, точно просыпаясь и потягиваясь. Издохла.
IV.
Мужик с перевязанной головой опять ускакал, но через несколько минут бешено выгнал обратно из переулка свою игренюю лошадь.
Тело его влипло в плоскую лошадиную спину, лицо танцовало, тряслись кулаки и радостно орала глотка:
-- Мериканца пымали, братцы-ы!..
Окорок закричал:
-- Ого-го-го!..
Трое мужиков с винтовками показались в переулке.
Посреди их шел, слегка прихрамывая, одетый в летнюю фланелевую форму американский солдат.
Лицо у него было бритое, молодое. Испуганно дрожали его открытые губы и на правой щеке, у скулы, прыгал мускул.
Длинноногий седой мужик, сопровождавший американца, спросил:
-- Кто у вас старшой?
-- По какому делу? -- отозвался Вершинин.
-- Он старшой-то, он, -- закричал Окорок. -- Никита Егорыч Вершинин. А ты рассказывай, как пымали-то!
Мужик сплюнул и, похлопывая американского солдата по плечу так, точно тот сам явился, стал рассказывать со стариковской охотливостью.
-- Привел его к тебе, Никита Егорыч. Вознесенской мы волости. Отряд-от наш за японцем пошел далеко-о.
-- А деревень-то каких?
-- Селом мы воюем. Пенино село слышал, может?
-- Пожгли его, бают.
-- Сволочь народ. Как есть все село, паря-батюшка, попалили, вот и ушли в сопки.
Партизаны собрались вокруг, заговорили:
-- Одну муку принимам. Понятно.
Седой мужик продолжал:
-- Ехали они двое, мериканцы-то. На трашпанке в жестянках молоко везли. Дурной народ, воевать приехали, а молоко жрут с щиколадом. Одного-то мы сняли, а этот руки задрал. Ну, и повели. Хотели старости отдать, а тут ишь -- целая компания.
Американец стоял, выпрямившись, по-солдатски, и как с судьи не спускал глаз с Вершинина.
Мужики сгрудились.
На американца запахло табаком и крепким мужицким хлебом.
От плотно сбившихся тел шла мутившая голову теплота и подымалась с ног до головы сухая, знобящая злость.
Мужики загалдели.
-- Чего-то?
-- Пристрелить его, стерву.
-- Крой его!
-- Кончать!..
-- И никаких!
Американский солдат слегка сгорбился и боязливо втянул голову в плечи, и от этого движения еще сильнее захлестнула тело злоба.
-- Жгут, сволочи!
-- Распоряжаются!!
-- Будто у себя!..
-- Ишь забрались...
-- Просили их!..
Кто-то пронзительно завизжал:
-- Бе ей!!.
В это время Пентефлий Знобов, работавший раньше на владивостокских доках, залез на телегу и, точно указывая на потерянное, закричал:
-- Обо-ждь!..
И добавил:
-- Товарищи!..
Партизаны посмотрели на его лохматые, как лисий хвост, усы, на растегнувшуюся прореху штанов, и замолчали:
-- Убить завсегда можно. Очень просто. Дешевое дело убить. Вон их сколь на улице-то наваляли. А по-моему, товарищи, -распропагандировать его -- и пустить. Пущай большецкую правду понюхат. А я так полагаю...
Вдруг мужики густо, как пшено из мешка, высыпали, хохот:
-- Хо-хо-ха!..
-- Хе-е-е!..
-- Хо-о!..
-- Прореху-то застегни, чорт!
-- Валяй, Пентя, запузыривай...
-- Втемяшь ему!
-- Чать тоже человек!..
-- На камне и то выдолбить можно.
-- Лупи!..
Крепкотелая Авдотья Сещенкова, подобрав палевые юбки, наклонилась, толкнула американца плечом:
-- Ты вникай, дурень, тебе же добра хочут!
Американский солдат оглядывал волосатые красно-бронзовые лица мужиков, расстегнутую прореху штанов Знобова, слушал непонятный говор и вежливо мял в улыбке бритое лицо.
Мужики возбужденно ходили вокруг него, передвигая его в толпе, как лист по воде; громко, как глухому, кричали, жали руки.
Американец, часто мигая, как от дыма, поднимал кверху голову, улыбался и ничего не понимал.
Окорок закричал американцу во весь голос:
-- Ты им там разъясни подробно. Не хорошо, мол.
-- Зачем нам мешать!
-- Против свово брата заставляют итти!
Вершинин степенно сказал:
-- Люди все хорошие, должны понять. Такие ж хрестьяне, как и мы, скажем, пашете и все такое. Японец -- он што, рис жрет, для него по-другому говорить надо.
Знобов тяжело затоптался перед американцем и, приглаживая усы, сказал:
-- Мы разбоем не занимамся, мы порядок наводим! У вас, поди, этого не знают за морем-то; далеко; да и опять и душа-то у тебе чужой земли...
Голоса повышались, густели.
Американец беспомощно оглянулся и проговорил:
-- I dont understand!
Мужики в-раз смолкли.
Васька Окорок сказал:
-- Не вникат! По русски-то не знат, бедность.
Мужики медленно и, словно виновато, отошли от американца.
Вершинин почувствовал смущенье.
-- Отправить его в обоз, что тут с ним чертомелиться? -сказал он Знобову.
Знобов не соглашался, упорно твердя:
-- Он поймет... тут только надо... он поймет!..
Знобов думал.
Американец, все припадая на ногу, слегка покачиваясь, стоял и чуть заметно, как ветерок стога сена, ворошила его лицо тоска.
Син-Бин-У лег на землю подле американца; закрыв ладонью глаза, тянул пронзительную китайскую песню.