Страница:
10 ноября. Вторник
Днем был у Еголина в ЦК. Долго блуждал по переулку, разыскивал 4-й подъезд, и вид у меня был, должно быть, такой странный, что охранник, проверявший пропуск, долго и внимательно его рассматривал. [...]
Кого бы я ни встречал и с кем бы ни говорил - мой роман никого не трогает. Или я не представляю большой ценности, или же, если представляю, то на искусство всем наплевать! Да, и вообще, об искусстве никто не говорит.
[...] Вечером пришли Н.Никитин, - смирный, потерявший все свое нахальство былое и уверенность, голодный Андроников, сонный, и с жадностью евший хлеб, Б.Д.Михайлов в сапогах и брюках с наколенниками, рассказывавший, как пять суток шли две армии из окружения, как, спеша на спектакль группы вахтанговских актеров, его знакомый капитан наскочил на мину и взорвался. Был дождь - надо было расстрелять часового, что пустил капитана на минное поле - и комполка приказал написать, что капитана разорвало вражеским снарядом. Другой раз разорвало корову, - бойцы стали подбирать мясо. Животные в лесу привыкли к людям, а люди, занятые взаимным истреблением, животных не убивали.
...Михайлов сказал:
- Во всем доме сейчас нет котов, и я оставляю на столе хлеб и масло, мыши не трогают, убежали. У меня на квартире 4 градуса тепла. Ночую в Информбюро в бывшей квартире германского посла.
Пришла Евгения Казимировна в меховых сапогах из замши, сшитых оперным костюмером. Стала говорить о том, что Б.Ливанову тесно в Художественном театре. Из слов ее можно было понять, что Ливанов перерос всех на голову. Они дружат с Корнейчуком. Ванда Василевская на вопрос, почему она ходит в штанах, ответила, что она и не мечтала носить форму Красной Армии, а раз ей разрешили носить, она ее ни при каких обстоятельствах не снимет. Я всегда думал, что пафос может принимать самые странные формы.
Та же Евгения Казимировна в сильном волнении. С.Михалков сказал ей, он только что приехал с фронта, - что немцы начали наступление на Западе.
Михайлов сидел долго - ему, по-видимому, хотелось что-то сказать мне, но Андроников пересидел его, - и он ушел. Он же сообщил, что Петэн назначил своего заместителя адм. Дарлана командующим африканской армией. Дарлан прилетел, и его взяли американцы в плен, вместе с тем, кого он должен был сместить... Говорят, что немцы хотят заключить мир с Францией, чтобы та присоединилась к блоку "оси" и вступила в войну. Американцы? И даже осторожный Михайлов сказал:
- Возможно, что высадятся в Марселе, Сицилии, а может быть, в Греции?
- Сталин говорит, что Второй фронт будет тогда, когда с нашего фронта отвлекут 80 немецких дивизий, и он прав...
11 ноября. Среда
Утром позвонил Войтинской. В доме у ней холодно, она говорит простуженным голосом. Разговаривали об авансе, который мне обещали выписать "Известия". Затем она сказала:
- В три часа ночи мне позвонили взволнованным голосом и сказали, что они открыли Второй фронт: они высадились в нескольких местах...
- В Европе или в Африке?
- Не знаю точно, но это были новые телеграммы. [...]
Вскоре позвонил Михайлов. [...] Я ему сказал о Втором фронте. Он ответил презрительно:
- Наверное, высадку в Африке они и называют Вторым фронтом.
Тема для карикатуры. Человек стоит перед московскими афишами, на которых всюду напечатано: "А.Корнейчук. "Фронт". И говорит: "Они не могут открыть второго, а мы сразу открыли четыре".
У газет много людей. Читают через плечи друг друга - все об Африке. Всюду повеселевшие лица. Слух - правительство Виши переезжает в Версаль. Немцы оккупируют всю Францию.
Ходил в "Известия" и "Новый мир", в "Новом мире" Гладков говорит:
- В 1920 году было легче. Само собой, что мы были молоды, но, кроме того, была - свобода! - Он повторил многозначительно: - Свобода-а! [...]
Затем, как и все, начали сравнивать - в каком городе лучше. Гладков рассказывал о голоде и холоде в Свердловске. Оказывается, что ни один город наш не приспособлен к войне. Всюду обыватели ненавидят приезжих, вредят, как могут, всюду нет воды, холодно, нет еды, грязно... тьфу!
12 ноября. Четверг
Немцы оккупируют неоккупированную зону Франции. Перемирие в Северной Африке. Немцы высадились в Тунисе.
Вечером - спектакль "Кремлевские куранты". Пьеса беспомощная, повторяет сотни подобных, но играют очень хорошо. Настроение публики - "еще более твердое", выражаясь языком дипломатическим, чем 7 ноября. Тогда было напряжение, казалось, все ждут - сейчас упадет бомба и надо будет бежать. Ходили углубленные в себя. Сегодня - смотрят друг на друга, смеются, обычная, пожалуй, с чуть-чуть повышенным настроением толпа у Художественного театра. У подъезда, как всегда в дни премьер, два ряда людей, спрашивающих: "Нет ли у вас лишнего билета?" Сидели рядом с Леоновым. Покашливая - от табака, он жаловался, что ему в эти два года было страшно тяжело, как будто кому-то было легче и он только один имеет право не страдать, не бегать, не голодать. Пьеса его уже принята во МХАТе. Лицо у него стало одутловатое, волосы длинные, - и если он раньше походил на инженера, из тех, что прошли рабфак, то теперь он - писатель. [...] Удивительное дело, никогда он мне ничего дурного не сделал, да и я тоже, и между нами, в общем, были всегда хорошие отношения, но редко меня кто, внутренне, так раздражает, как он. По закону контраста, наверное?
Гусев сказал, что была речь Черчилля, в которой он сообщил, что русским было объявлено - Второго фронта в 1942 году не будет, и пикировка из-за Второго фронта происходила для отвода глаз.
13 ноября. Пятница
Рано утром принесли рукопись моего романа из "Известий". Войтинская не только не заикается о напечатании отрывков из романа, который они считают хорошим, но даже не печатают моей статьи. Душевно жаль историков будущей литературы, которые должны будут писать о нашем героизме, стараясь в то же время и не очернить людей, мешавших этому героизму. Чем дальше, тем винт закручивается туже. Любопытно, дойдет ли до какого-нибудь конца или это завинчивание может быть бесконечным?
[...] От детей письма и посылка: носки и 100 штук папирос. Комка прислал превосходнейшее письмо - обширное и ясное. Неужели этому быть писателем? И грустно, и приятно.
Различие в понимании слова "искусство". Приходила женщина-журналист из "Литературы и искусства", просила написать статью о выставке "Великая Отечественная война". Я отказался. Она при мне звонила какому-то критику. Тот отказался наотрез. Она сказала: "Я не была на выставке, но теперь и не пойду - все отказываются писать. А нам велено развернуть на две страницы". А все дело в том, что хочется, чтобы агитацию называли искусством, а искусство - агитацией. Правда, если б выставку назвали прямо агитацией, то туда никто бы не пошел, но ведь и сейчас никто не идет. [...] По-моему, надо действовать благороднее - да, агитки, да, плакаты, написанные маслом по холсту, да, неважно сделано, но ведь другого нет ничего? Так давайте же попробуем хотя бы через агитку рассмотреть жизнь! Ведь видим, хотя и стекло запыленное и засиженное мухами, но все же не стена! [...]
15 ноября. Воскресенье
Днем переделывал "Проспект Ильича". Так как глава о еретиках напугала наших дурачков, то я ее выкинул. Эта глава была стержнем, на котором висела глава вступительная - песня о "проспекте Ильича", и поэтому пришлось выкинуть и первую главу, а раз выкинул - надо менять и заглавие. Я назвал роман "Матвей Ковалев".
[...] Вечером - вернее ночью - зашли седой Довженко, важно рассуждавший об искусстве, его жена с великолепно сросшимися бровями, Ливанов с женой. Критиковали положение в искусстве страшно! Только когда я сказал, что критиковать-то мы критикуем, а сами все равно глядим в рот верхам, то критика смолкла. Вздор какой! Делают минет, а гордятся девственностью. Довженко скорбно и с гордостью спрашивал:
- Почему не прорвалось за все время ни одно произведение? Почему окровавленное, истерзанное, оно не взошло перед нами?
Я сказал, что нечего гордиться эпохой и считать себя великими. Все эпохи были велики, как и все войны казались их современникам ужасными. Только тогда, когда мы будем считать себя обыкновенными, тогда появится великое искусство. Если мы все обыкновенны, то нет ничего страшного в наших мыслях, и их можно выслушать, а мы считаем себя столь великими, что никого не слушаем, а только приказываем и кричим, да удивляемся, что приказаньям этим плохо подчиняются.
Выпал первый снег, плотно.
16 ноября. Понедельник
Исправлен "М.Ковалев". занятие оказалось более сложным, чем предполагал. Из Ташкента события рисовались несколько в розовом свете. Эта розовая дымка пафоса и реет над романом. Здесь же в Москве, конечно, больше серости, чем розовости. После войны, года три спустя, роман в розовой дымке, наверное, был бы хорош, но сейчас, пожалуй, несколько слащавый. Вот я и снимаю эту слащавость. Трудно, ибо можно, невзначай, снять столько мяса, что и кость обнажится.
Безмолвие города по-прежнему висит надо мной. [...]
И, - опять писал. Тамара ушла к брату. Пишу. Пробовал читать "Элементы логики", нет, не получается. Мысли бегут в сторону, жить не хочется, надежд, - трудно сказать, что никаких, ибо я мечтатель, - но, даже и при моей мечтательности и вере, - мало, хоть бы умереть случайно как-нибудь. Я боюсь, что из уважения к советской власти и из желания ей быть полезным, я испортил весь свой аппарат художника. Когда-то давно я изрезал на отдельные страницы словарь Даля. Я никогда не прибегаю к справкам словаря и мне казалось, что перепутанные как попало страницы легче читать. Я взял горсть страниц сюда, в номер, и теперь читаю их с наслаждением, почти совершенно непонятным. [...]
Телешов, которому в среду справляют 75-летний юбилей, не берет литерный обед в столовой, потому что не позволяют средства. [...]
Вчера Ливанов говорил, что с 1-го декабря введут погоны, ордена будут на лентах, денщики... они ужинали у какого-то генерал-полковника, и в номере, возле стола обедающих, с вечера до 4-х утра, простоял, вытянувшись в струнку, какой-то капитан. Ливанов сжалился и поднял бокал за его здоровье. Генерал сказал: "А!" Выпили, но капитана к столу не пригласили. [...]
17 ноября. Вторник
Утром пошел к герою Н.Бочарову. Небольшого роста, горбоносый, белокурый, начавший лысеть молодой человек в гимнастерке и синих брюках. В 1939 году он аплодировал мне, будучи командиром взвода танкового полка во Львове, в Доме Красной Армии, когда я читал отрывки из сценария "Александр Пархоменко". Сейчас он - помощник командующего армии по политчасти. [...] И вот теперь, три года спустя, я сижу в его номере и записываю его рассказ. Человек перешагнул гору, а я за это время?
Позвонили из "Нового мира", торопят с романом.
18 ноября. Среда
Утром родственница Маруси, нашей домработницы и воспитательницы детей, вернее няни, принесла мне бумаги. Ей 27 лет, простенькая, худенькая, в платочке, работает печатницей. Тамара спрашивает:
- А где ваш муж, Паша?
- А он под Сталинградом. Он в штабе Жукова, их туда перебросили.
- Какой у него чин?
- Да и не знаю, точно. Вроде капитан, что ли!
По прежним масштабам, Жуков вроде генерала Брусилова, - кто же был бы тогда этот капитан? Сын банкира, крупного промышленника, университетское, может, и академическое образование, - а теперь? И жена его не придает этому значения, да и он, небось, не очень - "направили на работу - и работаю". Отрадно, но и грустно.
Иногда думаешь, что знания отстают от должностей. Ложь "Фронта" не в том, что таких событий не бывает, что люди не хотят учиться, а в том, что учиться некогда, да и не у кого и самое главное - короткое время. Мы его укорачиваем, столетие хотим вместить в пятилетку, а оно, окаянное, как лежало пластом, так и лежит. [...]
Тамара пошла к брату. Бедняга лежит уже неделю почти. От донорства он обессилел и болезнь переносит плохо - 38,7, он уже бредит.
Зашел в квартиру на Лаврушинском. Холодно. Трубы не нагреты. На лестнице темно. Переулок разгружен и подметен. Ни звука, ни телеги, ни автомобиля. Утром оттепель, к вечеру подтаяло. Небо в тучах и льдинки на асфальте блестят как-то сами по себе. Снег в канаве грязный.
[...] Весь город в кино: первый день идут "Три мушкетера".
19 ноября. Четверг
Обедал в Союзе, рядом с Леоновым. При дневном убогом московском свете видно, что он сильно состарился. Пониже щек морщины, углы губ опущены, лицо дергается. Зашли к нему. Кактусы. Мне кажется, он их любит за долговечие. Смотрели книгу "Правда о религии в России" - неправдоподобно, хорошо изданную. Так издавали только Пушкина в юбилей его смерти. Книга внушает какое-то горькое, неприятное чувство. Религия и попы не только не раздражают меня, но удивляют и наполняют уважением. Следовательно, вопрос здесь не в религии и попах, а в чем-то другом. Книга мне кажется нескромной, визгливой. Если это для заграницы, то все равно там книги издают лучше, и никого не удивишь, не поразишь. [...] Леонов, как обычно, ничего не говорил о себе конкретно, а вздыхал неопределенно: что будет после войны, кто уцелеет, как дотянет, взорвется ли Германия сразу или будет тянуть? Также неопределенно и я ему отвечал, с чем и расстались.
Вечером - художник Павел Дмитриевич Корин. Раньше него пришла жена, круглолицая и молчаливая. Теперь она разговорчива - но говорит языком, как бы определить, популярным, книжным. Так, например, она совершенно точно, словно для экскурсии, описала, как в Музее изящных искусств провалился от бомбы стеклянный потолок, чердак завалило снегом (это было в прошлом году) и когда оттаяло, то потекло в подвалы, где лежали картины. Летом картины вытащили в зал - сквозняк от выбитых окон просушит. Их обтирали пуховками. Белая плесень образовалась от лака. Но, очищать нельзя, т.к. мастичного лака нет... попозже несколько пришел Корин, в бобровой шубе, в сапогах и черной суконной рубахе - и тоже изменившийся, если не внешне, то внутренне. Он стал суетлив. Разговор шел об их жизни здесь, и как они писали плакаты в Большом театре. Упомянули о Кончаловском, о его религиозности. Тогда Корин сказал:
- Чтобы говорить о своей религиозности, надо выстрадать это право. Хорошо теперь быть религиозным, когда это можно, а что раньше? Кончаловский - артист. Талантливый, свою полку будет иметь в истории живописи, но это только художественная кожура, а не великий художник, как А.Иванов, Суриков, Серов, Нестеров. А он ведет себя как великий, и - не умно. Он не религиозен. Он играет в религиозность, как, впрочем, играет и в искусство.
От Кончаловского перескочили на капусту, которую заготавливает Корин, чтобы питаться зимой. С трех огородов он собрал два мешка картофеля, и тем сыт. В прошлом году, когда в городе ждали немцев, он отрастил бороду: "Я с виду моложавый, а борода у меня седая, думаю - не возьмут на работы". [...] Два месяца, пока были запасы и пока ждали немцев, он не выходил из дома, и только ночью ходил гулять с собакой. Да растил бороду. Корин напоминает Леонова, Клюева. Когда они ушли, Тамара сказала:
- Может, это случайное наблюдение, но все наши знакомые, которые религиозны, из Москвы не уехали. [...] Приехала Екатерина Павловна Пешкова.
20 ноября. Пятница
[...] Тамара пришла от Пешковых, принесла письма от детей, с припевом: "Здесь все хорошо, лучше, чем в Москве". Должно быть, им не очень хочется в Москву.
[...] Поздно ночью позвонил Ливанов. Пошли к нему. Он сидит расстроенный, без пиджака. В "Правде" напечатана статья о "Фронте", доказывающая, что Художественный и Малый театры ничто по сравнению с театром Горчакова. Т.е. Ливанов оказался в таком же положении, как и Горлов, которого он свергал в роли Огнева. Механически положение с комсоставом перенесено в область искусства. Ливанов метался, ворошил остатки волос, кричал о себе, что он погиб, уйдет из театра:
- Мне дали понять, что это не пьеса, а играли "Фронт" как директиву!
Около часа пришел Корнейчук - с ватной грудью, поднимающейся к подбородку. Военный портной сказал ему: "У нас все генералы на вате". Было собрание генералов в Доме Красной Армии по поводу его пьесы. Началось с того, что генерал-лейтенант, с лицом как абажур, сказал:
- Известно ли товарищу Корнейчуку, что "Фронт" играется в Берлине?
Словом, охаяли, как могли.
21 ноября. Суббота - 22 ноября, воскресенье
Вечером были у Бажанов, здесь же в гостинице. Жена его рассказывала о трехмесячном, непрерывном бегстве. [...] В воскресенье никуда не выходил, читал "Логику". [...]
В десять - поразительное сообщение о нашем наступлении в районе Сталинграда. Понесли потери 18 немецких дивизий: 13 тысяч пленных, свыше 300 орудий. По гостинице начались телефонные звонки, поздравления... ночью, в постели, я подумал - снега еще мало, холодно - удачная погода для наступления? Или же это - демонстрация для того, чтоб оттянуть силы с другого фронта, где наступают немцы.
24 ноября. Вторник
Сидел вечером Бабочкин. Он прилетел из Ленинграда, а завтра отправляется в Ташкент. - "... Я не знаю почему это, может быть, закон природы, но дистрофиков - истощенных ненавидят. В вагоне ругаются: "Эх ты, дистрофик!" Я был в Колпине. Городка нет. [...]
- Ленинград в самом узком месте отстоял Ижорский батальон рабочих. Они держали это место девять месяцев. И теперь позади переднего края обороны посадили овощи [...]
- Когда в Смольном посмотрели нашу картину, директор Путиловца сказал: "Ну что вы там какую-то муру снимаете? Вот вам пример, как мы жили. Звоню утром в гараж - нужна машина. Не отвечают. Звоню без пользы полчаса. Пошел сам. Горит печка. У печки кто греет руки, кто ноги, а кто просто дремлет шоферы, да вы что, мертвые? - кричу. Они действительно мертвы".
- В Александринку зимой собрались уцелевшие актеры. Спали, лежали. Наиболее слабые были в котельне, где всего теплее.
Один актер сказал Бабочкину: "Из сорока я один уцелел". [...]
- Несмотря на то, что город в кольце и фронт начинается у Нарвских ворот, охотники все же ищут и находят зайцев. А заяц-то может убежать к немцам! Но заяц - капитал - 5 тысяч рублей. Пальто стоит 200 рублей. ...
- Актеры ходили по нарядам, ночью под обстрелом, на вечера. В рюкзаках, обратно, несли воду. Холодно. И вместо воды - расплескивалась приносили иногда на спине ком льда".
Фронт. Бабочкин в гвардейской дивизии полковника Краснова. Он переправил через Неву дивизию, без потерь, - и увел обратно, заняв на том берегу позицию. Немцы думают, что стоит дивизия, а там рота. Когда дивизия стала гвардейской, он приказал отрастить усы, а женщинам - сделать шестимесячную завивку. Бывший агроном. В Финскую войну командовал в этой же дивизии взводом. [...]
Мимическая сцена - как едят хлеб в Ленинграде: закрывает ломтик, оглядывается. Отламывает кусочек с ноготок, и его еще пополам. Кладет в рот, откидывается на стуле, и с неподвижным лицом ждет, когда крошка растает во рту, глотает. И опять к куску...
- "Ленинград, да, бомбят. По четыре налета в день. Все дома выщерблены, исковерканы. Вдруг видишь какие-то фанерные декорации, колонны на месте дома. У трамвайных остановок - зенитки".[...]
Во время рассказа - включаем радио. Сводки - "Три дивизии взяты в плен, 1100 орудий..." Необычайная радость охватывает нас. Бабочкин говорит:
- Осень. Как спелые яблоки потрясли, так они и осыпаются. Я думаю, к новому году - конец.
То же самое сказала Тамаре сегодня уборщица в номере.
- Товарищ Сталин обещал к концу года, ну и сбудется. Он этих Рузвельтов так подтянет, что они в месяц все дела закончат. [...]
25 ноября. Среда
Холодные учреждения, грязь - и словно бы ветер в комнатах. У входа часовой - мальчишка, в будке - девушка в шинели с красными треугольничками на отворотах шинели. Это - ЦК ВЛКСМ. Множество неуютных комнат. Здесь, по-моему, больше, чем в ЦК партии должно быть торжественности, тепла и вежливости. Нет! С трудом нашли стенографисток. В накуренную комнату - два кресла, обитых дерматином, два стула, окурки и обрывки газет на столе, под стеклом телефон ЦК - вошли двое - юноша и девушка. Юноша, белокурый, лет восемнадцати, в куртке и валенках, девушка широколицая, румяная, в шинели и сапогах, постарше, ей лет 20-22. Это - партизаны, оба из Калининской области, прожили и воевали с немцами месяцев по восемь. Чтобы они разговорились, я сказал - кто я такой: "Может быть, читали в школе или видели фильм "Пархоменко"? Книг моих не читали, но мальчик видел фильм: "Во-о, здорово!"
"Волнуясь и спеша", крутя папиросную бумагу, но по школьной привычке не осмеливаясь закурить при старшем, мальчик стал рассказывать. Боже мой, что видел этот бойкий и смелый паренек! А что видела и испытала девушка? Я не буду записывать здесь их рассказы, так как напишу - по стенограмме - их рассказы отдельно. Для книги... Расставаясь, я сказал:
- Ну, теперь читайте, что напишу о вас.
Конфузливо улыбаясь, девушка сказала:
- Если уцелеем, прочтем. Мы ведь завтра улетаем на ту сторону. [...]
26 ноября. Четверг
Днем переделывал роман. Сходил в Лаврушинский, взял книги. ... Вчера, хотя и сообщалось о 15 000 пленных, все же сводка многих, видимо, смутила. Уже поговаривают, что немцы в начале наступления не могли ввести в бой авиацию, теперь же ввели ( а значит, остановили наши войска?).
[...] Вечером пришел П.Л. Жаткин. Был он полгода или больше у партизан. Рассказывал, как шел, голодал, служил банщиком, многое путал, так что если бы он рассказывал так следователю, который допрашивает партизан, перешедших фронт, вряд ли бы Петру Лазаревичу поздоровилось. Но, разумеется, страшного с ним случилось много, и нет ничего неправдоподобного в том, что дочь партизана убила отца-предателя и принесла в отряд его голову, или что комиссар отряда отрубил семидесятидвухлетнему старику предателю, ведшему немцев на партизанский отряд, руку. Или принимают в отряд, испытывают виселицей - струсил, значит, предатель, стал ругаться наш. [...]
В полночь - "В последний час". Наши с Запада, я так понимаю, вышли на восточный берег Дона. Значит, немцев действительно зажали? Среди трофеев, конечно, самое поразительное - 1 300 танков. Ведь это же целая армия! И также удивительно, что мало винтовок - 50 тысяч. А пленных 61 000.
Сегодня месяц, как мы в Москве.
29 ноября. Воскресенье
Художник Власов из Ленинграда. Послан был к партизанам - и остался у них. [...] Сейчас он начальник разведки в штабе партизан. О партизанах рассказывал мало, больше о Ленинграде: как голодали, хоронили (в ящике от гардероба, в детской коляске). Как утром у Медного всадника кто-то положил трупик ребенка, ангельски прекрасного. Его заносило снегом. Дня через два, художник увидел, что мягкие части трупа вырезаны. Хозяева вначале сами собак не ели, а дарили их трупы друзьям, позже стали есть. Существо рафинированное, ученик В. Лебедева, носит высокие ботинки, на шнурках, ватные штаны, заграничную куртку.
30 ноября. Понедельник
Вечером пригласил Корнейчук. Разговорились - и просидели до пяти часов утра. Говорили опять о слабости искусства, о его плохой пропагандистской роли; я что-то рассказывал им.
2 декабря. Среда
Даже и не знаю, почему - одолела лень, что ли? - три дня не записывал. Вечером, когда у нас сидели гости, позвонил Корнейчук и говорит:
- А мы ждем вас!
- Почему?
- Да ведь мы же сговаривались, что ты будешь у нас читать повесть о море.
Оказывается, спьяну я пообещал прочесть "Вулкан".
[...] Пошли опять к Корнейчуку. Он боится жены и старается быть точным. Тамара напомнила ему, что он обещал года три тому назад приехать к нам на дачу и тоже не приехал. Напекли пирогов, ребята говорили: "Спасибо товарищу Корнейчуку за счастливое детство". Увы, он не помнит этого.
Он рассказал о школе партизан-подрывников, как приходят и уходят, как шестнадцатилетняя девушка была счастлива, уходя, что видела А.Корнейчука и В. Василевскую, как их вдвоем на фронте посылали в дивизию, которая перейдет в наступление, и как по дивизии сообщили, что они приехали:
- Это, брат, не шутка.
Странная слава! Корнейчук мне нравится. Ванда Василевская, сухая, строгая, старающаяся быть революционеркой, тоже хороша по-своему. [...]
Обещал читать "Вулкан", Корнейчук уговаривал, чтоб жена не обиделась. Он ее боится ужасно и, мне кажется, не очень любит. Она же, наоборот, не боится его, но любит ужасно. Если они рассказывают что-либо, то перебивают друг друга.
... Скоро начнется, говорят, с пятнадцатого, переосвидетельствование белобилетников. По новому правилу брать в армию будут всех, кто хоть сколько-нибудь годен. Правил роман. Успешно.
3 декабря. Четверг
[...] Разыскивал "Вулкан". Этой окаянной повести не везет. Нашел рукопись, но не хватает последних не то трех, не то четырех страниц. Как быть? Читать без конца? "Гордая полячка", не приведи бог, обидится еще больше.
[...] Читал Н.Карина "Классификация всех видов". Любопытно.
5 декабря. Суббота
Скользко. Падает снег. Идти трудно. Я побывал в Клубе писателей, съел отвратительный обед, зашел к дочери Мане, но никого там не застал, пошел по книжным магазинам - книги плохие, втридорога, продавцы все незнакомые, меня никто не знает. В филателии в течение года не поступало марок Отечественной войны. Устал. Иду, сутулый, унылый. [...]
Вечером пошли к Надежде Алексеевне. Она сидит в спальне. Палисандровая кровать покрыта синим вышитым китайским покрывалом и украшена деревянной гирляндой. Цветы, туалетный стол, столик из карельской березы, сферический столик, столик красного дерева. Она сидит в собольей шубке на кушетке красного дерева, прикрыв ноги пледом. Седая дочь Шаляпина рассказывает о том, как управдом расхитил архив ее отца, как племянник Шаляпина жил на то, что он "племянник", как она читает от Литературного музея. Надежда Алексеевна стала жаловаться на Ливанова: пришел в гости, выпил, не дал играть Шостаковичу, заставил молчать А. Толстого, - и просидел до девяти часов утра.
Днем был у Еголина в ЦК. Долго блуждал по переулку, разыскивал 4-й подъезд, и вид у меня был, должно быть, такой странный, что охранник, проверявший пропуск, долго и внимательно его рассматривал. [...]
Кого бы я ни встречал и с кем бы ни говорил - мой роман никого не трогает. Или я не представляю большой ценности, или же, если представляю, то на искусство всем наплевать! Да, и вообще, об искусстве никто не говорит.
[...] Вечером пришли Н.Никитин, - смирный, потерявший все свое нахальство былое и уверенность, голодный Андроников, сонный, и с жадностью евший хлеб, Б.Д.Михайлов в сапогах и брюках с наколенниками, рассказывавший, как пять суток шли две армии из окружения, как, спеша на спектакль группы вахтанговских актеров, его знакомый капитан наскочил на мину и взорвался. Был дождь - надо было расстрелять часового, что пустил капитана на минное поле - и комполка приказал написать, что капитана разорвало вражеским снарядом. Другой раз разорвало корову, - бойцы стали подбирать мясо. Животные в лесу привыкли к людям, а люди, занятые взаимным истреблением, животных не убивали.
...Михайлов сказал:
- Во всем доме сейчас нет котов, и я оставляю на столе хлеб и масло, мыши не трогают, убежали. У меня на квартире 4 градуса тепла. Ночую в Информбюро в бывшей квартире германского посла.
Пришла Евгения Казимировна в меховых сапогах из замши, сшитых оперным костюмером. Стала говорить о том, что Б.Ливанову тесно в Художественном театре. Из слов ее можно было понять, что Ливанов перерос всех на голову. Они дружат с Корнейчуком. Ванда Василевская на вопрос, почему она ходит в штанах, ответила, что она и не мечтала носить форму Красной Армии, а раз ей разрешили носить, она ее ни при каких обстоятельствах не снимет. Я всегда думал, что пафос может принимать самые странные формы.
Та же Евгения Казимировна в сильном волнении. С.Михалков сказал ей, он только что приехал с фронта, - что немцы начали наступление на Западе.
Михайлов сидел долго - ему, по-видимому, хотелось что-то сказать мне, но Андроников пересидел его, - и он ушел. Он же сообщил, что Петэн назначил своего заместителя адм. Дарлана командующим африканской армией. Дарлан прилетел, и его взяли американцы в плен, вместе с тем, кого он должен был сместить... Говорят, что немцы хотят заключить мир с Францией, чтобы та присоединилась к блоку "оси" и вступила в войну. Американцы? И даже осторожный Михайлов сказал:
- Возможно, что высадятся в Марселе, Сицилии, а может быть, в Греции?
- Сталин говорит, что Второй фронт будет тогда, когда с нашего фронта отвлекут 80 немецких дивизий, и он прав...
11 ноября. Среда
Утром позвонил Войтинской. В доме у ней холодно, она говорит простуженным голосом. Разговаривали об авансе, который мне обещали выписать "Известия". Затем она сказала:
- В три часа ночи мне позвонили взволнованным голосом и сказали, что они открыли Второй фронт: они высадились в нескольких местах...
- В Европе или в Африке?
- Не знаю точно, но это были новые телеграммы. [...]
Вскоре позвонил Михайлов. [...] Я ему сказал о Втором фронте. Он ответил презрительно:
- Наверное, высадку в Африке они и называют Вторым фронтом.
Тема для карикатуры. Человек стоит перед московскими афишами, на которых всюду напечатано: "А.Корнейчук. "Фронт". И говорит: "Они не могут открыть второго, а мы сразу открыли четыре".
У газет много людей. Читают через плечи друг друга - все об Африке. Всюду повеселевшие лица. Слух - правительство Виши переезжает в Версаль. Немцы оккупируют всю Францию.
Ходил в "Известия" и "Новый мир", в "Новом мире" Гладков говорит:
- В 1920 году было легче. Само собой, что мы были молоды, но, кроме того, была - свобода! - Он повторил многозначительно: - Свобода-а! [...]
Затем, как и все, начали сравнивать - в каком городе лучше. Гладков рассказывал о голоде и холоде в Свердловске. Оказывается, что ни один город наш не приспособлен к войне. Всюду обыватели ненавидят приезжих, вредят, как могут, всюду нет воды, холодно, нет еды, грязно... тьфу!
12 ноября. Четверг
Немцы оккупируют неоккупированную зону Франции. Перемирие в Северной Африке. Немцы высадились в Тунисе.
Вечером - спектакль "Кремлевские куранты". Пьеса беспомощная, повторяет сотни подобных, но играют очень хорошо. Настроение публики - "еще более твердое", выражаясь языком дипломатическим, чем 7 ноября. Тогда было напряжение, казалось, все ждут - сейчас упадет бомба и надо будет бежать. Ходили углубленные в себя. Сегодня - смотрят друг на друга, смеются, обычная, пожалуй, с чуть-чуть повышенным настроением толпа у Художественного театра. У подъезда, как всегда в дни премьер, два ряда людей, спрашивающих: "Нет ли у вас лишнего билета?" Сидели рядом с Леоновым. Покашливая - от табака, он жаловался, что ему в эти два года было страшно тяжело, как будто кому-то было легче и он только один имеет право не страдать, не бегать, не голодать. Пьеса его уже принята во МХАТе. Лицо у него стало одутловатое, волосы длинные, - и если он раньше походил на инженера, из тех, что прошли рабфак, то теперь он - писатель. [...] Удивительное дело, никогда он мне ничего дурного не сделал, да и я тоже, и между нами, в общем, были всегда хорошие отношения, но редко меня кто, внутренне, так раздражает, как он. По закону контраста, наверное?
Гусев сказал, что была речь Черчилля, в которой он сообщил, что русским было объявлено - Второго фронта в 1942 году не будет, и пикировка из-за Второго фронта происходила для отвода глаз.
13 ноября. Пятница
Рано утром принесли рукопись моего романа из "Известий". Войтинская не только не заикается о напечатании отрывков из романа, который они считают хорошим, но даже не печатают моей статьи. Душевно жаль историков будущей литературы, которые должны будут писать о нашем героизме, стараясь в то же время и не очернить людей, мешавших этому героизму. Чем дальше, тем винт закручивается туже. Любопытно, дойдет ли до какого-нибудь конца или это завинчивание может быть бесконечным?
[...] От детей письма и посылка: носки и 100 штук папирос. Комка прислал превосходнейшее письмо - обширное и ясное. Неужели этому быть писателем? И грустно, и приятно.
Различие в понимании слова "искусство". Приходила женщина-журналист из "Литературы и искусства", просила написать статью о выставке "Великая Отечественная война". Я отказался. Она при мне звонила какому-то критику. Тот отказался наотрез. Она сказала: "Я не была на выставке, но теперь и не пойду - все отказываются писать. А нам велено развернуть на две страницы". А все дело в том, что хочется, чтобы агитацию называли искусством, а искусство - агитацией. Правда, если б выставку назвали прямо агитацией, то туда никто бы не пошел, но ведь и сейчас никто не идет. [...] По-моему, надо действовать благороднее - да, агитки, да, плакаты, написанные маслом по холсту, да, неважно сделано, но ведь другого нет ничего? Так давайте же попробуем хотя бы через агитку рассмотреть жизнь! Ведь видим, хотя и стекло запыленное и засиженное мухами, но все же не стена! [...]
15 ноября. Воскресенье
Днем переделывал "Проспект Ильича". Так как глава о еретиках напугала наших дурачков, то я ее выкинул. Эта глава была стержнем, на котором висела глава вступительная - песня о "проспекте Ильича", и поэтому пришлось выкинуть и первую главу, а раз выкинул - надо менять и заглавие. Я назвал роман "Матвей Ковалев".
[...] Вечером - вернее ночью - зашли седой Довженко, важно рассуждавший об искусстве, его жена с великолепно сросшимися бровями, Ливанов с женой. Критиковали положение в искусстве страшно! Только когда я сказал, что критиковать-то мы критикуем, а сами все равно глядим в рот верхам, то критика смолкла. Вздор какой! Делают минет, а гордятся девственностью. Довженко скорбно и с гордостью спрашивал:
- Почему не прорвалось за все время ни одно произведение? Почему окровавленное, истерзанное, оно не взошло перед нами?
Я сказал, что нечего гордиться эпохой и считать себя великими. Все эпохи были велики, как и все войны казались их современникам ужасными. Только тогда, когда мы будем считать себя обыкновенными, тогда появится великое искусство. Если мы все обыкновенны, то нет ничего страшного в наших мыслях, и их можно выслушать, а мы считаем себя столь великими, что никого не слушаем, а только приказываем и кричим, да удивляемся, что приказаньям этим плохо подчиняются.
Выпал первый снег, плотно.
16 ноября. Понедельник
Исправлен "М.Ковалев". занятие оказалось более сложным, чем предполагал. Из Ташкента события рисовались несколько в розовом свете. Эта розовая дымка пафоса и реет над романом. Здесь же в Москве, конечно, больше серости, чем розовости. После войны, года три спустя, роман в розовой дымке, наверное, был бы хорош, но сейчас, пожалуй, несколько слащавый. Вот я и снимаю эту слащавость. Трудно, ибо можно, невзначай, снять столько мяса, что и кость обнажится.
Безмолвие города по-прежнему висит надо мной. [...]
И, - опять писал. Тамара ушла к брату. Пишу. Пробовал читать "Элементы логики", нет, не получается. Мысли бегут в сторону, жить не хочется, надежд, - трудно сказать, что никаких, ибо я мечтатель, - но, даже и при моей мечтательности и вере, - мало, хоть бы умереть случайно как-нибудь. Я боюсь, что из уважения к советской власти и из желания ей быть полезным, я испортил весь свой аппарат художника. Когда-то давно я изрезал на отдельные страницы словарь Даля. Я никогда не прибегаю к справкам словаря и мне казалось, что перепутанные как попало страницы легче читать. Я взял горсть страниц сюда, в номер, и теперь читаю их с наслаждением, почти совершенно непонятным. [...]
Телешов, которому в среду справляют 75-летний юбилей, не берет литерный обед в столовой, потому что не позволяют средства. [...]
Вчера Ливанов говорил, что с 1-го декабря введут погоны, ордена будут на лентах, денщики... они ужинали у какого-то генерал-полковника, и в номере, возле стола обедающих, с вечера до 4-х утра, простоял, вытянувшись в струнку, какой-то капитан. Ливанов сжалился и поднял бокал за его здоровье. Генерал сказал: "А!" Выпили, но капитана к столу не пригласили. [...]
17 ноября. Вторник
Утром пошел к герою Н.Бочарову. Небольшого роста, горбоносый, белокурый, начавший лысеть молодой человек в гимнастерке и синих брюках. В 1939 году он аплодировал мне, будучи командиром взвода танкового полка во Львове, в Доме Красной Армии, когда я читал отрывки из сценария "Александр Пархоменко". Сейчас он - помощник командующего армии по политчасти. [...] И вот теперь, три года спустя, я сижу в его номере и записываю его рассказ. Человек перешагнул гору, а я за это время?
Позвонили из "Нового мира", торопят с романом.
18 ноября. Среда
Утром родственница Маруси, нашей домработницы и воспитательницы детей, вернее няни, принесла мне бумаги. Ей 27 лет, простенькая, худенькая, в платочке, работает печатницей. Тамара спрашивает:
- А где ваш муж, Паша?
- А он под Сталинградом. Он в штабе Жукова, их туда перебросили.
- Какой у него чин?
- Да и не знаю, точно. Вроде капитан, что ли!
По прежним масштабам, Жуков вроде генерала Брусилова, - кто же был бы тогда этот капитан? Сын банкира, крупного промышленника, университетское, может, и академическое образование, - а теперь? И жена его не придает этому значения, да и он, небось, не очень - "направили на работу - и работаю". Отрадно, но и грустно.
Иногда думаешь, что знания отстают от должностей. Ложь "Фронта" не в том, что таких событий не бывает, что люди не хотят учиться, а в том, что учиться некогда, да и не у кого и самое главное - короткое время. Мы его укорачиваем, столетие хотим вместить в пятилетку, а оно, окаянное, как лежало пластом, так и лежит. [...]
Тамара пошла к брату. Бедняга лежит уже неделю почти. От донорства он обессилел и болезнь переносит плохо - 38,7, он уже бредит.
Зашел в квартиру на Лаврушинском. Холодно. Трубы не нагреты. На лестнице темно. Переулок разгружен и подметен. Ни звука, ни телеги, ни автомобиля. Утром оттепель, к вечеру подтаяло. Небо в тучах и льдинки на асфальте блестят как-то сами по себе. Снег в канаве грязный.
[...] Весь город в кино: первый день идут "Три мушкетера".
19 ноября. Четверг
Обедал в Союзе, рядом с Леоновым. При дневном убогом московском свете видно, что он сильно состарился. Пониже щек морщины, углы губ опущены, лицо дергается. Зашли к нему. Кактусы. Мне кажется, он их любит за долговечие. Смотрели книгу "Правда о религии в России" - неправдоподобно, хорошо изданную. Так издавали только Пушкина в юбилей его смерти. Книга внушает какое-то горькое, неприятное чувство. Религия и попы не только не раздражают меня, но удивляют и наполняют уважением. Следовательно, вопрос здесь не в религии и попах, а в чем-то другом. Книга мне кажется нескромной, визгливой. Если это для заграницы, то все равно там книги издают лучше, и никого не удивишь, не поразишь. [...] Леонов, как обычно, ничего не говорил о себе конкретно, а вздыхал неопределенно: что будет после войны, кто уцелеет, как дотянет, взорвется ли Германия сразу или будет тянуть? Также неопределенно и я ему отвечал, с чем и расстались.
Вечером - художник Павел Дмитриевич Корин. Раньше него пришла жена, круглолицая и молчаливая. Теперь она разговорчива - но говорит языком, как бы определить, популярным, книжным. Так, например, она совершенно точно, словно для экскурсии, описала, как в Музее изящных искусств провалился от бомбы стеклянный потолок, чердак завалило снегом (это было в прошлом году) и когда оттаяло, то потекло в подвалы, где лежали картины. Летом картины вытащили в зал - сквозняк от выбитых окон просушит. Их обтирали пуховками. Белая плесень образовалась от лака. Но, очищать нельзя, т.к. мастичного лака нет... попозже несколько пришел Корин, в бобровой шубе, в сапогах и черной суконной рубахе - и тоже изменившийся, если не внешне, то внутренне. Он стал суетлив. Разговор шел об их жизни здесь, и как они писали плакаты в Большом театре. Упомянули о Кончаловском, о его религиозности. Тогда Корин сказал:
- Чтобы говорить о своей религиозности, надо выстрадать это право. Хорошо теперь быть религиозным, когда это можно, а что раньше? Кончаловский - артист. Талантливый, свою полку будет иметь в истории живописи, но это только художественная кожура, а не великий художник, как А.Иванов, Суриков, Серов, Нестеров. А он ведет себя как великий, и - не умно. Он не религиозен. Он играет в религиозность, как, впрочем, играет и в искусство.
От Кончаловского перескочили на капусту, которую заготавливает Корин, чтобы питаться зимой. С трех огородов он собрал два мешка картофеля, и тем сыт. В прошлом году, когда в городе ждали немцев, он отрастил бороду: "Я с виду моложавый, а борода у меня седая, думаю - не возьмут на работы". [...] Два месяца, пока были запасы и пока ждали немцев, он не выходил из дома, и только ночью ходил гулять с собакой. Да растил бороду. Корин напоминает Леонова, Клюева. Когда они ушли, Тамара сказала:
- Может, это случайное наблюдение, но все наши знакомые, которые религиозны, из Москвы не уехали. [...] Приехала Екатерина Павловна Пешкова.
20 ноября. Пятница
[...] Тамара пришла от Пешковых, принесла письма от детей, с припевом: "Здесь все хорошо, лучше, чем в Москве". Должно быть, им не очень хочется в Москву.
[...] Поздно ночью позвонил Ливанов. Пошли к нему. Он сидит расстроенный, без пиджака. В "Правде" напечатана статья о "Фронте", доказывающая, что Художественный и Малый театры ничто по сравнению с театром Горчакова. Т.е. Ливанов оказался в таком же положении, как и Горлов, которого он свергал в роли Огнева. Механически положение с комсоставом перенесено в область искусства. Ливанов метался, ворошил остатки волос, кричал о себе, что он погиб, уйдет из театра:
- Мне дали понять, что это не пьеса, а играли "Фронт" как директиву!
Около часа пришел Корнейчук - с ватной грудью, поднимающейся к подбородку. Военный портной сказал ему: "У нас все генералы на вате". Было собрание генералов в Доме Красной Армии по поводу его пьесы. Началось с того, что генерал-лейтенант, с лицом как абажур, сказал:
- Известно ли товарищу Корнейчуку, что "Фронт" играется в Берлине?
Словом, охаяли, как могли.
21 ноября. Суббота - 22 ноября, воскресенье
Вечером были у Бажанов, здесь же в гостинице. Жена его рассказывала о трехмесячном, непрерывном бегстве. [...] В воскресенье никуда не выходил, читал "Логику". [...]
В десять - поразительное сообщение о нашем наступлении в районе Сталинграда. Понесли потери 18 немецких дивизий: 13 тысяч пленных, свыше 300 орудий. По гостинице начались телефонные звонки, поздравления... ночью, в постели, я подумал - снега еще мало, холодно - удачная погода для наступления? Или же это - демонстрация для того, чтоб оттянуть силы с другого фронта, где наступают немцы.
24 ноября. Вторник
Сидел вечером Бабочкин. Он прилетел из Ленинграда, а завтра отправляется в Ташкент. - "... Я не знаю почему это, может быть, закон природы, но дистрофиков - истощенных ненавидят. В вагоне ругаются: "Эх ты, дистрофик!" Я был в Колпине. Городка нет. [...]
- Ленинград в самом узком месте отстоял Ижорский батальон рабочих. Они держали это место девять месяцев. И теперь позади переднего края обороны посадили овощи [...]
- Когда в Смольном посмотрели нашу картину, директор Путиловца сказал: "Ну что вы там какую-то муру снимаете? Вот вам пример, как мы жили. Звоню утром в гараж - нужна машина. Не отвечают. Звоню без пользы полчаса. Пошел сам. Горит печка. У печки кто греет руки, кто ноги, а кто просто дремлет шоферы, да вы что, мертвые? - кричу. Они действительно мертвы".
- В Александринку зимой собрались уцелевшие актеры. Спали, лежали. Наиболее слабые были в котельне, где всего теплее.
Один актер сказал Бабочкину: "Из сорока я один уцелел". [...]
- Несмотря на то, что город в кольце и фронт начинается у Нарвских ворот, охотники все же ищут и находят зайцев. А заяц-то может убежать к немцам! Но заяц - капитал - 5 тысяч рублей. Пальто стоит 200 рублей. ...
- Актеры ходили по нарядам, ночью под обстрелом, на вечера. В рюкзаках, обратно, несли воду. Холодно. И вместо воды - расплескивалась приносили иногда на спине ком льда".
Фронт. Бабочкин в гвардейской дивизии полковника Краснова. Он переправил через Неву дивизию, без потерь, - и увел обратно, заняв на том берегу позицию. Немцы думают, что стоит дивизия, а там рота. Когда дивизия стала гвардейской, он приказал отрастить усы, а женщинам - сделать шестимесячную завивку. Бывший агроном. В Финскую войну командовал в этой же дивизии взводом. [...]
Мимическая сцена - как едят хлеб в Ленинграде: закрывает ломтик, оглядывается. Отламывает кусочек с ноготок, и его еще пополам. Кладет в рот, откидывается на стуле, и с неподвижным лицом ждет, когда крошка растает во рту, глотает. И опять к куску...
- "Ленинград, да, бомбят. По четыре налета в день. Все дома выщерблены, исковерканы. Вдруг видишь какие-то фанерные декорации, колонны на месте дома. У трамвайных остановок - зенитки".[...]
Во время рассказа - включаем радио. Сводки - "Три дивизии взяты в плен, 1100 орудий..." Необычайная радость охватывает нас. Бабочкин говорит:
- Осень. Как спелые яблоки потрясли, так они и осыпаются. Я думаю, к новому году - конец.
То же самое сказала Тамаре сегодня уборщица в номере.
- Товарищ Сталин обещал к концу года, ну и сбудется. Он этих Рузвельтов так подтянет, что они в месяц все дела закончат. [...]
25 ноября. Среда
Холодные учреждения, грязь - и словно бы ветер в комнатах. У входа часовой - мальчишка, в будке - девушка в шинели с красными треугольничками на отворотах шинели. Это - ЦК ВЛКСМ. Множество неуютных комнат. Здесь, по-моему, больше, чем в ЦК партии должно быть торжественности, тепла и вежливости. Нет! С трудом нашли стенографисток. В накуренную комнату - два кресла, обитых дерматином, два стула, окурки и обрывки газет на столе, под стеклом телефон ЦК - вошли двое - юноша и девушка. Юноша, белокурый, лет восемнадцати, в куртке и валенках, девушка широколицая, румяная, в шинели и сапогах, постарше, ей лет 20-22. Это - партизаны, оба из Калининской области, прожили и воевали с немцами месяцев по восемь. Чтобы они разговорились, я сказал - кто я такой: "Может быть, читали в школе или видели фильм "Пархоменко"? Книг моих не читали, но мальчик видел фильм: "Во-о, здорово!"
"Волнуясь и спеша", крутя папиросную бумагу, но по школьной привычке не осмеливаясь закурить при старшем, мальчик стал рассказывать. Боже мой, что видел этот бойкий и смелый паренек! А что видела и испытала девушка? Я не буду записывать здесь их рассказы, так как напишу - по стенограмме - их рассказы отдельно. Для книги... Расставаясь, я сказал:
- Ну, теперь читайте, что напишу о вас.
Конфузливо улыбаясь, девушка сказала:
- Если уцелеем, прочтем. Мы ведь завтра улетаем на ту сторону. [...]
26 ноября. Четверг
Днем переделывал роман. Сходил в Лаврушинский, взял книги. ... Вчера, хотя и сообщалось о 15 000 пленных, все же сводка многих, видимо, смутила. Уже поговаривают, что немцы в начале наступления не могли ввести в бой авиацию, теперь же ввели ( а значит, остановили наши войска?).
[...] Вечером пришел П.Л. Жаткин. Был он полгода или больше у партизан. Рассказывал, как шел, голодал, служил банщиком, многое путал, так что если бы он рассказывал так следователю, который допрашивает партизан, перешедших фронт, вряд ли бы Петру Лазаревичу поздоровилось. Но, разумеется, страшного с ним случилось много, и нет ничего неправдоподобного в том, что дочь партизана убила отца-предателя и принесла в отряд его голову, или что комиссар отряда отрубил семидесятидвухлетнему старику предателю, ведшему немцев на партизанский отряд, руку. Или принимают в отряд, испытывают виселицей - струсил, значит, предатель, стал ругаться наш. [...]
В полночь - "В последний час". Наши с Запада, я так понимаю, вышли на восточный берег Дона. Значит, немцев действительно зажали? Среди трофеев, конечно, самое поразительное - 1 300 танков. Ведь это же целая армия! И также удивительно, что мало винтовок - 50 тысяч. А пленных 61 000.
Сегодня месяц, как мы в Москве.
29 ноября. Воскресенье
Художник Власов из Ленинграда. Послан был к партизанам - и остался у них. [...] Сейчас он начальник разведки в штабе партизан. О партизанах рассказывал мало, больше о Ленинграде: как голодали, хоронили (в ящике от гардероба, в детской коляске). Как утром у Медного всадника кто-то положил трупик ребенка, ангельски прекрасного. Его заносило снегом. Дня через два, художник увидел, что мягкие части трупа вырезаны. Хозяева вначале сами собак не ели, а дарили их трупы друзьям, позже стали есть. Существо рафинированное, ученик В. Лебедева, носит высокие ботинки, на шнурках, ватные штаны, заграничную куртку.
30 ноября. Понедельник
Вечером пригласил Корнейчук. Разговорились - и просидели до пяти часов утра. Говорили опять о слабости искусства, о его плохой пропагандистской роли; я что-то рассказывал им.
2 декабря. Среда
Даже и не знаю, почему - одолела лень, что ли? - три дня не записывал. Вечером, когда у нас сидели гости, позвонил Корнейчук и говорит:
- А мы ждем вас!
- Почему?
- Да ведь мы же сговаривались, что ты будешь у нас читать повесть о море.
Оказывается, спьяну я пообещал прочесть "Вулкан".
[...] Пошли опять к Корнейчуку. Он боится жены и старается быть точным. Тамара напомнила ему, что он обещал года три тому назад приехать к нам на дачу и тоже не приехал. Напекли пирогов, ребята говорили: "Спасибо товарищу Корнейчуку за счастливое детство". Увы, он не помнит этого.
Он рассказал о школе партизан-подрывников, как приходят и уходят, как шестнадцатилетняя девушка была счастлива, уходя, что видела А.Корнейчука и В. Василевскую, как их вдвоем на фронте посылали в дивизию, которая перейдет в наступление, и как по дивизии сообщили, что они приехали:
- Это, брат, не шутка.
Странная слава! Корнейчук мне нравится. Ванда Василевская, сухая, строгая, старающаяся быть революционеркой, тоже хороша по-своему. [...]
Обещал читать "Вулкан", Корнейчук уговаривал, чтоб жена не обиделась. Он ее боится ужасно и, мне кажется, не очень любит. Она же, наоборот, не боится его, но любит ужасно. Если они рассказывают что-либо, то перебивают друг друга.
... Скоро начнется, говорят, с пятнадцатого, переосвидетельствование белобилетников. По новому правилу брать в армию будут всех, кто хоть сколько-нибудь годен. Правил роман. Успешно.
3 декабря. Четверг
[...] Разыскивал "Вулкан". Этой окаянной повести не везет. Нашел рукопись, но не хватает последних не то трех, не то четырех страниц. Как быть? Читать без конца? "Гордая полячка", не приведи бог, обидится еще больше.
[...] Читал Н.Карина "Классификация всех видов". Любопытно.
5 декабря. Суббота
Скользко. Падает снег. Идти трудно. Я побывал в Клубе писателей, съел отвратительный обед, зашел к дочери Мане, но никого там не застал, пошел по книжным магазинам - книги плохие, втридорога, продавцы все незнакомые, меня никто не знает. В филателии в течение года не поступало марок Отечественной войны. Устал. Иду, сутулый, унылый. [...]
Вечером пошли к Надежде Алексеевне. Она сидит в спальне. Палисандровая кровать покрыта синим вышитым китайским покрывалом и украшена деревянной гирляндой. Цветы, туалетный стол, столик из карельской березы, сферический столик, столик красного дерева. Она сидит в собольей шубке на кушетке красного дерева, прикрыв ноги пледом. Седая дочь Шаляпина рассказывает о том, как управдом расхитил архив ее отца, как племянник Шаляпина жил на то, что он "племянник", как она читает от Литературного музея. Надежда Алексеевна стала жаловаться на Ливанова: пришел в гости, выпил, не дал играть Шостаковичу, заставил молчать А. Толстого, - и просидел до девяти часов утра.