Страница:
Тут мать наконец сообразила:
- Так ты посмел еще и залезть в дачу!.. Боже мой!..
Отпираться было невозможно.
- Я не оставил следов, - сказал Мишка, умолчав про сыр. - А ты уверена, что она... ну, эта Женя... уже не получит письмо?
Мать отвернулась к стене, Мишке показалось - плачет. Но в голосе слез слышно не было:
- Не знаю... Может, и получит... Может, ее не возьмут сразу.
- Если она успеет узнать, что Валентин не виноват, это будет важно для нее, - сказал Мишка.
Мать кивнула.
- Ты прав. Ты стал уже почти взрослым...
По дороге к почтовому ящику, висевшему на стене магазина, Мишка размышлял о том, что сказала мать, и не мог понять, почему мать назвала ем взрослым за эту игру в Майка Кристи. Теперь уже и ему самому вся затея казалась довольно глупой и опасной.
Потом они ели сильно перестоявшиеся щи, потом мать мыла тарелки, а Мишка в сотый раз перечитывал опись вещей, подброшенных капитаном Немо колонистам.
Когда утром, по дороге в школу Мишка проходил мимо дачи, он видел по-прежнему полуоткрытое окно на втором этаже. В окно летел снег.
Мимо посольства, на котором по поводу какого-то праздника был вывешен огромный красный флаг с кривым крестом в черном круге, почтальон всегда проходил быстро - и милиционер косился на сумку, и самому почему-то бывало не по себе. Иногда дорогу ему преграждала выезжающая огромная машина, милиционер делал левой рукой предупреждающий жест перед почтальоном погоди, мол - правую же ловко вскидывал к шлему, отдавая честь сидящему глубоко на заднем сиденье человеку в серой шляпе, со стеклышком, мерцающим под правой бровью... Сегодня же милиционеров было двое, машина выехала сначала одна, потом другая, и во второй почтальон разглядел какого-то странного: с кривоватой челюстью, с глубоко запавшими глазами. Второй милиционер, незнакомый, подтолкнул зазевавшегося письмоносца, чтобы тот не задерживался, а тем более не присматривался... Настроение у служащего вовсе испортилось, а тут еще и в первом же доме, в который он сунулся со своей сумкой, ждала неприятная, всякий раз пугающая новость. Только он примерился сунуть конверт, надписанный прямым и крупным детским почерком, в ящик на двери правой квартиры второго этажа, как заметил проклятую бумажку с печатью, веревочки, будь они трижды неладны, от косяка под бумажку, и даже показалось ему, что запах какой-то особый пошел от квартиры - какой-то такой душок, как от всех этих, опечатанных, к которым время от времени, да чуть ли не каждый день, приводила его чертова служба... Почтальон воровато оглянулся, мелко изорвал конверт, а обрывки сунул в карман - потом в канализацию спустить. Может, какому-нибудь мальчишке или девочке недоставка на пользу будет...
А Вовка-вошка молчал, как убитый, до самых каникул, а после каникул еще много всякого было, и Мишка сам почти мбыл о даче и черных легковухах.
В сорок третьем же Вовку-вошку и вправду убили. Гдето на Украине, о чем Мишка, конечно, не узнал никогда, хотя и сам в это же время где-то в тех краях налетел на второе проникающее в бедро...
Тем все и кончилось. Да, вот еще что: дача сгорела - совсем недавно, в начале семидесятых.
2. ЛИНДА С ХЛОПКАМИ
За соседним столиком зазвенело стекло, Кристапович обернулся. По скатерти плыло рыжее коньячное пятно, погасшая настольная лампа лежала на боку, а рядом с ней таким же недвижимым предметом лежала голова, которую он узнал сразу же - будто не было десяти с лишним лет, и войны, и прочем всем, и будто не была эта голова наполовину седой, и не врезался в налившуюся пьяной кровью шею воротник дряхлого уже офицерского кителя, и будто не шумело вокруг знаменитое кафе, не подсаживались в углу к поэту с дьявольским профилем прихлебатели - кто теша душу, с угощениями, кто, наоборот, выпить задарма... Михаил встал, отогнал возникшее - школу в снегу, училку, нудным своим Базаровым усыпившую некрепком на впечатления хозяйкиного сына - и потащил Кольку вон, на слякотную улицу Горького, под гудки "побед", высаживавших на славном углу центровых ребят в полупальто с цигейковыми шалями и со сверкающими бриолином коками на непокрытых головах. Запихнул пьяного, разъезжающегося драными хромачами по грязи, в просторное и пыльное нутро "адмирала", вернулся расплатиться - и уже через полчаса гнал машину по едва видимому шоссе, наугад, туда, где жили они когда-то, не так чтобы очень плохо, да очень горько...
Николай, конечно, проснулся в пять, стонал, тыкался по избе за водой, зажег десятилинейку, едва не разгрохав стекло, долго сидел за столом, отчаянно скребя белый волос под несвежей байковой рубахой-гейшей, дико пялился на Михаила. Разговор пошел только часа через полтора, когда удалось добыть в сельпо мутноватую "красную головку" - Кристапович с привычным удивлением смотрел, как похмеляются, его к этому никакой ректификат не привел, пока выдерживал что и сколько угодно без последствий.
- Встретились, - крутнул головой Колька, нетвердо поставил на столешницу стакан, отгрыз кусок от изогнувшейся черной корки, закурил, старательно жуя мундштук "казбечины". - Встретились, мать его в кожух...
Кристапович молча слушал, о себе рассказал коротко и снова слушал, курил Колькины папиросы - свои забыл в кафе, потом снова пошли в магазин курево кончилось, да и водка тоже. Взяли того и другого, напугав старуху-продавщицу в старой синей милицейской шинели зелеными с недосыпу и перепою рожами, вернулись, и снова разговаривали - часов до трех дня, до хрипа. Уже почти засыпая, Михаил сказал:
- А я продавщицу узнал, Колька. Это ж нашего мильтона Криворотова жена, правильно?
- Точно! - изумился Колька. - Ну, у тебя память! Ну, бля, мыслитель с Бейкер-стрит!.. Только не жена, вдова. Помер мильтон наш, взяли его перед самой войной, в мае, чего-то насчет немцев неуважительно звезданул, его и взяли, а он тут же в районе, под следствием и помер... Дружки у него там оставались, следователи, наверное, дали в камеру-то наган - помереть...
Он поматерился еще минут с пятнадцать, допил бутылку и тяжко захрапел, привалившись к щелястой, с вываливающейся паклей бревенчатой стене, по которой тенями носились крупные черные тараканы. И, глядя на них, совсем других, чем городские рыжие, задремал и Кристапович. Сон его был обычным, к какому он уже давно привык - ни на минуту не переставал во сне соображать, прикидывать, обдумывать - так спал все время на войне, может благодаря такому сну и выжил, да и за последние годы работать во сне головой не отучился. К собственному удивлению, просыпался - если больше четырех часов подряд удавалось рвануть - вполне выспавшимся.
Сейчас было над чем подумать. К вечеру встречи с Колькой в жизни Михаила Кристаповича набралось предостаточно проблем. Капитан в запасе Кристапович, образование полное среднее, Красная Звезда и семь медалей, полковая разведка, последние три года работал по снабжению на стройке, что дурным сном росла на Смоленке. Зэки таскали отборный кирпич, пленные месили раствор под дурацкую свою петушиную песню, а он сидел в фанерной хилой конторке, крутил телефон, ругался с автобазой и цемзаводом и все яснее понимал, что так и всю жизнь просидеть можно, если не случится чего-нибудь такого... Чего и случиться не может. И пройдет она, единственная жизнь, в этой или другой такой же фанерной будке, и все.
Имущества у нем имелось: автомобиль "опель-адмирал", вывезенный по большой удаче из логова зверя, попал Мишкин дивизион прямо на отгрузочную площадку завода, где стояли три таких новеньких машины, и Мишка до сих пор удивлялся, как он тогда все хитро обделал; кожаное пальто, доставшееся от одного летуна, осваивавшего в свое время "Аэрокобру", а освоившего в результате "голубой дунай" у Марьинского мосторга; неплохой еще синий в полоску костюм из кенигсбергского разбитого конфекциона, поднятый с усыпанной мелким стеклом мостовой; в мелкую бордовую полоску костюм не хуже, чем у Джонни Вейсмюллера; да отличнейший "айвор-кадет", бульдожка, милая короткоствольная штуковина, неведомыми путями попавшая в комод той спальни, в прелестном профессорском домике, недалеко от лейпцигского гестапо, а теперь лежащая под левым передним сиденьем машины, завернутая в промасленную зимнюю портянку.
Жилья же не было совершенно, летом ночевал в фанерном своем кабинете, зимой у дальней-предальней родни - тетки не то четверо-, не то пятиюродной, ровесницы по годам, по занятиям же - певицы в "Колизее". Тетку звали Ниной, о своих отношениях с нею он старался не думать вовсе хотя воюя, а еще больше после войны, навидался всякого... Условие она поставила прямое на вторую ночь: "Ну, ты что, так и будешь там матрац ковырять?.. Если да, то метись отсюда, родственник, сию же минуту, понял? Я не могу так заснуть, а водить начну - тебе же хуже будет..." Ну, а с другой стороны - не очень он и сопротивлялся, так было проще, а предрассудки забывались все бесповоротнее в той долгожданной, но такой непредполагаемой жизни, что наступила после демобилизации... Милиция не беспокоила, довольствуясь пропиской в каком-то общежитии - бараке за Тайнинкой, где он и не был никогда. Ел чаще всего либо в пивной на Тверском, рядом с Пушкиным, либо в том самом кафе - вокруг были люди, они говорили вроде бы об интересном для него, но уже через пять минут такого случайного подслушивания или случайной же беседы ему становилось невообразимо скучно и одновременно смешно - будто с пай-мальчиком, послушным маменькиным сынком поговорил... А ведь и сам мог быть, как какой-нибудь из этих, в наваленных пестрых пиджаках-букле и полуботинках на "тракторах" - кабы не война, не бездомье, не отец, не вся эта его проклятая уродская жизнь...
И как раз тогда, когда он твердо решил: "Все, надо чего-то делать, выбираться надо из помойки, да и должок бы отдать тот не мешает, если удастся, а не удастся - так и черт с ним, можно и об угол башкой..." - как раз в этот момент зазвенело стекло, и он увидел пьяного Кольку, сына хозяйки той подмосковной избы, где плакали они с матерью вдвоем по ночам, прижимаясь друг к другу в ледяной и душной постели под старыми рваными овчинами, запрещая друг другу вспоминать отца вслух и вспоминая, вспоминая... Верный Колька, преданный дружок и слушатель, потерявшийся где-то еще на Волховском - то ли убит, то ли плен.
Колька же в кафе забрел впервые и случайно. Отвоевал, отхватил свои три осколка, контузию бревном от земляночного наката, под самый конец лейтенантские погоны, сшил из английского горчичного шевиота китель, нацепил на него все свои нашивки и медаль пехотного комвзвода, да и вернулся домой - в заколоченную кривыми досками избу. Попил, как положено, день-другой за упокой материнской души, потерзал трофейные вельтмейстеровские мехи, да и пошел служить вахтером в министерство, в здоровенный серый дом на Садовой, стоял в черной форме в дверях под квадратной башней с часами. Отдежурив, форму оставлял в караулке, надевал бессносный британский материал, шел куда-нибудь на Разгуляй, пил много и по-дурному, с инвалидами, из какой-то поганой артели.
В артели и познакомился с Файкой - татаркой невообразимой красоты, синеглазой, на тонких и длинных жеребячьих ногах, грудастой и безобразно по пьянке буйной. Одевалась Файка так, что рядовые артельщики только слюной исходили - с каких денег, непонятно: румынки на меху, цигейка под котик, бостоновая юбка до колен, прозрачные чулки из американских посылок - а заработку, как у любой надомницы, шестьсот, от силы семьсот. Чем Колька ее взял - никто понять не мог, а он сам только смеялся гадко, намекая, что, мол, не одним лопатником силен мужик, да и не только руками...
А на деле была Файка, когда трезвая, сентиментальной и привязчивой бабой, Кольку любила за беззлобность и именно за чрезвычайную силу, причем вовсе не пододеяльную, с радостью ездила с ним по воскресеньям в деревню, топила там печь, деловито варила щи и без претензий бегала по ночам за хату в коротких валенках Колькиной матери - и сама себе казалась настоящей хозяйкой, домовитой, чуть ли не мамкой... Ну, конечно, так шло недолго до первой выпивки в Файкином подвале на Солянке. Колька фальшиво и отчаянно громко наяривал на перламутровом своем трофее "Барона фон дер Пшика", а сама хозяйка то плясала с бухгалтером артели, обожженным через все лицо и лоб термитным немецким "ванюшей", то рвалась драться и дралась отчаянно, чем под руку подвернется.
Так бы все и шло себе, если б вчера днем, часов в двенадцать не оказались Колька с Файкой по каким-то, семейным как бы, делам в центре, недалеко от телеграфа. Шли, не спеша по воскресному времени, собирались еще в Елисеев зайти, разговаривали мирно, чувствуя уже, что можно и без Елисеева обойтись, а неплохо бы как можно скорее в подвал свой вернуться, да и того... в постель, - как в одну минуту все перевернулось, и кончилась жизнь, и весь остаток дня прошатался Колька, как чумной, а вечером напился один уж до полного безумия и встретил Мишку...
- Вставай! - Кристапович, уже умудрившись даже и побриться чудом обнаруженным в недрах избы ржавым опасным лезвием, - благо кожа на лице стала что тебе дубленая - тряс и поднимал Николая. Наконец Колька разлепил закисшие глаза, кое-как поднялся, вытянулся мудаковато:
- Лейтенант Самохвалов по вашему... - но тут же вспомнил все, плюнул, мрачно стал натягивать бриджи. Пока он мотался на двор, споласкивался, скреб поросячьего цвета щетину на щеках, пока пытался почистить сапоги и на ладан дышащую шинель, Михаил ходил за ним и негромко, спокойно, как по писаному, говорил, говорил, и Колькино лицо вытягивалось более и более, и под конец он уже даже и не возражал ничего, только кряхтел. Молча полез в машину, пристроился на переднем сиденье боком и искоса с ужасом посматривал на Мишку.
- Согласен? - спросил Кристапович. - Смотри, у тебя выхода нет. Либо они Файку за какие-то ее дела взяли - тогда и тебя на всякий случай загребут, а там придумают чего-нибудь... Тем более, что компания у вас с нею - вся под вышкой ходит...
- Ну, уж прямо под вышкой, - хмыкнул было Колька, но тут же замолк ужас, видимо, не отпускал его.
- Впрочем, - продолжал Михаил, - маловероятно, что это связано с ее делами. Они жульем, шпаной всякой и блядями не занимаются. Расскажи еще раз все, как было.
- Ну, чего, как было, - забубнил Колька. - Идем, значит, мимо церкви, Воскресенье-на-Успенском, что ли, там еще бани рядом, Чернышевские. Ну, актер еще навстречу знакомый шел, я фамилию не помню, в кино один раз видел. Здоровый такой, фамилия нерусская, в пальто с поясом. Тут из-за угла машина, обычная "эмка", только ревет здорово, наверно, мотор другой, от "победы", что ли..
- Форсированный, - вставил Мишка, и они чуть было не заспорили о машинах - было им по двадцать семь лет... Мишка опомнился первым. - Дальше давай.
- Дальше ноги не пускают, - сострил Колька. - Ну, вот. Тормозят прямо рядом с нами. Я стал, ничего не понимаю, а Файка знаешь, чего сказала?
- Ну, повтори еще раз, - Мишка вел машину быстро, но не лихо, снег визжал под широкими шинами на поворотах, впереди уже поднимался в мелкой мороси недостроенный новый университет, с ревом обошел машину разболтанный "студер".
- Сделалась сразу бледная и говорит: "Это за мной, они красивых берут, мне рассказывали...", а дверца уже открылась, выходит такой фраер в хорошем драпе...
- А всего в машине сколько было? - перебил Мишка.
- За рулем один, грузин, похож на актера из картины "Свинарка и пастух", рядом еще один, рыжий, из-под зеленой шляпы патлы рыжие, как у стиляги.
- Мингрелы, - пробормотал Кристапович.
- Чего? - удивился Николай. - Ты, что ли, знаешь этих?
- Дальше давай, - буркнул Мишка, уже вжимая "опель", нескладно поворачивающийся длинным серым телом с тяжелым крупом багажника, в грязнейшие переулки возле Донского монастыря, виляя по задворкам и тупикам Шаболовки и притормаживая на Якиманке.
- Тот, что вышел, взял ее под руку и говорит с акцентом: "Барышня, садитесь в машину быстренько. Вас ждут в одном месте по важному для вас делу". Ну, Файка дернулась, совсем стала белая и садится молча. А я этого, конечно, за ривьеру левой, правой к яблочку...
- Не ври, - опять буркнул Мишка. Машина уже выбиралась к Солянке, пробуравив трущобы Зарядья, буксовала в талой грязи на спусках к реке, въезжала в глухой двор, и Колька с удивлением обнаружил, что по его короткому и неточному описанию Мишка сразу нашел Файкин подвал остановились точно напротив, в подворотне через улицу. Они сидели в "опеле", мотор тихо пел, Колька быстро заканчивал рассказ:
- Ну, не за яблочко, но за ривьеру - точно, и говорю, так, мол, тебя, и так, в рот и в глаз, отпусти даму, фрай. А он засмеялся, в рыло мне книжку красную сунул и говорит: "Иди, командир, иди. Идите, товарищ, не мешайте органам выполнять свои функции..." Или вроде этого - вежливо, сука. И с места рванули...
- От центра поехали? - спросил Мишка. - Ага. - Колька уже спускался следом за другом в подвал. Кристапович шел, будто домой к себе. У двери остановился, посветил плоским фонарем - с косяка тянулась веревочка под наклеенную на раму двери бумажку с фиолетовым оттиском. - Видел? спросил Мишка. - Знакомая картинка. Помню я их штемпеля...
- Они? - выдохом шепнул Николай. Кристапович не ответил, и так все было ясно. Откинул крышку фонарика со сдвижными цветными стеклами, поднес ближе к бумажке лампочку в жестяном полированном рефлекторчике вспомнился гиперболоид, соблазнительная легкость этой гениальной выдумки, непреодолимое желание попробовать сделать у тогдашнего, десятилетнем... Бумажка отклеилась и, легко колеблясь, повисла на веревочке. Отворили под тревожные вздохи Николая дверь, вошли.
- Тебе на дежурство когда? - спросил Мишка.
- Сегодня в ночь, в семь заступаю, - Колька с удивлением, будто в первый раз здесь, оглядывался. - Слышь, Мишка, смотри, порядок какой, как мы оставили. Что ж, они и шмона не делали?
- Конечно, нет. - Кристапович досадливо пожал плечами. - Зачем обыск, если они просто девку для хозяина взяли? Чет у нее искать? Да если бы они поискали, нам здесь делать нечего было бы.
Колька без видимого усилия вытащил, не скребя по полу, на весу, из угла железную кровать. Что-то знакомое показалось Мишке в этом стальном ложе, хотя что удивительного - все одинаковые: спинки в разводах коричневой краски под дуб, половины шаров нет - свинчены, подзор не первой свежести, а кое-где и прямо со следами Колькиных же сапог. Мишка с удовольствием смотрел, как Колька несет эту гордость советской индустрии не напрягаясь. Ни вражеские осколки, ни родная горькая не поломали устойчивое самохваловское здоровье. Под кроватью пол оказался неожиданно чистым, ни бот драных, ни трусов скомканных - дощатый настил в крупную щель. Колька сунул руку в карман, вытащил простую финку с наборной веселенькой ручкой, подковырнул крайнюю к стене доску и пошел отдирать их одну за другой - каждая на двух некрепких гвоздях.
- Ну, вы конспираторы, - засмеялся Кристапович. - Им и искать бы не пришлось, от дверей бы увидели, если бы стали смотреть.
- Да чего прятать-то было? - прокряхтел Колька, вытаскивая из неглубокого подпола докторский баул из сильно облупленного крашеного брезента. - От кого? Жженый бухгалтер притащит треть артельской выручки, которую они этим бандюгам сдавали...
- Рэкет, - про себя как бы сказал Мишка, но Колька услыхал.
- Чего?! - изумился он. Какой там к херам... не знаю, что ты бормочешь, а знаю, что сдавали эти инвалиды банде треть, чтобы жить спокойно. Два раза им кассу обчистили, мильтоны потыкались-потыкались, да и в сторону - мол, "черная кошка" действует, а против нее мы, дескать, пока не стоим... Ну, паленый бухгалтер и придумал - нашел этих, договорился, им треть - они больше артель и не трогают...
- Я понял уже, - сказал Мишка. - Лучше еще раз опиши, кто деньги забирал.
- Кто! - возмутился Колька. - Хрен в пальто, вот кто. Я ж тебе уже говорил: свои пять процентов Файка отмусолит, которые ей за передачу, за прямую связь и риск, а остальное на ночь под кровать, а утром - ни свет ни заря - тот заявляется, линдач, молча под кровать, молча в чемоданчик пересыпет, молча на выход...
- Прямо и тебя не опасался? - спросил Мишка.
- Один раз прямо из-под нас доставал, гнида, - засмеялся Колька, - я и слезть-то с нее не успел... Хотел ему по фотке приложить, да он с тебя, а то и подлиннее, и при пушке, так я думаю - перетерплю, не отвалится, а то ведь ухлопает...
- Точно его вспомни, весь портрет, - приказал Мишка, и Колька, рассовывая по карманам трудно сворачивающиеся пачки сотенных, извлеченные из баула, а не помещающиеся передавая Мишке, забубнил:
- Волосы черные, как приклеенные, гладкие, сзади - висят - ну, Тарзан, как положено - пиджак коричневый в клетку, плечи - во, на жопе разрез, дудочки зеленые, полботинки на белом каучуке... Ну, стиляга и все, что ты, в "Крокодиле" не видал их? Сверху не то макинтош, не то халат...
- Плащ, - поправил Кристапович. - А лицо, особенное что-нибудь есть в лице? Что ты все о шмотках, он же переодеться может.
Видимо, мысль о том, что у человека может быть не один костюм, не приходила ранее в голову Кольки. Он задумался, хлопнул несколько раз короткими белыми ресницами.
- Шрамов вроде нету... вот! Губы у него... ну... такие, - он попытался вывернуть свои, - как у Поля Робсона, понял?
- Понял, - сказал Мишка. Вроде бы такого парня он встречал в кафе, а может, и кажется... Они вышли, заперли дверь, Михаил послюнил бумажку, погрел ее снова фонариком, прилепил на место. Глянул на квадратную "доксу" - до Колькиного дежурства оставалось тридцать пять минут. Поехали к министерству на Басманной, метров за двести остановились.
- Ты все помнишь? - спросил Мишка.
- Все, - решительно ответил Колька. По дороге они успели взять шкалик, Колька окончательно поправился, загрыз чесночиной - и теперь сидел прямой, розовый, спокойный. Снова их блокгауз отбит, снова Мишка командует, и скоро они пойдут в избу, будут хлебать затируху, а то и щи, а потом Мишкина маманя будет дочитывать им про безумного Гаттераса... - Все помню. Среди дежурства звонок, быстро навожу хай, мол, у Файки беда, сама неизвестно где, звонил кто-то из соседей, делаю им психа, под шум сматываюсь в форме и с пугачом, в такси до Солянки, в подъезд, через черный ход в Подколокольный, опять в такси, до Бронной... Так?
- Так, - кивнул Кристапович. Молча и быстро переложили деньги в валявшуюся на полу между сиденьями Мишкину балетку. Мишка вздохнул, глядя, как выбирается из машины Колька, потянул его за рукав снова внутрь:
- Ну, уже не боишься?
Колька заржал как-то слишком весело:
- А когда я боялся? Я боюсь?! Мишаня, а тебя накатиком не заваливало? А ты в своей сраной разведке перед заградотрядом на мины ходил? А меня заваливало, понял, я ходил, понял?! Я ничего не боюсь, понял?! Мне на них...
Высвободил рукав, пошел, обернулся и крикнул на всю быстро темнеющую под осенним слезливым небом улицу:
- Не бздимо, перезимуем! - и скрылся за углом.
А Михаил переждал светофор, бросил папиросу в окно - и рванул на Сретенку, к себе. То есть, к Нинке.
Нинка лежала в постели, одеяло натянуто на голову, ноги торчат.
- С работы твоей звонили, - сказала она из-под одеяла, не меняя позы. - Судом грозили за прогул. Я сказала - заболел ты. Справку Дора Исааковна сделает... Пока ее с работы не погнали...
Михаил откинул одеяло. Нинка немедленно перевернулась на спину, прямо и светло посмотрела ему в глаза. Груди сплющились и развалились на стороны, запал живот - худа была Нинка, а для своих двадцати восьми и телом жидковата, курила много, валялась допоздна, налегала на "три семерки" и жирное печенье "птифур", вечно засорявшее колючими крошками постель, а шло все не в коня корм, ребра и ключицы торчали, а от дурной жизни только кожа повисала. И при этом - непонятная была в этой девке какая-то штука, от которой многие чумели, да и Михаил был ей подвержен... Как сказал однажды аккордеонист из колизеевского оркестра, много чего повидавший мужик, чудом уцелевший поляк из Львова: "Не то пшиемно, же пани хце запердоличь, а то, же хце завше..." Мишка понял не все слова, но со смыслом был вынужден согласиться...
- Потом, потом, Нина, потом, - тихо и серьезно сказал он, и Нинкины глаза сразу потемнели, ушла прозрачность. - Потом, милая, сейчас не до того. Ты бы оделась, а?.. Насчет справки - умница. Только бы Дора успела, а то доберутся и до этой несчастной убийцы в белом халате... Теперь вот что, нужен паспорт женский, молодой, лучше татарка. Сделает твой Яцек? Он же там через каких-то своих делал кому-то? Да не моя это баба, молчи, молчи, не моя, это дело, поняла?! Дальше: я весь день болею, лежу здесь. Соседям скажи - с желудком что-то, мол, не беспокойте его...
- Много они тебя беспокоят, - Нинка слушала внимательно, не удивляясь. Попеть пяток лет в "Колизее" - ко всему привыкнешь...
- Что бы ни случилось, - продолжал Михаил, - меня не ищи. Спросят да, бывал, больше не заходит, ничего не знаю. Но, надеюсь, - не спросят... Сейчас соседи дома?
- Нет никого, - Нинка уже сидела в постели, подтянув к груди нот, оглядывалась в поисках халата. Мишка отвернулся - она уж и вовсе отключилась вроде, о делах думает, а села все-таки так, что и грудь подтянулась, и что нужно - видно... Зараза...
В это же мгновение Мишка невесть каким слухом поймал - открывается в дальней дали необозримого коридора входная дверь, тихо идут... двое или трое... идут. "Умник, Мишка! - про себя крикнул Кристапович. - Умник, взял из машины бульдожку!" И уже повалил одуревшую сразу Нинку, взгромоздился сверху, потянул на спину одеяло до самого затылка, ноги поджал - так что вылезли наружу только Нинкины голые, и, поднимаясь и опускаясь под одеялом самым недвусмысленным образом, чтобы и от двери было видно, чем люди занимаются, прямо в лицо женщине раздельно выговорил: "Это за мной, не бойся, молчи..." Револьвер уже держал в левой, не слишком сильно упирающейся в простыню руке, правую приготовил к главному толчку.
- Так ты посмел еще и залезть в дачу!.. Боже мой!..
Отпираться было невозможно.
- Я не оставил следов, - сказал Мишка, умолчав про сыр. - А ты уверена, что она... ну, эта Женя... уже не получит письмо?
Мать отвернулась к стене, Мишке показалось - плачет. Но в голосе слез слышно не было:
- Не знаю... Может, и получит... Может, ее не возьмут сразу.
- Если она успеет узнать, что Валентин не виноват, это будет важно для нее, - сказал Мишка.
Мать кивнула.
- Ты прав. Ты стал уже почти взрослым...
По дороге к почтовому ящику, висевшему на стене магазина, Мишка размышлял о том, что сказала мать, и не мог понять, почему мать назвала ем взрослым за эту игру в Майка Кристи. Теперь уже и ему самому вся затея казалась довольно глупой и опасной.
Потом они ели сильно перестоявшиеся щи, потом мать мыла тарелки, а Мишка в сотый раз перечитывал опись вещей, подброшенных капитаном Немо колонистам.
Когда утром, по дороге в школу Мишка проходил мимо дачи, он видел по-прежнему полуоткрытое окно на втором этаже. В окно летел снег.
Мимо посольства, на котором по поводу какого-то праздника был вывешен огромный красный флаг с кривым крестом в черном круге, почтальон всегда проходил быстро - и милиционер косился на сумку, и самому почему-то бывало не по себе. Иногда дорогу ему преграждала выезжающая огромная машина, милиционер делал левой рукой предупреждающий жест перед почтальоном погоди, мол - правую же ловко вскидывал к шлему, отдавая честь сидящему глубоко на заднем сиденье человеку в серой шляпе, со стеклышком, мерцающим под правой бровью... Сегодня же милиционеров было двое, машина выехала сначала одна, потом другая, и во второй почтальон разглядел какого-то странного: с кривоватой челюстью, с глубоко запавшими глазами. Второй милиционер, незнакомый, подтолкнул зазевавшегося письмоносца, чтобы тот не задерживался, а тем более не присматривался... Настроение у служащего вовсе испортилось, а тут еще и в первом же доме, в который он сунулся со своей сумкой, ждала неприятная, всякий раз пугающая новость. Только он примерился сунуть конверт, надписанный прямым и крупным детским почерком, в ящик на двери правой квартиры второго этажа, как заметил проклятую бумажку с печатью, веревочки, будь они трижды неладны, от косяка под бумажку, и даже показалось ему, что запах какой-то особый пошел от квартиры - какой-то такой душок, как от всех этих, опечатанных, к которым время от времени, да чуть ли не каждый день, приводила его чертова служба... Почтальон воровато оглянулся, мелко изорвал конверт, а обрывки сунул в карман - потом в канализацию спустить. Может, какому-нибудь мальчишке или девочке недоставка на пользу будет...
А Вовка-вошка молчал, как убитый, до самых каникул, а после каникул еще много всякого было, и Мишка сам почти мбыл о даче и черных легковухах.
В сорок третьем же Вовку-вошку и вправду убили. Гдето на Украине, о чем Мишка, конечно, не узнал никогда, хотя и сам в это же время где-то в тех краях налетел на второе проникающее в бедро...
Тем все и кончилось. Да, вот еще что: дача сгорела - совсем недавно, в начале семидесятых.
2. ЛИНДА С ХЛОПКАМИ
За соседним столиком зазвенело стекло, Кристапович обернулся. По скатерти плыло рыжее коньячное пятно, погасшая настольная лампа лежала на боку, а рядом с ней таким же недвижимым предметом лежала голова, которую он узнал сразу же - будто не было десяти с лишним лет, и войны, и прочем всем, и будто не была эта голова наполовину седой, и не врезался в налившуюся пьяной кровью шею воротник дряхлого уже офицерского кителя, и будто не шумело вокруг знаменитое кафе, не подсаживались в углу к поэту с дьявольским профилем прихлебатели - кто теша душу, с угощениями, кто, наоборот, выпить задарма... Михаил встал, отогнал возникшее - школу в снегу, училку, нудным своим Базаровым усыпившую некрепком на впечатления хозяйкиного сына - и потащил Кольку вон, на слякотную улицу Горького, под гудки "побед", высаживавших на славном углу центровых ребят в полупальто с цигейковыми шалями и со сверкающими бриолином коками на непокрытых головах. Запихнул пьяного, разъезжающегося драными хромачами по грязи, в просторное и пыльное нутро "адмирала", вернулся расплатиться - и уже через полчаса гнал машину по едва видимому шоссе, наугад, туда, где жили они когда-то, не так чтобы очень плохо, да очень горько...
Николай, конечно, проснулся в пять, стонал, тыкался по избе за водой, зажег десятилинейку, едва не разгрохав стекло, долго сидел за столом, отчаянно скребя белый волос под несвежей байковой рубахой-гейшей, дико пялился на Михаила. Разговор пошел только часа через полтора, когда удалось добыть в сельпо мутноватую "красную головку" - Кристапович с привычным удивлением смотрел, как похмеляются, его к этому никакой ректификат не привел, пока выдерживал что и сколько угодно без последствий.
- Встретились, - крутнул головой Колька, нетвердо поставил на столешницу стакан, отгрыз кусок от изогнувшейся черной корки, закурил, старательно жуя мундштук "казбечины". - Встретились, мать его в кожух...
Кристапович молча слушал, о себе рассказал коротко и снова слушал, курил Колькины папиросы - свои забыл в кафе, потом снова пошли в магазин курево кончилось, да и водка тоже. Взяли того и другого, напугав старуху-продавщицу в старой синей милицейской шинели зелеными с недосыпу и перепою рожами, вернулись, и снова разговаривали - часов до трех дня, до хрипа. Уже почти засыпая, Михаил сказал:
- А я продавщицу узнал, Колька. Это ж нашего мильтона Криворотова жена, правильно?
- Точно! - изумился Колька. - Ну, у тебя память! Ну, бля, мыслитель с Бейкер-стрит!.. Только не жена, вдова. Помер мильтон наш, взяли его перед самой войной, в мае, чего-то насчет немцев неуважительно звезданул, его и взяли, а он тут же в районе, под следствием и помер... Дружки у него там оставались, следователи, наверное, дали в камеру-то наган - помереть...
Он поматерился еще минут с пятнадцать, допил бутылку и тяжко захрапел, привалившись к щелястой, с вываливающейся паклей бревенчатой стене, по которой тенями носились крупные черные тараканы. И, глядя на них, совсем других, чем городские рыжие, задремал и Кристапович. Сон его был обычным, к какому он уже давно привык - ни на минуту не переставал во сне соображать, прикидывать, обдумывать - так спал все время на войне, может благодаря такому сну и выжил, да и за последние годы работать во сне головой не отучился. К собственному удивлению, просыпался - если больше четырех часов подряд удавалось рвануть - вполне выспавшимся.
Сейчас было над чем подумать. К вечеру встречи с Колькой в жизни Михаила Кристаповича набралось предостаточно проблем. Капитан в запасе Кристапович, образование полное среднее, Красная Звезда и семь медалей, полковая разведка, последние три года работал по снабжению на стройке, что дурным сном росла на Смоленке. Зэки таскали отборный кирпич, пленные месили раствор под дурацкую свою петушиную песню, а он сидел в фанерной хилой конторке, крутил телефон, ругался с автобазой и цемзаводом и все яснее понимал, что так и всю жизнь просидеть можно, если не случится чего-нибудь такого... Чего и случиться не может. И пройдет она, единственная жизнь, в этой или другой такой же фанерной будке, и все.
Имущества у нем имелось: автомобиль "опель-адмирал", вывезенный по большой удаче из логова зверя, попал Мишкин дивизион прямо на отгрузочную площадку завода, где стояли три таких новеньких машины, и Мишка до сих пор удивлялся, как он тогда все хитро обделал; кожаное пальто, доставшееся от одного летуна, осваивавшего в свое время "Аэрокобру", а освоившего в результате "голубой дунай" у Марьинского мосторга; неплохой еще синий в полоску костюм из кенигсбергского разбитого конфекциона, поднятый с усыпанной мелким стеклом мостовой; в мелкую бордовую полоску костюм не хуже, чем у Джонни Вейсмюллера; да отличнейший "айвор-кадет", бульдожка, милая короткоствольная штуковина, неведомыми путями попавшая в комод той спальни, в прелестном профессорском домике, недалеко от лейпцигского гестапо, а теперь лежащая под левым передним сиденьем машины, завернутая в промасленную зимнюю портянку.
Жилья же не было совершенно, летом ночевал в фанерном своем кабинете, зимой у дальней-предальней родни - тетки не то четверо-, не то пятиюродной, ровесницы по годам, по занятиям же - певицы в "Колизее". Тетку звали Ниной, о своих отношениях с нею он старался не думать вовсе хотя воюя, а еще больше после войны, навидался всякого... Условие она поставила прямое на вторую ночь: "Ну, ты что, так и будешь там матрац ковырять?.. Если да, то метись отсюда, родственник, сию же минуту, понял? Я не могу так заснуть, а водить начну - тебе же хуже будет..." Ну, а с другой стороны - не очень он и сопротивлялся, так было проще, а предрассудки забывались все бесповоротнее в той долгожданной, но такой непредполагаемой жизни, что наступила после демобилизации... Милиция не беспокоила, довольствуясь пропиской в каком-то общежитии - бараке за Тайнинкой, где он и не был никогда. Ел чаще всего либо в пивной на Тверском, рядом с Пушкиным, либо в том самом кафе - вокруг были люди, они говорили вроде бы об интересном для него, но уже через пять минут такого случайного подслушивания или случайной же беседы ему становилось невообразимо скучно и одновременно смешно - будто с пай-мальчиком, послушным маменькиным сынком поговорил... А ведь и сам мог быть, как какой-нибудь из этих, в наваленных пестрых пиджаках-букле и полуботинках на "тракторах" - кабы не война, не бездомье, не отец, не вся эта его проклятая уродская жизнь...
И как раз тогда, когда он твердо решил: "Все, надо чего-то делать, выбираться надо из помойки, да и должок бы отдать тот не мешает, если удастся, а не удастся - так и черт с ним, можно и об угол башкой..." - как раз в этот момент зазвенело стекло, и он увидел пьяного Кольку, сына хозяйки той подмосковной избы, где плакали они с матерью вдвоем по ночам, прижимаясь друг к другу в ледяной и душной постели под старыми рваными овчинами, запрещая друг другу вспоминать отца вслух и вспоминая, вспоминая... Верный Колька, преданный дружок и слушатель, потерявшийся где-то еще на Волховском - то ли убит, то ли плен.
Колька же в кафе забрел впервые и случайно. Отвоевал, отхватил свои три осколка, контузию бревном от земляночного наката, под самый конец лейтенантские погоны, сшил из английского горчичного шевиота китель, нацепил на него все свои нашивки и медаль пехотного комвзвода, да и вернулся домой - в заколоченную кривыми досками избу. Попил, как положено, день-другой за упокой материнской души, потерзал трофейные вельтмейстеровские мехи, да и пошел служить вахтером в министерство, в здоровенный серый дом на Садовой, стоял в черной форме в дверях под квадратной башней с часами. Отдежурив, форму оставлял в караулке, надевал бессносный британский материал, шел куда-нибудь на Разгуляй, пил много и по-дурному, с инвалидами, из какой-то поганой артели.
В артели и познакомился с Файкой - татаркой невообразимой красоты, синеглазой, на тонких и длинных жеребячьих ногах, грудастой и безобразно по пьянке буйной. Одевалась Файка так, что рядовые артельщики только слюной исходили - с каких денег, непонятно: румынки на меху, цигейка под котик, бостоновая юбка до колен, прозрачные чулки из американских посылок - а заработку, как у любой надомницы, шестьсот, от силы семьсот. Чем Колька ее взял - никто понять не мог, а он сам только смеялся гадко, намекая, что, мол, не одним лопатником силен мужик, да и не только руками...
А на деле была Файка, когда трезвая, сентиментальной и привязчивой бабой, Кольку любила за беззлобность и именно за чрезвычайную силу, причем вовсе не пододеяльную, с радостью ездила с ним по воскресеньям в деревню, топила там печь, деловито варила щи и без претензий бегала по ночам за хату в коротких валенках Колькиной матери - и сама себе казалась настоящей хозяйкой, домовитой, чуть ли не мамкой... Ну, конечно, так шло недолго до первой выпивки в Файкином подвале на Солянке. Колька фальшиво и отчаянно громко наяривал на перламутровом своем трофее "Барона фон дер Пшика", а сама хозяйка то плясала с бухгалтером артели, обожженным через все лицо и лоб термитным немецким "ванюшей", то рвалась драться и дралась отчаянно, чем под руку подвернется.
Так бы все и шло себе, если б вчера днем, часов в двенадцать не оказались Колька с Файкой по каким-то, семейным как бы, делам в центре, недалеко от телеграфа. Шли, не спеша по воскресному времени, собирались еще в Елисеев зайти, разговаривали мирно, чувствуя уже, что можно и без Елисеева обойтись, а неплохо бы как можно скорее в подвал свой вернуться, да и того... в постель, - как в одну минуту все перевернулось, и кончилась жизнь, и весь остаток дня прошатался Колька, как чумной, а вечером напился один уж до полного безумия и встретил Мишку...
- Вставай! - Кристапович, уже умудрившись даже и побриться чудом обнаруженным в недрах избы ржавым опасным лезвием, - благо кожа на лице стала что тебе дубленая - тряс и поднимал Николая. Наконец Колька разлепил закисшие глаза, кое-как поднялся, вытянулся мудаковато:
- Лейтенант Самохвалов по вашему... - но тут же вспомнил все, плюнул, мрачно стал натягивать бриджи. Пока он мотался на двор, споласкивался, скреб поросячьего цвета щетину на щеках, пока пытался почистить сапоги и на ладан дышащую шинель, Михаил ходил за ним и негромко, спокойно, как по писаному, говорил, говорил, и Колькино лицо вытягивалось более и более, и под конец он уже даже и не возражал ничего, только кряхтел. Молча полез в машину, пристроился на переднем сиденье боком и искоса с ужасом посматривал на Мишку.
- Согласен? - спросил Кристапович. - Смотри, у тебя выхода нет. Либо они Файку за какие-то ее дела взяли - тогда и тебя на всякий случай загребут, а там придумают чего-нибудь... Тем более, что компания у вас с нею - вся под вышкой ходит...
- Ну, уж прямо под вышкой, - хмыкнул было Колька, но тут же замолк ужас, видимо, не отпускал его.
- Впрочем, - продолжал Михаил, - маловероятно, что это связано с ее делами. Они жульем, шпаной всякой и блядями не занимаются. Расскажи еще раз все, как было.
- Ну, чего, как было, - забубнил Колька. - Идем, значит, мимо церкви, Воскресенье-на-Успенском, что ли, там еще бани рядом, Чернышевские. Ну, актер еще навстречу знакомый шел, я фамилию не помню, в кино один раз видел. Здоровый такой, фамилия нерусская, в пальто с поясом. Тут из-за угла машина, обычная "эмка", только ревет здорово, наверно, мотор другой, от "победы", что ли..
- Форсированный, - вставил Мишка, и они чуть было не заспорили о машинах - было им по двадцать семь лет... Мишка опомнился первым. - Дальше давай.
- Дальше ноги не пускают, - сострил Колька. - Ну, вот. Тормозят прямо рядом с нами. Я стал, ничего не понимаю, а Файка знаешь, чего сказала?
- Ну, повтори еще раз, - Мишка вел машину быстро, но не лихо, снег визжал под широкими шинами на поворотах, впереди уже поднимался в мелкой мороси недостроенный новый университет, с ревом обошел машину разболтанный "студер".
- Сделалась сразу бледная и говорит: "Это за мной, они красивых берут, мне рассказывали...", а дверца уже открылась, выходит такой фраер в хорошем драпе...
- А всего в машине сколько было? - перебил Мишка.
- За рулем один, грузин, похож на актера из картины "Свинарка и пастух", рядом еще один, рыжий, из-под зеленой шляпы патлы рыжие, как у стиляги.
- Мингрелы, - пробормотал Кристапович.
- Чего? - удивился Николай. - Ты, что ли, знаешь этих?
- Дальше давай, - буркнул Мишка, уже вжимая "опель", нескладно поворачивающийся длинным серым телом с тяжелым крупом багажника, в грязнейшие переулки возле Донского монастыря, виляя по задворкам и тупикам Шаболовки и притормаживая на Якиманке.
- Тот, что вышел, взял ее под руку и говорит с акцентом: "Барышня, садитесь в машину быстренько. Вас ждут в одном месте по важному для вас делу". Ну, Файка дернулась, совсем стала белая и садится молча. А я этого, конечно, за ривьеру левой, правой к яблочку...
- Не ври, - опять буркнул Мишка. Машина уже выбиралась к Солянке, пробуравив трущобы Зарядья, буксовала в талой грязи на спусках к реке, въезжала в глухой двор, и Колька с удивлением обнаружил, что по его короткому и неточному описанию Мишка сразу нашел Файкин подвал остановились точно напротив, в подворотне через улицу. Они сидели в "опеле", мотор тихо пел, Колька быстро заканчивал рассказ:
- Ну, не за яблочко, но за ривьеру - точно, и говорю, так, мол, тебя, и так, в рот и в глаз, отпусти даму, фрай. А он засмеялся, в рыло мне книжку красную сунул и говорит: "Иди, командир, иди. Идите, товарищ, не мешайте органам выполнять свои функции..." Или вроде этого - вежливо, сука. И с места рванули...
- От центра поехали? - спросил Мишка. - Ага. - Колька уже спускался следом за другом в подвал. Кристапович шел, будто домой к себе. У двери остановился, посветил плоским фонарем - с косяка тянулась веревочка под наклеенную на раму двери бумажку с фиолетовым оттиском. - Видел? спросил Мишка. - Знакомая картинка. Помню я их штемпеля...
- Они? - выдохом шепнул Николай. Кристапович не ответил, и так все было ясно. Откинул крышку фонарика со сдвижными цветными стеклами, поднес ближе к бумажке лампочку в жестяном полированном рефлекторчике вспомнился гиперболоид, соблазнительная легкость этой гениальной выдумки, непреодолимое желание попробовать сделать у тогдашнего, десятилетнем... Бумажка отклеилась и, легко колеблясь, повисла на веревочке. Отворили под тревожные вздохи Николая дверь, вошли.
- Тебе на дежурство когда? - спросил Мишка.
- Сегодня в ночь, в семь заступаю, - Колька с удивлением, будто в первый раз здесь, оглядывался. - Слышь, Мишка, смотри, порядок какой, как мы оставили. Что ж, они и шмона не делали?
- Конечно, нет. - Кристапович досадливо пожал плечами. - Зачем обыск, если они просто девку для хозяина взяли? Чет у нее искать? Да если бы они поискали, нам здесь делать нечего было бы.
Колька без видимого усилия вытащил, не скребя по полу, на весу, из угла железную кровать. Что-то знакомое показалось Мишке в этом стальном ложе, хотя что удивительного - все одинаковые: спинки в разводах коричневой краски под дуб, половины шаров нет - свинчены, подзор не первой свежести, а кое-где и прямо со следами Колькиных же сапог. Мишка с удовольствием смотрел, как Колька несет эту гордость советской индустрии не напрягаясь. Ни вражеские осколки, ни родная горькая не поломали устойчивое самохваловское здоровье. Под кроватью пол оказался неожиданно чистым, ни бот драных, ни трусов скомканных - дощатый настил в крупную щель. Колька сунул руку в карман, вытащил простую финку с наборной веселенькой ручкой, подковырнул крайнюю к стене доску и пошел отдирать их одну за другой - каждая на двух некрепких гвоздях.
- Ну, вы конспираторы, - засмеялся Кристапович. - Им и искать бы не пришлось, от дверей бы увидели, если бы стали смотреть.
- Да чего прятать-то было? - прокряхтел Колька, вытаскивая из неглубокого подпола докторский баул из сильно облупленного крашеного брезента. - От кого? Жженый бухгалтер притащит треть артельской выручки, которую они этим бандюгам сдавали...
- Рэкет, - про себя как бы сказал Мишка, но Колька услыхал.
- Чего?! - изумился он. Какой там к херам... не знаю, что ты бормочешь, а знаю, что сдавали эти инвалиды банде треть, чтобы жить спокойно. Два раза им кассу обчистили, мильтоны потыкались-потыкались, да и в сторону - мол, "черная кошка" действует, а против нее мы, дескать, пока не стоим... Ну, паленый бухгалтер и придумал - нашел этих, договорился, им треть - они больше артель и не трогают...
- Я понял уже, - сказал Мишка. - Лучше еще раз опиши, кто деньги забирал.
- Кто! - возмутился Колька. - Хрен в пальто, вот кто. Я ж тебе уже говорил: свои пять процентов Файка отмусолит, которые ей за передачу, за прямую связь и риск, а остальное на ночь под кровать, а утром - ни свет ни заря - тот заявляется, линдач, молча под кровать, молча в чемоданчик пересыпет, молча на выход...
- Прямо и тебя не опасался? - спросил Мишка.
- Один раз прямо из-под нас доставал, гнида, - засмеялся Колька, - я и слезть-то с нее не успел... Хотел ему по фотке приложить, да он с тебя, а то и подлиннее, и при пушке, так я думаю - перетерплю, не отвалится, а то ведь ухлопает...
- Точно его вспомни, весь портрет, - приказал Мишка, и Колька, рассовывая по карманам трудно сворачивающиеся пачки сотенных, извлеченные из баула, а не помещающиеся передавая Мишке, забубнил:
- Волосы черные, как приклеенные, гладкие, сзади - висят - ну, Тарзан, как положено - пиджак коричневый в клетку, плечи - во, на жопе разрез, дудочки зеленые, полботинки на белом каучуке... Ну, стиляга и все, что ты, в "Крокодиле" не видал их? Сверху не то макинтош, не то халат...
- Плащ, - поправил Кристапович. - А лицо, особенное что-нибудь есть в лице? Что ты все о шмотках, он же переодеться может.
Видимо, мысль о том, что у человека может быть не один костюм, не приходила ранее в голову Кольки. Он задумался, хлопнул несколько раз короткими белыми ресницами.
- Шрамов вроде нету... вот! Губы у него... ну... такие, - он попытался вывернуть свои, - как у Поля Робсона, понял?
- Понял, - сказал Мишка. Вроде бы такого парня он встречал в кафе, а может, и кажется... Они вышли, заперли дверь, Михаил послюнил бумажку, погрел ее снова фонариком, прилепил на место. Глянул на квадратную "доксу" - до Колькиного дежурства оставалось тридцать пять минут. Поехали к министерству на Басманной, метров за двести остановились.
- Ты все помнишь? - спросил Мишка.
- Все, - решительно ответил Колька. По дороге они успели взять шкалик, Колька окончательно поправился, загрыз чесночиной - и теперь сидел прямой, розовый, спокойный. Снова их блокгауз отбит, снова Мишка командует, и скоро они пойдут в избу, будут хлебать затируху, а то и щи, а потом Мишкина маманя будет дочитывать им про безумного Гаттераса... - Все помню. Среди дежурства звонок, быстро навожу хай, мол, у Файки беда, сама неизвестно где, звонил кто-то из соседей, делаю им психа, под шум сматываюсь в форме и с пугачом, в такси до Солянки, в подъезд, через черный ход в Подколокольный, опять в такси, до Бронной... Так?
- Так, - кивнул Кристапович. Молча и быстро переложили деньги в валявшуюся на полу между сиденьями Мишкину балетку. Мишка вздохнул, глядя, как выбирается из машины Колька, потянул его за рукав снова внутрь:
- Ну, уже не боишься?
Колька заржал как-то слишком весело:
- А когда я боялся? Я боюсь?! Мишаня, а тебя накатиком не заваливало? А ты в своей сраной разведке перед заградотрядом на мины ходил? А меня заваливало, понял, я ходил, понял?! Я ничего не боюсь, понял?! Мне на них...
Высвободил рукав, пошел, обернулся и крикнул на всю быстро темнеющую под осенним слезливым небом улицу:
- Не бздимо, перезимуем! - и скрылся за углом.
А Михаил переждал светофор, бросил папиросу в окно - и рванул на Сретенку, к себе. То есть, к Нинке.
Нинка лежала в постели, одеяло натянуто на голову, ноги торчат.
- С работы твоей звонили, - сказала она из-под одеяла, не меняя позы. - Судом грозили за прогул. Я сказала - заболел ты. Справку Дора Исааковна сделает... Пока ее с работы не погнали...
Михаил откинул одеяло. Нинка немедленно перевернулась на спину, прямо и светло посмотрела ему в глаза. Груди сплющились и развалились на стороны, запал живот - худа была Нинка, а для своих двадцати восьми и телом жидковата, курила много, валялась допоздна, налегала на "три семерки" и жирное печенье "птифур", вечно засорявшее колючими крошками постель, а шло все не в коня корм, ребра и ключицы торчали, а от дурной жизни только кожа повисала. И при этом - непонятная была в этой девке какая-то штука, от которой многие чумели, да и Михаил был ей подвержен... Как сказал однажды аккордеонист из колизеевского оркестра, много чего повидавший мужик, чудом уцелевший поляк из Львова: "Не то пшиемно, же пани хце запердоличь, а то, же хце завше..." Мишка понял не все слова, но со смыслом был вынужден согласиться...
- Потом, потом, Нина, потом, - тихо и серьезно сказал он, и Нинкины глаза сразу потемнели, ушла прозрачность. - Потом, милая, сейчас не до того. Ты бы оделась, а?.. Насчет справки - умница. Только бы Дора успела, а то доберутся и до этой несчастной убийцы в белом халате... Теперь вот что, нужен паспорт женский, молодой, лучше татарка. Сделает твой Яцек? Он же там через каких-то своих делал кому-то? Да не моя это баба, молчи, молчи, не моя, это дело, поняла?! Дальше: я весь день болею, лежу здесь. Соседям скажи - с желудком что-то, мол, не беспокойте его...
- Много они тебя беспокоят, - Нинка слушала внимательно, не удивляясь. Попеть пяток лет в "Колизее" - ко всему привыкнешь...
- Что бы ни случилось, - продолжал Михаил, - меня не ищи. Спросят да, бывал, больше не заходит, ничего не знаю. Но, надеюсь, - не спросят... Сейчас соседи дома?
- Нет никого, - Нинка уже сидела в постели, подтянув к груди нот, оглядывалась в поисках халата. Мишка отвернулся - она уж и вовсе отключилась вроде, о делах думает, а села все-таки так, что и грудь подтянулась, и что нужно - видно... Зараза...
В это же мгновение Мишка невесть каким слухом поймал - открывается в дальней дали необозримого коридора входная дверь, тихо идут... двое или трое... идут. "Умник, Мишка! - про себя крикнул Кристапович. - Умник, взял из машины бульдожку!" И уже повалил одуревшую сразу Нинку, взгромоздился сверху, потянул на спину одеяло до самого затылка, ноги поджал - так что вылезли наружу только Нинкины голые, и, поднимаясь и опускаясь под одеялом самым недвусмысленным образом, чтобы и от двери было видно, чем люди занимаются, прямо в лицо женщине раздельно выговорил: "Это за мной, не бойся, молчи..." Револьвер уже держал в левой, не слишком сильно упирающейся в простыню руке, правую приготовил к главному толчку.