Иванов Всеволод
Московские тетради (Дневники 1942-1943)

   Иванов Всеволод Вячеславович
   Московские тетради
   Из предисловия: Публикуемая часть дневников моего отца, писателя Всеволода Вячеславовича Иванова, относится к военному времени 1942-1943 гг., когда он был занят прежде всего журналистской работой: писал статьи для "Известий" и других ежедневных газет ("Красной звезды", "Гудка", "Труда"). [...] Дважды за время, в течение которого велся дневник, Иванов выезжал на фронт как военный корреспондент - ранней весной 1943 года под Вязьму и летом того же года - на Курско-Орловское направление (вместе с Пастернаком, Фединым, Серафимовичем). [...] Дневник поражает искренностью. По нему читатель может судить о том, насколько верна часто цитируемая тютчевская сентенция о тех, кто посетил сей мир в его минуты роковые.
   С о д е р ж а н и е
   Предисловие
   Дневник. 1942
   Дневник. 1943
   Предисловие
   Публикуемая часть дневников моего отца, писателя Всеволода Вячеславовича Иванова, относится к военному времени 1942-1943 гг., когда он был занят прежде всего журналистской работой: писал статьи для "Известий" и других ежедневных газет ("Красной звезды", "Гудка", "Труда"). И в этой повседневной деятельности, в то время необходимой, он поминутно сталкивался с теми редакционными или цензурными препятствиями, которые делали невозможной или чрезвычайно трудной публикацию тех его произведений, над которыми он работал в те годы, как, например, сатирический роман "Сокровища Александра Македонского" (фрагменты начала одного из его вариантов опубликованы посмертно). Его оригинальная манера письма, бурная фантазия, не знавшая удержу, своеобразие образов и всего восприятия мира не укладывались в положенные рамки официальной советской литературы. Он считался одним из ее основателей, но продолжение его собственно художественной (а не только публицистической) деятельности было до крайности затруднено. За ним оставалось имя, созданное произведениями 1920 годов, значительная часть которых тогда и потом не переиздавалась (как книга рассказов "Тайное тайных", которую он по справедливости сам считал лучшей и которая подвергалась самым неистовым и время от времени возобновлявшимся, как в послевоенных директивных статьях Фадеева, гонениям). Он находился в положении писателя, в основном пишущего "в стол" - не для печати (оставались в рукописи два его романа - "У" и "Кремль", которые он тоже причислял к числу своих лучших произведений; только много лет спустя после его смерти моей маме Т.В.Ивановой1 ценой сверхъестественных усилий удалось их издать, поначалу с цензурными изменениями и купюрами). Психология писателя, обреченного на это двойственное существование - советского "классика" и подпольного автора вычитывается из дневников, иногда безысходно мрачных.
   Вернувшись в 1942 году из Ташкента вместе с женой, Т.В.Ивановой, Всеволод Вячеславович не мог жить в своей квартире2; несколько месяцев они прожили в гостинице "Москва" вместе с несколькими старыми друзьями (ленинградская писательница Ольга Форш и украинский поэт Микола Бажан, с которым их связывала дружба, завязавшаяся еще перед войной) и другими писателями и людьми искусства, вечерние беседы с которыми описываются в дневнике. В более привычной обстановке Иванов оказывается начиная с зимы 1943 года, когда он переселяется обратно в свою квартиру в доме писателей на Лаврушинском. Вскоре в Москву съезжаются прежние друзья из братства Серапионов - Зощенко, Федин, Слонимский, устраиваются чтения написанных ими новых вещей, где подводятся итоги пережитому: Зощенко, особенно высоко ценивший ранние сочинения Иванова, в своем номере в гостинице "Москва" читает привезенную им из Алма-Аты автобиографическую книгу "Перед восходом солнца"; Федин, с которым Иванов сблизился еще в самом начале своего вхождения в круг "Серапионовых братьев", читает у себя дома на Лаврушинском первые главы книги воспоминаний "Горький среди нас". Многим из них (меньше других - Всеволоду Иванову, в издательских трудностях которого мало что меняется) начинает казаться, что в литературе опять что-то можно сделать. Надежды рассеиваются после запрещения продолжения публикации в "Октябре" книги Зощенко и газетной кампании против нее и мемуаров Федина.
   Из близких друзей в Москву возвращается из Чистополя Пастернак. Он и его с Ивановыми общие друзья философ Асмус и художник Кончаловский (до войны написавший два превосходных портрета Иванова) вместе с уже упомянутыми выше, приехавшим с фронта поэтом Сельвинским (автором подвергшегося разносу в "Правде" патриотического стихотворения "России" "Хохочет, обезумев, конь...", которое в этом, первом варианте нравилось и моему отцу, и Пастернаку) и немногими другими, составляют ту московскую интеллигентскую среду, которая начинает все чаще собираться у нас дома (как это было и в предвоенные годы): их объединяет интерес к основным проблемам искусства и мироздания - помню оживленное обсуждение с Асмусом книги Андрея Белого о Гете и Штейнере, которая была у отца в его обширной библиотеке, включавшей все основное, изданное по философии на русском языке, именно эти книги он читал чаще всего. К тому же кругу знакомых принадлежал и часто упоминающийся в дневнике бывший деятель Коминтерна Б. Д. Михайлов, с которым отец любил обсуждать складывавшуюся военно-политическую обстановку, их обоих чрезвычайно заботившую. Михайлов, отлично знавший несколько языков, регулярно слушал иностранные радиопередачи и чуть не еженедельно посещал нас, давая краткий обзор всего, о чем умалчивали наши газеты, В разговорах с Михайловым отразились разделявшиеся отцом всеобщие волнения по поводу времени, когда союзники откроют Второй фронт. Михайлов был арестован и расстрелян в послевоенные годы. Репрессиям из собеседников тех лет, о ком Иванов с симпатией упоминает в дневнике, подвергся и молодой физик Миша Левин (я подробно пишу о нем в воспоминаниях, недавно напечатанных в "Звезде").
   Дважды за время, в течение которого велся дневник, Иванов выезжал на фронт как военный корреспондент - ранней весной 1943 года под Вязьму и летом того же года - на Курско-Орловское направление (вместе с Пастернаком, Фединым, Серафимовичем). Самая длинная поездка на фронт состоялась позднее - в конце войны - и, кроме большой серии статей, отразилась в романе "При взятии Берлина" (по-русски отдельной книгой ни разу не печатался; кроме журнальной публикации есть только шведский перевод).
   Дневник поражает искренностью. По нему читатель может судить о том, насколько верна часто цитируемая тютчевская сентенция о тех, кто посетил сей мир в его минуты роковые.
   Вячеслав Вс. Иванов,
   действительный член Российской Академии наук,
   Директор Института мировой культуры МГУ
   1942 год
   24 октября. Суббота
   ...Мы приехали к аэропорту в 11.50. Мелькали красные маяки. У столов, покрытых клеенкой, дремали военные. Тамара легла в плоское, похожее на миску, кресло, тоже обитое клеенкой, только черной, - и задремала. Цветок, неимоверно разросшийся в ширину. Буфет пустой, под красное дерево, с двумя стеклянными полосами по краям и с одной посередине, по бокам украшенный широкими полосами алюминия. Белые шары ламп. Полки похожи на расколотый карандаш. Только белым по красному кумачу: "Смерть немецким оккупантам" да пустой буфет - напоминают о войне! Города не слышно. Дождь как будто прекратился. Изредка доносятся гудки паровоза, да что-то непрерывно гудит, как испорченное паровое отопление, - маяк, что ли... неужели уедем?
   Читаю Вольтера.
   25 октября. Воскресенье
   Сдали багаж, купили билеты и уселись в машину ровно в три ночи, причем мало-помалу стало выясняться, что мы единственные платные пассажиры. Остальные - или дети и жены летчиков, или просто их знакомые, которых "подвозят". Ни проверки билетов, ни документов.
   [...] В состоянии ослепительно-прекрасном идем на высоте двух тысяч метров. Внизу то лунные кратеры, то река, словно бы заледеневшая; хотя и знаешь, что льда нет, но все же не веришь; то озера розовато-мутные, из застывшего стекла, то ниточки-тропы, - ни жилья, ни дымка. Заснули. Через час-два - та же картина. Опустились в Дма... черт его знает, как он называется. В сумраке пошли искать вокзал. Вокруг степь, два-три домика. [...] Пробившиеся женщины ищут какого-то мужчину, из нашего самолета, который "знает", где рис. Пошли и мы, к нам подошел страж, в тулупе, с винтовкой. Украинским говорком, ласково, он спросил: "Чего ищете?" - по его тону все стало понятно. Тамара сказала:
   - Мы ищем рис.
   - Рис есть. Есть десять кило. Можно больше...
   Он вошел в домик. Постучался. И вернулся на пост. Жена, худая женщина в очках, достала из-под кровати мешок риса и стала мерить кружкой: "Полкило, точно!" Вообще я заметил, что там, где именно неточно, все повторяют протяжно: "То-о-очно"! Мы насыпали рису в шляпу - три кило, в карманы - по одному кило.
   В Актюбинске пили горячую воду. Начальник аэропорта сказал, что мы полетим через Казань, где и заночуем. [...] Я передал бумаги для Лозовского, посланные Лежневым, какому-то чину из НКВД, который посетовал, что бумаги - "не в пакете". "А вы читайте себе их на здоровье, - сказал я, - будет хоть единственный читатель". Это были рукописи ташкентских авторов "Для Ближнего Востока".
   Началась изумительно красивая Волга, которую я впервые вижу с самолета, если не считать коротенького полета над Горьким, [...] Преобладает нежно-лиловый; но осины чудесны! Я долго вспоминал, на что они похожи, - затем вспомнил: узоры голубо-синим, - с жемчугом, - на плащаницах. Наши предки не летали, но видели мир не хуже нас. Озера в желтых берегах. Костры. Какие-то знаки для самолетов - из соломы - может быть, макеты искусственных аэродромов - отвод глаз немцам. [...] Крылья то поднимаются, то опускаются, из-под них видны стволы деревьев, овраги, деревни из-за соломенных крыш кажутся разрушенными. Очень редко мелькнет церковь. Шоссе. Машина... "Москва, Москва", - слышно в самолете... Опускаемся. Кто-то из экипажа, пробираясь через тюки, говорит:
   - Горький. Москва не приняла - шторм.
   Аэродром в семнадцати километрах от города. Район заводов. На трамвае невозможно. Долго добивались койки. Наконец Тамара пошла и объяснила начальнику порта, кто я. Диспетчер стал любезнее. Дали обед - вода с вермишелью и каша с салом. Голова от качки болит. В тесовой комнате, вместе с нами, спит какая-то семья военного, которая летит из Чкалова в Молотов. Пересаживались в Куйбышеве - "В Куйбышеве спали на полу..." Какая странная игра фамилиями!
   На аэродроме - как и всюду - полная чепуха. Пилот должен сам открывать самолет. Но ему лень, и он дает ключ дежурному. У дежурного нет фонаря, - и в самолете он спокойно помогает отыскивать нам вещи при свете спичек. В корзине яблоки. - "Из Ташкента? У нас и в помине нет!" Тамара дает человеку с красной повязкой на рукаве яблоко и он кладет его радостно в карман. "Детям" - как выясняется позже. Он идет с нами и жалуется "на голодовку". Да и верно - стакан проса стоит 25 руб., табаку - от 30 до 50 руб., водка литр - 450, а в Куйбышеве, как говорят нам соседи по комнате, - 800 руб., о Ташкенте расспрашивают все. Пилот Холмогоров, гордый, как все капитаны, идет в темноте аэродрома и небрежно отвечает на наши вопросы. "Полетим. Нет, не на Ходынку, а на Центральный". Окна вокзала освещены, а в прошлом году, как сказал сосед по комнате: "Мы на этом аэродроме 130 зажигалок поймали".
   26 октября. Понедельник
   Проснулись в 6 утра. Солнце играет в лужах. Глаз отдыхает на белом березы, и на черном - земля. Летят вороны стаей над аэродромом. Машины протирают бабы в желтых американских ботинках. Самолеты - по зеленому темные пятна. Вокзал - по зеленому белая береза. Съели гуляш - мясо с кашей, три блина - и полетели.
   [...] Облака летят низко, метров на 300. Высокое небо ясно, но подняться мы не можем, и потому летим, рассекая облака. Впрочем, солнце довольно успешно пробивается сквозь них. Прибыли. [...]
   Затем: ожидание в здании аэропорта, тщетные попытки дозвониться. Сели в метро. Первое ощущение в вагоне - радость.
   27 октября. Вторник
   Был у Чагина.
   - Все тут читали. Роман признают оторванным от жизни.
   - Значит, печатать нельзя?
   - И в журнале неудобно...
   - Журналы твои меня мало интересуют. "Новый мир" взялся читать.
   На глиняном лице Чагина появилось недоумение. Он вызвал главного редактора. [...]
   - Вот он говорит: "Новый мир" печатает.
   - Значит, есть указание...
   Вечером я пошел в "Известия" и оттуда по телефону позвонил к Щербакову:
   - Я прошу вас принять меня.
   - Хорошо. Приходите завтра в 1.30.
   28 октября. Среда
   Ровно в 1.30 я был у Щербакова. Толстый, в хаки, он встал и сказал спокойно:
   - Садитесь. Я вас слушаю.
   Слушал он меня хорошо, но ни с чем не соглашался, так что разговор временами походил на "да и нет". Например, я говорил, что у нас нет литературы о войне... Он говорил: - "Нет" - и показывал мне "Радугу" и "Русские люди". [...] С одним только моим утверждением, что газеты не расклеивают на улицах, а значит, они минуют широкие массы, он согласился. [...]
   29 октября. Четверг
   Перебирал книги. Растащили кое-что, но по философии все книги целы. Получил деньги в "Труде" за очерк. Ходил по книжным магазинам, комиссионным и рынкам. Книг немного. Больше почему-то классики, также как и в 1920 году. Такой же опрятный город, ... холод на лестницах, дрова на улицах. Зашитые и потрескавшиеся от времени сапоги, стоят 2500 руб.; часы обыкновенные, трехрублевые, - 1500 рублей. Продают на пустом прилавке желуди стаканами и капустные листья. Темная, тесная толпа на рынке, как и в 1920 году, возле мешков с картошкой. [...]
   30 октября. Пятница
   Пытаюсь писать, но статья не выходит. Ночью позвонил Чагин - просил прийти. Днем были у Кончаловских. Петр Петрович рассказывал о немцах в "Буграх" - резали холст и в разрезанные картины зашивали посылки. Домой слали все...
   - Народ рассердился, и мальчишки катались на трупах немцев с гор "ну, милая, вези!".
   Ольга Васильевна сказала Тамаре:
   - Мне дали категорию, как дочери Сурикова.
   Забавно! Жена Кончаловского не может получить питание, а она же - дочь Сурикова - получила. [...]
   1 ноября. Воскресенье
   Ходил в Лаврушинский. Лестница освещается лучами сквозь прорванную бумагу, на площадках побуревшие мешки с песком, а секции отопления сняты. Внутри холодно, но пыли мало. Книги раскиданы по полкам в беспорядке удивительном. Я взял "Философский словарь" Радлова и роман Кервуда, - и ушел в тоске.
   Зашли Ливановы и Бабочкин, - Бабочкин послезавтра летит в Ленинград, везут картину "Ленинградцы". Он в хаки.
   [...] Пришли Пастернак, Ливанов и Бажан. Какие все разные! Пастернак хвалил Чистополь и говорил, что литературы не существует, т.к. нет для нее условий и хотя бы небольшой свободы. Как всегда, передать образность его суждений невозможно - он говорил и о замкнутости беллетристики и о том, что государство - война - человек - слагаемые, страшные по-разному. Ливанов - о Западе, о кино, о том, что человек Запада противопоставляет себя миру, а мы, наоборот, растворяемся в миру.[...] Бажан - о партизанах, о борьбе на Украине. [...] Затем Пастернак заторопился, боясь опоздать на трамвай, было уже одиннадцать, - и ушел, от торопливости ни с кем не простившись. Бажан сказал:
   - Я давно мечтал увидеться с Пастернаком, а сейчас он разочаровал меня. То, что он говорил о литературе, - правда, редакторы стали еще глупее, недоедают что ли, но разве можно сейчас думать только о литературе? Ведь неизбежно после войны все будет по-другому.
   Неизбежно ли? Бажан и не замечает, как он говорит устами газетчика, дело в том, что Пастернака мучают вопросы не только литературы, но и искусства вообще. Как иначе? Слесарь и во время войны должен думать о слесарной работе, а писатель тем более.
   5 ноября. Четверг
   [...] Капица сказал на собрании академиков, где обсуждалась книга "25 лет советской науки" - было неинтересно. Нам незачем хвастаться, лучше, если б о нас писали другие. Вот если б о советской науке написали бы иностранные ученые, это было бы полезно и им и нам". Он же сказал: "У нас держатся за хвост факта. А в газете факт должен быть особенный. Например, если вас укусила собака - это не газетный факт. А вот если вы укусили собаку - это уже интересно. Если собака укусила премьера - это любопытно, а если премьер укусил собаку - это уже сенсация!"
   [...] Москва? Она странная, прибранная и такая осторожная, словно из стекла. Из-за дороговизны водки, а главное - отсутствия ее - совершенно нет пьяных. Дни, до сегодня, стояли солнечные и теплые. Я обошел много улиц, но ни у одного дома не встретил стоящих и беседующих людей, которых всегда было так много в Москве. Так как продуктов мало и все они истребляются, то улица чистая - нет даже обрывка бумаги. Возле нашего дома на Лаврушинском бомбой отломило угол школы. Сила воздушной волны была такова, что погнуло решетку, прутья которой отстоят довольно далеко друг от друга.
   [...] Читал Владимира Соловьева - о теократии. Несомненно, он мечтал об объединении не только католицизма с православием, но и еврейства и магометанства. Мне думается, что несколько фраз, - почти буквально, перескочили из Вл.Соловьева в мою статью о "Москве", да я и прямо процитировал его - то-то удивятся "философы", когда прочтут цитату из Соловьева на страницах "Известий".
   6 ноября. Пятница
   Самое удивительное, пожалуй, быстрота, с которой течет время в Москве. Встал. Умылся. [...] Сходил за карточками в Краснопресненское бюро, получил, зашел за книгами в Лаврушинский, пообедал - и дня нет. Тамара пошла за хлебом, я включил радио, и вдруг заговорил Сталин. Он говорил с сильным кавказским акцентом, выговаривал вместо "б" - "п", булькала вода, в конце фраз у него не хватало голоса, и он говорил совсем тихо. Вся гостиница замерла. Нет ни шагов, ни голосов. Я сидел на розовато-коричневом узком диване, против меня стол под красное дерево, голубая, покрашенная масляной краской стена, на ней гравюра в сосновой рамке - Баку, старый город - вдали нефтяные вышки. На тоненьком ночном столике микрофон - и оттуда несется голос, определяющий судьбы страны, войны. Голос иногда неправильно произносит слова, не договаривает их, - к концу речи он, видимо, слегка устал, - но как волнительно...
   Пришли Тамара, Николай Владимирович и Сейфуллина. Она зачесывает волосы назад, маленькая, глаза навыкате, носик; на ней кофта из плюшевого белого заграничного одеяла - и к одеялу этому прикреплен орден. Разговор профессиональный - кто, что, о ком написал. Рассказала о Милочке - своей племяннице - та, коммунистка и военврач 3 ранга, поехала из Ялты на пароходе "Абхазия", - несколько бомб, пароход затонул. Но к Книппер-Чеховой приехал какой-то партизан и сказал, что М.П.Чехова и племянница Сейфуллиной ушли с партизанами в горы! [...]
   7 ноября. Суббота
   Праздничный завтрак в гостинице: манная каша без молока, но с маслом, - ложек пять и около двух третей (остальное подавальщицы отливают себе - я видел) стакана какао, на воде, но с сахаром.
   Утром читал "Записки русского охотника" Аксакова. Великолепно! Затем "Критику основных начал" Соловьева. Начало слабое, но, когда Соловьев начинает пересказывать Канта, - хорошо. Вообще, в нынешнее время там, где хоть сколько-нибудь пахнет внутренней свободой, вернее, победой над самим собой, - приятно себя чувствуешь. Говорят, введут погоны и звание офицера. Как странно! И звание это, опошленное всей российской литературой, и эти ненужные кусочки сукна на плечах, уже стали через 25 лет романтическими.
   [...]Окно в морозных узорах - левое, правое уже оттаяло. Прямо - крыши дома, белые карнизы этажей, за ними темно-серые тучи, за Историческим музеем, сквозь легкий слой льда на окне, видны, как запекшаяся кровь, на фоне желтоватых туч, что у горизонта, две Кремлевские башни. Летят снежинки - их немного. Приятно видеть их. Слышны аплодисменты в рупор. Сейчас будет вновь повторена речь Сталина, записанная на пленку. Вон она уже переливается эхом на кирпичных, пустынных улицах, изредка заглушаемая гудками автомобилей. Снег падает чаще, приглушая голос. Уже наметено его достаточно, чтобы явственно разглядеть скрепы между железными листами крыш. По краям слуховых окон чердаков его еще больше. Тучи над крышей гостиницы разорвало, видна золотистая пленка, еще не открывающая небо. Четко заметна проволока радио гостиницы на двух шестах.
   [...] Выставка называется "Великая Отечественная война" [...] Есть улица, взрывы в поле, корабли, взлетающие на воздух, неправдоподобное пламя, - но нет самой настоящей войны, - даже быта нет, улыбки, жизнерадостности - лица у всех исковерканы гримасами, а издали все картины похожи на обложки табачной коробки. Есть несколько правдивых картин о страданиях Ленинграда - и правда, как всегда, побеждает, - впрочем, великолепная ложь тоже побеждает, но в описании Москвы даже нет этой великолепной лжи. Плох П.Кончаловский - "Где здесь сдают кровь". Я вот вижу донора - Николая Владимировича, брата Тамары. Он не работает, а живет на то, что дают по донорской карточке. А не работает он потому, что жена его боится оставаться ночью одна (работать, как инженеру, ему приходится ночью). [...] У ней опухоль на груди. [...] Здесь и любовь плотская, и человечность, и долг перед Родиной. [...] Поэтому картина Кончаловского "Где здесь сдают кровь?" так же далека от крови, как и страстная неделя от подлинных Cтрастей. [...]
   Что такое авторитет? Возможность высказывать те мысли, которые остальным высказывать запрещено.
   Вечером были на "Фронте", в МХАТе. Пьесу играют три театра сразу вернее, все наличные театры Москвы. Говорят, она в Малом идет лучше, чем во МХАТе, но я этому не верю - уж очень она плоха. Люди, как лошади, разделены на старых и молодых, - и талант молодого не оправдан драматургически. Знание фронтовых дел не помогает, а мешает драматургу, он говорит о наступлении так детально, что не поймешь - о чем они спорят? Пьеса похожа на то множество "производственных" пьес, которых мы видели порядком. Публика сияет орденами. У Немировича-Данченко в комнатке, позади директорской ложи, какие-то герои с золотыми звездами на черных костюмах. Тарасова говорит мне шепотом:
   - Я только что с фронта. В 30 километрах от Москвы - стреляют и все движется...
   На столе бутерброды с колбасой, вода с яблоками, чай - и даже, когда Немирович, весь от старости в красных пятнах, приказал - помявшись, принесли вазочку с сахаром и поставили перед ним. У стола в сиреневатом френче и штанах стоит Поскребышев, секретарь Сталина. Лицо широкое, монгольские узенькие глаза. Он только спрашивает, но сам ничего не говорит.
   Народ очень весел и радостен, словно война окончена. Жена Чагина в черном шелковом платье, а сам он в ватнике. Пастернак сказал о пьесе:
   - Если бы пьесами можно было выигрывать сражения, я смотрел бы на нее ежедневно. Но раз нельзя, то зачем ставить?
   Билетеры бледные, исхудавшие - здороваются радостно. Что произошло? Чему радуется этот странный, легкомысленный народ? ...
   Вышли, и тьма холодная, ветреная, мерзкая охватила нас. От тьмы отделяются, вспыхивая, скользят силуэты машин. За городом - вспышки пламени, но так далеко, что гула выстрелов нет. Вестибюль гостиницы пуст. В лифте, вместе с нами, поднимается юморист Ленч. Он тоже был на "Фронте", но в театре "Драмы".
   - Ну как?
   - Скучно, - и видно, что так скучно, что он не может подобрать определения.
   Кстати о "Фронте". Позавчера Н.Никитин в нашем клубе сказал Тамаре:
   - Я хотел прийти к вам сегодня, но дело в том, что сегодня я иду на "Фронт".
   Стоявший рядом Пастернак, не поняв его, спросил:
   - Как? Пешком на фронт?
   8 ноября. Воскресенье
   Утром писал рассказ "Русская сказка". День морозный, ясный, безмолвный, - вчера он весь был наполнен рупорами радио.
   [...] Вечером - "Двадцатипятилетие советской литературы". Колонный зал. Не больше трети, остальное пусто. Сидит рядом Н.Асеев, курит какие-то сырые сигаретки, которые постоянно тухнут, по другую сторону Эренбург, в меховой жилетке, тяжело дышит и возится с зажигалкой, которая не горит. [...] Фадеев монотонно, как дьячок, читает доклад - кто пишет: перечисляет фамилии (избави бог, кого-нибудь забыть!), тоска смертельнейшая. Я с ним не поздоровался - рассердился, и читал оттого плохо. Кроме того, по залу видно, что я никому не интересен, - да и они мне тоже, ибо пусть литературу вслух читают актеры, а не мы [...] на душе невероятно тягостно. Великая русская литература. В какую пропасть мы сбросили тебя? Возглас патетический - но справедливый.
   9 ноября. Понедельник
   ... Читал Джека Лондона "Рассказы": в каждом почти - слабый человек под влиянием сильного крепнет и делается сам сильным. Вечером пошли к Асмусу. В квартире холодно - и топить, наверное, совсем не будут. Жена Асмуса показывала сшитые ею самой меховые чулки. Дочка сидит в ватнике и перчатках. Пришел Б.Д.Михайлов, в военном, похудевший. Он говорил, что высадка американцев - это демонстрация для нас, т.к. мы можем выйти из войны. Немцы с нами заигрывают настолько, что доклад Сталина - с купюрами, конечно, напечатан в немецких газетах. Что же касается похода немцев на Москву, то немцы пишут, что здесь Сталин поддался английской агитации...
   - Будут ли бомбить Москву?
   - Нет, зимой не будут, - ответил уверенно Михайлов.
   Нас так убедили в невозможности Второго фронта, что весь город, не обращая внимания на высадку американцев в Северной Африке и воззвание де Голля, где говорится, что американцы высаживают огромные силы, - говорят не об этом, а о том, что местоблюститель патриаршего престола назвал Сталина "богоизбранным".[...]
   Жена Пастернака просит его привезти касторового масла для светильника. Масла на вечер надо полстакана. Сколько же Пастернак должен его набрать?