Подошел автобус, синий, высокий, со светлыми окнами. В этом автобусе сидели веселые и молодые мужчины и женщины, они ездили снимать дачи, чтобы летом ходить при луне, целоваться, говорить глупости и плакать от этих глупостей. У них быстрая и широкая жизнь. Кондуктор взмахнул сумкой. Гриша, с осоловелыми глазами, не попрощавшись, вскочил на подножки и дернул внутрь дверь. И в автобусе он так же, как и все прочие, сел бочком, голову откинул назад!.. Долго стоял подле остановки Борис Митрофанович. Несколько автобусов промелькнуло мимо него.
   Стыдно и скучно возвращаться ему домой!
   И тогда его посетила мысль, которая ему показалась сначала чудовищной и нелепой, но по мере того, как он подходил ближе к домику, в котором он жил, и по мере того, как солнце согре-вало его спину, эта мысль уже не казалась ему столь грубой. Он подумал, что Гриша никогда бы не мог и не принял бы обратно этих денег и тем нелепее принимать им эти деньги так как они ни по каким законам не могут принадлежать Б. М. Маникову и его сестре, и еще более - нет и нельзя придумать такого оправдания тому, чтобы на эти деньги опять пытаться кого-то обманы-вать и с кем-то плутовать. Но Наталья Митрофановна будет на эти деньги плутовать и кого-то обманывать! И еще более укрепило его мысли то, что когда он вошел в дом, его сестры там не было. Она, наверное, ушла прятать полученные деньги. Она испробует несколько мест, ей придется вырыть несколько ямок, прежде нежели она решится закопать эти деньги. Она устала, она стара, ей тяжело копать кухонным ее ножом, она с усилием роет мокрую весеннюю землю... Омерзительно!
   И Борис Митрофанович направился к фину. Фин жил рядом со школой. В сени к Борису Митрофановичу вышел рослый, немного заспанный человек с белокурым чубом, похожим на крендель. Он вежливо,- как он уже привык разговаривать и как это льстило и ему и другим,- спросил, что желает от него гражданин Маников. И гражданин Б. М. Маников с огромными ушами и сухим телом, расставив широко ноги, стоял перед ним и безмолвно смотрел, как фин зажег папироску, быстро искурил, посмотрел в сенях - нет ли пепельницы, и погасил папирос-ку о подошву своего сапога. Подошва та была новая, и то, что фин помнил о ней, так как иначе он не стал бы гасить о нее папироску, а погасил бы, скажем, о порог, показало Борису Митрофа-новичу, что ничто в жизни не изменилось и мир по-прежнему не понимает и не замечает его. Что может сделать старуха на эти две тысячи, столь нелепо приобретенные ею? Да и никто и ничего не сможет сделать на эти две тысячи! И здесь у фина, если он, Борис Митрофанович, попробует рассказать о двух тысячах, то фин решит, что Б. М. Маников просто выдает сестру из мести, или, что, может быть, еще хуже, решит, что у них скрыты еще большие деньги. И Борису Митрофа-новичу стало жалко того, что люди, отлично понимая друг друга, все же не могут понять его, Бориса Митрофановича, и что он не может и не знает того, что есть в нем такого, что люди должны понять. И ему стало нестерпимо жалко себя. Он зарыдал. Фин подхватил его под руки, свел с крыльца, наивежливейше пожал, ему руку и сказал, что просит зайти попозже, успокоенным.
   Борис Митрофанович пошел. Но он скоро понял, что идет от своего дома в другую сторону, и это его огорчило, но не остановило, потому что чем он дальше шел, тем все легче и легче ему было. Он дышал быстро и ровно. Он на ходу отломил ветвь березы, но оторвать от этой ветки более молодые побеги было уже трудней, и он буквально их отвинчивал. Они были очень забавны, эти побеги, мягкие, налитые жизнью, молодые! И ему было и страшно, и легко, и смешно подумать, что он никогда уже не возвратится домой. Страшно,- ведь ему за пятьдесят! Смешно, что к этому решению он пришел на пороге смерти. Легко,- так как в той иной жизни он даже и подумать бы не мог об уходе, а теперь он идет веселым в молодой и широкий мир!
   Он шагал долго. Уже далеко остался позади город; уже давно с какой-то горы последний раз он увидал купол Христа Спасителя, похожий на золотой набалдашник трости, и обозы крестьян уменьшились, и реже стали попадаться деревни, и усталость стала овладевать им, и он подумывал о ночлеге,- как его обогнал какой-то бродяжка, очень легкий по ходу, с припухшим и бородатым лицом и голубыми глазками. Бродяжка пропустил его, опять обогнал, закурил папироску, свистнул, высморкался и заигрывающе спросил:
   - Куда направляетесь, дяденька?
   - В Самару,- почему-то ответил Борис Митрофанович, и так как ему это слово понравилось, то он подумал: "А ведь действительно неплохо пойти в Самару. Город хлебный, течет там Волга, да и давненько он не видал больших, за зиму сияюще-отремонтированных пароходов, которые весной похожи на вставшие дыбом льдины, и дым их похож на остатки зимних метелей".
   - В Самару,- повторил Борис Митрофанович.
   Бродяжка кивнул головой и, тоже, должно быть, подумав, что Самара хороший город, добавил:
   - Что же, и я, пожалуй, дяденька, могу направиться в Самару, а вот только...- Он прошел несколько шагов рядом и затем спросил быстро:
   - А вот только, много ли ты, дяденька, денег имеешь, чтобы с тобой итти не страшно, а то знаешь, то-сё, бандиты отберут!
   - Полтинник имею,- ответил Борис Митрофанович.
   Бродяжка подпрыгнул, обрадовался необыкновенно, полез в карман и, вытаскивая чудесно замасленный рубль, воскликнул:
   - Ну, я же куда тебя, дяденька, богаче! Качаем, что ли?
   И они шли, равномерно и весело раскачиваясь.
   БАМБУКОВАЯ ХИЖИНА
   I
   Закопали инженера Закревского в землю молча, без почета, без речей и выстрелов, без всего того, что представлялось ему живому, когда он думал о своей смерти и своих похоронах, ради пышности и почета которых он многое делал в своей хорошей и честной жизни. После похорон рабочие и служащие, в числе их Филипп Баскевич, направились в духан тюрка Заала Шавлиева, красавца собой и торговца контрабандой в основных своих занятиях. В духане - кто имел деньги - заказывал вино, а неимущие легли на лужайке, в ограде, но пьющие вино и лежащие на лужайке оживленно говорили только о работе над каналом через Бзуджу и о смерти инженера Закревского. Имя инженера чаще всего упоминалось со злобой и здесь,- помимо того, что русский человек не уважает смерти и мертвецов, в ругани чувствовалось много горечи и обиды. Небо было пустое и высокое; травы вокруг канала и в степи неряшливо топорщились в разные стороны, словно над ними ничего, кроме вихрей, не носилось. По необычайно озлобленным, усталым речам окружающих жизнь представлялась простой, ясной и наглой. И Баскевич вспом-нил жизнь инженера Закревского, то есть то, что известно было Филиппу. И еще вспомнилось ему, как он в последний раз видел инженера. Произошло это всего пять дней назад, при чрезвы-чайно пышных и торжественных обстоятельствах. А вот сейчас инженер лежит в земле, а на столике, за которым он работал, валяется раскрытое письмо жены его, актрисы Каролины Каскуль. Почта на работы по прорытию канала приходила каждые три дня, и в день похорон инженеру принесли письмо - то, которое он ждал с прошлой почтой. Инженер любил ходить среди работающих и показывать карточку жены. Большие подведенные глаза актрисы блестели среди фотографического тумана,- многие завидовали инженерскому счастью и инженерской удаче. Пять дней тому назад справлялось празднество первых семидесяти пяти верст проведен-ного канала по пустыне Бзуджи, и уже видна была отчетливо Демебекова гора, обогнув которую, канал погрузился бы в самое сердце пустыни. У Демебековой горы канал должен был пополни-ться водой горной речки Ачкуатави. Инженер с гордостью и весельем говорил о сердце пустыни. С гор на празднество пригласили тюрков; с далеких холмов, за сотню верст, примчались рослые и добродушные духоборы; представители правительства явились с угощеньем и духовым оркестром. Подняли шлюз. Играла музыка, и мутный ручеек воды, подгибая под себя песок, перепрыгивая через корни трав, торопился по каналу. Седобородые тюрки со слезами на глазах шли - вели за собой воду; духоборы улыбались добродушно, а инженеру Закревскому было веселей всех. Два дня шли седобородые по каналу, и два дня необыкновенно теплой, радостной походкой шел с ними инженер. Мутная вода наполнила канал. На третий день появилась трава; канал приобрел какой-то живой и мощный вид, а на четвертый день из подпочв выступила соль, и вода приобрела горький вкус и неподвижную прозрачность. Засолонение! Гибель всему! Провели канал, скажут! И в тот же день, вечером, главный руководитель работ инженер Арсений Андреевич Закревский (в правительственной комиссии горячее всех отстаивавший невозможность засолонения вод Бзуджинского канала) застрелился. Собой он был полный, даже толстый, пожалуй, с круглым и самоуверенным лицом - таких на плакатах рисуют буржуев империалистов,- характером он был откровенен, честен до глупости. Например, о его честнос-ти было известно такое: привыкнув говорить жене правду, он, еще в бытность свою на польской войне, сказал ей какую-то военную тайну, жена передала подруге, подруга - еще подруге,инженера арестовали. И хотя и следователю и инженеру было известно, кто сболтал тайну, Закревский не выдавал жену, и следователь, щадя его любовь, не спрашивал его. Так и сидел Закревский, пока вопрос не попал в коллегию и пока следователь не изложил сущность дела искренно. Коллегия расхохоталась, и председатель сказал: "Выпустить этого дурака",- и все растроганными глазами взглянули друг на друга. И вот этот толстый и веселый Закревский лежал на столе с простреленной грудью, и от него быстро стало пахнуть. И так как при жизни он сам любил читать женины письма, то никому не показалось странным, когда председатель месткома раскрыл конверт и начал читать вслух: "Милый Арсень..." Чтение письма прервалось на четвертой фразе, после слов: "и мне жаль тебя огорчать". Жена инженера Каролина Каскуль была человеком, тоже как и ее муж, характерным для нашего странного времени. Она страстно любила пышные одежды, но одевалась скромно; волосы, от природы курчавые, гладко зачесывала и в разговоре употребляла много газетных слов, и так как неудобная и неуютная жизнь заставляла ее много врать и много притворяться, то у нее выработался высокий искренний и бодрый голос и снисходительное отношение к людям; и так как теперь лгут чрезвычайно многие, то она слыла искренним человеком. Кроме того, тоже как и многие теперь, она любила предугадывать, а так как события предугадывают все и все ошибаются, а ее предугадывания были скромных размеров - она слыла прозорливым человеком. В письме, которое начал читать председатель месткома, она сообщала, что не любит Закревского и выходит за поэта К., человека одаренного необычайно (дальше уже шло предугадывание, ибо пока поэт К. ничем себя не проявил, кроме писания номеров в стихах для эстрадников). Председатель месткома сказал, отворачиваясь от трупа, что инженер если не от того, так от этого бы застрелился... и письмо пренебрежительно кинул на стол. Не было никакой надежды, что канал поведут дальше. Кто-то из лежащих на лужайке выругал Закревского сложным и оскорбительным матом. Из духана вышел Галкин; жена его Аленушка показалась подле. Рабочие молчали: "А вы кройте, кройте! - пискливо сказал Галкин.Инженер дурак был, в свое счастье верил: в головное счастье! В карты играть запрещал". Галкин, жена его и братец жены Иванушка жили в каморке возле кухни, и духанщик не требовал с них за квартиру, да Галкин и без того, видимо, понимал, что Аленушка любится с духанщиком. Из троих работал только Иванушка, белокурый, широкопле-чий и сонный красавец. Аленушка всегда раздражала Филиппа неизвестно чем, может быть, тем. что походила на Филиппову любовницу, Софью Таршину, служащую кооператива, походила не внешностью, а каким-то внутренним покоем. Софья Таршина, да, наверное, и Аленушка, думала и делала так, что самую плохую и неудачную жизнь можно при небольшом желании исправить и улучшить - и жизнь не только свою, а жизнь многих тысяч и миллионов людей. Дойдя до таких мыслей, она вступила в комсомол почти одновременно с Филиппом, который вступил туда только потому, что вступили многие знакомые ребята, и еще для того, чтобы были одинаковые, похожие на деревенские, разговоры. Характером Филипп был аккуратен (сейчас много появи-лось аккуратных людей, делающих революцию, не будучи революционерами, то-есть в жизни своей уважающих покой и порядок); он, например, не любил удаляться от бараков, не любил, как прочие, в свободное время лежать в степи (и вернувшись в Ярославскую губернию, на родину, он расскажет только то, что видел из окна вагона, словно много дней ехали по пусты-рю); узнав, что в комсомоле сто тысяч неграмотных, сильно стал уважать свое уменье читать, но и его угнетал самоуверенный духовный порядок Софьи. Софья собой была худощава; она всем казалась издерганной, больной, хотя и обладала диким здоровьем. Она всегда говорила разумно и правильно, но всем окружающим из-за больного ее вида слова ее казались нелепыми и пустыми.- так же как часто слова инженера - в сущности глупые и вздорные казались людям важными и неотложными... Аленушка смотрела в степь. Филипп вгляделся. Уже темнело. Вдали виден был могильный холмик, а еще выше, на белой ленте дороги, уходящей в горы, какой-то веселый неистовый клуб пыли. В духане крикнули: "На последние деньги - вина!" - "Вина нету",- ответил духанщик. Он показался в дверях. Сияющий кинжал его вонзился в бронзовую тьму заката, папаха была сдвинута до усов. Шавлиев тоже посмотрел на дорогу, обернулся к Галкину. "Илья?"- спросил он тихо. "Кому же так скакать, головы не жалко о камень",- так же тихо ответил Галкин. И духанщик крикнул во тьму, пахнущую шашлыком и распаренным сытым телом: "Есть вино Илья едет!" Гвалт прекратился. Народ вывалился из духана. "Илья едет!" послышалось на лужайке, и лужайка тоже опустела. Серая в яблоках лошадь мчались вдоль канала. Из землянки, подле кооператива, вышел милиционер Франц и, увидав серую в яблоках, поспешно скрылся. В духане кто-то пронзительно свистнул. "Кочерга?" - спросил Филипп у Галкина. "Он самый",ответил Галкин с пискливой спесивостью.
   Филипп Баскевич впервые увидел Кочергу. Из тележки очень бойко, без всякой кавказской степенности, вылез низенький широкоплечий мужик с серыми степенными глазами, с окладис-той бородкой. Только руки у него были странные - длинные, до земли, покрытые гладкой белой кожей. Лицо у него было благообразное, да и вообще ему б мельником быть или председа-телем кооператива. Галкин смотрел на Кочергу с восхищением. Всегда спокойный Заад Шавлиев суетился возле тележки. Галкин торопливо протянул Кочерге руку, тот ее пожал небрежно и тотчас же отвернулся, но Галкин, видимо, остался доволен и такой встречей. Филипп смотрел на Галкина с удивлением, и тот тихо сказал:
   - Поклоняюсь, ничего не поделаешь - не "cape" поклоняюсь, а силе. В два года всю землю распугал! Милиционер как удрал, а?
   - Милиционер - пьяница, взятки с Кочерги берет.
   - Неизвестно: берет ли? Скорей всего трусит. Тот мимо едет, и вдруг пришло ему в голову: бабах в милиционера! И нету Францевой жизни!
   - Кому она и нужна!
   - Не говори. Франца в Праге невеста ждет. А он здесь деньги копит.
   Галкин протянул руку к лошади. Та дико покосилась на него темным кольцом глаз.
   - Конь этот принадлежал графу Строганову. Кочерга на нем с Урала прискакал.
   - Вот не люблю, когда врут, - глядя в землю, сказал Филипп и сделал рукой так, как будто описывал в воздухе цифру шесть
   - А если я такой же жулик, как и он, и в случае меня может только один Кочерга спасти? Да и что такое есть - герой? По большей части - слова! Вот я сам себя героем считаю, потому что мне - тяжело. А тяжело мне, парень, оттого, что я все свои дикости ради сохранения ко мне любви в мешок загоняю. А она смотрит на меня...
   - Кто?
   Галкин шел к мостику через канал.
   - Любовь! Смотрит и думает: зарезать может; по жиле жизнь вымотает, али вдруг ласка в нем такая найдется? Много у ней мыслей, и еще такая есть, помимо злости на меня: "А может, я его и люблю?" Вот эту мыслишку-то и надо мне при ней держать. Не уйти ей от меня, пока она с такой мыслью. А ты вот, Филипп,- мямля, морда мужичья: тела тебе на десять человек отпущено, а Кочерга - с вершок, а баба у него такая, что на десять тысяч верст вокруг подобной красавицы не найдешь!
   - Арестовать бы его! Беспорядок.
   - Беспорядку на земле, верно, много. Что касается меня, так я в картах беспорядок устранил, но человеку в порядке жить скучно,- и бросил я играть.
   - Шулер ты, что ли?..
   - ...Попадет мне Аленка в руки, душой попадет... я тогда и вопьюсь...Галкин посмотрел в оторопелое широкое лицо Филиппа и намеренно соболезнующим голосом добавил: - Тебе же жить легко! У тебя баба легкая, всеё наружу видно - от пупа до души! - Галкин вздохнул.- Уехать бы мне в Батум, там постоянно теплый дождик идет, и возле Махинджаури живет один мой приятель в бамбуковой хижине... Бамбук - дерево такое, легкое, легкой жизни способствует. Наплевал на все думы и живет. Один. Вот это - герой! Песню поет:
   Товарищ, товарищ, болят ной раны!
   Болят мои раны в глубоке!
   Одна заживает, другая нарывает,
   А третья во внутреннем боке!..
   Товарищ, товарищ, вобче погибаю!
   - Будя! - закричал Филипп озлобленно.
   Галкин легонько тронул его за руку. По бетонному мосту, устроенному так, как будто стоять ему здесь тысячу лет, прямой, спокойный подъезжал Кочерга. Галкин низко ему поклонился. Кочерга тронул вожжами, Серый рванул.
   - А ты, Филипп, кричишь: будя! Ты смотри и думать учись. А если это Нестор Махно или Буденный?
   - Буденный - на параде.
   - Тот подставной. А этот всех духоборов даже запугал. Их императоры запугать не могли. Живет он в горах, и на тридцать верст вокруг него плодоносные земли пустуют.
   - Неладно всё...- сказал угрюмо Филипп.- Ты бы шел от меня, а то я в морду могу дать.
   - Меня мордой не запутаешь, ты мою душу найди.
   Филипп уходил от него, высоко поднимая тяжелые ноги. Галкин закрутил длинную папироску, поправил фуражку, чтобы козырек лежал на бровях, протяжно вздохнул и направился к духану.
   II
   Туманный разговор с Галкиным сильно расстроил и без того усталые мысли Филиппа. Было уже совсем темно, когда, впервые за все время пребывания у канала, ушел в степь. Небольшие, по пояс, кустарники встретили его. В эти кустарники, как он слышал, парни водили тех немно-гих девок, которые служили в предприятиях канала. Далеко в степь не уходили, так как боялись "очереди". Всю ночь в кустарниках раздавались шорохи, заглушенные протяжные голоса, и слабые люди, которые не могли надеяться, что смогут отбить себе девку, ходили по кустарни-кам, предаваясь рукоблудству. Филипп и сам не понимал, зачем он пришел в кустарники. Наверное, ему думалось, что любовные пары и любовная ругань отвлекут его мысли в простор-ное русло простой жизни, и он придет к Софье и заснет подле нее. Кустарники пахли полынью, мокрым песком; один высокий куст походил на ощерившуюся кошку. Листья на кустарниках были мелкие, пыльные. Филипп стоял и растирал их в ладонях они пахли дегтем. Не имея привычки ходить без дороги, Филипп быстро устал. Он вспомнил Ярославскую губернию, пологий спуск к реке и розоватых уток, утром спускающихся бочком по косогору. Воспомина-ния эти раздражали его, и ему показалось странным: что есть плохого и раздражительного в том, что он вспомнил родину? И тотчас же ему стало понятно, почему он разозлился. В шипящей темноте кустарников он явственно разобрал голос Софьи, и, надо думать, голос этот доносился к нему тогда, когда он думал о родине и об уткax, спускающихся по косогору. Разговаривающие остановились. Мужчина зажег спичку. Филипп разглядел лицо Софьи и рядом с ним лицо Петьки Ершова, приказчика из кооператива, белобрысого и тонконогого. Ершов говорил о любви приблизительно теми же словами, какими хотел когда-то говорить с Софьей Филипп - и не смог. Теперь же эти слова выходили изо рта Ершова свободно и весело. Лицо у Софьи, как всегда, было спокойное, хотя изгиб рта казался несвойственным ей,- надо думать, это на ней отражались пышные слова парня, стоящего рядом с ней, и его желания, исполнение которых так много видели кустарники. Слова, произносимые Ершовым, путались сильнее и сильнее, но всем троим слушающим они казались плавными и необыкновенно понятными. Успокоение вдруг охватило Филиппа. Грудь его наполнилась жаром, и холодок спустился со щек на шею. Он понимал, что сейчас Ершов схватит Софью за груди, и тогда произойдет то важное, ради чего мучался мыслями все последние дни Филипп Баскевич. И точно, произошло так, как он подумал: Ершов схватил Софью, ударил ее грубо под ножку, она упала на одно колено, но сейчас же, привстав, ткнула Ершова кулаком в зубы. Ткнула она его легко, и покачнулся Ершов больше от неожиданности, чем от боли. Он выпрямился и хотел было на нее кинуться, но она уже оправля-ла юбки каким-то медленным и бесстыдным движением, от которого становилось ясно, что Ершову ее силой не взять. Он сплюнул, застегнул ворот и пошел от нее. Она сказала нехотя, что "вот, так все: обещают помочь учиться, а сами - под подол". Она затоптала окурок, брошенный Ершовым, и пошла за ним неподалеку, так как боялась остаться одна в кустарниках. Филиппу было приятно видеть верность Софьи, и если бы она не затоптала окурка и не пошла бы следом за Ершовым, то можно было бы подумать, что вся эта сцена подстроена для того, чтобы убедить Филиппа и чтобы успокоить его ревность. Но то, что она затоптала окурок, показывало, что Ершов ей все-таки нравился и что она все-таки верила, что Ершов сможет ей помочь учиться, хотя бы тогда, когда страсть его к ней исчезнет. Всегда Филиппа раздражала в Софье ее способность думать не о дурном в людях, а о том, что они могут сделать ей хорошего. Вот и сейчас: если бы Филипп вздумал побежать за ней и поблагодарить за верность, она взглянула бы на него спокойно и сказала б: "Иначе как же?" Если ей и не быть верной, то она тотчас же скажет об этом Филиппу. И получилось бы, что благодарить не за что, и, вообще, жизнь проста и легка, когда в жизни встречается много славных людей. И как только шаги Софьи исчезли, успокоение покинуло Филиппа. Ему противно стало оставаться в кустарниках. Он достал три рубля, зажал их в кулаке и, решив напиться, направился в духан Шавлиева. У дверей спорили трое рабочих. Приход Филиппа они встретили оживленными возгласами. Филипп удивился: ему смутно подумалось, что, видимо, в нем произошла какая-то перемена, если люди нашли необхо-димым разговаривать с ним по-иному. Еще издали он услышал несколько раз упомянутое имя Галкина, а когда Филипп подошел поближе, то оказалось, что оживление вызвано не появлением Филиппа, а надеждой, что Филипп, свежий человек, объяснит происшедшие события наиболее верно. Галкин играл! Галкин, всегда дававший карты для игры и к игре относившийся с пренебрежением, взял колоду!.. Керосиновая лампа чадила, с гор поднимался ветер, но чаду и открытых окон не замечали. Против Галкина сверкал кинжалом Шавлиев. Лицо у него было мертвенно-багровое (мертвенное от света лампы); руки дрожали; два бумажника - один для посетителей, другой - тайный, для себя - лежали на сальном столе. Галкин, видимо, проигры-вал. Он ставил последнее: два золотых кольца. Рабочие торопливо сказали Филиппу, что сначала Галкин выиграл, а затем начал проигрывать. Спокойная его решимость, понятная Филиппу по голосу, потрясала Баскевича.
   - Сколько в банке? - спросил Галкин.
   - Пятьдесят рублей,- неистово ответил Шавлиев.
   - По банку!.. Кольца берешь?
   - Беру!
   - По банку! - Он кинул две карты.- Очко!..
   Галкин увидал Филиппа.
   - Ты счастливый! Мне везет, Филя. От тебя везет! Держу банк!..
   Он кинул пять червонцев на стол.
   - По банку! - крикнул Шавлиев - и проиграл.
   Толпа захохотала. Но Шавлиев почему-то в этом хохоте увидал только Филиппа. Шавлиев погрозил ему кулаком. Духанщик вспотел: грудь его высоко поднималась. Галкин смотрел на него с пренебрежением. "Шулер",- решил Филипп, так как ему понятно было презрение Галкина. Духанщик уже был в таком состоянии, что самая счастливая карта не спасла бы его. Галкин, со свойственной ему высокопарностью, думал, наверное, что Шавлиев похож теперь на коня, взбесившегося и мчащегося к обрыву над морем. Море шумит, предупреждая коня о гибели, а он, покрытый пеной, с кровавыми глазами, несется... а всадник (сердце человека) в седле уже умер... Вышла Аленушка и, сонно и устало взглянув на духанщика, ушла спать. Филипп перехватил еще ее взгляд, устремленный на Галкина,- покорность проскользнула в этом взгляде, и Галкин так и понял-он даже подскочил от удовольствия, подмигнул Филиппу: дескать, мы понимаем с тобой, как надо держать баб и какими надо быть, и в какое время надо быть героями! Ветер усилился. Небо потемнело. Сбиралась гроза.
   - Не боишься ответственной игры? - крикнул Галкин.
   - Мне бояться? - ответил духанщик.
   - Ну, будем крыть.
   - Будем!
   Толпа расступилась. В духан вошел пьяный милиционер Франц. Мундир на нем был расстегнут, он был без фуражки. Игроки подвинулись, очищая ему место. Франц, растроганный вежливостью, сказал Заалу: "Отдай кинжал, иначе мазать не буду". Духанщик передал ему кинжал. Милиционер вынул три новых серебряных полтинника. Франц кинул полтинники на кон и сел на кинжал. Кобуру револьвера расстегнул для внушения порядка - и игра продолжа-лась. Крики и хохот играющих увеличились. Кто-то принес фонарь с бледным и тощим светом. Фонарь напомнил Филиппу ночные работы над каналом и ласковое счастливое лицо Закревско-го. Тоска нестерпимо мучила Филиппа. Появилась водка, можно было пить; он купил полбутылки, но не мог выпить. И водка и возбужденные лица играющих - все это показалось вытянутым и туманным, как вытягивал ветер огонь в лампе; огонь этот чадил, и то, что казалось светом, было, в сущности, тьмой и чадом. Водка - это лекарство для людей, которые не могут свершить подвига, а подвиги в России - дело трудное и долгое... ведь разговор по пьяному делу - тоже подвиг, будь этот разговор искренним или даже хвастливым; трезвый ведь и не каждый хвастать может. Вот милиционер Франц! Чорт его знает, почему он остался в России? В милиции служит? Да ему и на родине нашлось бы место. Тоже смутные желания подвига, успеха, выйти с другими из пустыни - мучили его... Надо было б посмотреть его лицо, когда он шел по каналу: каменное, наверное, неподвижное, и слезы на глазах. Филиппу вспомнилась ячейка. Что ж, ребята там отличные, работают в меру сил и понимания, но работа их - не подвиг; она рассчитана на годы: она становится привычкой, законом, а помочь сейчас Филиппу в его тоске, в его муке... Все эти мысли, изложенные насколько возможно последовательно, скользили в голове Филиппа кусками: сначала подумает про Франца; потом про Галкина; мелькнет мысль об инженере, об ячейке; а в воздухе на кон скользят грязные карты, и в лампу наливают керосин!.. Тоска, тоска...