Больше всего удивило Генриха, что эта надменная немка - такой он всегда ее считал - отлично говорила по-польски и только на этом языке обращалась к Гертруде, Генриху и даже к Рихенце, хотя дочь предпочитала немецкий. И двор ее состоял из поляков и даже русских; несколько досталось ей в наследство от матери Владислава, а потом к ним присоединилось немало девушек, приехавших с невесткой Агнессы. Генриху даже смешно стало, когда в этой чисто немецкой среде, в стенах католического монастыря, где почтенный Оттон блистал латынью, вдруг послышалась русская речь - это Агнесса заговорила о чем-то с одной из служанок, видимо, прачкой. Смешно ему стало и грустно - вспомнилась светлица Верхославы в Плоцке, ее русские девушки и милый сердцу Киев. С этой минуты Агнесса показалась ему родным человеком, он взглянул на нее другими глазами, почувствовал в ней настоящую польскую княгиню. И как только представился случай, Генрих по прямоте своей все ей высказал.
   Произошло это уже под вечер. Гертруда, устав от хлопот со сборами племянницы, отправилась отдохнуть в угловую келью, куда еще до нее ушла Агнесса. Генрих долго бродил по монастырским коридорам. Русская речь напомнила ему о другой женщине, он старался избежать встречи с Рихенцой, но невольно следил за каждым ее шагом. Вот она прошла с подругами в сад хочет проститься с этими дорогими для нее местами, сказала она ему своим нежным гортанным голоском. Генрих тогда отправился к сестре. Гертруда и Агнесса сидели у широкого окна, выходившего на горы и реку, и любовались багряными отсветами на белых известняковых скалах. Генрих взял табурет, сел напротив. Солнечные лучи, струившиеся в открытое окно, заиграли золотом на его волосах, и Агнесса впервые заговорила с ним дружелюбно, сердечно. Тогда-то Генрих и сказал ей о том, как подслушал ее разговор с прачкой, как это его тронуло и как он сразу почувствовал в ней истинно польскую княгиню. Агнесса печально усмехнулась, а Гертруда стала сердито укорять брата. Негоже так говорить - Агнесса всегда была настоящей польской княгиней, всегда желала им всем только добра. Разве не видно это хотя бы из того, что она сидит здесь и беседует с ними, виновниками ее изгнания, виновниками того пресловутого проклятия и многого другого. Что подразумевала Гертруда под этим "многим другим", осталось для Генриха загадкой; ясно было одно - сестра находится под обаянием этой женщины и смотрит на все ее глазами.
   - Ах! - вздохнула Агнесса и медленно, но с легким раздражением заговорила: - Ты напрасно защищаешь меня перед Генрихом. Надеюсь, со временем он меня поймет, когда политика будет его интересовать больше, чем теперь, когда в его сердце найдется место для государственных дел. - И она снова усмехнулась.
   Генрих внимательно вглядывался в ее освещенное солнцем лицо. Нервное, тонкое, изрядно уже увядшее, оно хранило следы былой красоты и дышало умом и энергией. В Польше всегда говорили об Агнессе с глубочайшим презрением, поэтому для Генриха было неожиданностью увидеть ее такой. И то, что Агнесса постоянно искала помощи кесаря, интриговала против братьев Генриха, даже добилась этим летом согласия Конрада на поход в Польшу, никак не укладывалось у него в голове.
   "Чего ей от нас надо?" - думал он.
   В дверях показался мейстер Оттон. Он принес княгине Агнессе небольшую книжечку, псалтирь, в которую он, кроме псалмов, вписал собственноручно жизнеописания предков Рихенцы, дабы у испанской королевы осталась память о пребывании в цвифальтенской обители. Преподнося свой труд Агнессе, он в почтительных выражениях намекнул на их прошлые нелады. Агнесса ответила, что не стоит об этом вспоминать, и в тоне ее сквозило горькое смирение. Теперь, когда умер племянник король Генрих, во всем подчинявшийся воле теток, когда кесарь был так тяжко болен, она не могла уже питать больших надежд на восстановление власти своего мужа в Кракове. Оттон сел против нее, и тогда Агнесса вдруг заговорила обо всем этом с обидой и болью. Говорила она долго, то и дело поминая недобрым словом покойную княгиню Саломею.
   Оттон фон Штуццелинген лишь беспомощно разводил руками.
   - Разумеется, княгиня, - решился он наконец прервать ее, - все мы способны заблуждаться, но княгиня Саломея была весьма благочестивой женщиной и, главное, любящей матерью.
   - Бывают положения, когда надо поступиться материнскими чувствами ради вещей более важных, - запальчиво возразила Агнесса. - Иной раз следует забыть о том, что ты мать или жена...
   Мейстер Оттон поднял брови и посмотрел на нее с изумлением.
   - Разве не ясно, - продолжала княгиня, - что, если речь идет о благе государства, мы обязаны забыть о себе? Обстоятельства требуют жертв. О, мой дед хорошо это понимал.
   Она минуту помолчала, и снова безудержным потоком полились горькие, страстные слова - все, что давно уже накипело у нее на сердце.
   - Вот Генрих, - говорила она, - мой деверь, сын графини Берг, удивляется, что я разговариваю по-польски и по-русски, что, как польская княгиня, держу при себе повязанных платками русских служанок. А ведь я, дочь и сестра императоров, отреклась от своей родины, чтобы стать полькой, и, быть может, сильнее люблю Польшу, нежели любил ее сам Кривоустый.
   Тут ужаснулась Гертруда, память о родителях была для нее священна.
   - Да, да, я думала о ее благе больше, чем он. То есть не я, а мой муж, князь Владислав. Я не хотела бежать к чехам и к императору, я до последнего дня оставалась в Кракове, но меня оттуда выгнали. И ты, Генрих, ты ведь тоже шел с ними на Краков. Знаю, тебя эти дела не очень волнуют, однако ты был среди тех, кто осаждал нас. А за что? За то, что я хотела следовать примеру Болеслава Храброго, Болеслава Щедрого, наконец, Кривоустого! Да, они собирали в одну руку все бразды, потому и были могущественны, потому их уважали люди. А Владиславу за то, что он хотел идти по пути своих предков, только и осталось сейчас, что охотиться с соколами в Альтенбурге да бражничать за одним столом с челядью. Я вам не желаю зла, но и Болеслав, и Мешко еще поплатятся за это! Вот уже Чешский Владислав (*29) их теснит и распоряжается на их землях как хочет, а Якса из Мехова, зять того злодея, того страшного человека...
   Все смущенно потупились, но Агнесса и бровью не повела.
   - О да, - подтвердила она, - это был страшный человек, истинное чудовище, сын Велиалов. И все же мы его сокрушили, как Храбрый - Безприма, как Казимир - Маслава, как ваш отец... Збигнева (*30). Те-то были еще беспощадней, Кривоустый Збигнева убил...
   Генрих вскочил с места, хотел что-то сказать, но слова застряли у него в горле. Гертруда, очень бледная, беззвучно шевелила губами - она молилась. Генрих молча сел. Увы, Агнесса права, отец убил своего брата, взял в плен и ослепил, после чего тот сразу умер, - об этом знала вся Польша.
   - Однако я вашего отца ничуть не виню, - продолжала Агнесса. - Он сделал это с благой целью; правда, папа потребовал его потом на суд и наложил покаяние, но это епископы, которые за бунтовщика стояли, настроили папу против Кривоустого. А он вынужден был так поступить. Папа, конечно, ворчал, да все это чепуха: папе не понять, каким должен быть настоящий король, всякий папа ненавидит настоящего короля; так возненавидел папа моего деда, так довел до гибели вашего Щедрого - да что я говорю, вашего! Нашего! Земля ведь эта - наша общая.
   Она внезапно умолкла, задумалась, глядя куда-то вдаль, словно увидела перед собой эту землю. Генрих с улыбкой наклонился к Агнессе и спросил:
   - Вислу помнишь?
   Столько чувства было в его голосе, что Агнесса, вздрогнув, посмотрела прямо в его голубые глаза. По лицу ее промелькнуло выражение нежное и чуть ироническое.
   - Помню, - ответила она после минутного раздумья, - очень даже хорошо помню. Но помню и другое. Когда после свадьбы в краковском замке мы с мужем направлялись в свои покои, нас провожали знатнейшие вельможи Польши и Германии, среди них мои братья Язомирготт и Альбрехт, который тогда недавно обручился с Аделаидой - мир ее праху, - и все епископы, а на свадьбе было их четверо. И вот ваш отец вдруг остановил шествие, подозвал меня и Владислава и повел в ту часть замка, к которой примыкает недостроенная каменная часовня Герона (*31). Отец ваш отворил тяжелую дверь и при свете факела, который сам нес в руке, указал вовнутрь часовни - там, на подушке из заморского бархата, лежала... корона.
   При этом слове Оттон фон Штуццелинген тихо ахнул, а у Генриха мороз пробежал по спине.
   Упоминание о золотом венце, об этом священном символе королевской власти, окруженном столькими легендами, наделенном мистической силой, которая сообщается ему недоступным людскому разуму таинством помазания, потрясло их души. Генриху еще не доводилось слышать, что его отец хранил у себя корону - вожделенную, загадочную, которая некогда слетела с головы его двоюродного деда (*32).
   - У Кривоустого была корона? - с любопытством спросил Оттон.
   - Да, она сияла тогда перед нашими глазами, а князь наклонился над нею и сказал: "Если на вашей совести будет меньше грехов, нежели на моей, господь, быть может, возложит ее на вашу голову".
   Агнесса внезапно засмеялась сухим, злым смешком, от которого всем стало не по себе. Гертруда перекрестилась.
   - Да, как же! Корона ждет не дождется, чтоб мы повесили ее на гвоздь у себя в альтенбургском замке... Потом мы видели ее в Кракове, но перед смертью Кривоустого епископ увез ее в Гнезно (*33). Впрочем, корона была поддельная, это известно; она была лишь тенью, призраком, эхом той подлинной, которую Щедрый взял с собою в Осиек. Там и лежит корона Щедрого - то ли в монастырской казне, то ли в гробу этого короля-монаха, в его могиле, в земле, всеми забытая, пропавшая без вести, затерявшаяся на веки вечные в хаосе, который все растет, все ширится... Ах, Генрих, запомни мои слова и передай их своим братьям: Болеку с его кудряшками да Мешко премудрому, которого за ум еще в детстве прозвали "Старым". Пусть знают, что их отец хранил в краковском замке... корону.
   И во второй раз Агнесса с дрожью в голосе произнесла это слово; жестоко страдая от своего унижения, она, видимо, была не в силах это скрыть. Оттон фон Штуццелинген, заинтересовавшись ее рассказом, поудобней уселся в кресле и обратился к неудавшейся королеве с вопросом:
   - И все же мне непонятно, откуда могла быть у Кривоустого корона?
   - Он всю жизнь мечтал о ней, вот и велел сковать из золотой пластинки эту игрушку да вставить два-три камешка. Чего проще!
   - Ну нет, княгиня! - недоверчиво скривился Оттон. - Не такой это был человек, чтобы тешиться столь греховными забавами. Коронование - великое, святое таинство, и Болеслав вполне понимал его высокий смысл...
   - Еще бы! Ведь он сам нес меч при короновании, - вдруг прошипела Агнесса. - И перед кем! Перед этим прощелыгой Лотарем, которого попы обманом избрали! (*23) Знаем мы, что это за выборы были...
   - Я полагаю, - спокойно возразил Оттон, - Болеслав поступал правильно, не желая ссориться с кесарем. И ежели он когда-то чем-то поступился Лотарю - так ведь не всей Польшей, а только Поморьем, - эка важность!
   - Но те никогда бы этого не сделали! - надменно промолвила Агнесса.
   - Кто - "те"?
   - Предки его?
   - Кто же? Герман? - засмеялся было Оттон, но, взглянув на смятенное лицо Гертруды, сразу умолк. Такое неуважительное отношение к великим предкам казалось ей ужасным кощунством. Вся пунцовая, она метала гневные взгляды на Генриха - как он может это терпеть!
   - Нет, не Герман. Те, другие - Щедрый, Восстановитель, Храбрый. Да, то были короли! Слышишь, Генрих, князь сандомирский, то были короли! А знаешь ты, о чем думал император Оттон Третий? (*35) Знаешь?
   Генрих молчал. Ему чудилось, что под сводами кельи еще звучат, отдаются эхом слова: "Генрих, князь сандомирский, то были короли!" - и перед его глазами всплыли образы тех, кого с такой страстью называла Агнесса, и многих, многих других, о ком он знал по рассказам придворных, рыцарей и монахов. Говорили о них всегда с трепетом почтения и восторга: полтораста лет, минувших со времени приезда кесаря в Гнезно, озарили событие и его участников багрянцем легенды. Генрих вспомнил, как в краковском замке у отца он, бывало, заходил в покои Храброго, где стены сложены из камня, хотя сам-то замок деревянный. В этих покоях, примыкавших к часовне Герона, царил таинственный полумрак, - казалось, в них еще витает дух этого своевольного, жестокого, сильного человека, который менял жен одну за другой, а сыновей и братьев держал в кулаке. Правое же крыло замка было построено Щедрым в виде русского терема: на окнах наличники с кружевной резьбой, крыша из листового золота, окрашенные в зеленый и красный цвета башенки. Там обычно поселялись киевские торговые гости, и одна светлица в этом крыле была сплошь обита тканью, на которой, в византийском вкусе, были вышиты жемчугом целующиеся голуби в золотых медальонах. Говорили, будто в той светлице умерла первая жена Кривоустого, Сбыслава, мать Владислава; княгиня Саломея боялась туда заглянуть и, крестясь, с отвращением вспоминала, как Сбыслава потребовала, чтобы ее хоронили русские попы. Генрих словно видел перед собой мать, ее лицо, руки. Задумчивым, мечтательным взглядом он следил за угасавшим на скалах огненным закатом и уже не слышал, о чем говорят рядом. Грозный вопрос Агнессы так и остался без ответа.
   - Все знают, - продолжала она, - что последний Оттон был сумасброд, но мы, члены императорской семьи, знаем еще и то, кому надлежало стать соправителем Оттона. О чем ином мог он думать там, в Гнезно, когда решил уйти в монастырь, уединиться в глухом уголке Италии и собственноручно возложил на голову твоего деда королевскую корону, свою корону?.. А ты сидишь тут, мечтаешь, пялишь глаза на горы! О, матушка твоя научила тебя одному - печься о своем благополучии, чтобы исправно платили тебе мыта да исполняли повинности - все эти повозы, проводы, подводы (*36), - да я и не знаю, как они называются! Только бы хозяйство богатело, только бы везли в Ленчицу побольше мешков с зерном да бочек с пивом - вот и вся ее забота о Польше. И вы тоже такие...
   - Полно тебе, Агнесса, не горячись, побереги здоровье! - наставительно молвила Гертруда. - Ну что с Генриха спрашивать! Он еще молод, в Польше правят его братья, и ему нелегко будет их одолеть, ведь даже ты не сумела!..
   Сверкнув глазами на Гертруду, Агнесса, однако, не стала продолжать.
   - Спокойней, княгиня, спокойней! - заговорил мейстер Оттон. - Болеслав, спору нет, был великий король; он обладал удивительным даром подчинять людей своей воле, и, разумеется, кесарь Оттон Третий, этот святой человек, отлично понимал, кто перед ним. Но, княгиня, с тех пор прошло уже столько лет! Откуда нам знать, как все было на самом деле? Кое-что представляется нам теперь совсем по-другому, хотя я знаю, наши няньки пугают Болеславом детей. И все ж не думаю, чтобы Оттон, возалкав венца небесного, решил отдать ему свой земной венец. Вероятней всего, кесарь, сын византийской царевны, монах в императорской мантии, великой души человек, желал надеть на свою голову оба венца. Болеслав, правда, короновался много лет спустя, но самовольно. А до коронования он нес меч перед императором Генрихом, как отец нашего юного князя - перед Лотарем. По сути Польша всегда была имперским леном.
   - Ложь! - с жаром воскликнула Агнесса.
   - Ложь! - повторили за ней Генрих и Гертруда. Они вдруг почувствовали себя союзниками и понимающе переглянулись.
   - Мейстер Оттон, - запальчиво сказал Генрих, - все это пустые слова. Может, они и несли меч, но что с того? Ты ведь знаешь - Германия сама по себе, Польша сама по себе, и ничего тут не изменить.
   - Пожалуй, ты прав, но долго это продолжаться не может. Будет, будет един пастырь и едино стадо!
   Слова эти прозвучали двусмысленно. Монаху подобало так говорить лишь о папе, но Оттон, видимо, намекал на кесаря. И Агнесса вспомнила о том, что оставила Конрада в Бамберге на смертном одре. Да, положение было неясное. Кто будет править королевством и создавать эту единую империю, заветную мечту всей их семьи? Младший Фридрих - еще дитя, королевы Гертруды давно нет в живых, что будет дальше?
   - Судьба смертных в руке господа, и он направляет их, - возразил ей Оттон. - Свои замыслы он воплощает через вашу семью, но орудию не дано постичь предначертания творца. И напрасно ты, княгиня, ропщешь на его приговор. Корона, которую вы с мужем видели в день свадьбы, исчезла без следа, ее нет нигде и, полагаю, ее никогда не найдут.
   Агнесса ничего не ответила, но по ее лицу было заметно, что она не согласна с ученым монахом. Гертруда и Генрих тоже молчали, князь не сводил взора с черневших в сумерках лесов.
   Когда совсем стемнело, у него состоялась еще одна важная беседа с Агнессой, но уже с глазу на глаз. Перед отъездом из обители княгиня позвала его к себе под тем предлогом, что хочет, мол, окончательно проститься. Однако с первых же ее слов Генрих понял, что она намерена привлечь его на свою сторону. И он решил изо всех сил сопротивляться.
   Привел к ней Генриха Добеш. Княгиня в роскошной шубе, наброшенной на монашеское платье, ждала его в отдаленном уголке сада. Агнесса взяла его за руку, так они пошли по темным тропинкам. Позади тяжело ступал Добеш и с ним Любава Ярославна, старая дама из свиты русской княжны, невестки Агнессы, перешедшая к свекрови. В саду было очень тихо, быстрые, нервные шаги Агнессы неприятно отдавались в ушах Генриха, его рука, сжимавшая холодные, неподвижные пальцы княгини, слегка дрожала. Довольно долго они шли молча, наконец Агнесса заговорила первая:
   - Что ты думаешь о нашей беседе там, у Гертруды? - Генрих не ответил, и она продолжала: - Мне захотелось еще раз побеседовать с тобой о том же, только без мейстера Оттона - все-таки он истый немец. В делах Польши разбирается неплохо, но судить о них, как мы, он не способен.
   - В наших жилах тоже течет немецкая кровь, - заметил Генрих, употребляя множественное число, чтобы не обидеть Агнессу.
   - Разумеется, я тоже немка, однако мы, немецкие княжны, выданные замуж за иноземных государей, наделены особым даром - не иначе как господь ниспослал нам его за заслуги святой Кунигунды: все дела нашего нового отечества мы принимаем к сердцу, как свои собственные. Погляди на моих сестер, на сестер твоей матери, которых их дядя, благочестивый Оттон Бамбергский (*37), просватал за славянских князей. И вот я говорю тебе и повторяю: я, дочь и сестра императоров, чувствую себя полькой и потому лучше, чем кто другой, понимаю мысли Конрада, которых он даже советникам своим не сообщает. Но я позвала тебя не для этого. Я хочу еще раз тебе напомнить, что благо Польши требует объединения всех польских земель, но не под властью старшего из князей, а под скипетром короля - это разумели и Храбрый, и Щедрый...
   - Но не разумели другие, - серьезно сказал Генрих. - А нарушить равенство Пястовичей не так-то просто.
   - Почему?
   - Неужели тебе не понятно? Я вижу одно - времена меняются, река не потечет вспять. Всех нас несет течением, швыряет туда, сюда, и против него мы бессильны. Польша должна стать другой, как стала другой Германская империя. Ничего ведь не вышло из твоих попыток, сестрица, ровно ничего, ибо в воздухе носится теперь иное. Вшебор, Всеслав, Святополк Влостович (*38) - они тоже чего-то добиваются.
   - Больно ты умен! Разве Казимир не одолел Маслава, не сокрушил Кривоустый Скарбимира? (*39) А известно тебе, чего желает кесарь, всякий кесарь?
   - Мы еще не так слабы.
   - Ну, старшего своего брата ты хорошо знаешь - голова кудрявая, да умом небогатая.
   - Об этом я не думал.
   - Вернешься на родину, сам увидишь. Так вот, Генрих, ежели бы ты помог нам, ты и твои сандомирские паны, мы бы оставили тебе удел.
   - Благодарю, - усмехнулся Генрих, - я и сейчас им почти не владею, Болек выплачивает мне часть доходов, да я не жадный.
   - Силезию хочешь?
   - А как же ваши сыновья?
   - О них не тревожься. Скажи прямо, чего хочешь за то, чтобы поддержать нас.
   - Ничего. Ничего не хочу, мне и так хорошо. Но ты не подумай, будто я себялюбивый глупец, недостойный быть князем. Я много размышлял над твоими словами. Признаюсь, раньше я никогда об этом не думал, жил беспечно, как придется. Повстречайся мне теперь Болеслав Храбрый, я, не колеблясь, стал бы на его сторону. Но своего супруга ты, сестрица, знаешь. Его ли назвать преемником великих предков?
   - Да, ты бы хотел, чтобы он, как Кривоустый, без толку воевал всю жизнь. И какая польза была от всех этих драк? С венграми, с русскими, с пруссами, с бодричами (*40) носила его нелегкая во все концы к дорогим нашим соседям...
   - Какая польза, спрашиваешь? Полагаю, даже в вашем альтенбургском замке найдется кое-что добытое в его походах, и теперь вы на эти сокровища покупаете себе сторонников. Ох, княгиня, нехорошо это! Какая польза? А вассальную дань кесарю - ты о ней с такой злостью говорила - чем платил отец? Собирал ее в Поморье, на Руяне, в богатых землях приморских - все к морю, к морю стремился... Твой Владислав, сестрица, человек мирный, пожалуй, даже добрый - ведь Петра погубила ты, но...
   - Я? Петра? - Агнесса выпустила руку Генриха и остановилась лицом к нему; глаза ее засверкали в темноте.
   Добеш велел слугам взять факелы и идти впереди князя и княгини. Теперь Агнесса стояла, заслоняя собою свет; ее рогатый чепец сбился на затылок.
   - Клянусь тебе, - сложила она руки крестом на груди, - он сам уничтожил это чудовище, этого злодея и грешника, какого свет не видывал! На византийские сокровища царевны Варвары этот изверг строил храмы, храмы, десятки храмов (*41). Но если сложить все эти камни в гору, она не сравняется с горой его злодеяний. О, я не посмела бы тронуть пальцем ни его самого, ни его друга Рожера, хотя он погряз во всех смертных грехах. Нет, я не могла бы убить дядю моего мужа, человека, женатого на внучке императора. Это Владислав показал, на что он способен, это он сокрушил дьявольскую гордыню Петра.
   - Пусть так, но он поступил вероломно, - сказал Генрих и, бросив холодный взгляд на исступленное лицо Агнессы, отвернулся - свет факелов резал глаза. - Пусть так, но то был замечательный человек, да, замечательный. С вашей стороны было бессовестно так с ним расправиться.
   Агнесса схватилась руками за голову, широкие рукава совсем закрыли пламя факелов.
   - Нет, нет, это был страшный человек! Не знаю, что держал он на уме, но, кажется мне, он готов был проглотить весь мир, чтобы утолить свою гордыню. - И она перешла на шепот. - Он хотел стать королем. Лишь у него были для этого силы, смелость, желание. О, почему я не стала его женой, почему меня отдали одному из вас! Он бы сумел стать королем, больше того, императором! Да, да, он короновался бы в Аахене, в Майнце, в Риме... И по всем правилам, не так, как Лотарь в Латеране (*42), нет! В Риме, в соборе святого Петра! Даже моему брату это не удалось...
   Тут она запнулась и, немного помолчав, продолжала другим тоном:
   - Мой брат - он тоже слабый, несчастный человек, неспособный принять решение, а Генрих, юный наш Генрих, умер. Не то королем был бы он. Это я подсказала Конраду, что надо его короновать; я хотела, чтобы он был нашим государем. Но он умер. Все рассыпается в прах, все гибнет. Близок конец света, конец империи.
   Генрих слушал ее с трепетом и, стараясь избежать пронзительного взгляда ее расширенных зрачков, смотрел в сторону.
   - Стало холодно, пойдем в дом, пойдем! - сказал он и попытался взять Агнессу за руку, но она вырвалась, мрачно и гневно глядя на него. - Завтра ведь вам ехать.
   Послышались легкие шаги, это была Рихенца. Не говоря ни слова, она нежно прильнула к матери. Агнесса молча погладила дочь по голове. Рихенца улыбнулась и потащила их обоих к монастырю. Слуги шли впереди, освещая дорогу и кружевной узор желтых листьев на яблонях. Вне этого светлого пятна все тонуло в густом темно-синем мраке; они медленно шли вперед, и с ними шла Рихенца в белом плаще, невысокая, стройная, полная сокровенной внутренней жизни, совсем иная, чем ее мать, чем Генрих. Такой видел он ее в последний раз перед скорой разлукой.
   6
   Утром дамы с многолюдной свитой выехали в Бамберг, а Генрих остался в Цвифальтене, даже не проводил их до границы монастырских владений. Он со дня на день ждал прибытия своей свиты, за которой и был послан в Польшу Лестко. Генриху тоже предстояло явиться к кесареву двору, препоручить себя воле кесаря, как завещал отец. А покамест он жил под крылышком у сестры, в монастыре, и никуда его отсюда не тянуло - он выезжал на охоту, слушал песенки Бартоломея, так, в приятной праздности, и проходило время. Один день сменялся другим, осень вступала в свои права, а Генрих все дожидался Лестко, вестей из дому, воинов, денег - не мог же он отправиться с двумя-тремя оруженосцами ко двору кесаря, где все блещет роскошью и великолепием. Случалось, он неделями блуждал по окрестным лесам с сокольничим Гертруды и с юным Тэли - не то охотился, не то просто вслушивался в лесные шумы, в щебетанье и гомон птиц, собиравшихся в перелет. Сокольничий был из местных, звался он Герхо, соколиную охоту знал досконально и не раз водил Генриха через багряные буковые рощи к местам, обильным дичью. Князь постреливал из лука, но редко и без азарта - охота служила ему лишь предлогом побыть в одиночестве.