В подъезде Фред резко двинул к глазам ничуть не удивившегося мужика в форме удостоверение, один из шпаны тоже показал корочки, быстро прошли на второй этаж, позвонили. Шаги послышались сразу - в половине второго ночи хозяин словно за дверью стоял.
   - Кто? - голос не изменился, совершенно не изменился голос!
   - Откройте, - сказал Фред как раз так, как нужно, не громче, не тише. Дверь медленно сдвинулась, ушла вглубь, Мишка на минуту прикрыл глаза все в прихожей было на тех же местах, косо поставленное зеркало под потолок, и рога, и кожаный сундуке.
   Хозяин был в форменных брюках и в штатской рубашке, бритая плова белела в полутьме. Мишка совсем не помнил ем, а теперь сразу вспомнил все - голос, бритую голову, руки с очень крупными плоскими ногтями...
   - Понятой, побудьте с гражданином, - приказал Фред, и Мишка опять изумился его естественности в противоположном природной сущности амплуа, и опять успел подумать - в противоположном ли? Шпана уже шуровала вовсю. На столе лежала чистая наволочка, в нее бросали сначала облигации, деньги, потом, когда дело дошло до нижнего ящика буфета, - кольца, брошки, какие-то браслеты, опять кольца, часы на неновых, скрюченных ремешках... И буфет был тот самый - с витыми колонками, гроздьями, листьями и когтистыми ногами, со множеством выдвижных ящичков. Ручки этих ящичков были точеные, похожие на шахматные пешки, постоянно они вываливались, и мать их укрепляла, оборачивая бумажками, и пеняла отцу, что у нет дома ни до чего руки не доходят, и отец всякий раз предлагал одно и то же: "А если их того... шашкой и до пояса? А?..", и мать всегда возмущалась его юмором висельника...
   - Вот ваше истинное лицо, - бросил разыгравшийся окончательно Фред, когда обыск переместился в кабинет, откуда малый с мелким, тощим и пакостным лицом грязного мальчишки уже горстями таскал в наволочку побрякушки - вспыхивали камни, обволакивающе желтел металл. Перешли в спальню, оттуда Фред опять сказал издевательским тоном:
   - И ведь семьи даже нет - вот оно, звериное лицо примазавшегося врага...
   Кристапович сидел на стуле возле стола с наволочкой, напротив сидел хозяин. Михаил встал, обошел стол, тихо спросил:
   - У вас есть оружие?
   Человек поднял глаза, и Мишка отвернулся.
   - Эй, кто там ходит? - крикнули из спальни. Фред и помощники вернулись. Мишка отошел к окну. В "опеле" теперь никого не было, а из-под машины едва заметно выглядывал сухумский башмак. Колька спешил, башмак дергался...
   Один из вошедших в комнату бандитов держал в левой руке хромированный "кольт" с именной дощечкой - чуть прихваченным манжетом рубашки за самый край ствола, весь револьвер был тщательно протерт заранее. Фред незаметно покосился на Кристаповича - видимо, намеченный план казался ему слишком рискованным. Михаил так же незаметно расширил глаза - мол, никаких импровизаций, все согласовано с мэтром. Фред кивнул блатному, тот как бы нечаянно положил пистолет на стол. Отойдя к окну, где стоял Кристапович Михаил передвинулся, перекрывая видимость на машину, - Фред сухо сказал:
   - Ну что ж, одевайтесь.
   Мишка увидел, как при этом Фред сжал в кармане пальто пистолет, как напряглись кулаки и в карманах остальных. Но вмешательства не потребовалось.
   Человек встал, бритая голова двигалась на вдруг ставшей тонкой в распахнутом вороте рубашки шее, глаза ползли в стороны, рука легла на скатерть, дернулась - и в следующее мгновение негромкий хлопок слегка сотряс воздух этой комнаты, где каждая дощечка паркета была знакома Мишке до последней трещинки, где, может, и до сих пор валялся за диваном оловянный солдатик в буденовке с облезлой звездой...
   Когда они выходили, человека в подъезде уже не было.
   - Боятся смотреть, как начальство за жопу берут, - сказал Фред. Это были последние слова, которые Кристапович от него услышал.
   Возле "опеля" стоял Колька. Фред покосился на него недовольно, Самохвалов ответил на взгляд:
   - Долго вы очень, я уже психовать стал, хотел сам идти...
   Двое бандитов уже сидели в машине, Фред хмуро полез за непривычную баранку. Мишка с Колькой вдоль стены уходили к малолитражке, навстречу, не слишком торопясь, но и не мешкая, шел мэтр.
   - Где остановимся для беседы? - спросил он на ходу.
   - Мы покажем, - так же, не замедляя шага, ответил Михаил, - поедете за нами, встанем, где поспокойнее...
   Словно и не было суток - снова поблескивало мокрое шоссе, снова взревывал мотор на подъемах, только мощный "опель" теперь шел сзади, раздраженно рыча на малых оборотах, а Мишка горбился за рулем паршивой блатной тарахтелки... Повернули на Дмитров - мост должен был появиться километра через полтора. Кристапович прижал газ так - казалось, сейчас проломится пол бедной машинешки. "Опель" шел сзади как привязанный - вроде бы опасаться мэтру было нечего, наволочка лежала, небось у него на коленях, но держались на всякий случай к Мишке поближе - опасались, видимо, сами не понимания, чего, и из-за этого еще больше опасались, и Фред все ближе прижимался высоким домиком хромированного опелевского носа к обшарпанному задку с давно снятым запасным колесом - может, просто прощался со своим верным "кимом"...
   Мост возник в тумане сразу. Мишка, напрягшись, всей силой придавил тормоз, сосчитал "ноль-раз", отпустил тормоз и резко газанул, малолитражка, на полсекунды застыв перед вылупленными Фредовыми глазами, прыгнула вперед, и сразу за мостом Михаил развернул ее поперек долги. "Опель" дергался, было видно страшное лицо мэтра за стеклом, а Мишка уже пер им навстречу, парализуя своим явным безумием, стараясь держать правыми колесами обочину, чтобы успеть вильнуть, если Фред не успеет, но Фред успел, кривя распахнутый в неслышном крике рот, крутнул баранку, и тяжелое черное тело, проломив ограду, длинным как бы прыжком ушло в мутную воду и снова будто прошлая ночь надвинулась на Мишку.
   - Ни машины, ни монеты, - сказала сзади Файка. Мишка молча вытащил из-под ног чемодан-балетку, бросил назад - услышал, как замок щелкнул и посыпались бумажные пачки, и одна сторублевка голубем перепорхнула на правое переднее сиденье. Колька кашлянул, поперхнулся, зашелся хрипом и матом. От воды шел туман.
   - Провалились-таки тормоза, - хрипел Колька сквозь кашель, провалились, мать их в дых, ну, Мишка, Капитан Немо! И денежки взял...
   - А я их и не отдавал, вы забыли, дураки, - сказал Мишка. Он сидел, опираясь на руль, его опять познабливало и тошнило, косое зеркало, рога и кожаный сундук в прихожей плыли к нему в тумане, поднимающемся от воды...
   И ни он, ни Колька не увидели ползущего от берега Фреда с мокрой головой, по которой кровь текла, смешиваясь с какой-то речной грязью, и лишь когда разлетелось заднее стекло малолитражки, они оглянулись и увидели сразу все - ткнувшегося без сил в берег уже мертвого стилягу с проломленным черепом и сползающую по заднему сиденью, отвалившись в сторону от Кольки, красавицу-татарку с уже остановившимися синими глазами, все больше скрывающимися под неудержимо льющейся из-под коротких завитков кровью...
   Потом была зима. Кристапович жил у Кольки, на стройку ездил электричкой. В феврале поехали на Бауманскую, купили "победу" на Колькино имя. А весной кое-что всплыло на подмосковных реках, да той весной много чего всплыло, а еще больше - летом... К сентябрю же Колька женился - на какой-то штукатурше из Ярославля, ремонтировавшей министерство, которое он по-прежнему охранял.
   И Кристаповичу пришлось всерьез подумать о жилье - тем более, что летом умерла Нинка - за каких-то два месяца сожрал ее рак - женское что-то, вроде.
   3. ВАМ ОТКАЗАНО ОКОНЧАТЕЛЬНО
   Вечерами он сидел на своем низком балконе - малогабаритный второй этаж, - прислушиваясь к надвигающемуся приступу. По старому рецепту закуривал папиросу с астматолом - где-то по своим хитрым каналам доставал Колька - хрипел, успокаивался, рассматривал скрывающийся в сизом воздухе свой двор, даже не двор, а так, проезд между хрущевским пятиэтажками. Сняв очки, чтобы лучше видеть вдаль, наблюдал за одной соседкой, из примыкающей к его дому девятиэтажной башни. Крупная, очкастая, плохо и невнимательно одетая, в кривоватых туфлях на огромных ступнях, она была удивительно похожа на его мать, и он вспоминал ледяные довоенные зимы, проклятые годы, и письмо соседки из эвакуации, которое он прочел на переформировании в Троицке. "Мамаша ваша умерла сыпняком... аттестат нигде не нашли, так что извините... с приветом из города Алма-Ата, что означает "отец яблок"...
   Отец яблок, думал он. Наш мудрый, великий, самый человечный, самый усатый отец яблок, думал он.
   Раз в неделю приезжал Колька - в важной шапке, в дубленой шубе, на совершенно уже ни в какие представления не вписывающемся животе шуба натягивалась неприлично. Колька долго пыхтел внизу, снимая щетки со стеклоочистителей "жигуля", потом с трудом задирал голову на апоплексической шее, смотрел на балкон, часто мигая. "Давай, поднимайся, хрипел астматик, выбираясь из старого, навеки помещенного на балкон кресла, - давай, жиртрест..." Шел открывать дверь, волоча за собой рваный клетчатый плед - подарок еще к пятидесятилетию от тогдашней очередной Колькиной жены. Нынешняя, в крашеной копне сухих волос над совершенно белым, мучного цвета лицом, с широкой спиной и низкими ногами, шла на кухню, сразу принималась мыть тарелки и готовить еду - была она, при внешности самой злобной из торговок, бабой доброй и Кольке невероятно преданной - последняя, видать. Выпивали немного, Колька с большими подробностями рассказывал о делах в тресте - хотя служил он там начальником АХО, но все трудности в строительстве принимал близко к сердцу. "Это друг, - думал старик, дыша какой-то новой противоастматической гадостью, - это друг, и он может быть и таким любым..." Потом Колька начинал клевать носом, жена укладывала его подремать на часок, потом они уезжали - Колька, неделикатно разбуженный, ничего не понимал, хлопал белыми ресницами, жевал кофейное зерно, долго искал ключ от машины...
   Гораздо реже заходил Сережа Горенштейн - один из новых приятелей. Познакомились еще тогда, в шестьдесят девятом, в той шумной и полной глупых надежд очереди... Для Сережки она стала первой - он некоторое время еще пошумел, и в калининской приемной, и на Пушкинской, и вывозили его однажды на милицейском автобусе за сорок километров ночью - пока, наконец, не сник, не притих, умеренно приторговывая своими поделками, довольно популярными в дипкорпусе. Что-то там такое, недостаточно выдержанное он ваял, что-то малевал, про какие-то выставки бубнил в каких-то пчеловодствах - старик этим не интересовался, детство все это, милое детство... Сам он, получив отказ, дергаться не стал, стал думать - но подоспела болезнь, и думать стало бессмысленно, нужно было доживать на пенсию по инвалидности и зарплату сторожа соседней платной автостоянки, потом - только на пенсию... "Им повезло, - думал астматик, - у меня под ногой оказалась банановая корка... Если бы не астма, мы бы еще посмотрели, кто кого - у этой уважаемой конторы с Кристаповичем бывало много хлопот, и не всегда в их пользу. Им повезло, - думал он, - им придется возиться с похоронами..." Мысли были нелепые, он сам отлично понимал, что с похоронами будет возиться Колька или собес, но ему было лень думать умно...
   С Сережей подружились после того,, как обнаружилось, что Кристапович отлично помнит его еще по коктейль-холловским временам - разносторонний Сережа играл там на рояле. Кристаповичу был симпатичен этот лихой, явно неглупый и добрый еврей, весь в седых кудрях, сильно хромой красавец, непременный человек всюду, где шла эта нынешняя странная московская жизнь - на каких-то ночных концертах нового, не похожем на джаз джаза, на вернисажах в обычных квартирах где-нибудь у черта на рогах, в новостройках, на приемах у дипломатов, куда приглашали со смыслом, которого Кристапович никак не мог понять...
   - Многое изменилось в семидесятые, - говорил Сережа, вытаскивая бутылку коньяка из джинсов, мудаковатых этих штанов, к которым старик так и не притерпелся. - Многое изменилось, и контора - уже не та контора...
   - Контора - это всегда контора, - говорил Кристапович. - Честное слово, Сережа, вы ошибаетесь... Если бы вы были правы, и это была бы уже не та контора, мы бы не здесь сейчас с вами выпивали, а там... Где-нибудь на Майорке...
   И однажды Горенштейн сказал:
   - Вы были правы, Миша... Я понял - здесь нужно по-другому... И кажется, теперь есть случай... Мне нужен именно ваш совет...
   - Почему именно мой? - поинтересовался Кристапович, хотя он уже догадывался, почему.
   - Вы мне кое-что рассказывали о той вашей жизни... На войне и после войны... О вашем принципе ударом на удар... - сказал Сережа. - Если вы не придумаете, что сделать в этом случае, никто не придумает.
   - Я придумаю, - пообещал Кристапович.
   Он и действительно придумал.
   ...Елена Валентиновна провела август на юге, а в первых числах сентября ехала с Курского домой - по обыкновению, с одним клетчатым чемоданишкой на молнии и никуда не влезающими ластами. Отпуск удался, плавала она, как всегда, часами, вызывая неодобрительное удивление курортных дам отсутствием - почти полным - нарядов, живота, дамских интересов, наличием очков и отличным кролем. Местные молодые люди - не те, которые проводили дни, рыская в изумительных плавках по пляжам санаториев и поражая приезжих водобоязнью и буйной растительностью, а вечера сидя в машинах с открытыми в сторону тротуара дверцами, выставив наружу ноги в спортивной обуви и руки в затейливых часах, - а те, что днем делали какую-то необходимую даже в этой местности работу, а под вечер приходили к морю и сразу выныривали метров за десять... Эти прекрасно сложенные и молчаливые юноши, явно побаивающиеся женщин, и особенно блондинок, ее почему-то отличали, звали играть в волейбол, и Елена Валентиновна старалась принимать пальцами, иногда забывая даже беречь очки...
   Один из этих смуглых атлетов, механик с местной ТЭЦ, разрядник, едва ли не по всем существующим видам, причем не на словах, как водится в тех краях, а, судя по плаванию и волейболу, и, правда, первоклассный спортсмен, вскоре начал приходить на этот, числящийся закрытым, пляж чаще других. Они плавали вместе, он выныривал то справа, то слева, вода стекала с его сверкающих, как котиковый мех, коротко стриженных волос, он молча улыбался ей, вода затекала за его плотно стиснутые зубы, каких она прежде в жизни не видела, вода сверкала на его ресницах, более всего подходящих томной девушке, а не восьмидесятикилограммовому грузину, вода поднималась к горизонту зеленым горбом, над которым едва возвышалась зубчатая черточка пограничного катера, и вода уходила назад, к пляжу, косыми отлогими волнами, неся редкие головы робких санаторных пловцов, зеркально отражая солнце, и в этом блеске слабо вырисовывался исполосованный балконами корпус и чье-то яркое полотенце рвалось с чьего-то шезлонга в небо - и он снова нырял, не гася улыбку и так и не разжав хотя бы в едином слове изумительных зубов.
   За два дня до отъезда она привела его к себе в номер.
   Соседка уже улетела в свой Харьков, заезд бесповоротно кончался, а новый еще не начался - она была одна. Он пришел в белой рубашке и, конечно, в нескладных местных джинсах. И только теперь, в темноте, она заметила, что глаза у него светлые, очень светло-серые глаза, совсем не здешнего, масличного цвета... Среди ночи на него напал кашель, он давился, зажимая рот подушкой и испуганно косясь на тонкие казенные стены. Он всего боялся, и его испуг едва не помешал всему - а она изумлялась его светлым глазам, своей ловкости и настойчивости и вообще всему - механик, Боже мой...
   Дато проводил ее до вокзала, а к поезду почему-то не подошел повернулся, перебежал площадь, зажимая в руке адрес и телефон, и вскочил в раскаченный вонючий автобус, отходящий в селение, откуда он был родом она не смогла отговорить его от сообщения матери. Ночью, в темном купе, измученная прокисшим поездным воздухом и собственной трудно поправимой глупостью, она расплакалась, яростно утираясь отвратительной даже на ощупь простыней.
   В нижней квартире она забрала кипу газет, какие-то счета и переводы, письма дочери из спортлагеря, таксика Сомса, плачущего от счастья, и поднялась к себе. На всем лежала сиреневая пыль. Впереди был год работы, по утрам девочки в ОНТИ будут жаловаться на мужей, кое-что описывая шепотом, будет невыносимый, темный и дождливый декабрь, и дай Бог дожить до лыжной погоды... Сомс то прыгал, то ползал на животе, стонал и припадал к коленям. Из пачки газет выпало странное письмо - конверт с цветными косыми полосками по краю, ее адрес и имя были надписаны латиницей. Обратный адрес с трудом разыскала на обороте - письмо было из Милана. От начала и до конца было написано, как и следовало ожидать, по-итальянски. Надо же, не по-немецки и не по-английски, что она с ним будет делать? Подпись была разборчива, но совершенно незнакома. "Попрошу завтра в отделе... Стеллу попрошу, она приличная девка... пусть прочтет... непонятно, кто это мне может писать из Милана... может, по книжной ярмарке какой-нибудь случайный знакомый... но я, вроде, никому адреса не давала..." Елена Валентиновна была озадачена, но в меру - бывали у нее знакомые в том загробном мире, время от времени она прирабатывала, переводя на каких-то конгрессах и симпозиумах, ярмарках и выставках, работа эта была не слишком приятная - хамство с одной стороны, безразличное презрение, как к муравьям, - с другой... Но деньги постоянно были нужны, отказываться не приходилось, более того - за такую работу боролись, и давала ей эти наряды та же Стелла, муж которой чем-то эдаким занимался не то во Внешторге, не то в МИДе, не то еще где-то... Но в Италии у нее, кажется, никаких знакомых не было и быть не могло, с ее основным немецким и вторым английским. Впрочем, черт их знает, где они там, в своем мире сказок живут.
   И она, спрятав письмо в сумку, принялась разбирать чемодан, стирать, вытирать пыль - хотя бы в кухне для начала...
   Стелла была на больничном и вышла только через неделю. Письмо они прочли в обед, и у Елены Валентиновны сразу как начало звенеть в голове, так и звенело, пока отпрашивалась, ехала домой, поднималась в лифте. Все ее недоумения, опасения и догадки, связанные с письмом, отлетели и уже успели мгновенно забыться - то, что шепотом прочла пораженная до заикания Стелла, не имело, не могло иметь ничего общего с нею, с ее жизнью. И, тем не менее это было, было написано простым итальянском языком и нисколько, ни капельки не было похоже на шутку! Жизнь едва заметно покачнулась, и в голове Елены Валентиновны все звенело, звенело...
   Она открыла дверь и в комнате, прямо напротив, увидела в кресле Дато. Он сидел, глубоко откинувшись и разбросав нот в тех же наивных штанах. В животе его, чуть выше кустарной медной пуговицы, торчала наборная рукоятка ножа. Кровь уже потемнела на той же белой рубашке. Елена Валентиновна закричала без голоса и упала на пол в прихожей. Из-под дивана тихо завыл Сомс. В открытую дверь протиснулся человек, перешагнул через Елену Валентиновну, захлопнул дверь, прошел в комнату, сел на диван, закурил. Сомс оборвал вой и зарычал. "Но, собачка, - сказал человек, - тихо, слушай..."
   - Сережка, а не выдумал все это твой иностранец? - спросил Кристапович. Окурки "Беломора", из мундштуков которых вылезали ватки, громоздились в пепельнице - старой немецкой пепельнице синего стекла с выдавленным на дне оленем. Кристапович двинул пепельницу по столу, окурки посыпались, и обнаружилось, что под ними лежит перочинный нож со штопором - а его искали час назад по всей комнате. Кристапович закашлялся, отдышался, глотнул коньяку. - А может, и не выдумал... То-то я ее уже давно во дворе не вижу... Ну, давай, давай дальше...
   Месяцы этой зимы летели, как летит время во сне - тянется, тянется и вдруг все, конец, пробуждение, и оказывается, что и всего-то длился весь кошмар минут пятнадцать... Начиная с первых слов Георгин Аркадьевича "Зачем молодого любовника резать? Нехорошо, слушай, мать второй год чачу на свадьбу варит, он от невесты отказывается, в Москву едет, к пожилой москвичке, слушай, а она его финкой - а?" - начинал с этого видения, бреда, все пошло без перерывов. И сон, когда наконец приходил под утро, тоже не давал перерыва: все то же, рукоять из веселых пластмассовых колец, Георгий Аркадьевич, без видимых усилий выносящий тяжелый и длинный сверток к своей машине, и опять Георгий, омерзительная глупость его важных манер, глупость каждого движения, глупость пиджака, застегнутого под животом, выпирающим над низко сидящими брюками, глупость непропорционально маленьких рук и ног, золотых цепочек и всяких блестящих штук, которыми была со всех сторон обвешана и облеплена его машина... Время от времени он находил какую-нибудь самую идиотскую форму, чтобы дать ей понять - он твердо уверен, что именно она убила Дато, но он... ради нее... и вообще... Глупость и ужас...
   На ее счастье, она уже давно носила очки с подтемненными стеклами, это была ее единственная экстравагантность, и теперь сослуживцы не замечали красных глаз, застывшего на лице страха, только женщины завидовали тому, как она быстро худеет, предполагая затянувшийся курортный роман - однажды кто-то позвонил домой, ответил Георгий Аркадьевич. Он появлялся днем, утром, ночью, открывал дверь своим, невесть откуда взявшимся ключом, часами звонил по телефону, о чем-то договаривался, грузчики вносили упакованную мебель, в квартире пахло дровяным складом, однажды Елена Валентиновна увидела его днем - шла в обеденный перерыв, брела без смысла, не заходя даже в продуктовые, и увидела его за стеклом, он стоял в ювелирном магазине и беседовал с молодым человеком в мятом кожаном пальто и огромной лисьей шапке. Елена Валентиновна вернулась в отдел, села за стол, вдруг стол уплыл в сторону, и она оказалась лежащей на клеенчатом диване медпункта, над ней было слишком крупное, близко склоненное лицо Стеллы, от непереносимого любопытства подруга даже кончик языка высунула. "Наверное, - сказал чей-то голос, - возрастное... бывает. Ей сколько? Ну видите, приливы, дело обычное..."
   Дочь не замечала ничего. Прибегала, хватала сумку с барахлом для бассейна, книгу, неестественной официальной улыбкой отвечала на идиотские шутки Георгия Аркадьевича и убегала, на ходу запив холодный сырник водой из-под крана. С Еленой Валентиновной почти не разговаривала. Только однажды спросила: "Он теперь всегда будет жить у нас?" И, пока мать собиралась с силами, махнула рукой: "Пусть, я не против... Он, видимо, богатый?" Елена Валентиновна только дернулась - она как-то давно не употребляла даже мысленно этого слова по отношению к живым людям - то ли не задумывалась об их богатстве, то ли круг знакомых был такой - нечего и задумываться.
   Совершенно изменился быт. У дочери появились джинсы за полторы сотни - после чего она и сделала умозаключение относительно Георг, ели теперь очень поздно, часов в девять вечера - он привозил финскую колбасу, сулугуни и зелень с рынка, на столе стояла бутылка коньяку... Перед сном Елена Валентиновна, как всегда, гуляла с Сомсиком. В голове было пусто, мелькали какие-то нелепые картины, такс шел молча и сосредоточенно, на других собак глядел отчужденно, даже к приятелям не бежал - так ведут себя со сверстниками дети, пережившие горе.
   К ее собственному удивлению, на работе никто ни о чем, кажется, не догадывался, забыли и о предполагаемом романе с кавказцем, и даже об обмороке, а Стелла не интересовалась и тем, как Елена Валентиновна намерена реагировать на письмо - тоже будто забыла, только иногда посматривала ожидающе, но Елена Валентиновна отмалчивалась.
   Время от времени к Георгию приходили друзья, в перстнях, хороших костюмах, в дубленках и шапках из мехов, названия которых она не знала. Одни были похожи на самого Георгия Аркадьевича, другие на израильского премьер-министра, каким его иногда показывали по телевизору или на газетных карикатурах. Сидели допоздна, Елена Валентиновна засыпала, да и бодрствуя, из беседы ничем не понимала - назывались какие-то грузинские и еврейские имена, ругали какого-то Мераба, который всегда подводит. Однажды, проснувшись часа в два, она услышала: "Не тяни, Гоги, не тяни, я тебе говорю! Пока оформишь брак, пока полгода переждешь, пока документы подашь, пока разрешение получишь..." Другой голос перебил: "А, разрешение!.. Пока там мой инспектор сидит, мои люди будут быстро получать разрешения, это я вам ручаюсь... Я этого фоне квас зарядил на десять штук просто так, что ли? Не в этом дело, Георгий Аркадьевич, а в том, что вам еще эту агоише красавицу придется уговаривать, ей березок будет жалко, это точно... И еще мой вам совет: бросьте вы эту мебель-шмебель, все эти камешки-цепочки и прочий дрек! Вы занимаетесь серьезным делом, и не для того я ехал помогать вам из самой Одессы, чтобы вас здесь замели за какое-то фуфло! Приступайте к делу, Георгий Аркадьевич..." И снова закаркал первый голос: "Не тяни, Гоги, не тяни..." "Я ее по-своему уговорю", - сказал Георгий. Елена Валентиновна пошевелилась, чтобы скрыть это движение, перевернулась на другой бок - будто во сне. Голоса затихли, а она и действительно задремала, что-то будто промелькнуло перед нею, на минуту она что-то поняла как будто и даже приняла какое-то решение, и связала все - и то письмо, и Дато бедного, и эти мерзкие голоса - но утром все забылось, снова на жизнь наполз обычный в последнее время туман, какая-то рябь... Уже больше месяца по вечерам она принимала таблетку, а то и две тазепама, люминала, триоксазина - что удавалось достать. Иногда таблетки запивала глотком коньяка - тогда рябь и туман становились особенно густыми, жила в полусне, к тому же всю первую половину дня раскалывалась голова. Серые глаза, залитая кровью белая рубашка, смешные джинсы и рукоятка финки время от времени всплывали в поле зрения откуда-то сбоку, иногда заслоняли все, иногда колыхались где-то на периферии зрения, но совсем на исчезали ни на минуту...