Ночью нас, лежачих, тяжелых, погрузили в санитарный поезд, и через сутки с небольшим мы оказались в госпитале в городе Кочетовка, что под Мичуринском. Поскольку за эти дни я не умер, то стал представлять для медиков большой интерес.
Хотя и говаривал Суворов: «Пуля дура, штык молодец!», но та, которая судьбой была предназначена мне, по отношению, по крайней мере, ко мне была не дура. Действительно, ей надо было ухитриться, пройдя через шею навылет, не задеть сосуды и позвоночник. А паралич ног и рук был оттого, что пуля, наверно, коснулась позвонка и внутреннее кровоизлияние прижало какие-то нервы. Но, к счастью, подвижность и рук и ног стала восстанавливаться. Через неделю я начал потихоньку ходить, а через две уже мог самостоятельно подносить ложку с кашей ко рту.
«…От Советского информбюро… 16 февраля 1943 года наши войска освободили город Харьков… В боях отличились… конники генерала Соколова…»
Услышанное по радио как-то сразу подействовало сильнее лечебных процедур. Вот где корпус, и дивизия, и полк! Решение созрело сразу: вырваться из госпиталя как можно скорее, пока есть адрес. А то уйдут опять по тылам, пойди их найди!
Первый разговор с врачом ничего утешительного не дал: «Рано, рано! Вечно вы, молодые, спешите. Успеете еще свинца нахватать!»
Поделился я своими тревогами с дежурной медсестрой, симпатичной девушкой, даже фамилию ее сохранила моя записная книжечка — Рябых, а звали ее Шурой.
— И нечего спешить, нечего. Прав врач. Вон рука правая еще не работает, левшой скоро станете.
— Да пойми, Шурочка! Надо, очень надо. Это же не каприз и не бахвальство. Уйдут наши опять в прорыв, в рейд по тылам, как их найдешь, как к ним проберешься?
— Ну, меня-то что уговаривать…
— А что, если просто так, взять и уехать?
— Как это уехать? А документы, а обмундирование, в пижаме, что ли?
— Так что же делать, Шурик, а?
— Знаешь что, лейтенант, поговори по душам с нашим политруком. Рувимская ее фамилия. Толковая женщина. Поймет. Она и поможет, уговорит главврача. Попробуй. Если уедешь — напиши. Адрес-то знаешь? Почтовый ящик 2665.
Наутро я нашел политрука Рувимскую. Она поняла, и не только меня. Оказался нетерпеливым в соседней палате и старший лейтенант артиллерист Машенцев. Фамилию его я запомнил из-за его ранения. Уж если моему удивлялись, то что говорить о его ранении: пуля нормального немецкого калибра 7,92 миллиметра, очевидно уже на излете, попала ему сбоку в переносицу, как раз между глаз, и застряла в кости носа. Один кончик пули торчал у левого глаза, другой у правого. Кроме диких головных болей, его больше ничего не мучило. Оперировать его в Кочетовке не решались и хотели отправить то ли в Ташкент, то ли в Алма-Ату.
17 февраля, получив справки о ранении, документы на проезд, продовольственные аттестаты, мы выписались из госпиталя. Кроме того, нам удалось получить согласие на проезд через Москву с задержкой на двое суток. Представляете, что это такое? Чуть не два с половиной года не быть дома, двадцать месяцев из них на войне…
18 февраля я шел в Тайнинке. по тропинке от станции к дому.
— Сыночек… — только и могли произнести вместе и отец и мать… И расспросы, расспросы, расспросы.-
— А твое письмо из госпиталя мы получили, но почему-то почерк не твой?
Пришлось признаться, что до сих пор правая рука не очень работает, а левой писать не научился, попросил товарища по палате, он и написал.
В тот же вечер… Сердчишко, конечно, прыгало, как встревоженный воробей. Вот тот двухэтажный дом… Сколько шагов еще? Двадцать, тридцать? Дома ли Вера? Не спит ли? Да нет, рано еще, только десятый час…
В окнах темно. Поднялся на крыльцо, постучал в дверь. Минутами, десятками минут показались секунды… Стучу еще раз… Шаги в сенцах за дверью.
— Кто?
— Верунька… это я… Щелчки замка, дверь открылась.
— А… это ты… ты приехал?
Совсем неожиданные слова, какие-то «не те», тусклые, серые. Потянулся к ней. Как-то отчужденно. она подставила щеку.
— Ну, проходи…
В комнате неярко горела керосиновая лампа. На письменном столе у окна какие-то книги, тетрадки.
— Ты приехал? Ну хорошо… Я устала что-то, я лягу… А ты, если хочешь, почитай вот тут письма, ты знаешь, сколько мне пишут? Даже Герои Советского Союза, вот посмотри…
Не те слова, не те, совсем не того я ждал… Сколько за эти два с половиной года было передумано. Но разве такую ждал встречу? Почему так?
Я сидел у стола, не зная, что делать, что говорить.
— Послушай, Верунька, что с тобой? Ты больна? Это же я приехал, я, с фронта, из госпиталя. Ты же знаешь, я был ранен, я писал…
Вера молчала. Уйти… Немедленно уйти. Иначе наговорю черт-те чего, натворю глупостей. Минут пять — десять в комнате висела какая-то тяжелая тишина. Я молча встал, наклонился над ней. Глаза закрыты.
— Извини, я пойду. Буду дома один день, увидимся, да?
— Пойдешь? Ну хорошо… иди.
Голос какой-то чужой, равнодушный, серый… Да, голос был совсем чужим.
Плохо помню, как я вышел, сколько выкурил самокруток, сколько времени шел домой.
Что случилось? Что произошло? И не только недоумение, боль какая-то, страшная обида душила. Ну почему так?
Честно говоря, с тех пор прошло много лет, но не забылся тот вечер и объяснить, почему та встреча была такой, не могли ни я, ни она. Да и стоило ли? После войны наши жизни сложились по-разному.
На следующее утро, чуть только я открыл глаза, с удивлением обнаружив, что лежу в мягкой, теплой постели, как мать, присев с краешку, обняла меня; а что может быть теплее материнских рук?
— А что, сыночек, как ты смотришь на то, если сегодня у нас собрать твоих друзей, кто еще есть в Тай-нинке?
Ну мог ли я возразить? Прошло два с половиной года, кто остался из нашей довоенной «волейбольно-танце-вальной» компании? Собрались вечером, всего пятеро. Встреча прошла тепло, дружески.
(Хочу заметить, что подробности тех дней в памяти бы не остались, если бы не записи, сделанные еще в декабре 1944 года, на фронте, и сохраненные простой тетрадкой.)
Засиделись допоздна, поскольку в Тайнинке комендантский час не действовал. В третьем часу ночи стали расходиться. Сережа Семковский сразу пошел домой, а я о тремя «дамами»: Верой и еще двумя нашими девчатами — нацелился их проводить.
На обратном пути и я и Вера молчали.
Если у нас дома, на людях, она была веселой, быть может, даже более чем было нужно, шутила, смеялась, была такой, какой я ее знал и помнил все эти два с половиной года, то, как только мы остались вдвоем, ее словно подменили. За всю дорогу — ни слова. Так и шли, как чужие.
Не доходя до дому, Вера остановилась, повернулась ко мне, протянула руку.
— Не провожай меня дальше. До свидания. И постарайся остаться живым…
Последняя неделя февраля в 1943 году в Москве была теплой. Снег на улицах превратился в мокрую кашу. И все бы ничего, но в зимнем обмундировании — полушубке и валенках — не очень-то было складно. Особенно в валенках. Лужи кругом. А сапоги-то где возьмешь?
В комендатуре, оформив документы, я узнал, что на улице Горького в магазине «Табак» по справке о ранении можно получить три пачки папирос. Папиросы… Да я и курить-то их не пробовал. Только махорку, да другой раз табак, легкий, как его называли, в отличие от махорки, или как деликатес, у какого-нибудь старичка-хозяина в деревне собственной посадки табачок-самосад. Попадались деды-умельцы, что такой табак делали, ни с одним фабричным не сравнишь. И уж конечно, не с получаемым другой раз так называемым «фильчевым». Из чего его делали, догадаться было мудрено, в него крошили, пожалуй, все, что только крошилось. Продукт весьма опасный. Только затянешься, горло так прихватит, но не крепостью, а гарью какой-то, а потом в самокрутке, словно порох, как пшикнет, и нет ее, самокрутки. Хорошо, если нос цел… А тут папиросы. Настоящие. Фабричные.
Цела у меня та справка из госпиталя о ранении, цел на ней и штамп: «Главтабак. Магазин №… Москва, ул. Горького… тел. К-1-17-47». А поверх синим карандашом «23/2 43».
Этот штамп ставили, наверно, для того, чтобы по такой справке еще раз не получить три пачки папирос!
Да, это было 23 февраля 1943 года, в день Красной армии. Я уехал из Москвы догонять свою дивизию, свой полк. Удалось поездом добраться до Мичуринска, а вот как добирался дальше, только запись в книжечке свидетельствует:
«23.2.43. — 10.3.43. Москва — Мичуринск — Графская — Воронеж — Лиски — Вадуйки — Купянск — Балаклеевка — Харьков — Мерефа — Нов. Мерефа — Островерховка (нашел полк) — Харьков — Дергачи».
Вот ведь как пришлось добираться — две недели из Москвы к Харькову! Посмотрел по карте тех лет, от Купянска через Балаклеевку (а может быть, Балаклею?) прямой железной дороги нет. Есть через Изюм, но через него я не ехал, это точно. Значит, от Купянска к Харькову добирался уже на перекладных.
Где ночевал, как питался, на чем ехал — не помню. Помню только одно: это крепко засело в памяти, что все эти дни и ночи я мучился в мокрых, разбухших валенках, какие-то доски пытался к ним проволокой прикручивать. Не помогало. Круглые сутки ноги были в мокрых Валенках. Вот это хорошо помню!
В Островерховке, небольшом поселке, улицы которого сверх всякой меры были забиты повозками, машинами, полевыми кухнями, пушками, забиты так, как бывало при больших наступлениях или отступлениях. И на удивление все это скопище не привлекало пока «мессеры» или «Юнкерсы». Ох, как они любили подобные цели! На одной из улиц из кузова попутной полуторки я увидел обоз.
Вообще-то обозы были и в артиллерии и в пехоте, не знаю почему, наверное, каким-то особым чутьем я почувствовал, что тот был обоз кавалерийский. В кубанке ли мелькнул какой-то ездовой, или еще что — не помню* Но из кузова меня словно пружиной подкинуло. Подбежал, спросил — о, счастье-то! Это шла колонна одного из полков нашей дивизии. Догнал повозку, крикнул ездовому:
— А 250-й не знаешь где идет?
— Эх, лейтенант! Давно в полку не был? Откуда?
— Иэ госпиталя.
— А… ну понятно. Нет больше 250-го…
— Как нет? — упало сердце.
— Да не бойся, есть. Жив полк, только он теперь не 250-й, а 29-й гвардейский. А мы вот 31-й!
— А дивизия, корпус?
— Ну, много знать хочешь. Об этом начальство спроси, — посуровел мой собеседник. — Но-о, родные, шевелись! — И хлопнул вожжами по мокрым крупам пары гнедых.
— Так где 29-й-то?
— А он перед нами идет. Вот как встанем, беги вперед, догонишь. А сейчас садись, подвезу.
Через час я догнал свой полк. А что такое на войне своя часть? Это же вторая семья, роднее родных не найдешь!
Глава 9
Хотя и говаривал Суворов: «Пуля дура, штык молодец!», но та, которая судьбой была предназначена мне, по отношению, по крайней мере, ко мне была не дура. Действительно, ей надо было ухитриться, пройдя через шею навылет, не задеть сосуды и позвоночник. А паралич ног и рук был оттого, что пуля, наверно, коснулась позвонка и внутреннее кровоизлияние прижало какие-то нервы. Но, к счастью, подвижность и рук и ног стала восстанавливаться. Через неделю я начал потихоньку ходить, а через две уже мог самостоятельно подносить ложку с кашей ко рту.
«…От Советского информбюро… 16 февраля 1943 года наши войска освободили город Харьков… В боях отличились… конники генерала Соколова…»
Услышанное по радио как-то сразу подействовало сильнее лечебных процедур. Вот где корпус, и дивизия, и полк! Решение созрело сразу: вырваться из госпиталя как можно скорее, пока есть адрес. А то уйдут опять по тылам, пойди их найди!
Первый разговор с врачом ничего утешительного не дал: «Рано, рано! Вечно вы, молодые, спешите. Успеете еще свинца нахватать!»
Поделился я своими тревогами с дежурной медсестрой, симпатичной девушкой, даже фамилию ее сохранила моя записная книжечка — Рябых, а звали ее Шурой.
— И нечего спешить, нечего. Прав врач. Вон рука правая еще не работает, левшой скоро станете.
— Да пойми, Шурочка! Надо, очень надо. Это же не каприз и не бахвальство. Уйдут наши опять в прорыв, в рейд по тылам, как их найдешь, как к ним проберешься?
— Ну, меня-то что уговаривать…
— А что, если просто так, взять и уехать?
— Как это уехать? А документы, а обмундирование, в пижаме, что ли?
— Так что же делать, Шурик, а?
— Знаешь что, лейтенант, поговори по душам с нашим политруком. Рувимская ее фамилия. Толковая женщина. Поймет. Она и поможет, уговорит главврача. Попробуй. Если уедешь — напиши. Адрес-то знаешь? Почтовый ящик 2665.
Наутро я нашел политрука Рувимскую. Она поняла, и не только меня. Оказался нетерпеливым в соседней палате и старший лейтенант артиллерист Машенцев. Фамилию его я запомнил из-за его ранения. Уж если моему удивлялись, то что говорить о его ранении: пуля нормального немецкого калибра 7,92 миллиметра, очевидно уже на излете, попала ему сбоку в переносицу, как раз между глаз, и застряла в кости носа. Один кончик пули торчал у левого глаза, другой у правого. Кроме диких головных болей, его больше ничего не мучило. Оперировать его в Кочетовке не решались и хотели отправить то ли в Ташкент, то ли в Алма-Ату.
17 февраля, получив справки о ранении, документы на проезд, продовольственные аттестаты, мы выписались из госпиталя. Кроме того, нам удалось получить согласие на проезд через Москву с задержкой на двое суток. Представляете, что это такое? Чуть не два с половиной года не быть дома, двадцать месяцев из них на войне…
18 февраля я шел в Тайнинке. по тропинке от станции к дому.
— Сыночек… — только и могли произнести вместе и отец и мать… И расспросы, расспросы, расспросы.-
— А твое письмо из госпиталя мы получили, но почему-то почерк не твой?
Пришлось признаться, что до сих пор правая рука не очень работает, а левой писать не научился, попросил товарища по палате, он и написал.
В тот же вечер… Сердчишко, конечно, прыгало, как встревоженный воробей. Вот тот двухэтажный дом… Сколько шагов еще? Двадцать, тридцать? Дома ли Вера? Не спит ли? Да нет, рано еще, только десятый час…
В окнах темно. Поднялся на крыльцо, постучал в дверь. Минутами, десятками минут показались секунды… Стучу еще раз… Шаги в сенцах за дверью.
— Кто?
— Верунька… это я… Щелчки замка, дверь открылась.
— А… это ты… ты приехал?
Совсем неожиданные слова, какие-то «не те», тусклые, серые. Потянулся к ней. Как-то отчужденно. она подставила щеку.
— Ну, проходи…
В комнате неярко горела керосиновая лампа. На письменном столе у окна какие-то книги, тетрадки.
— Ты приехал? Ну хорошо… Я устала что-то, я лягу… А ты, если хочешь, почитай вот тут письма, ты знаешь, сколько мне пишут? Даже Герои Советского Союза, вот посмотри…
Не те слова, не те, совсем не того я ждал… Сколько за эти два с половиной года было передумано. Но разве такую ждал встречу? Почему так?
Я сидел у стола, не зная, что делать, что говорить.
— Послушай, Верунька, что с тобой? Ты больна? Это же я приехал, я, с фронта, из госпиталя. Ты же знаешь, я был ранен, я писал…
Вера молчала. Уйти… Немедленно уйти. Иначе наговорю черт-те чего, натворю глупостей. Минут пять — десять в комнате висела какая-то тяжелая тишина. Я молча встал, наклонился над ней. Глаза закрыты.
— Извини, я пойду. Буду дома один день, увидимся, да?
— Пойдешь? Ну хорошо… иди.
Голос какой-то чужой, равнодушный, серый… Да, голос был совсем чужим.
Плохо помню, как я вышел, сколько выкурил самокруток, сколько времени шел домой.
Что случилось? Что произошло? И не только недоумение, боль какая-то, страшная обида душила. Ну почему так?
Честно говоря, с тех пор прошло много лет, но не забылся тот вечер и объяснить, почему та встреча была такой, не могли ни я, ни она. Да и стоило ли? После войны наши жизни сложились по-разному.
На следующее утро, чуть только я открыл глаза, с удивлением обнаружив, что лежу в мягкой, теплой постели, как мать, присев с краешку, обняла меня; а что может быть теплее материнских рук?
— А что, сыночек, как ты смотришь на то, если сегодня у нас собрать твоих друзей, кто еще есть в Тай-нинке?
Ну мог ли я возразить? Прошло два с половиной года, кто остался из нашей довоенной «волейбольно-танце-вальной» компании? Собрались вечером, всего пятеро. Встреча прошла тепло, дружески.
(Хочу заметить, что подробности тех дней в памяти бы не остались, если бы не записи, сделанные еще в декабре 1944 года, на фронте, и сохраненные простой тетрадкой.)
Засиделись допоздна, поскольку в Тайнинке комендантский час не действовал. В третьем часу ночи стали расходиться. Сережа Семковский сразу пошел домой, а я о тремя «дамами»: Верой и еще двумя нашими девчатами — нацелился их проводить.
На обратном пути и я и Вера молчали.
Если у нас дома, на людях, она была веселой, быть может, даже более чем было нужно, шутила, смеялась, была такой, какой я ее знал и помнил все эти два с половиной года, то, как только мы остались вдвоем, ее словно подменили. За всю дорогу — ни слова. Так и шли, как чужие.
Не доходя до дому, Вера остановилась, повернулась ко мне, протянула руку.
— Не провожай меня дальше. До свидания. И постарайся остаться живым…
Последняя неделя февраля в 1943 году в Москве была теплой. Снег на улицах превратился в мокрую кашу. И все бы ничего, но в зимнем обмундировании — полушубке и валенках — не очень-то было складно. Особенно в валенках. Лужи кругом. А сапоги-то где возьмешь?
В комендатуре, оформив документы, я узнал, что на улице Горького в магазине «Табак» по справке о ранении можно получить три пачки папирос. Папиросы… Да я и курить-то их не пробовал. Только махорку, да другой раз табак, легкий, как его называли, в отличие от махорки, или как деликатес, у какого-нибудь старичка-хозяина в деревне собственной посадки табачок-самосад. Попадались деды-умельцы, что такой табак делали, ни с одним фабричным не сравнишь. И уж конечно, не с получаемым другой раз так называемым «фильчевым». Из чего его делали, догадаться было мудрено, в него крошили, пожалуй, все, что только крошилось. Продукт весьма опасный. Только затянешься, горло так прихватит, но не крепостью, а гарью какой-то, а потом в самокрутке, словно порох, как пшикнет, и нет ее, самокрутки. Хорошо, если нос цел… А тут папиросы. Настоящие. Фабричные.
Цела у меня та справка из госпиталя о ранении, цел на ней и штамп: «Главтабак. Магазин №… Москва, ул. Горького… тел. К-1-17-47». А поверх синим карандашом «23/2 43».
Этот штамп ставили, наверно, для того, чтобы по такой справке еще раз не получить три пачки папирос!
Да, это было 23 февраля 1943 года, в день Красной армии. Я уехал из Москвы догонять свою дивизию, свой полк. Удалось поездом добраться до Мичуринска, а вот как добирался дальше, только запись в книжечке свидетельствует:
«23.2.43. — 10.3.43. Москва — Мичуринск — Графская — Воронеж — Лиски — Вадуйки — Купянск — Балаклеевка — Харьков — Мерефа — Нов. Мерефа — Островерховка (нашел полк) — Харьков — Дергачи».
Вот ведь как пришлось добираться — две недели из Москвы к Харькову! Посмотрел по карте тех лет, от Купянска через Балаклеевку (а может быть, Балаклею?) прямой железной дороги нет. Есть через Изюм, но через него я не ехал, это точно. Значит, от Купянска к Харькову добирался уже на перекладных.
Где ночевал, как питался, на чем ехал — не помню. Помню только одно: это крепко засело в памяти, что все эти дни и ночи я мучился в мокрых, разбухших валенках, какие-то доски пытался к ним проволокой прикручивать. Не помогало. Круглые сутки ноги были в мокрых Валенках. Вот это хорошо помню!
В Островерховке, небольшом поселке, улицы которого сверх всякой меры были забиты повозками, машинами, полевыми кухнями, пушками, забиты так, как бывало при больших наступлениях или отступлениях. И на удивление все это скопище не привлекало пока «мессеры» или «Юнкерсы». Ох, как они любили подобные цели! На одной из улиц из кузова попутной полуторки я увидел обоз.
Вообще-то обозы были и в артиллерии и в пехоте, не знаю почему, наверное, каким-то особым чутьем я почувствовал, что тот был обоз кавалерийский. В кубанке ли мелькнул какой-то ездовой, или еще что — не помню* Но из кузова меня словно пружиной подкинуло. Подбежал, спросил — о, счастье-то! Это шла колонна одного из полков нашей дивизии. Догнал повозку, крикнул ездовому:
— А 250-й не знаешь где идет?
— Эх, лейтенант! Давно в полку не был? Откуда?
— Иэ госпиталя.
— А… ну понятно. Нет больше 250-го…
— Как нет? — упало сердце.
— Да не бойся, есть. Жив полк, только он теперь не 250-й, а 29-й гвардейский. А мы вот 31-й!
— А дивизия, корпус?
— Ну, много знать хочешь. Об этом начальство спроси, — посуровел мой собеседник. — Но-о, родные, шевелись! — И хлопнул вожжами по мокрым крупам пары гнедых.
— Так где 29-й-то?
— А он перед нами идет. Вот как встанем, беги вперед, догонишь. А сейчас садись, подвезу.
Через час я догнал свой полк. А что такое на войне своя часть? Это же вторая семья, роднее родных не найдешь!
Глава 9
ОБРАЗОВАНИЕ «СМЕРШ»
Небольшой городок Дергачи, что километрах в пятнадцати от Харькова. На следующее утро… Лучше бы не вспоминать то страшное утро… Я вышел из хаты, а городок тот в лощине и окружен довольно высокими холмами, по крайней мере, с одной стороны, и сразу бросилось в глаза: по этим холмам — черным пунктиром колонна грузовиков. Немцы. Машины стояли. И в этой неподвижности было что-то особенно тревожное.
Уж лучше бы бой! Очевидно, немецкое командование еще не оценило обстановку и не знало, что в Дергачах находятся всего лишь потрёпанные в двухмесячных непрерывных боях остатки кавалерийского полка.
Через полчаса появилась «рама», немецкий самолет-разведчик. А вслед за ним не заставили себя ждать особенно «любимые» «лаптежники» — «Юнкерсы-87».
Вот когда пришлось, и уж в который раз, мягко выражаясь, пожалеть о том, где же наши краснозвездные соколы…-
Если не брать во внимание карабины и автоматы, то мы против этих пикировщиков были безоружны. Вспоминать страшно, не то чтобы объяснить, как удалось остаться живым в том аду! Слова «отход», «отступление», пожалуй, не совсем точно определили бы характер «действий» полка. Скорее всего, это было похоже на метание раненого животного под непрерывным огнем окруживших его охотников. Мало сказать, что «Юнкерсы» свирепствовали. Они просто издевались, гоняясь над лощиной чуть не за каждым всадником.
Никогда не забуду стремительно падавший в пике на меня самолет и вспыхивающие точки стволов строчащих пулеметов, а через мгновение рядом — строчки взвихренного, вспоротого снега и земли и противное чваканье пуль, а над всем этим взвывающий рев выходящего из пике «Юнкерса».
Остатки эскадронов, смешавшись, пытались вырваться из-под огня по лесистой лощине, идущей к Донцу…
Что же произошло в феврале на Харьковском направлении нашего фронта? В результате развития Ос-трогожско-Россошанской операции еще в январе началось освобождение Харьковской области и 16 февраля Харьков был освобожден. Но в конце февраля противник перегруппировал свои силы и перебросил из Франции танковый корпус СС в составе трех отборных дивизий: «Адольф Гитлер», «Рейх» и «Мертвая голова». Этим силам удалось затормозить наступление наших войск, и только нашему корпусу удалось продвинуться южнее Харькова и создать угрозу обхода группировки противника. Но сил казаков было явно недостаточно для этого, тем более что кавалеристам пришлось действовать против танкового корпуса СС. Для контрнаступления южнее Харькова противник сосредоточил около 800 танков, 3 пехотные дивизии и не менее 750 самолетов. Это давало противнику превосходство в людях в 2 раза, в артиллерии чуть не в 3 раза, в танках в 11 раз! Против 150 самолетов Воронежского фронта, половину которых составляли У-2, противник бросил 750! Кроме того, во многих наших танковых корпусах оставалось всего по 8—15 исправных танков, в мотострелковых батальонах — по 16–20 человек… Из-за разрушенных аэродромов в прифронтовой полосе негде было сосредоточить авиацию, а с более дальних истребители не могли прикрывать наши части.
4 марта противник перешел в наступление. К исходу 10 марта ему удалось выйти на северную окраину Харькова…
Вот так кратко характеризовалась обстановка, в которой я вернулся в свой родной полк. А что же было в мое отсутствие? Кто же мог рассказать лучше человека, с которым я сдружился вскоре после возвращения в полк? Это был фельдшер нашей санчасти Ефим Аронов. Мы познакомились тогда, в марте 1943-го, и разве могли предположить, как судьбы, и его и моя, свяжут нас на долгие, долгие годы. И не только нас, но и наши семьи.
(Воспоминания Ефима Аронова были мною записаны на диктофон где-то в середине 60-х годов.)
«— Ефимушка, расскажи, как в Валуйках, что после Валуек было?
— Ну вот, во второй половине дня город был уже полностью очищен от противника. Дивизия заняла круговую оборону. Сам понимаешь, ведь мы были в глубоком тылу у немцев. До линии фронта там, у Россоши, чуть не сотня километров. В Валуйках мы были два или три дня, точно не помню, потом перебрались в одно из близлежащих сел, кажется Насоново. Там мне приказали развернуть санчасть.
Узнали, что к Валуйкам отступали дивизии итальянского экспедиционного корпуса. И ты знаешь, ирония судьбы, им командовал маршал по фамилии Гарибальди. Остатки его корпуса шли сдаваться в плен. Представляешь, тысячи солдат и офицеров идут сдаваться в плен! А куда их девать? Хотя это не моя забота, но знаю, командованию пришлось изрядно поломать голову. Решили размещать по сохранившимся домам. На улице-то не оставишь, январь ведь. А мне приказали медицинскую помощь оказывать.
Вышел я как-то из хаты, смотрю, а к селу движется громадная толпа — войско не войско, сразу не поймешь, по форме не узнаешь, одеты люди были кое-как, кто в чем. Итальянцы-то к таким морозам не очень привыкли. Впереди той кавалькады на саночках, запряжённых — белым мулом, сидел какой-то высокий чин.
Я оглянулся, смотрю, рядом из соседней хаты выходит наш командир взвода связи Боря Поляков. Я кивнул ему:
«Пошли!» Мы подбежали к санкам и кричим по-немецки: «Руки вверх!» Сидевший поднял руки. Вижу, у него обморожено лицо. Спрашиваю его: «Ваше звание?» Отвечает: «Генерал». На вид ему лет пятьдесят, волосы седые. Велел ему слезть с саночек и идти за нами в хату. Вошел он, сел на лавку и как-то сразу сник. Спрашиваю: «Кто вы, генерал?» Отвечает: «Командир альпийской дивизии Рекано Умберто» — и стал отстегивать саблю от портупеи. Пистолета при нем не было, только на груди болтался бинокль. «Господа, у меня к вам просьба, окажите помощь моим несчастным солдатам, они все обморожены и голодны…»
Ты знаешь, тут я вскипел: «А зачем вы пришли в Россию, в наши леса и степи, из вашей солнечной Италии, кто вас сюда звал?» А потом подумал, ну что буду его об этом спрашивать…
Наш парикмахер побрил его, мы накормили из трофейных запасов. Генерал чуть пригубил вино, закусил, осторожно взяв на ложку итальянские макароны, но в это время в хату вбежал ординарец Шаповалова. «У вас генерал? Майор приказал его немедленно доставить к нему!»
И он грубо схватил генерала за плечи. Мне пришлось одернуть ретивого казачка, но приказ есть приказ. Да и что дальше-то нам было делать с этим пленным?
— Слушай, я вот чего не понимаю: вы медики, вы что, разведка или контрразведка? Зачем вообще вы этого генерала к сеТбе затащили?
— А ты знаешь, просто было интересно вот так, по-человечески с ним поговорить. Ведь генерал, командир дивизии, мы же впервые живого итальянского генерала рядом с собой видели… Потом мне рассказывали, что этот «наш» генерал был не единственным, еще были. Их всех отправили на самолете в Москву.
— А что же с остальными пленными делали?
— Как и сказал генерал, обмороженных и раненых было столько, что оказать всем помощь в нашей санчасти мы не могли. Я подумал, быть может, среди этих пленных есть врачи? Пошел искать, двух нашел, привел в санчасть. С большим усердием они за дело взялись. Но не прошло и часа, как в хату влетел один тип, которого вместо тебя из дивизии прислали…
— Я уже с ним познакомился, что-то, прямо скажу, он мне не понравился, уж больно зазнается. Посмотрим, что дальше будет. Съезжу в дивизию, поговорю с начальством.
— Так вот этот тип влетел в хату и как заорет: «Что вы тут развели? Кто позволил пленных в санчасть брать? Да я вас за это… С фашистами снюхались?!» Я тут не сдержался и послал его… До этого мы с ним не встречались, знал я только, что прислали кого-то вместо тебя. Тогда я и узнал, что ты ранен. Но где ты — ничего не знал.
— Меня Николай Горбунов на своей спине притащил в Рождествено, а оттуда прямо в Россошь.
— А мы через день дальше тронулись, к Красному Лиману, к Водолаге, по направлению к Полтаве. Шли опять с боями по ночам, а бои-то особенные, как ты понимаешь, линии-то фронта никакой нет, не поймешь, где наши, где противник. Особенно на ночных маршах. Всякое бывало. В нашем хозвзводе саней шесть поотстали один раз ночью и оторвались от полка. Ехели-ехали и свернули на какую-то дорогу. На передних санях ездовой, такой представительный пожилой казак, задремал, видать, дядька, вот и не заметил, как отстал. Скрутил свою любимую самокруточку и стал кресалом огонек высекать, а фитилек то ли отсырел, то ли еще что, никак не получается. Загрустил казак, а сзади все некурящие, это он точно знал. Стеганул своих серых вдоль спины, и пошли они крупной рысью. Вскоре впереди замаячили парные сани. Попридержал казак своих серых, соскочил с саней и бегом вперед, догнать.
Догнал и кричит: «Слышь, браток, дай огоньку-то, курить хочу, аж ухи пухнуть!» А ездовой на тех санях поворачивается, да как завопит по-немецки: «Казакен! Русиш!» Нахлестал своих короткохвостых и галопом вперед, а наш казак опешил, бегом назад, вопит в голос: «Немцы!»
Остановилась шестисанная кавалькада, развернулись и галопом обратно, нужную дорогу искать. И все то было по-мирному, без стрельбы.
— Ну и нашли дорогу-то?
— Нашли. Казак тот, понятно, помалкивал, об этом мне другие рассказали, а я вот и тебе этого не рассказывал…
— Ну а дальше что?
— Ты хочешь, чтобы я все помнил? За каждый день доложил? Скажу одно: воевали неплохо, народу только погибло много, а ребята-то все были молодые, хорошие… Вот расскажу тебе еще о Мерефе.
— Мерефа? Так вы и там дрались? А я через нее проезжал, когда вас догонял, и там, и в Новой Мерефе все же уничтожено…
— Да, дорогой мой, бои там жаркие были. Сколько там наших полегло… После Мерефы майора Шаповалова отстранили от командования полком и отдали под суд (именно за слабое руководство и допущенные большие потери, а не за что-либо иное был наказан комполка. — О. И.).Я с санчастью в самой Мерефе не был, мы рас, — положились в небольшом хуторке. Между нашим хутором и штабом был довольно глубокий, занесенный снегом овраг. У меня в санчасти собралось около сорока раненых, а куда их отправлять — не знаю. Послал одного санитара в штаб, а он не вернулся. Связи-то никакой нет, в такой обстановке кто будет телефон тянуть? Еще двое саней от какого-то эскадрона отбились и к нам пристали, да еще кухня полевая. Вот хозяйство, представляешь? Работаем, перевязываем раненых, вдруг в хату вбегает наш санитар Окунев и кричит: «Товарищ старший лейтенант, немцы!»
Выскочил я из хаты, смотрю, к нашему хутору движется большая толпа, все в маскхалатах, с автоматами. Ну, мы скорее всех раненых в сани, даже на полевую кухню посажали, ходячих своим ходом и скорее туда, к штабу. У нас-то охраны никакой не было. Оглянулся, смотрю, я один остался. Ну, думаю, надо спасаться. Если по дороге — немцы отрежут, они уже подошли к ней, а если через овраг? Это же ближе.
Побежал к оврагу, скатился вниз и тут же понял, что зря — снегу-то на дне столько намело! Как я перебрался, не помню. Помню только, как стал по другому склону подниматься, немцы стали по мне стрелять. И только когда вылез и оглядел себя, смотрю, сумка санитарная пробита, полушубок в двух местах и валенок. Надо же, так повезло!
Только наверх вылез, смотрю, мчатся сани, это наши, связисты. А у меня даже крикнуть сил нет, но они меня заметили, вытащили и галопом к штабу, а наши там уже круговую оборону заняли. К счастью, драться не пришлось, немцы дальше не пошли. А раненых удалось отправить в наш медсанэскадрон. Кстати, там, в Мерефе, и Колю Дупака ранило — ногу ему перебило. Когда его притащили, я его перевязал и говорю: «Давай мы тебя в медсанэскадрон отправим», а он ни в какую: «Не поеду, и все!» Я ему: «Пойми, командир полка приказал всех раненых туда отправлять». — «Не поеду! Сяду в саночки и буду взводом командовать, вот так. Пусть только со мной ординарец останется, будет помогать». Так и остался. А к вечеру кто-то мне сказал, что своими глазами видел, как в эти саночки попала мина, сани перевернуло и Дупак погиб… После Мерефы командиром полка был назначен подполковник Калашников…»
Добавлю к этому, что Николай Лукьянович Дупак остался жив. Долгие годы он работал директором Московского театра на Таганке.
Помню, вскоре после возвращения в полк я шел по селу, то была Маслова Пристань, вижу какого-то маленького паренька в казачьей форме. Зашел к Ефиму, спросил.
— А это сын полка Роберт Поздняков. Его после Валуек в одном селе наши казаки подобрали. Родителей его немцы еще в 1941 году расстреляли. Ему было лет десять — одиннадцать. Голодный, оборванный. Накормили его, вымыли, постригли, брючишки перешили, гимнастерочку, сапоги сшили, кубаночку нашли. Вот только в тыл никак не отправят, все обстановка не позволяет. Командир эскадрона Дмитрий Зенский приказал своему старшине держать его в обозе и беречь пуще глаза. Вот только уезжать в тыл никак не хочет…
Да, нелегко пришлось моим однополчанам в то время, пока я был в госпитале, да и после моего возвращения в полк, после той трагедии в Дергачах.
15 марта наши войска оставили Харьков.
В середине апреля полк получил приказ перебазироваться на отдых в районе города Дрязги, что в Липецкой области, километрах в двадцати от небольшого городка Грязи.
Действительно, могуч русский язык и образен. Надо же, свои родные места и так назвать! Бывает. Зато свое, родное, русское.
Полк был до того потрепан, что а эскадронах и людей и лошадей, или, как принято было говорить: «людского и конского состава», и пятой части не осталось. Да и усталость от тяжелейших трехмесячных боев давала себя" знать. Для меня было большим счастьем, что во всех тех боях Николай Горбунов уцелел и с радостью встретил меня. Расквартировались, если можно назвать «квартирами» опушку чудесного леса, — неплохо. Палатки аккуратно выстроились вдоль опушки. В каждом полку обязательно находились плотники, не говоря уже о таких мастерах-умельцах, как кузнецы, портные, сапожники или писари. Такие ценились особо и сберегались в боях до самой последней, крайней необходимости. Наши плотники отличились, и командиру полка Калашникову, к которому даже жена погостить приехала, срубили целый домик. В том же домике разместился и штаб.
Неподалеку от опушки обнаружился довольно большой, разделенный на две половины дом. Оказалось, что в нем живет семья лесника — он сам, преклонного возраста, жена и дочь. Три сына на фронте. На двух уже пришли похоронки…
Пошли мы с Ефимом к хозяину, спросили, можно ли у него поселиться.
— А чего же нет? Можно. Поживите. И нам со старухой веселей будет. Только потом дочку с собой не сманите. А то я вас, казаков, знаю. У вас это ловко получается.
Так и устроились. В одной комнате Аронов с санчастью, в другой мы с Николаем.
Кстати, после возвращения в полк я, естественно, сразу же спросил, где Николай. Сказали: «Ваш наместник-оперуполномоченный, этот тип, его ездовым в хозвзвод определил». Я сразу же вернул Николая к себе, и мы не расставались до конца войны. А «этого типа» дивизионное начальство отозвало, и куда он делся — не знаю. Знаю только, что память о себе он оставил весьма нелестную.
Уж лучше бы бой! Очевидно, немецкое командование еще не оценило обстановку и не знало, что в Дергачах находятся всего лишь потрёпанные в двухмесячных непрерывных боях остатки кавалерийского полка.
Через полчаса появилась «рама», немецкий самолет-разведчик. А вслед за ним не заставили себя ждать особенно «любимые» «лаптежники» — «Юнкерсы-87».
Вот когда пришлось, и уж в который раз, мягко выражаясь, пожалеть о том, где же наши краснозвездные соколы…-
Если не брать во внимание карабины и автоматы, то мы против этих пикировщиков были безоружны. Вспоминать страшно, не то чтобы объяснить, как удалось остаться живым в том аду! Слова «отход», «отступление», пожалуй, не совсем точно определили бы характер «действий» полка. Скорее всего, это было похоже на метание раненого животного под непрерывным огнем окруживших его охотников. Мало сказать, что «Юнкерсы» свирепствовали. Они просто издевались, гоняясь над лощиной чуть не за каждым всадником.
Никогда не забуду стремительно падавший в пике на меня самолет и вспыхивающие точки стволов строчащих пулеметов, а через мгновение рядом — строчки взвихренного, вспоротого снега и земли и противное чваканье пуль, а над всем этим взвывающий рев выходящего из пике «Юнкерса».
Остатки эскадронов, смешавшись, пытались вырваться из-под огня по лесистой лощине, идущей к Донцу…
Что же произошло в феврале на Харьковском направлении нашего фронта? В результате развития Ос-трогожско-Россошанской операции еще в январе началось освобождение Харьковской области и 16 февраля Харьков был освобожден. Но в конце февраля противник перегруппировал свои силы и перебросил из Франции танковый корпус СС в составе трех отборных дивизий: «Адольф Гитлер», «Рейх» и «Мертвая голова». Этим силам удалось затормозить наступление наших войск, и только нашему корпусу удалось продвинуться южнее Харькова и создать угрозу обхода группировки противника. Но сил казаков было явно недостаточно для этого, тем более что кавалеристам пришлось действовать против танкового корпуса СС. Для контрнаступления южнее Харькова противник сосредоточил около 800 танков, 3 пехотные дивизии и не менее 750 самолетов. Это давало противнику превосходство в людях в 2 раза, в артиллерии чуть не в 3 раза, в танках в 11 раз! Против 150 самолетов Воронежского фронта, половину которых составляли У-2, противник бросил 750! Кроме того, во многих наших танковых корпусах оставалось всего по 8—15 исправных танков, в мотострелковых батальонах — по 16–20 человек… Из-за разрушенных аэродромов в прифронтовой полосе негде было сосредоточить авиацию, а с более дальних истребители не могли прикрывать наши части.
4 марта противник перешел в наступление. К исходу 10 марта ему удалось выйти на северную окраину Харькова…
Вот так кратко характеризовалась обстановка, в которой я вернулся в свой родной полк. А что же было в мое отсутствие? Кто же мог рассказать лучше человека, с которым я сдружился вскоре после возвращения в полк? Это был фельдшер нашей санчасти Ефим Аронов. Мы познакомились тогда, в марте 1943-го, и разве могли предположить, как судьбы, и его и моя, свяжут нас на долгие, долгие годы. И не только нас, но и наши семьи.
(Воспоминания Ефима Аронова были мною записаны на диктофон где-то в середине 60-х годов.)
«— Ефимушка, расскажи, как в Валуйках, что после Валуек было?
— Ну вот, во второй половине дня город был уже полностью очищен от противника. Дивизия заняла круговую оборону. Сам понимаешь, ведь мы были в глубоком тылу у немцев. До линии фронта там, у Россоши, чуть не сотня километров. В Валуйках мы были два или три дня, точно не помню, потом перебрались в одно из близлежащих сел, кажется Насоново. Там мне приказали развернуть санчасть.
Узнали, что к Валуйкам отступали дивизии итальянского экспедиционного корпуса. И ты знаешь, ирония судьбы, им командовал маршал по фамилии Гарибальди. Остатки его корпуса шли сдаваться в плен. Представляешь, тысячи солдат и офицеров идут сдаваться в плен! А куда их девать? Хотя это не моя забота, но знаю, командованию пришлось изрядно поломать голову. Решили размещать по сохранившимся домам. На улице-то не оставишь, январь ведь. А мне приказали медицинскую помощь оказывать.
Вышел я как-то из хаты, смотрю, а к селу движется громадная толпа — войско не войско, сразу не поймешь, по форме не узнаешь, одеты люди были кое-как, кто в чем. Итальянцы-то к таким морозам не очень привыкли. Впереди той кавалькады на саночках, запряжённых — белым мулом, сидел какой-то высокий чин.
Я оглянулся, смотрю, рядом из соседней хаты выходит наш командир взвода связи Боря Поляков. Я кивнул ему:
«Пошли!» Мы подбежали к санкам и кричим по-немецки: «Руки вверх!» Сидевший поднял руки. Вижу, у него обморожено лицо. Спрашиваю его: «Ваше звание?» Отвечает: «Генерал». На вид ему лет пятьдесят, волосы седые. Велел ему слезть с саночек и идти за нами в хату. Вошел он, сел на лавку и как-то сразу сник. Спрашиваю: «Кто вы, генерал?» Отвечает: «Командир альпийской дивизии Рекано Умберто» — и стал отстегивать саблю от портупеи. Пистолета при нем не было, только на груди болтался бинокль. «Господа, у меня к вам просьба, окажите помощь моим несчастным солдатам, они все обморожены и голодны…»
Ты знаешь, тут я вскипел: «А зачем вы пришли в Россию, в наши леса и степи, из вашей солнечной Италии, кто вас сюда звал?» А потом подумал, ну что буду его об этом спрашивать…
Наш парикмахер побрил его, мы накормили из трофейных запасов. Генерал чуть пригубил вино, закусил, осторожно взяв на ложку итальянские макароны, но в это время в хату вбежал ординарец Шаповалова. «У вас генерал? Майор приказал его немедленно доставить к нему!»
И он грубо схватил генерала за плечи. Мне пришлось одернуть ретивого казачка, но приказ есть приказ. Да и что дальше-то нам было делать с этим пленным?
— Слушай, я вот чего не понимаю: вы медики, вы что, разведка или контрразведка? Зачем вообще вы этого генерала к сеТбе затащили?
— А ты знаешь, просто было интересно вот так, по-человечески с ним поговорить. Ведь генерал, командир дивизии, мы же впервые живого итальянского генерала рядом с собой видели… Потом мне рассказывали, что этот «наш» генерал был не единственным, еще были. Их всех отправили на самолете в Москву.
— А что же с остальными пленными делали?
— Как и сказал генерал, обмороженных и раненых было столько, что оказать всем помощь в нашей санчасти мы не могли. Я подумал, быть может, среди этих пленных есть врачи? Пошел искать, двух нашел, привел в санчасть. С большим усердием они за дело взялись. Но не прошло и часа, как в хату влетел один тип, которого вместо тебя из дивизии прислали…
— Я уже с ним познакомился, что-то, прямо скажу, он мне не понравился, уж больно зазнается. Посмотрим, что дальше будет. Съезжу в дивизию, поговорю с начальством.
— Так вот этот тип влетел в хату и как заорет: «Что вы тут развели? Кто позволил пленных в санчасть брать? Да я вас за это… С фашистами снюхались?!» Я тут не сдержался и послал его… До этого мы с ним не встречались, знал я только, что прислали кого-то вместо тебя. Тогда я и узнал, что ты ранен. Но где ты — ничего не знал.
— Меня Николай Горбунов на своей спине притащил в Рождествено, а оттуда прямо в Россошь.
— А мы через день дальше тронулись, к Красному Лиману, к Водолаге, по направлению к Полтаве. Шли опять с боями по ночам, а бои-то особенные, как ты понимаешь, линии-то фронта никакой нет, не поймешь, где наши, где противник. Особенно на ночных маршах. Всякое бывало. В нашем хозвзводе саней шесть поотстали один раз ночью и оторвались от полка. Ехели-ехали и свернули на какую-то дорогу. На передних санях ездовой, такой представительный пожилой казак, задремал, видать, дядька, вот и не заметил, как отстал. Скрутил свою любимую самокруточку и стал кресалом огонек высекать, а фитилек то ли отсырел, то ли еще что, никак не получается. Загрустил казак, а сзади все некурящие, это он точно знал. Стеганул своих серых вдоль спины, и пошли они крупной рысью. Вскоре впереди замаячили парные сани. Попридержал казак своих серых, соскочил с саней и бегом вперед, догнать.
Догнал и кричит: «Слышь, браток, дай огоньку-то, курить хочу, аж ухи пухнуть!» А ездовой на тех санях поворачивается, да как завопит по-немецки: «Казакен! Русиш!» Нахлестал своих короткохвостых и галопом вперед, а наш казак опешил, бегом назад, вопит в голос: «Немцы!»
Остановилась шестисанная кавалькада, развернулись и галопом обратно, нужную дорогу искать. И все то было по-мирному, без стрельбы.
— Ну и нашли дорогу-то?
— Нашли. Казак тот, понятно, помалкивал, об этом мне другие рассказали, а я вот и тебе этого не рассказывал…
— Ну а дальше что?
— Ты хочешь, чтобы я все помнил? За каждый день доложил? Скажу одно: воевали неплохо, народу только погибло много, а ребята-то все были молодые, хорошие… Вот расскажу тебе еще о Мерефе.
— Мерефа? Так вы и там дрались? А я через нее проезжал, когда вас догонял, и там, и в Новой Мерефе все же уничтожено…
— Да, дорогой мой, бои там жаркие были. Сколько там наших полегло… После Мерефы майора Шаповалова отстранили от командования полком и отдали под суд (именно за слабое руководство и допущенные большие потери, а не за что-либо иное был наказан комполка. — О. И.).Я с санчастью в самой Мерефе не был, мы рас, — положились в небольшом хуторке. Между нашим хутором и штабом был довольно глубокий, занесенный снегом овраг. У меня в санчасти собралось около сорока раненых, а куда их отправлять — не знаю. Послал одного санитара в штаб, а он не вернулся. Связи-то никакой нет, в такой обстановке кто будет телефон тянуть? Еще двое саней от какого-то эскадрона отбились и к нам пристали, да еще кухня полевая. Вот хозяйство, представляешь? Работаем, перевязываем раненых, вдруг в хату вбегает наш санитар Окунев и кричит: «Товарищ старший лейтенант, немцы!»
Выскочил я из хаты, смотрю, к нашему хутору движется большая толпа, все в маскхалатах, с автоматами. Ну, мы скорее всех раненых в сани, даже на полевую кухню посажали, ходячих своим ходом и скорее туда, к штабу. У нас-то охраны никакой не было. Оглянулся, смотрю, я один остался. Ну, думаю, надо спасаться. Если по дороге — немцы отрежут, они уже подошли к ней, а если через овраг? Это же ближе.
Побежал к оврагу, скатился вниз и тут же понял, что зря — снегу-то на дне столько намело! Как я перебрался, не помню. Помню только, как стал по другому склону подниматься, немцы стали по мне стрелять. И только когда вылез и оглядел себя, смотрю, сумка санитарная пробита, полушубок в двух местах и валенок. Надо же, так повезло!
Только наверх вылез, смотрю, мчатся сани, это наши, связисты. А у меня даже крикнуть сил нет, но они меня заметили, вытащили и галопом к штабу, а наши там уже круговую оборону заняли. К счастью, драться не пришлось, немцы дальше не пошли. А раненых удалось отправить в наш медсанэскадрон. Кстати, там, в Мерефе, и Колю Дупака ранило — ногу ему перебило. Когда его притащили, я его перевязал и говорю: «Давай мы тебя в медсанэскадрон отправим», а он ни в какую: «Не поеду, и все!» Я ему: «Пойми, командир полка приказал всех раненых туда отправлять». — «Не поеду! Сяду в саночки и буду взводом командовать, вот так. Пусть только со мной ординарец останется, будет помогать». Так и остался. А к вечеру кто-то мне сказал, что своими глазами видел, как в эти саночки попала мина, сани перевернуло и Дупак погиб… После Мерефы командиром полка был назначен подполковник Калашников…»
Добавлю к этому, что Николай Лукьянович Дупак остался жив. Долгие годы он работал директором Московского театра на Таганке.
Помню, вскоре после возвращения в полк я шел по селу, то была Маслова Пристань, вижу какого-то маленького паренька в казачьей форме. Зашел к Ефиму, спросил.
— А это сын полка Роберт Поздняков. Его после Валуек в одном селе наши казаки подобрали. Родителей его немцы еще в 1941 году расстреляли. Ему было лет десять — одиннадцать. Голодный, оборванный. Накормили его, вымыли, постригли, брючишки перешили, гимнастерочку, сапоги сшили, кубаночку нашли. Вот только в тыл никак не отправят, все обстановка не позволяет. Командир эскадрона Дмитрий Зенский приказал своему старшине держать его в обозе и беречь пуще глаза. Вот только уезжать в тыл никак не хочет…
Да, нелегко пришлось моим однополчанам в то время, пока я был в госпитале, да и после моего возвращения в полк, после той трагедии в Дергачах.
15 марта наши войска оставили Харьков.
В середине апреля полк получил приказ перебазироваться на отдых в районе города Дрязги, что в Липецкой области, километрах в двадцати от небольшого городка Грязи.
Действительно, могуч русский язык и образен. Надо же, свои родные места и так назвать! Бывает. Зато свое, родное, русское.
Полк был до того потрепан, что а эскадронах и людей и лошадей, или, как принято было говорить: «людского и конского состава», и пятой части не осталось. Да и усталость от тяжелейших трехмесячных боев давала себя" знать. Для меня было большим счастьем, что во всех тех боях Николай Горбунов уцелел и с радостью встретил меня. Расквартировались, если можно назвать «квартирами» опушку чудесного леса, — неплохо. Палатки аккуратно выстроились вдоль опушки. В каждом полку обязательно находились плотники, не говоря уже о таких мастерах-умельцах, как кузнецы, портные, сапожники или писари. Такие ценились особо и сберегались в боях до самой последней, крайней необходимости. Наши плотники отличились, и командиру полка Калашникову, к которому даже жена погостить приехала, срубили целый домик. В том же домике разместился и штаб.
Неподалеку от опушки обнаружился довольно большой, разделенный на две половины дом. Оказалось, что в нем живет семья лесника — он сам, преклонного возраста, жена и дочь. Три сына на фронте. На двух уже пришли похоронки…
Пошли мы с Ефимом к хозяину, спросили, можно ли у него поселиться.
— А чего же нет? Можно. Поживите. И нам со старухой веселей будет. Только потом дочку с собой не сманите. А то я вас, казаков, знаю. У вас это ловко получается.
Так и устроились. В одной комнате Аронов с санчастью, в другой мы с Николаем.
Кстати, после возвращения в полк я, естественно, сразу же спросил, где Николай. Сказали: «Ваш наместник-оперуполномоченный, этот тип, его ездовым в хозвзвод определил». Я сразу же вернул Николая к себе, и мы не расставались до конца войны. А «этого типа» дивизионное начальство отозвало, и куда он делся — не знаю. Знаю только, что память о себе он оставил весьма нелестную.