Страница:
После завтрака я от скуки бродил по квартире.
Когда тут жила мама, у нас было уютно. Потом квартира стала велика для меня, пришлось перетащить обеденный стол из столовой ко мне в спальню. Я теперь живу только в этой комнате — там у меня стоят стулья с соломенными обвисшими сиденьями, зеркальный шкаф — зеркало в нем пожелтело, умывальник и кровать с медными столбиками. Все остальное в забросе. Походив, я взял старую газету, почитал ее. Вырезал для потехи объявление, рекламирующее слабительные соли «Крюшен», и наклеил его в старой тетрадке, куда собираю всякие забавные штуки из газет. Потом вымыл руки и в конце концов вышел на балкон.
Моя комната выходит окнами на главную улицу предместья. День стоял погожий. Однако ж асфальт на мостовой казался мокрым. Прохожих было мало, и шли они торопливо. Потом появились семьи, вышедшие на прогулку; в одной, например, впереди шествовали два мальчугана в матросках с короткими брючками пониже колена, оба неловкие в своих накрахмаленных одежках; за мальчиками шла девочка с большим розовым бантом и в черных лакированных туфельках. Позади — огромная мамаша, в коричневом шелковом платье, и папаша — маленький, худенький человечек, которого я знал по виду. У него была соломенная шляпа канотье, галстук бабочкой, в руке трость. Увидев его рядом с женой, я понял, почему у нас в квартале он считается очень изящным. Немного позднее прошли молодые щеголи нашего предместья — волосы прилизаны и покрыты лаком, галстук красный, в кармашке пиджака, облегающего талию, вышитый платочек, на ногах полуботинки самого модного фасона. Я подумал, что, наверно, они отправились в центр, в большие кинотеатры. Поэтому и выбрались из дому так рано и с громким хохотом спешат к остановке трамвая.
А после них улица обезлюдела. Ведь всякие зрелища уже начались. Больше никого не видно было, кроме лавочников и кошек. Над фикусами, окаймлявшими улицу, все так же синело чистое, но уже не сияющее небо. На противоположном тротуаре хозяин табачной вытащил из лавки стул, поставил его у двери и, сев на сиденье верхом, оперся на спинку обеими руками. Вагоны трамвая только что пробегали битком набитые, а теперь шли почти пустые. В маленьком кафе «У Пьеро», рядом с табачной, гарсон подметал в пустом зале пол, посыпанный опилками. Да, все как положено в воскресенье.
Я перевернул стул, поставил его, как хозяин табачной лавки, и нашел, что так сидеть удобнее. Выкурив две сигареты, я вернулся в комнату и, взяв плиточку шоколада, устроился у окна, чтобы съесть ее. Небо нахмурилось, и я уже думал, что налетит внезапная летняя гроза. Но погода прояснилась. Однако от туч, проползавших по небу и грозивших дождем, на улице потемнело. Я долго сидел у окна и смотрел на небо.
В пять часов опять загрохотали трамваи. С пригородного стадиона возвращались любители футбола, облепившие и площадку, и ступеньки, и буфера. Следующие трамваи привезли самих игроков, которых я узнал по их чемоданчикам. Они пели и орали во все горло, что их команда покрыла себя славой. Некоторые махали мне рукой. Один даже крикнул: «Наша взяла!» А я ответил: «Молодцы!» — и закивал головой. Потом покатилась волна автомобилей.
День все тянулся. Небо над крышами стало красноватым, и с вечерними сумерками улицы ожили. Люди возвращались с прогулок. Среди них я заметил «изящного господина». Дети хныкали, родителям приходилось тащить их за руки. И почти тотчас же из нашего кинотеатра хлынула толпа зрителей. Судя по решительным резким жестам молодых парней, там показывали приключенческий фильм. Немного позднее вернулись те, кто ездил в центральные кинотеатры. Эти вели себя более сдержанно. Они еще смеялись, но время от времени задумывались и казались усталыми. Домой им, как видно, не хотелось — они прохаживались по тротуару на противоположной стороне улицы. Девушки из нашего квартала тоже прогуливались под ручку. Парни старались преградить им дорогу, выкрикивали шуточки, и девушки, отворачиваясь, хихикали. Некоторых красоток я знал, и они мне кивали.
Вдруг зажглись уличные фонари, и тогда побледнели первые звезды, мерцавшие в ночном небе. Мне надоело смотреть на тротуары, на прохожих, на горевшие огни. Под фонарями блестел, как мокрый, асфальт мостовой; пробегавшие с равномерными промежутками трамваи бросали отсветы своих огней на чьи-нибудь блестящие волосы, улыбающиеся губы или серебряный браслет. А потом трамваи стали пробегать реже, над деревьями и фонарями нависла густая тьма, мало-помалу квартал опустел, и уже первая кошка медленно пересекла вновь обезлюдевшую улицу. Я вспомнил, что надо поесть. У меня немного болела шея — оттого что я долго сидел, навалившись локтями на спинку стула. Сходив в лавку за хлебом и макаронами, я состряпал себе ужин и поел стоя. Потом я хотел было выкурить у окна сигарету, но стало прохладно, и я продрог. Я затворил балконную дверь, затворил окно и, возвращаясь, увидел в зеркале угол стола, а на нем спиртовку и куски хлеба. Ну вот, подумал я, воскресенье я скоротал, маму уже похоронили, завтра я опять пойду на работу, и, в общем, ничего не изменилось.
Когда тут жила мама, у нас было уютно. Потом квартира стала велика для меня, пришлось перетащить обеденный стол из столовой ко мне в спальню. Я теперь живу только в этой комнате — там у меня стоят стулья с соломенными обвисшими сиденьями, зеркальный шкаф — зеркало в нем пожелтело, умывальник и кровать с медными столбиками. Все остальное в забросе. Походив, я взял старую газету, почитал ее. Вырезал для потехи объявление, рекламирующее слабительные соли «Крюшен», и наклеил его в старой тетрадке, куда собираю всякие забавные штуки из газет. Потом вымыл руки и в конце концов вышел на балкон.
Моя комната выходит окнами на главную улицу предместья. День стоял погожий. Однако ж асфальт на мостовой казался мокрым. Прохожих было мало, и шли они торопливо. Потом появились семьи, вышедшие на прогулку; в одной, например, впереди шествовали два мальчугана в матросках с короткими брючками пониже колена, оба неловкие в своих накрахмаленных одежках; за мальчиками шла девочка с большим розовым бантом и в черных лакированных туфельках. Позади — огромная мамаша, в коричневом шелковом платье, и папаша — маленький, худенький человечек, которого я знал по виду. У него была соломенная шляпа канотье, галстук бабочкой, в руке трость. Увидев его рядом с женой, я понял, почему у нас в квартале он считается очень изящным. Немного позднее прошли молодые щеголи нашего предместья — волосы прилизаны и покрыты лаком, галстук красный, в кармашке пиджака, облегающего талию, вышитый платочек, на ногах полуботинки самого модного фасона. Я подумал, что, наверно, они отправились в центр, в большие кинотеатры. Поэтому и выбрались из дому так рано и с громким хохотом спешат к остановке трамвая.
А после них улица обезлюдела. Ведь всякие зрелища уже начались. Больше никого не видно было, кроме лавочников и кошек. Над фикусами, окаймлявшими улицу, все так же синело чистое, но уже не сияющее небо. На противоположном тротуаре хозяин табачной вытащил из лавки стул, поставил его у двери и, сев на сиденье верхом, оперся на спинку обеими руками. Вагоны трамвая только что пробегали битком набитые, а теперь шли почти пустые. В маленьком кафе «У Пьеро», рядом с табачной, гарсон подметал в пустом зале пол, посыпанный опилками. Да, все как положено в воскресенье.
Я перевернул стул, поставил его, как хозяин табачной лавки, и нашел, что так сидеть удобнее. Выкурив две сигареты, я вернулся в комнату и, взяв плиточку шоколада, устроился у окна, чтобы съесть ее. Небо нахмурилось, и я уже думал, что налетит внезапная летняя гроза. Но погода прояснилась. Однако от туч, проползавших по небу и грозивших дождем, на улице потемнело. Я долго сидел у окна и смотрел на небо.
В пять часов опять загрохотали трамваи. С пригородного стадиона возвращались любители футбола, облепившие и площадку, и ступеньки, и буфера. Следующие трамваи привезли самих игроков, которых я узнал по их чемоданчикам. Они пели и орали во все горло, что их команда покрыла себя славой. Некоторые махали мне рукой. Один даже крикнул: «Наша взяла!» А я ответил: «Молодцы!» — и закивал головой. Потом покатилась волна автомобилей.
День все тянулся. Небо над крышами стало красноватым, и с вечерними сумерками улицы ожили. Люди возвращались с прогулок. Среди них я заметил «изящного господина». Дети хныкали, родителям приходилось тащить их за руки. И почти тотчас же из нашего кинотеатра хлынула толпа зрителей. Судя по решительным резким жестам молодых парней, там показывали приключенческий фильм. Немного позднее вернулись те, кто ездил в центральные кинотеатры. Эти вели себя более сдержанно. Они еще смеялись, но время от времени задумывались и казались усталыми. Домой им, как видно, не хотелось — они прохаживались по тротуару на противоположной стороне улицы. Девушки из нашего квартала тоже прогуливались под ручку. Парни старались преградить им дорогу, выкрикивали шуточки, и девушки, отворачиваясь, хихикали. Некоторых красоток я знал, и они мне кивали.
Вдруг зажглись уличные фонари, и тогда побледнели первые звезды, мерцавшие в ночном небе. Мне надоело смотреть на тротуары, на прохожих, на горевшие огни. Под фонарями блестел, как мокрый, асфальт мостовой; пробегавшие с равномерными промежутками трамваи бросали отсветы своих огней на чьи-нибудь блестящие волосы, улыбающиеся губы или серебряный браслет. А потом трамваи стали пробегать реже, над деревьями и фонарями нависла густая тьма, мало-помалу квартал опустел, и уже первая кошка медленно пересекла вновь обезлюдевшую улицу. Я вспомнил, что надо поесть. У меня немного болела шея — оттого что я долго сидел, навалившись локтями на спинку стула. Сходив в лавку за хлебом и макаронами, я состряпал себе ужин и поел стоя. Потом я хотел было выкурить у окна сигарету, но стало прохладно, и я продрог. Я затворил балконную дверь, затворил окно и, возвращаясь, увидел в зеркале угол стола, а на нем спиртовку и куски хлеба. Ну вот, подумал я, воскресенье я скоротал, маму уже похоронили, завтра я опять пойду на работу, и, в общем, ничего не изменилось.
III
Сегодня пришлось много поработать в конторе. Патрон встретил меня весьма любезно. Спросил, не очень ли я устал и сколько лет было маме. Чтобы не ошибиться, я сказал: «Уже за шестьдесят». Не знаю почему, но вид у него был такой, словно ему стало легче оттого, что дело можно считать законченным.
На моем столе скопилась груда коносаментов, которые надо было разобрать. Перед тем как пойти позавтракать, я вымыл руки. В полдень это приятно — не то что вечером: тогда полотенце на катушке всегда бывает совершенно мокрое — ведь им пользовались целый день. Однажды я сказал об этом патрону. Он ответил, что это мелочь досадная, но не имеющая значения. Я немного задержался и вышел только в половине первого вместе с Эмманюэлем из экспедиции. Наша контора выходит на море, и мы зазевались, разглядывая пароходы, стоявшие в порту, где все сверкало на солнце. Как раз тут подъехал грузовик, громыхая цепями и выхлопами газа. Эмманюэль спросил: «Может, вскочим?» И я побежал к грузовику. Но он уже тронулся, и мы помчались за ним вдогонку. Меня оглушал грохот, ослепляла пыль. Я ничего не видел и не чувствовал, весь отдавшись бездумному порыву этой гонки среди лебедок, подъемных кранов, корабельных мачт, танцующих вдали на волнах, и причаленных судов, мимо которых мы бежали. Я первым схватился за борт и вскочил в кузов. Потом помог Эмманюэлю, и мы уселись. Оба мы запыхались, едва дышали; грузовик подпрыгивал на неровных булыжниках набережной, кругом летала пыль, сверкало солнце. Эмманюэль закатывался хохотом.
Мы обливались потом, когда добрались до Селеста. Он, как всегда, восседал на своем месте, седоусый, толстобрюхий, в длинном фартуке. Он спросил меня:
— Все-таки идут дела-то? — Я ответил, что «все-таки идут» и что я очень проголодался. Быстро расправившись с завтраком, я выпил кофе. Потом забежал домой, поспал немного, потому что хватил лишний стаканчик вина. Когда проснулся, очень захотелось курить. Но было уже поздно, я побежал к трамвайной остановке. В конторе опять засел за работу, в жаре, в духоте. Зато вечером было так приятно, возвращаясь домой, медленно идти по набережным. Небо уже принимало зеленоватый оттенок, на душе было тихо, спокойно. И все же я пошел прямо домой, хотелось сварить себе на ужин картошки.
Поднимаясь по темной лестнице, я наткнулся на своего соседа, старика Саламано. Он вел на поводке собаку. Вот уже восемь лет, как они неразлучны. Собака хорошей породы — спаниель, но вся в каких-то паршах, почти что облезла, покрылась болячками и коричневыми струпьями. Старик Саламано живет одиноко вместе с ней в маленькой комнатушке и в конце концов стал похож на своего пса. На лице у него красноватые шишки, вместо усов и бороды желтая реденькая щетина. А собака переняла повадки хозяина: ходит, сгорбившись, мордой вперед и вытянув шею. Они как будто одной породы, а между тем ненавидят друг друга. Два раза в день — в одиннадцать утра и в шесть вечера старик выводит свою собаку на улицу. Все восемь лет маршрут их прогулок не меняется. Их непременно увидишь на Лионской улице. Собака бежит впереди и так сильно натягивает поводок, что Саламано спотыкается. Тогда он бьет ее и ругает. Она в ужасе распластывается, ползет на животе. Старику приходится тащить ее. Теперь его черед натягивать поводок. Потом собака все забывает, снова тянет за собой хозяина, и снова он бьет ее и ругает. Вот оба они стоят на тротуаре и смотрят друг на друга — собака с ужасом, человек — с ненавистью. И так бывает каждый день. Когда собака хочет помочиться, старик не дает ей на это времени, тянет ее, и она семенит за ним, оставляя на тротуаре длинную полосу капелек. Если ей случится сделать свои дела в комнате, Саламано опять ее бьет. И все это тянется уже восемь лет. Селест всегда говорит: «Вот несчастные!», но кто разберется, верно ли это? Когда я встретился на лестнице с Саламано, он как раз ругал свою собаку: «Сволочь! Падаль!», а собака скулила. Я сказал: «Добрый вечер!», но старик все ругался. Тогда я спросил, что ему сделала собака. Он ничего не ответил, а только твердил: «Сволочь! Падаль!» Я смутно видел, что он наклонился над собакой и что-то поправляет на ее ошейнике. Я повторил вопрос громче. Тогда он, не оборачиваясь, ответил с каким-то сдержанным бешенством: «Пропади она пропадом!» И потащил за собой собаку, а она упиралась всеми четырьмя лапами и жалобно скулила.
Как раз в эту минуту подошел второй мой сосед, с той же лестничной площадки. В квартале говорили, что он сутенер, живет на счет женщин. Однако, когда спрашивают, какая у него специальность, он называет себя кладовщиком. В общем, его очень не любят. Но со мной он часто заговаривает и даже заходит ко мне на минутку, потому что я его слушаю, Я нахожу, что он рассказывает интересные вещи. И у меня нет никаких оснований отворачиваться от него. Его зовут Раймон Синтес. Он невысок ростом, широкоплеч, а нос у него, как у боксера. Одет всегда очень прилично. Про старика Саламано и его собаку он тоже мне как-то сказал: «Вот несчастные!» И спросил, не противно ли мне глядеть на них. Я ответил, что нет, не противно.
Мы поднялись вместе с Раймоном, и я уже собирался проститься с ним, но он сказал:
— У меня дома есть кровяная колбаса и вино. Не хотите ли поужинать со мной?
Я подумал, что тогда мне не надо будет стряпать, и принял приглашение. У него совсем маленькая квартира — одна комната и кухня без окна. Над кроватью стену украшают гипсовый ангел, белый с розовым, фотографии чемпионов и две-три картинки из журналов: голые женщины. В комнате было грязно, постель не прибрана. Раймон сначала зажег керосиновую лампу, потом вытащил из кармана бинт сомнительной чистоты и перевязал себе правую руку. Я спросил, что с ним? Он сказал, что подрался с одним типом, который не дает ему проходу.
— Знаете ли, мсье Мерсо, — объяснил он. — Я парень совсем не злой, но вспыльчивый. А тот тип сказал мне: «Ну-ка слезь с трамвая, если ты не трус». Я ему говорю: «Ладно, сиди спокойно». А он мне говорит: «Ну, значит, ты трус». Тогда я сошел с трамвая и говорю ему: «Заткнись лучше, а не то я тебе покажу». А он отвечает: «Чего ты мне покажешь?» Ну я ему и дал раза. Он упал. Я подошел, хотел его поднять, а он лежит на земле и лягается. Тут я его коленкой прижал и — на, получай! Две оплеухи. У него вся морда в крови. Я спрашиваю: «Хватит с тебя?» Он говорит: «Хватит».
Рассказывая все это, Синтес перевязывал себе руку. Я сидел на кровати. Он сказал:
— Вы же видите, не я, а он на драку набивался. Сам полез.
Я признал, что это верно. Тогда Синтес заявил, что он как раз хотел попросить у меня совета насчет этой истории, поскольку я человек самостоятельный, знаю жизнь и, стало быть, могу помочь ему, а после этого он станет моим приятелем. Я ничего не ответил, и он переспросил, хочу ли я быть его приятелем. Я сказал, что мне безразлично, и он, по-видимому, остался доволен. Он достал кровяную колбасу и поджарил ее на сковороде, принес стаканы, тарелки, приборы, накрыл на стол, поставил две бутылки вина. И все это молча. Потом мы сели ужинать. За едой он начал мне рассказывать свое приключение. Сначала говорил как-то нерешительно, мялся:
— Я свел знакомство с одной дамой… ну, попросту говоря, она моя любовница.
Оказалось, человек, с которым он подрался, брат этой женщины. Синтес сказал, что содержал свою любовницу. Я ничего не ответил, но он тут же добавил, что ему известно, какие слухи ходят о нем в нашем квартале, однако у него совесть чиста — он действительно работает кладовщиком.
— А история со мной вот какая случилась, — продолжал он. — Я заметил обман.
Оказывается, он давал любовнице сколько надо на жизнь. Сам платил за ее комнату и выдавал по двадцать франков в день на еду.
— Триста франков комната, шестьсот франков на еду, кой-когда пара чулок, в общем, тысяча франков. И при этом мадам не работала. Но она жаловалась, что я мало даю, моих денег ей не хватает. А я ей говорил: «Почему ты не работаешь? Ведь полдня ты можешь работать? Покупала бы себе всякую мелочь, мне бы легче было. Я тебе купил в этом месяце костюмчик, даю по двадцать франков в день, плачу за твою комнату, а ты днем, когда меня нет, угощаешь своих подружек, распиваешь с ними кофе. Не жалеешь для них ни кофе, ни сахару. Я даю тебе денег, я о тебе забочусь, а ты плохо со мной поступаешь». Но она работать не желала, только все жаловалась, что денег ей не хватает, и вот я заметил обман.
Раймон рассказал, что однажды он нашел в ее сумочке лотерейный билет и любовница не могла объяснить, откуда у нее этот билет. Немного позднее он еще нашел ломбардную квитанцию, оказалось, что она заложила два браслета. А он до тех пор и знать не знал ни о каких браслетах.
— Ну, стало быть, я увидел, что тут обман, и бросил ее. Но сперва как следует вздул. А потом выложил ей всю правду. Я сказал, что она форменная шлюха, ей бы только валяться да баловаться. А потом я, мсье Мерсо, понятно, сказал ей: «Ты не видишь, как люди-то завидуют тебе, не ценишь своего счастья. Погоди, ты поймешь, как тебе хорошо жилось со мной».
Он ее избил до крови. А прежде так не бил.
— Я ее поколачивал, но, можно сказать, из нежных чувств. Она немножко повизжит, а я закрою ставни, и все, бывало, кончалось, как всегда. Но на этот раз дело было серьезное. Да и то, думается, я еще мало ее наказал.
И тогда он мне объяснил, что именно по этому поводу и хочет попросить у меня совета. Он остановился и прикрутил фитиль коптившей лампы. Мне интересно было слушать. Я выпил около литра вина, у меня горело лицо и стучало в висках. Все свои сигареты я выкурил и уже курил сигареты Раймона. По улице пробегали последние трамваи и уносили с собой уже затихавшие шумы предместья. Раймон продолжил свой рассказ. Его огорчало то, что он все не может забыть свою «мерзавку». Но он хотел ее наказать. Сперва он думал было повести ее в номер гостиницы и, позвав полицию нравов, поднять скандал, тогда уж ее запишут как проститутку. Потом отказался от этого плана и обратился к приятелям, которые были у него среди блатных. Они ничего не могли придумать.
— Ну стоит ли после этого якшаться с блатными? — заметил Раймон. Он им так и сказал, и тогда они предложили ему подпортить ей физию. Но ему совсем не этого хотелось. И он решил поразмыслить. Сначала, однако, он хотел попросить моего содействия. Но прежде чем обратиться ко мне с такой просьбой, он хотел узнать, что я думаю об этой истории. Я ответил, что ничего не думаю, но это интересно. Он спросил, как я считаю, был ли тут обман; мне действительно казалось, что обман был. А как, по-моему, следует ли наказать эту женщину и что именно я сделал бы на его месте? Я ответил, что таких вещей никогда заранее нельзя знать, но мне понятно, что ему хочется ее проучить. Я еще немного выпил вина. Раймон закурил сигарету и открыл мне свой замысел. Ему хотелось написать ей письмо, «такое, чтобы в нем и шпильки были и нежность — пусть она пожалеет, зачем все кончилось». А потом, когда она придет к нему, он с нею ляжет и «как раз под самый конец плюнет ей в рожу» и выставит за дверь. Я нашел, что это действительно будет для нее наказанием. Но Раймон сказал, что он, пожалуй, не сможет сочинить такое письмо, и вот решил попросить меня написать. Я промолчал; тогда он спросил, не затруднит ли меня сделать это сейчас же, и я ответил, что нет, не затруднит.
Тогда он встал, выпив предварительно стакан вина. Отодвинул в сторону тарелки и остатки простывшей колбасы, которую мы не доели. Тщательно вытер тряпкой клеенку на столе. Взял из ящика ночного столика листок бумаги в клетку, желтый конверт, красненькую деревянную ручку и квадратную чернильницу с лиловыми чернилами. Когда он сказал мне имя той женщины, я понял, что она арабка. Я написал письмо. Писал наудачу, но старался угодить Раймону, так как у меня не было причин обижать его. Написав, я прочел письмо вслух. Раймон слушал, покуривая сигарету, и кивал головой. Он попросил меня еще раз прочесть письмо. Остался вполне доволен.
— Я так и думал, что ты знаешь жизнь.
Сначала я не обратил внимания, что он уже говорит мне «ты». Заметил и поразился только, когда он сказал:
— Ну, теперь ты мне настоящий приятель.
Он повторил эти слова, и я сказал: «Да». Мне ведь безразлично было, что я стал его приятелем, а ему, по-видимому, очень этого хотелось. Он заклеил конверт, и мы допили вино. Потом мы некоторое время курили, но уже не разговаривали. На улице стояла тишина, слышно было, как прошуршали шины проехавшего автомобиля. Я сказал: «Уже поздно». Раймон согласился со мной и добавил: «Быстро время проходит» — в известном смысле замечание верное. Мне хотелось спать, но трудно было подняться и уйти. Вероятно, у меня был усталый вид, так как Раймон сказал мне: «Не надо раскисать». Я сначала не понял. Тогда он добавил, что, как он слышал, у меня умерла мать, но ведь рано или поздно это должно было случиться. Я тоже так считал.
Я встал, Раймон очень крепко пожал мне руку и сказал, что настоящие мужчины всегда поймут друг друга. Выйдя от него, я затворил за собой дверь и постоял в темноте на площадке. В доме все было спокойно, из глубокого подвала тянуло на лестницу сыростью и чем-то затхлым. Я слышал только, как у меня пульсирует кровь в жилах и звенит в ушах. Я не двигался. Но в комнате старика Саламано глухо заскулила собака.
На моем столе скопилась груда коносаментов, которые надо было разобрать. Перед тем как пойти позавтракать, я вымыл руки. В полдень это приятно — не то что вечером: тогда полотенце на катушке всегда бывает совершенно мокрое — ведь им пользовались целый день. Однажды я сказал об этом патрону. Он ответил, что это мелочь досадная, но не имеющая значения. Я немного задержался и вышел только в половине первого вместе с Эмманюэлем из экспедиции. Наша контора выходит на море, и мы зазевались, разглядывая пароходы, стоявшие в порту, где все сверкало на солнце. Как раз тут подъехал грузовик, громыхая цепями и выхлопами газа. Эмманюэль спросил: «Может, вскочим?» И я побежал к грузовику. Но он уже тронулся, и мы помчались за ним вдогонку. Меня оглушал грохот, ослепляла пыль. Я ничего не видел и не чувствовал, весь отдавшись бездумному порыву этой гонки среди лебедок, подъемных кранов, корабельных мачт, танцующих вдали на волнах, и причаленных судов, мимо которых мы бежали. Я первым схватился за борт и вскочил в кузов. Потом помог Эмманюэлю, и мы уселись. Оба мы запыхались, едва дышали; грузовик подпрыгивал на неровных булыжниках набережной, кругом летала пыль, сверкало солнце. Эмманюэль закатывался хохотом.
Мы обливались потом, когда добрались до Селеста. Он, как всегда, восседал на своем месте, седоусый, толстобрюхий, в длинном фартуке. Он спросил меня:
— Все-таки идут дела-то? — Я ответил, что «все-таки идут» и что я очень проголодался. Быстро расправившись с завтраком, я выпил кофе. Потом забежал домой, поспал немного, потому что хватил лишний стаканчик вина. Когда проснулся, очень захотелось курить. Но было уже поздно, я побежал к трамвайной остановке. В конторе опять засел за работу, в жаре, в духоте. Зато вечером было так приятно, возвращаясь домой, медленно идти по набережным. Небо уже принимало зеленоватый оттенок, на душе было тихо, спокойно. И все же я пошел прямо домой, хотелось сварить себе на ужин картошки.
Поднимаясь по темной лестнице, я наткнулся на своего соседа, старика Саламано. Он вел на поводке собаку. Вот уже восемь лет, как они неразлучны. Собака хорошей породы — спаниель, но вся в каких-то паршах, почти что облезла, покрылась болячками и коричневыми струпьями. Старик Саламано живет одиноко вместе с ней в маленькой комнатушке и в конце концов стал похож на своего пса. На лице у него красноватые шишки, вместо усов и бороды желтая реденькая щетина. А собака переняла повадки хозяина: ходит, сгорбившись, мордой вперед и вытянув шею. Они как будто одной породы, а между тем ненавидят друг друга. Два раза в день — в одиннадцать утра и в шесть вечера старик выводит свою собаку на улицу. Все восемь лет маршрут их прогулок не меняется. Их непременно увидишь на Лионской улице. Собака бежит впереди и так сильно натягивает поводок, что Саламано спотыкается. Тогда он бьет ее и ругает. Она в ужасе распластывается, ползет на животе. Старику приходится тащить ее. Теперь его черед натягивать поводок. Потом собака все забывает, снова тянет за собой хозяина, и снова он бьет ее и ругает. Вот оба они стоят на тротуаре и смотрят друг на друга — собака с ужасом, человек — с ненавистью. И так бывает каждый день. Когда собака хочет помочиться, старик не дает ей на это времени, тянет ее, и она семенит за ним, оставляя на тротуаре длинную полосу капелек. Если ей случится сделать свои дела в комнате, Саламано опять ее бьет. И все это тянется уже восемь лет. Селест всегда говорит: «Вот несчастные!», но кто разберется, верно ли это? Когда я встретился на лестнице с Саламано, он как раз ругал свою собаку: «Сволочь! Падаль!», а собака скулила. Я сказал: «Добрый вечер!», но старик все ругался. Тогда я спросил, что ему сделала собака. Он ничего не ответил, а только твердил: «Сволочь! Падаль!» Я смутно видел, что он наклонился над собакой и что-то поправляет на ее ошейнике. Я повторил вопрос громче. Тогда он, не оборачиваясь, ответил с каким-то сдержанным бешенством: «Пропади она пропадом!» И потащил за собой собаку, а она упиралась всеми четырьмя лапами и жалобно скулила.
Как раз в эту минуту подошел второй мой сосед, с той же лестничной площадки. В квартале говорили, что он сутенер, живет на счет женщин. Однако, когда спрашивают, какая у него специальность, он называет себя кладовщиком. В общем, его очень не любят. Но со мной он часто заговаривает и даже заходит ко мне на минутку, потому что я его слушаю, Я нахожу, что он рассказывает интересные вещи. И у меня нет никаких оснований отворачиваться от него. Его зовут Раймон Синтес. Он невысок ростом, широкоплеч, а нос у него, как у боксера. Одет всегда очень прилично. Про старика Саламано и его собаку он тоже мне как-то сказал: «Вот несчастные!» И спросил, не противно ли мне глядеть на них. Я ответил, что нет, не противно.
Мы поднялись вместе с Раймоном, и я уже собирался проститься с ним, но он сказал:
— У меня дома есть кровяная колбаса и вино. Не хотите ли поужинать со мной?
Я подумал, что тогда мне не надо будет стряпать, и принял приглашение. У него совсем маленькая квартира — одна комната и кухня без окна. Над кроватью стену украшают гипсовый ангел, белый с розовым, фотографии чемпионов и две-три картинки из журналов: голые женщины. В комнате было грязно, постель не прибрана. Раймон сначала зажег керосиновую лампу, потом вытащил из кармана бинт сомнительной чистоты и перевязал себе правую руку. Я спросил, что с ним? Он сказал, что подрался с одним типом, который не дает ему проходу.
— Знаете ли, мсье Мерсо, — объяснил он. — Я парень совсем не злой, но вспыльчивый. А тот тип сказал мне: «Ну-ка слезь с трамвая, если ты не трус». Я ему говорю: «Ладно, сиди спокойно». А он мне говорит: «Ну, значит, ты трус». Тогда я сошел с трамвая и говорю ему: «Заткнись лучше, а не то я тебе покажу». А он отвечает: «Чего ты мне покажешь?» Ну я ему и дал раза. Он упал. Я подошел, хотел его поднять, а он лежит на земле и лягается. Тут я его коленкой прижал и — на, получай! Две оплеухи. У него вся морда в крови. Я спрашиваю: «Хватит с тебя?» Он говорит: «Хватит».
Рассказывая все это, Синтес перевязывал себе руку. Я сидел на кровати. Он сказал:
— Вы же видите, не я, а он на драку набивался. Сам полез.
Я признал, что это верно. Тогда Синтес заявил, что он как раз хотел попросить у меня совета насчет этой истории, поскольку я человек самостоятельный, знаю жизнь и, стало быть, могу помочь ему, а после этого он станет моим приятелем. Я ничего не ответил, и он переспросил, хочу ли я быть его приятелем. Я сказал, что мне безразлично, и он, по-видимому, остался доволен. Он достал кровяную колбасу и поджарил ее на сковороде, принес стаканы, тарелки, приборы, накрыл на стол, поставил две бутылки вина. И все это молча. Потом мы сели ужинать. За едой он начал мне рассказывать свое приключение. Сначала говорил как-то нерешительно, мялся:
— Я свел знакомство с одной дамой… ну, попросту говоря, она моя любовница.
Оказалось, человек, с которым он подрался, брат этой женщины. Синтес сказал, что содержал свою любовницу. Я ничего не ответил, но он тут же добавил, что ему известно, какие слухи ходят о нем в нашем квартале, однако у него совесть чиста — он действительно работает кладовщиком.
— А история со мной вот какая случилась, — продолжал он. — Я заметил обман.
Оказывается, он давал любовнице сколько надо на жизнь. Сам платил за ее комнату и выдавал по двадцать франков в день на еду.
— Триста франков комната, шестьсот франков на еду, кой-когда пара чулок, в общем, тысяча франков. И при этом мадам не работала. Но она жаловалась, что я мало даю, моих денег ей не хватает. А я ей говорил: «Почему ты не работаешь? Ведь полдня ты можешь работать? Покупала бы себе всякую мелочь, мне бы легче было. Я тебе купил в этом месяце костюмчик, даю по двадцать франков в день, плачу за твою комнату, а ты днем, когда меня нет, угощаешь своих подружек, распиваешь с ними кофе. Не жалеешь для них ни кофе, ни сахару. Я даю тебе денег, я о тебе забочусь, а ты плохо со мной поступаешь». Но она работать не желала, только все жаловалась, что денег ей не хватает, и вот я заметил обман.
Раймон рассказал, что однажды он нашел в ее сумочке лотерейный билет и любовница не могла объяснить, откуда у нее этот билет. Немного позднее он еще нашел ломбардную квитанцию, оказалось, что она заложила два браслета. А он до тех пор и знать не знал ни о каких браслетах.
— Ну, стало быть, я увидел, что тут обман, и бросил ее. Но сперва как следует вздул. А потом выложил ей всю правду. Я сказал, что она форменная шлюха, ей бы только валяться да баловаться. А потом я, мсье Мерсо, понятно, сказал ей: «Ты не видишь, как люди-то завидуют тебе, не ценишь своего счастья. Погоди, ты поймешь, как тебе хорошо жилось со мной».
Он ее избил до крови. А прежде так не бил.
— Я ее поколачивал, но, можно сказать, из нежных чувств. Она немножко повизжит, а я закрою ставни, и все, бывало, кончалось, как всегда. Но на этот раз дело было серьезное. Да и то, думается, я еще мало ее наказал.
И тогда он мне объяснил, что именно по этому поводу и хочет попросить у меня совета. Он остановился и прикрутил фитиль коптившей лампы. Мне интересно было слушать. Я выпил около литра вина, у меня горело лицо и стучало в висках. Все свои сигареты я выкурил и уже курил сигареты Раймона. По улице пробегали последние трамваи и уносили с собой уже затихавшие шумы предместья. Раймон продолжил свой рассказ. Его огорчало то, что он все не может забыть свою «мерзавку». Но он хотел ее наказать. Сперва он думал было повести ее в номер гостиницы и, позвав полицию нравов, поднять скандал, тогда уж ее запишут как проститутку. Потом отказался от этого плана и обратился к приятелям, которые были у него среди блатных. Они ничего не могли придумать.
— Ну стоит ли после этого якшаться с блатными? — заметил Раймон. Он им так и сказал, и тогда они предложили ему подпортить ей физию. Но ему совсем не этого хотелось. И он решил поразмыслить. Сначала, однако, он хотел попросить моего содействия. Но прежде чем обратиться ко мне с такой просьбой, он хотел узнать, что я думаю об этой истории. Я ответил, что ничего не думаю, но это интересно. Он спросил, как я считаю, был ли тут обман; мне действительно казалось, что обман был. А как, по-моему, следует ли наказать эту женщину и что именно я сделал бы на его месте? Я ответил, что таких вещей никогда заранее нельзя знать, но мне понятно, что ему хочется ее проучить. Я еще немного выпил вина. Раймон закурил сигарету и открыл мне свой замысел. Ему хотелось написать ей письмо, «такое, чтобы в нем и шпильки были и нежность — пусть она пожалеет, зачем все кончилось». А потом, когда она придет к нему, он с нею ляжет и «как раз под самый конец плюнет ей в рожу» и выставит за дверь. Я нашел, что это действительно будет для нее наказанием. Но Раймон сказал, что он, пожалуй, не сможет сочинить такое письмо, и вот решил попросить меня написать. Я промолчал; тогда он спросил, не затруднит ли меня сделать это сейчас же, и я ответил, что нет, не затруднит.
Тогда он встал, выпив предварительно стакан вина. Отодвинул в сторону тарелки и остатки простывшей колбасы, которую мы не доели. Тщательно вытер тряпкой клеенку на столе. Взял из ящика ночного столика листок бумаги в клетку, желтый конверт, красненькую деревянную ручку и квадратную чернильницу с лиловыми чернилами. Когда он сказал мне имя той женщины, я понял, что она арабка. Я написал письмо. Писал наудачу, но старался угодить Раймону, так как у меня не было причин обижать его. Написав, я прочел письмо вслух. Раймон слушал, покуривая сигарету, и кивал головой. Он попросил меня еще раз прочесть письмо. Остался вполне доволен.
— Я так и думал, что ты знаешь жизнь.
Сначала я не обратил внимания, что он уже говорит мне «ты». Заметил и поразился только, когда он сказал:
— Ну, теперь ты мне настоящий приятель.
Он повторил эти слова, и я сказал: «Да». Мне ведь безразлично было, что я стал его приятелем, а ему, по-видимому, очень этого хотелось. Он заклеил конверт, и мы допили вино. Потом мы некоторое время курили, но уже не разговаривали. На улице стояла тишина, слышно было, как прошуршали шины проехавшего автомобиля. Я сказал: «Уже поздно». Раймон согласился со мной и добавил: «Быстро время проходит» — в известном смысле замечание верное. Мне хотелось спать, но трудно было подняться и уйти. Вероятно, у меня был усталый вид, так как Раймон сказал мне: «Не надо раскисать». Я сначала не понял. Тогда он добавил, что, как он слышал, у меня умерла мать, но ведь рано или поздно это должно было случиться. Я тоже так считал.
Я встал, Раймон очень крепко пожал мне руку и сказал, что настоящие мужчины всегда поймут друг друга. Выйдя от него, я затворил за собой дверь и постоял в темноте на площадке. В доме все было спокойно, из глубокого подвала тянуло на лестницу сыростью и чем-то затхлым. Я слышал только, как у меня пульсирует кровь в жилах и звенит в ушах. Я не двигался. Но в комнате старика Саламано глухо заскулила собака.
IV
Всю неделю я хорошо работал; приходил Раймон, сказал, что послал письмо. Два раза я был с Эмманюэлем в кино. Он не всегда понимает то, что показывают на экране. Приходится ему объяснять. Вчера, в субботу, пришла Мари, как мы с ней условились. Меня очень тянуло к ней. На ней было красивое платье, в красную и белую полоску, и кожаные сандалии. Платье обтягивало ее упругие груди, она загорела, и лицо у нее было очень свежее. Мы сели в автобус и поехали за несколько километров от Алжира — туда, где были скалы, а за ними песчаный пляж, окаймленный со стороны суши тростником. Шел уже пятый час дня, солнце пекло не так сильно, но вода была теплая, к берегу лениво подкатывали длинные низкие волны. Мари научила меня забавной игре: нужно было набрать с гребня волны полный рот пены, лечь на спину и фонтаном выбрасывать ее в небо. Пена пушистым кружевом рассеивалась в воздухе или падала на лицо теплым дождиком. Но она была горько-соленая, и через некоторое время у меня стало жечь во рту. Подплыла Мари, прижалась ко мне и, поцеловав меня в губы, провела по ним языком. Мы долго качались на волнах.
Потом мы вышли и оделись; Мари смотрела на меня блестящими глазами. Я поцеловал ее. И с этой минуты мы больше не говорили. Я обнял ее, и мы пошли быстрым шагом к автобусу, торопясь поскорее добраться до моей комнаты и броситься на постель. Я оставил окно открытым, и было приятно чувствовать, как ночная прохлада пробегает по телу.
Утром Мари осталась у меня, и я сказал ей, что мы позавтракаем вместе. Я сбегал, купил мяса; когда возвращался домой, из комнаты Раймона доносился женский голос. Немного погодя Саламано стал бранить свою собаку, и мы слышали, как он шаркает подошвами, а собака стучит когтями по деревянным ступенькам лестницы; потом старик крикнул: «Сволочь! Падаль!», и они вышли на улицу. Я рассказал Мари про чудачества старика, и она смеялась. На ней была моя пижама с засученными рукавами. Когда Мари засмеялась, я опять ее захотел. Потом она спросила, люблю ли я ее. Я ответил, что слова значения не имеют, но, кажется, любви к ней у меня нет. Она загрустила. Но когда мы стали готовить завтрак, она по поводу какого-то пустяка засмеялась, да так задорно, что я стал ее целовать. И в эту минуту в комнате Раймона началась шумная ссора.
Сначала слышался пронзительный женский голос, а потом Раймон закричал:
— Ты меня обманывала, ты меня обманывала! Я тебя научу, как меня обманывать!
Послышались глухие удары, и женщина завыла, да так страшно, что немедленно на площадку сбежались люди. Мы с Мари тоже вышли. Женщина все вопила, а Раймон бил ее. Мари сказала, что это ужасно, я ничего ей не ответил. Она попросила сходить за полицейским, но я сказал, что не люблю полиции. Однако жилец с третьего этажа, водопроводчик, привел полицейского. Тот постучался, и за дверью все стихло. Полицейский постучал сильнее, и тогда женщина заплакала, а Раймон отворил дверь. У него был слащавый вид, во рту сигарета. Женщина бросилась к двери и заявила полицейскому, что Раймон избил ее.
— Как твоя фамилия? — спросил у него полицейский. Раймон ответил.
— Вынь цигарку изо рта. Не знаешь, с кем говоришь? — сказал полицейский.
Раймон замялся, поглядел на меня и затянулся сигаретой. Полицейский со всего размаха влепил ему оплеуху. Сигарета отлетела на несколько шагов. Раймон переменился в лице, но ничего не сказал, только спросил смиренным голосом, можно ли ему подобрать свой окурок. Полицейский сказал:
— Подобрать можно. — И добавил: — Но в следующий раз ты будешь помнить, что полицейский не шут гороховый.
А тем временем женщина все плакала и твердила:
— Он меня избил. Это кот.
— Господин полицейский, — спросил Раймон, — разве закон дозволяет называть мужчину котом?
Но полицейский велел ему заткнуть глотку. Тогда Раймон повернулся к женщине и сказал:
— Погоди, деточка, мы еще встретимся.
Полицейский велел ему замолчать, пусть женщина уйдет, а он пусть останется в своей комнате и ждет, когда его вызовут в участок. Он добавил, что Раймону должно быть совестно: вон как он напился, даже весь дрожит.
И тут Раймон объяснил ему:
— Я не пьяный, господин полицейский. Только я ведь перед вами стою, вот меня и берет дрожь. Поневоле задрожишь.
Он затворил дверь, и все разошлись. Мы с Мари закончили свою стряпню. Но у Мари пропал аппетит, я почти все съел один. В час дня она ушла, а я еще немного поспал.
Часа в три ко мне постучались. Вошел Раймон. Мне не хотелось вставать. Раймон присел на край кровати. И сначала он ни слова не промолвил. Тогда я спросил, как все это случилось. Он рассказал, что все сделал так, как задумал, но она дала ему пощечину, и тогда он отлупил ее. Остальное я видел. Я сказал, что, по-моему, обманщица теперь наказана и он должен быть доволен. Он согласился со мной и заметил, что как бы полицейский ни важничал, а девка все равно свое получила. Он добавил, что хорошо знает полицейских и умеет с ними обращаться. И тут он спросил, ждал ли я, что он даст сдачи полицейскому. Я ответил, что ровно ничего не ждал и к тому же не люблю полиции. У Раймона сделался очень довольный вид. Он спросил, не хочу ли я прогуляться с ним. Я поднялся с постели и стал причесываться. Раймон попросил меня выступить свидетелем. Мне это было безразлично, но я не знал, что мне полагалось сказать. По мнению Раймона, достаточно было заявить, что эта женщина обманывала его. Я согласился выступить свидетелем в его пользу.
Мы пошли в кафе, и Раймон угостил меня коньяком. Потом он предложил сыграть партию на бильярде, и я едва не проиграл. Затем он стал звать меня и бордель, но я отказался, потому что не люблю таких заведений. Мы потихоньку вернулись домой, и Раймон сказал мне, как он рад, что проучил любовницу. Я находил, что он очень хорошо ко мне относится, и считал, что мы славно провели вечер.
У подъезда я еще издали увидел старика Саламано. Он казался очень взволнованным. Когда мы подошли, я заметил, что при нем нет собаки. Он озирался, поворачивался во все стороны, заглядывал в темный наш подъезд, бормотал что-то бессвязное и снова оглядывал улицу своими маленькими красными глазками. Раймон спросил у него, что случилось, он не сразу ответил, только глухо пробормотал: «Сволочь! Падаль!» — и продолжал суетиться. Я спросил, где его собака. Он сердито буркнул: «Убежала». И вдруг разразился потоком слов:
— Я, как всегда, повел ее на Маневренное поле. Там было много народу, около ярмарочных балаганов. Я остановился посмотреть на Короля побегов. А когда хотел пойти дальше, ее уж не было. Давно следовало купить ей ошейник потуже. Но ведь я никогда не думал, что эта дрянь вздумает убежать.
Раймон сказал, что, может, собака заблудилась и скоро прибежит домой. Он привел примеры: иногда собаки пробегали десятки километров, чтобы найти своих хозяев. Но, несмотря на эти рассказы, старик волновался все больше.
— Да ведь ее заберут собачники! Вы понимаете? Если б ее кто-нибудь себе взял. Но это же невозможно, кто такую возьмет? Она всем противна, у нее болячки. Ее собачники заберут.
Потом мы вышли и оделись; Мари смотрела на меня блестящими глазами. Я поцеловал ее. И с этой минуты мы больше не говорили. Я обнял ее, и мы пошли быстрым шагом к автобусу, торопясь поскорее добраться до моей комнаты и броситься на постель. Я оставил окно открытым, и было приятно чувствовать, как ночная прохлада пробегает по телу.
Утром Мари осталась у меня, и я сказал ей, что мы позавтракаем вместе. Я сбегал, купил мяса; когда возвращался домой, из комнаты Раймона доносился женский голос. Немного погодя Саламано стал бранить свою собаку, и мы слышали, как он шаркает подошвами, а собака стучит когтями по деревянным ступенькам лестницы; потом старик крикнул: «Сволочь! Падаль!», и они вышли на улицу. Я рассказал Мари про чудачества старика, и она смеялась. На ней была моя пижама с засученными рукавами. Когда Мари засмеялась, я опять ее захотел. Потом она спросила, люблю ли я ее. Я ответил, что слова значения не имеют, но, кажется, любви к ней у меня нет. Она загрустила. Но когда мы стали готовить завтрак, она по поводу какого-то пустяка засмеялась, да так задорно, что я стал ее целовать. И в эту минуту в комнате Раймона началась шумная ссора.
Сначала слышался пронзительный женский голос, а потом Раймон закричал:
— Ты меня обманывала, ты меня обманывала! Я тебя научу, как меня обманывать!
Послышались глухие удары, и женщина завыла, да так страшно, что немедленно на площадку сбежались люди. Мы с Мари тоже вышли. Женщина все вопила, а Раймон бил ее. Мари сказала, что это ужасно, я ничего ей не ответил. Она попросила сходить за полицейским, но я сказал, что не люблю полиции. Однако жилец с третьего этажа, водопроводчик, привел полицейского. Тот постучался, и за дверью все стихло. Полицейский постучал сильнее, и тогда женщина заплакала, а Раймон отворил дверь. У него был слащавый вид, во рту сигарета. Женщина бросилась к двери и заявила полицейскому, что Раймон избил ее.
— Как твоя фамилия? — спросил у него полицейский. Раймон ответил.
— Вынь цигарку изо рта. Не знаешь, с кем говоришь? — сказал полицейский.
Раймон замялся, поглядел на меня и затянулся сигаретой. Полицейский со всего размаха влепил ему оплеуху. Сигарета отлетела на несколько шагов. Раймон переменился в лице, но ничего не сказал, только спросил смиренным голосом, можно ли ему подобрать свой окурок. Полицейский сказал:
— Подобрать можно. — И добавил: — Но в следующий раз ты будешь помнить, что полицейский не шут гороховый.
А тем временем женщина все плакала и твердила:
— Он меня избил. Это кот.
— Господин полицейский, — спросил Раймон, — разве закон дозволяет называть мужчину котом?
Но полицейский велел ему заткнуть глотку. Тогда Раймон повернулся к женщине и сказал:
— Погоди, деточка, мы еще встретимся.
Полицейский велел ему замолчать, пусть женщина уйдет, а он пусть останется в своей комнате и ждет, когда его вызовут в участок. Он добавил, что Раймону должно быть совестно: вон как он напился, даже весь дрожит.
И тут Раймон объяснил ему:
— Я не пьяный, господин полицейский. Только я ведь перед вами стою, вот меня и берет дрожь. Поневоле задрожишь.
Он затворил дверь, и все разошлись. Мы с Мари закончили свою стряпню. Но у Мари пропал аппетит, я почти все съел один. В час дня она ушла, а я еще немного поспал.
Часа в три ко мне постучались. Вошел Раймон. Мне не хотелось вставать. Раймон присел на край кровати. И сначала он ни слова не промолвил. Тогда я спросил, как все это случилось. Он рассказал, что все сделал так, как задумал, но она дала ему пощечину, и тогда он отлупил ее. Остальное я видел. Я сказал, что, по-моему, обманщица теперь наказана и он должен быть доволен. Он согласился со мной и заметил, что как бы полицейский ни важничал, а девка все равно свое получила. Он добавил, что хорошо знает полицейских и умеет с ними обращаться. И тут он спросил, ждал ли я, что он даст сдачи полицейскому. Я ответил, что ровно ничего не ждал и к тому же не люблю полиции. У Раймона сделался очень довольный вид. Он спросил, не хочу ли я прогуляться с ним. Я поднялся с постели и стал причесываться. Раймон попросил меня выступить свидетелем. Мне это было безразлично, но я не знал, что мне полагалось сказать. По мнению Раймона, достаточно было заявить, что эта женщина обманывала его. Я согласился выступить свидетелем в его пользу.
Мы пошли в кафе, и Раймон угостил меня коньяком. Потом он предложил сыграть партию на бильярде, и я едва не проиграл. Затем он стал звать меня и бордель, но я отказался, потому что не люблю таких заведений. Мы потихоньку вернулись домой, и Раймон сказал мне, как он рад, что проучил любовницу. Я находил, что он очень хорошо ко мне относится, и считал, что мы славно провели вечер.
У подъезда я еще издали увидел старика Саламано. Он казался очень взволнованным. Когда мы подошли, я заметил, что при нем нет собаки. Он озирался, поворачивался во все стороны, заглядывал в темный наш подъезд, бормотал что-то бессвязное и снова оглядывал улицу своими маленькими красными глазками. Раймон спросил у него, что случилось, он не сразу ответил, только глухо пробормотал: «Сволочь! Падаль!» — и продолжал суетиться. Я спросил, где его собака. Он сердито буркнул: «Убежала». И вдруг разразился потоком слов:
— Я, как всегда, повел ее на Маневренное поле. Там было много народу, около ярмарочных балаганов. Я остановился посмотреть на Короля побегов. А когда хотел пойти дальше, ее уж не было. Давно следовало купить ей ошейник потуже. Но ведь я никогда не думал, что эта дрянь вздумает убежать.
Раймон сказал, что, может, собака заблудилась и скоро прибежит домой. Он привел примеры: иногда собаки пробегали десятки километров, чтобы найти своих хозяев. Но, несмотря на эти рассказы, старик волновался все больше.
— Да ведь ее заберут собачники! Вы понимаете? Если б ее кто-нибудь себе взял. Но это же невозможно, кто такую возьмет? Она всем противна, у нее болячки. Ее собачники заберут.