Ф.

Воскресенье вечером

   Одно сбивает меня с толку в твоей аргументации, в последнем письме это особенно ясно, тут несомненная логическая ошибка, можешь себя на ней проверить. Скажи ты мне, что ты слишком любишь своего мужа (а это чистая правда) и потому не можешь его оставить (не можешь уже ради меня самого, я хочу сказать: для меня было бы ужасно, если б ты на это все-таки решилась), – я тебе поверю и с тобой соглашусь. Скажи ты, что ты сама готова была бы его оставить, но он внутренне нуждается в тебе и не может без тебя жить, потому-то ты не можешь его оставить, – я и тут тебе поверю, и тут с тобой соглашусь. Но когда ты говоришь, что он внешне без тебя не справится с жизнью и что ты именно поэтому (как главная причина!) не можешь оставить его, то это говорится либо для сокрытия вышеназванных причин (именно для сокрытия, а не для подкрепления, ибо в подкреплениях такие причины не нуждаются) – либо же это одна из тех злых шуток мозга, о которых ты писала в последнем письме и от которых корчится в судорогах все наше тело, и не только тело.

Понедельник

   Только я собрался написать тебе еще кое-что в духе прежнего, как пришли четыре письма, кстати не сразу, сперва то, в котором ты сожалеешь, что написала мне про обморок, чуть позже то, которое ты написала сразу после обморока, вместе с тем, наконец-то с тем, которое поистине прекрасно, а еще немного погодя письмо, где идет речь об Эмилии. В их последовательности я пока не вполне разобрался, ты более не указываешь дни.
   Стало быть, отвечу на вопрос «strach – touha»,[110] сразу вряд ли получится, но я постараюсь в нескольких письмах вернуться к этому, и тогда, наверное, будет как надо. Хорошо было бы также, если б ты познакомилась с моим (вообще-то плохим, ненужным) письмом к отцу. Может быть, я захвачу его в Гмюнд.
   Если ограничить «strach» и «touha» так, как ты это делаешь в последнем письме, то вопрос нелегкий, но ответить на него очень легко. Тогда у меня только «strach». И дело вот в чем.
   Мне вспоминается первая ночь. Мы жили тогда на Цельтнергассе, напротив был магазин готового платья, в дверях там вечно стояла одна из продавщиц, а наверху я, юноша чуть старше двадцати, расхаживал взад-вперед по комнате, занятый нервозной зубрежкой бессмысленных для меня вещей к первому государственному экзамену. Было это летом, жарища, в такую пору вполне естественная, но невыносимая, у окна я, с мерзкой жвачкой истории римского права в зубах, все время останавливался, в конце концов мы знаками уговорились о встрече. Вечером в 8 я должен был зайти за ней, но, когда спустился вечером вниз, там уже был другой, хотя это мало что меняло, я боялся всего мира, а значит, и этого человека; не будь его здесь, я бы все равно его боялся. Девушка, однако, взяв его под руку, сделала мне знак идти следом за ними. Так мы добрались до Стрелецкого острова, выпили там пива, я за соседним столиком, потом не спеша пошли – я позади – к дому девушки, где-то возле Фляйшмаркта, там этот человек попрощался, девушка вошла в дом, я немного подождал, она появилась опять, и мы с ней пошли в гостиницу на Малой стране. До самой гостиницы все было очаровательно, волнующе и отвратительно, да и в гостинице было так же. А под утро – по-прежнему было жарко и красиво, – когда мы шли по Карлову мосту домой, я был в общем счастлив, но счастье это заключалось лишь в том, что вечно бунтующая плоть наконец-то угомонилась, а главное – все не стало еще более отвратительным, еще более грязным. После я еще раз встретился с этой девушкой, по-моему через две ночи, все оказалось так же хорошо, как в первый раз, но потом я сразу уехал на дачу, пофлиртовал там немножко с одной девушкой и в Праге уже смотреть не мог на продавщицу, больше словом с ней не перемолвился, она (с моей точки зрения) была моей злой врагиней. и все же оставалась доброй, приветливой девушкой, постоянно преследовала меня недоуменным взглядом. Я не хочу сказать, что единственной причиной моей враждебности (конечно, нет) было то, что в гостинице эта девушка без всякого умысла совершила крохотную гнусность (пустяк, о котором и говорить не стоит), сказала маленькую непристойность (пустяк, о котором и говорить не стоит), но память осталась, я тотчас понял, что никогда этого не забуду, и одновременно понял, или решил, будто понял, что это гнусное и грязное внешне, разумеется, не неизбежно, а вот внутренне куда как неизбежно связано со всей историей и что именно это гнусное и грязное (лишь мелким знаком которого были ее мелкий поступок, короткое словцо) с такой безумной силой влекло меня в гостиницу, от которой я в ином случае бежал бы из последних сил.
   Так было тогда, и так осталось. Моя плоть, нередко годами спокойная, внезапно опять содрогалась от невыносимого стремления к маленькой, вполне определенной гнусности, к чему-то слегка отвратному, тошному, грязному; даже и к лучшему, что я здесь получал, примешивалась частица этого, слабенький скверный запашок, немножко серы, немножко ада. В этом влечении было что-то от Вечного жида, бессмысленно бредущего, бессмысленно странствующего по бессмысленно грязному миру.
   Но случались и времена, когда плоть не была спокойна, когда вообще ничего не было спокойно, и все же я отнюдь не ощущал принуждения, жизнь была хорошая, спокойная, тревожимая лишь надеждой (знаешь ли ты тревогу лучше этой?). В такие времена, если они оказывались хоть сколько-нибудь продолжительными, я всегда был один. Впервые в моей жизни сейчас такие времена – и я не один. Потому-то не только твоя телесная близость, но ты сама и успокаиваешь меня, и тревожишь. Потому-то я не стремлюсь к грязи (на первых порах в Меране я вопреки своей открытой воле день и ночь строил планы, как бы мне завладеть горничной – и даже хуже, – к концу пребывания там ко мне пристала весьма охочая девица, пришлось в какой-то мере сперва перевести ее слова на свой язык, чтобы вообще ее понять), я форменным образом не вижу грязи, ничего такого, что раздражает извне, вокруг нет, зато есть все, что дарует жизнь изнутри, – коротко говоря, толика того воздуха, каким дышали в раю до грехопадения. Малая толика этого воздуха, и потому нет «touha», но не весь воздух – потому и «страх». – Ну вот, теперь ты все знаешь. Как раз поэтому я и «страшился» гмюндской ночи, но это был обычный «страх» – ах, да ведь и обычного достаточно, – который есть у меня и в Праге, а не какой-то особенный, гмюндский страх.
   А теперь расскажи об Эмилии, я смогу получить письмо еще в Праге.
* * *
   Сегодня ничего в конверт не вложу, только завтра. Ведь это письмо важное, я хочу, чтобы ты получила его без всякой опасности.
* * *
   Обморок – только один из многих знаков. Пожалуйста, обязательно приезжай в Гмюнд. Если утром в воскресенье будет дождь, то ты не сможешь приехать? Ну, я-то в любом случае буду утром в воскресенье у гмюндского вокзала. Паспорт-то тебе, наверное, не нужен? Ты уже наводила справки? Не нужно ли тебе чего-нибудь, что я мог бы для тебя привезти?[111]
   Упомянув о Стасе, ты имеешь в виду, что я должен пойти к ней? Но она вряд ли в Праге. (Если она в Праге, пойти, конечно, еще труднее.) Подожду с этим до следующего упоминания или до Гмюнда.
* * *
   Замечание об Л. (что за память! – это не ирония, а ревность, и не ревность, а глупая шутка) ты поняла превратно. Мне просто бросилось в глаза, что все люди, о которых он говорил, были «дураки», либо «мошенники», либо «прыгуньи из окна», тогда как ты была просто Миленой, и весьма респектабельной. Это меня порадовало, потому я и написал тебе об этом, а вовсе не потому, что это было спасение твоей чести, нет, это было спасение его чести. Между прочим, если уж соблюдать точность, были и еще кой-какие исключения: его в ту пору будущий тесть, его невестка, его зять, прежний жених его невесты – все они были подлинно «превосходные» люди.
   Твое сегодняшнее письмо так печально, а главное, боль в нем так запрятана, что я кажусь себе совершенно посторонним. Если приходится выйти из комнаты, я бегаю вверх-вниз по лестницам, только бы оказаться опять там и найти на столе телеграмму: «Я тоже буду субботу Гмюнде». Но пока ничего не получил.

Воскресенье

   Телеграмма. Да, пожалуй, лучше всего нам встретиться. Иначе неизвестно, сколько еще будет так продолжаться, прежде чем мы наведем порядок. Откуда все это взялось между нами? Ведь видишь разве что на шаг вперед. И как ты, наверное, страдала от этого вдобавок ко всему прочему. И ведь я давно мог бы все это прекратить, я достаточно ясно различал перспективу, но трусость пересиливала. И разве я не лгал, отвечая на письма, которые (я понимал!) мне явно не принадлежали, так, будто они адресованы мне? Надеюсь, приехать в Гмюнд вынудил тебя не один из «лживых» в этом смысле ответов.[112]
   На душе у меня совсем не так печально, как можно бы подумать по этому письму, просто ничего другого сейчас не скажешь. Так тихо стало, и в тишине не смеешь сказать ни слова. Ну что ж, в воскресенье мы будем вместе, пять-шесть часов, для разговоров мало, а для молчания, для держания за руку, для смотрения в глаза – достаточно.

Понедельник

   Однако ж, судя по расписанию, дело обстоит еще лучше, чем я думал, надеюсь, расписание правильное, стало быть, вот что мы имеем.
   1-я возможность, много худшая:
   В субботу, в 4.12 пополудни, я выезжаю отсюда, в 11.10 вечера приезжаю в Вену, в нашем распоряжении семь часов, потому что уезжаю я в воскресенье утром, в 7. Правда, семь часов при условии, что накануне ночью (задача непростая) я немного посплю, иначе перед тобой будет всего-навсего бедный больной зверек.
   2-я возможность, которая благодаря расписанию просто великолепна:
   В 4.12 я выезжаю отсюда, но уже (уже! уже!) в 7.28 вечера прибываю в Гмюнд. Даже если я уеду в воскресенье утренним скорым, это будет только в 10.46, стало быть, в нашем распоряжении окажется больше пятнадцати часов, из которых час-другой можно будет и поспать. Но дело обстоит еще лучше. Мне вовсе не обязательно уезжать этим поездом, потому что в 4.38 пополудни в Прагу идет пассажирский, на нем-то я и мог бы уехать. Тогда у нас будет двадцать один час вместе, и мы (только подумай!), по крайней мере теоретически, можем располагать ими каждую неделю.
   Тут есть только одна загвоздка, хотя, по-моему, не очень серьезная, во всяком случае, тебе стоило бы навести об этом справки. Дело в том, что гмюндский вокзал – чешский, а город – австрийский; неужто глупость с паспортами доходит до того, что без паспорта житель Вены через чешский вокзал пройти не может? Но ведь тогда и гмюндцы, едущие в Вену, тоже должны иметь паспорт с чешской визой, нет, я все-таки не могу в это поверить, это ведь было бы, как назло, против нас. И без того плохо, что мне придется битый час торчать в Гмюнде на таможне, прежде чем я смогу выйти из вокзала, а ведь это сокращает наш двадцать один час.
   Собственно говоря, после этих важных вещей мне добавить нечего. Между прочим, большое спасибо, что ты и сегодня не оставила меня без письма. Но завтра? Звонить по телефону я не буду: во-первых, слишком много волнений, во-вторых, это попросту невозможно (я уже узнавал), а в-третьих, мы скоро увидимся. К сожалению, у Оттлы нынче не было времени сходить в полицейское управление насчет паспорта, завтра. Да, с марками ты поступаешь замечательно (увы, я куда-то задевал марки спешной почты, так он чуть не заплакал, когда я ему об этом сказал). Благодаришь ты меня за марки довольно легковесно, но я и этому рад, да так, что, представь, пришлю тебе еще и легионерские марки. Рассказывать сказки мне нынче не хочется. Голова как вокзал, поезда отправляются, прибывают, таможенный досмотр, старший пограничный инспектор на коготках дожидается моей визы, но на сей раз с нею все правильно, пожалуйста, вот она; «Да-да, все в порядке, выход с вокзала вон там». – «Прошу вас, господин старший инспектор, не откажите в любезности отворить мне дверь, сам я никак не могу. Может, ослабел оттого, что на улице ждет Милена?» – «О, пожалуйста, – говорит он, – я ведь не знал». И дверь распахивается…

Вторник

   К дню рождения я подготовился не очень-то хорошо, спал еще хуже обычного, голова горячая, глаза воспаленные, виски ломит, вдобавок кашель. Наверное, даже мало-мальского желания не сумею высказать без кашля. К счастью, желать ничего не нужно, только благодарить, что ты есть на этом свете, а я изначально (видишь, я тоже не слишком хорошо знаю мир, только в отличие от тебя сознаюсь в этом) – а я изначально даже и не предполагал, что ты можешь там найтись. И за это я благодарю тебя (это благодарность?) поцелуем в точности как на вокзале, хотя он тебе не понравился (сегодня я почему-то упрямый).
   Не всегда в последнее время мне было так плохо, порой было даже очень хорошо, но день главного моего торжества случился с неделю назад. В моем бессилии я совершаю бесконечную прогулку вокруг бассейна в школе плавания, близился вечер, народу было уже немного, но все же вполне достаточно, вдруг приходит второй инструктор по плаванию, который со мной незнаком, оглядывается по сторонам, будто ищет кого-то, потом замечает меня, явно выбирает меня и спрашивает: «Chtel byste si zajezdit?»,[113] Дело в том, что здесь был некий господин, который приехал с Софийского острова и хотел переправиться на Еврейский остров, по-моему, он какой-то крупный строительный подрядчик; на Еврейском острове идет большое строительство. Конечно, не стоит делать из мухи слона, инструктор просто заметил меня, беднягу, и решил порадовать даровым катанием на лодке, но, как бы там ни было, памятуя о солидности подрядчика, он безусловно искал человека молодого, достаточно надежного как по силе и ловкости, так и в том смысле, что, выполнив задачу, он не воспользуется лодкой для недозволенных катаний, а сразу же вернется. По-видимому, он счел, что я обладаю всеми этими качествами. Здоровяк Трнка (владелец школы плавания, о котором я тебе еще расскажу) подошел к нам и спросил, умеет ли молодой человек плавать. Инструктор, который, вероятно, читал во мне как в открытой книге, успокоил его. Я вообще почти ни слова не сказал. Тут подошел пассажир, и мы отплыли. Как благовоспитанный юноша, я помалкивал. Он заметил, что вечер сегодня прекрасный, я ответил: ano[114] потом он сказал, что уже прохладно, я опять сказал: ano, в конце концов он сказал, что я гребу очень быстро, и уж тут я от благодарности вообще ничего не мог произнести. Я, разумеется, ловко подгреб к Еврейскому острову, он сошел на берег, поблагодарил, но, к моему разочарованию, забыл о чаевых (н-да, ты ведь не девушка). Я отправился прямиком назад. Здоровяк Трнка удивился, что я вернулся так скоро. Давненько меня так не распирало от гордости, как в тот вечер, я казался себе немножечко, совсем немножечко, но все же достойнее тебя, чем всегда. С тех пор я каждый вечер жду в школе плавания, не явится ли опять какой пассажир, но никто не является.
   Нынче ночью в коротком забытьи мне пришло на ум, как должно отметить твой день рождения: я навещу важные для тебя места. И сразу же, совершенно невольно, очутился у Западного вокзала. Здание было совсем крохотное, и внутри места наверняка было мало, потому что как раз подошел скорый поезд, и один вагон внутри здания не уместился. Я был весьма удовлетворен тем, что у вокзала стояли три вполне мило одетые девушки (одна с косой), правда очень худенькие, носильщицы. Я понял, что в этом твоем занятии нет, стало быть, ничего необычного. И все-таки порадовался, что сейчас тебя там нет, хотя, с другой стороны, был и огорчен, что тебя там нет. Но в утешение я нашел маленький портфель, утерянный кем-то из пассажиров, и, к изумлению окружающих, извлек из этого маленького портфеля множество больших предметов одежды.
   В особенности вторая часть «Типа» великолепна – резкая, злая, антисемитская, превосходная. Я до сих пор вообще не замечал, какая это тонкая штука – публицистика. Ты говоришь с читателем так спокойно, так доверительно, так заинтересованно, ты забываешь обо всем на свете, думаешь только о читателе, но под конец вдруг говоришь: «Хорошо ли то, что я написала? Да? Хорошо? Ну что ж, это меня радует, а впрочем, я далеко и целовать меня в благодарность не разрешаю». А потом и вправду конец, и тебя больше нету.
   А знаешь ли ты, что тебя мне подарили к конфирмации (у евреев тоже есть своя конфирмация[115])? Я родился в 83-м году, стало быть, мне было тринадцать лет, когда ты родилась. Тринадцатый день рождения – особенный праздник, я должен был отчитать в синагоге с трудом выученный текст, а потом произнести дома маленькую (тоже выученную) речь. И подарков я много получил. Но сейчас я себе это представляю так: я был не совсем доволен, какого-то подарка мне не хватало, я попросил его у небес – а они до десятого августа все тянули.
* * *
   Конечно же, я с большим удовольствием перечитываю последние десять писем, хотя знаю их до тонкости. Но и ты перечитай мои, там найдется целый девичий пансион вопросов.
* * *
   Об отце поговорим в Гмюнде.
   Перед «Гретой», как и в большинстве случаев перед девушками, я беспомощен. Была ли у меня тогда вообще хоть какая-то мысль относительно тебя? Не помню. Я люблю держать твою руку в своей, люблю смотреть в твои глаза. Вот, пожалуй, и все, Грета уходит! Что до «не заслужил», nechapu, jak takovy clovek[116] то я и сам стою перед такой же загадкой; эту загадку, думаю, мы и сообща не разгадаем. Кстати, это кощунственно. Как бы там ни было, в Гмюнде я не собираюсь тратить на это ни минуты. Теперь я вижу, что ты вынуждена лгать больше, чем пришлось бы мне. Меня это угнетает. Если возникнет серьезное препятствие, спокойно оставайся в Вене – даже не извещая меня, – я просто съезжу в Гмюнд и побуду на три часа ближе к тебе. Виза у меня уже есть. Телеграфировать мне, по крайней мере сегодня, ты никак не сможешь, из-за вашей забастовки.

Среда

   Твоей просьбы о прощении я не понимаю. Раз все миновало, само собой разумеется, что я тебя прощаю. Неумолим я был только до тех пор, пока все не миновало, а тогда это тебя не тревожило. Как бы я мог что-то тебе не простить, раз все это миновало! Какая же путаница, должно быть, у тебя в голове, что ты способна подумать такое.
   Сравнение с отцом, по крайней мере в эту минуту, мне не нравится. Неужели и я тебя потеряю? (Между прочим, я не обладаю необходимыми для этого силами твоего отца.) Но если ты настаиваешь на этом сравнении, тогда лучше отошли трико обратно.
   Покупка и отправка трико, кстати, продолжались целых три часа, и сия история – я тогда очень в этом нуждался – в самом деле взбодрила меня, и я тебе за нее благодарен. Чтобы рассказывать об этом, я нынче слишком устал, вторую ночь почти не спал. Нельзя ли мне немного собраться с силами, чтобы в Гмюнде меня немножко похвалили?
   Неужто вправду – зависть к амстердамской путешественнице? Конечно, то, что она делает, замечательно, если она делает это по убеждению, но ты допускаешь логическую ошибку. Для человека, который живет вот так, его жизнь – принуждение, а для того, кто так жить не умеет, она кажется свободой. Ведь повсюду так. Подобная «зависть» в конечном счете всего лишь желание смерти.
   Насчет Макса думай что хочешь. Но поскольку я теперь знаю твое к нему поручение, то, когда настанет конец, велю отнести меня к нему, обсужу с ним многодневную совместную прогулку, «потому что чувствую себя особенно крепким», а затем поползу домой и в последний раз вытянусь на своем одре.
   Так я говорю, конечно, покуда дело до этого не дошло. Но как только у меня будет 37,5 (при 38° в дождь!), доставщики телеграмм затолкают друг друга на твоей длинной лестнице. Вот тогда они, надеюсь, будут бастовать, а теперь, в день рождения, время для этого совершенно неподходящее!
   К моей угрозе, что марки я тому человеку отдавать не стану, почта отнеслась чересчур буквально. Когда я получил спешное письмо, марка была уже отклеена. Кстати, пойми правильно того человека, он ведь собирает не по одной марке каждого вида. Для каждого вида у него большие листы, а для всех листов – большие альбомы, и, когда целый лист одного вида заполнен, он берет новый лист и т. д. Над ними он просиживает все вечера, толстый, веселый, счастливый. И с каждым новым видом у него появляется новая причина радоваться, например сегодня по поводу пятидесятигеллеровых марок: теперь почтовый сбор повышается (бедная Милена!) и марки по 50 геллеров станут редкостью!
   То, что ты говоришь насчет Кройцена, мне нравится (Афлёр нет, это настоящий легочный санаторий, там делают уколы – фу! – для одного из наших сотрудников это была первая станция перед смертью от туберкулеза), такая страна мне по душе, у нее есть и исторические воспоминания. Но открыто ли там поздней осенью, и принимают ли они иностранцев, и не дороже ли там все для иностранцев, и поймет ли кто-то, кроме меня, почему я еду в голодную страну, чтобы отъедаться? Однако я все же напишу туда.
   Вчера опять говорил с тем Штайном. Он из тех людей, с которыми всегда и во всем обходятся несправедливо. Не знаю, почему над ним смеются. Он знает всех и каждого, знает все частные подробности, а притом скромен, суждения его весьма осторожны, умно сформулированы, уважительны; и ведь то, что они чуть слишком отчетливы, слишком невинно-тщеславны, только увеличивает его ценность, особенно когда знаешь людей тщеславных втайне, сладострастно, преступно. Я вдруг начал с Хааса, прошмыгнул мимо Ярмилы, немного погодя очутился подле твоего мужа и наконец… Кстати говоря, неправда, что я люблю слушать рассказы о тебе, вовсе нет, мне хочется только слышать твое имя, целый день. Если б я спросил, он бы и о тебе много рассказал, но я не спросил, и он лишь с искренним огорчением констатировал, что ты почти что и не живешь, загубленная кокаином (как благодарен я был в тот миг, что ты жива). Между прочим, он осторожно и скромно, в обычной своей манере, добавил, что своими глазами этого не видел, а только слышал. О твоем муже он говорил как о могущественном чародее. Еще он назвал мне новое имя из твоего пражского периода: кажется, Крейдлова. Он бы еще долго рассказывал, но я попрощался, мне было слегка не по себе, в первую очередь из-за меня самого, потому что я молча шел рядом с ним и слушал то, чего не хотел слушать и что меня вовсе не интересовало.
* * *
   Повторяю: если возникнет какое-нибудь препятствие, которое могло бы стать для тебя причиной каких-нибудь мелких неприятностей, оставайся в Вене, если уж иначе нельзя, даже и не предупреждая меня. Но если поедешь, сразу прорывайся за пограничный барьер. Если из-за какой-либо неведомой мне сейчас нелепости случится так, что я не смогу приехать и не сумею известить тебя в Вене (я тогда телеграфирую г-же Колер), то в Гмюнде в привокзальной гостинице ты найдешь мою телеграмму.
* * *
   Все шесть книг ты получила?
* * *
   Читая «Kavarna»,[117] я чувствовал себя примерно так же, как слушая Штайна, только ты рассказываешь гораздо лучше его; кто вообще рассказывает лучше? Но почему же ты рассказываешь каждому, кто покупает «Трибуну»? Пока я читал, мне казалось, будто я расхаживал перед кофейней, день и ночь, годами; а когда какой-нибудь посетитель входил или выходил, я заглядывал в открытую дверь, чтобы убедиться, что ты по-прежнему там, и снова принимался ходить и ждать. Было это не грустно и не утомительно. Какая же грусть или утомительность в том, чтобы ждать перед кофейней, в которой сидишь ты!

Четверг

   То, что Мюнхгаузен все сделал хорошо, очень меня радует, ему случалось выполнять и куда более сложные задачи. И за розами будут ухаживать так же тщательно, как за давешними цветами? А что это были за цветы? И от кого?