25.


   Ничего. Записывал «Падение». «Одержимые», раздача. Н. Р. Ф. Обедал с А. К. Ее любовь с М., который со своей женой уже ничего не может и доверился ей. «Ему лучше», — говорит она. «В каком смысле?» — «Ну, это еще не мужчина, но уже и не старик». Эта зона тени над людскими жизнями. Над каждой жизнью. Проводит ее, гуляю по Сен-Жермен-де-Пре. Чего-то жду, как дурак. Эх! Вернулись бы силы для работы, тогда наконец появился бы какой-то просвет. Шпана всякая слоняется, одета под Джеймса Дина, в очень обтягивающих джинсах, и без конца что-то чешут и поправляют спереди. Вспомнились загорелые обнаженные тела, далеко в прошлом, в моей навсегда потерянной стране. Они были чисты.


30 июля.


   Весь день один. Работал, но ничего путного. Вечером у Набокова Нарайан, которого прочат в преемники Ганди и который объясняет нам суть движения сельского социализма в Индии (Виноба). Восхищаюсь, но от меня это далеко. По дороге домой иду мимо Орленка и замечаю на освещенной афише фамилию А. М. Захожу. Я был с ней счастлив, одиннадцать лет назад. Сейчас она замужем за стюардом Эр-Франс, ездит с ним на рыбалку. А вечером поет.


1 августа.


   Обедал в Шамбурси у Барро. На небе мрак и непрекращающаяся гроза. Б. вновь предлагает ассоциацию Данченко-Станиславского. Во второй половине дня Колин Уилсон — Совсем еще ребенок, видимо, Европа наконец-то завоевала Англию. «Теперь нужно, чтобы все поверили в (...)» — я и сам это знаю. Это и есть моя вера, и она никогда меня не покидала. Но я пошел туда, куда повело меня мое время, через все беды, ни от чего не увиливая, чтобы иметь возможность, после страданий и отрицаний, нечто утверждать, — во всяком случае, тогда я воспринимал это так. А сейчас нужно как-то преобразиться, и это-то меня и мучает, не дает приступить к задуманной книге. Вероятно, запечатлевание в образах состояния некой подавленности отняло у людей моего поколения слишком много сил, и мы уже не сумеем выразить нашу истинную веру. Мы лишь подготовим почву для молодых ребят, идущих за нами. Говорю об этом К. У., и «если у меня ничего не получится, то по крайней мере из меня выйдет интересный свидетель. Если получится, выйдет творец».
   Вечером ужинаю с А. Е. и Карин, потом вдвоем с Карин гуляем по Монмартру. Ночные сады, влажные в лунном свете, но темные. Карин 18 лет. Родители развелись. Она зачем-то уехала из Швеции и зарабатывает на жизнь, работая манекенщицей в каком-то второразрядном доме моделей, где ее эксплуатируют, как хотят. Тридцать пять тысяч франков при семичасовом рабочем дне без выходных. Меня переполняет восхищение перед смелостью этих девушек середины века. Несколько мальчишеская красота, сама же медлительная, словно отсутствующая. Возвращаемся. Без лишних слов подставляет свои свежие губы, затем поворачивается и уходит, строгая и сдержанная.


2 августа.


   Заставляю себя вести этот дневник, с трудом преодолевая отвращение. Теперь я понял, почему этим не занимался: жизнь для меня — тайна. Как по отношению к другим (это-то и угнетало Х. больше всего), так и в моих собственных глазах: я не имею права выдавать эту тайну в словах. Для меня богатство жизни именно в том, что она такая глухая, несформулированная. А заставляю я себя только из панической боязни потерять память. Хотя сам не уверен, что смогу продолжать. Впрочем, я и так забываю упомянуть об очень многом. И ничего не пишу о том, что думаю. Например, мои долгие размышления о К.


15, 16, 17 августа.


   На самом деле весь этот период, начиная со 2-го числа, совершенно пустой. Нельзя писать, не обретя вновь волю к жизни, энергию. Здоровье души, даже если то, что собираешься сказать, трагично. Даже именно поэтому. Закончил «Живаго» с чувством нежности к автору. Неверно, что он продолжает традиции русского искусства XIX века. Эта книга сделана так умело, но она современна по фактуре, с этими постоянными моментальными снимками. Однако в ней есть и нечто большее: воссоздана русская душа, раздавленная сорокалетним господством лозунгов и бесчеловечной жестокости. «Живаго» — книга о любви. Причем о любви, распространяющейся на всех людей сразу. Доктор любит свою жену, и Лару, и еще многих других, и Россию. И погибает он потому, что оказывается оторван от жены, от Лары, от России и от всего остального.

 
Со мною люди без имен,
Деревья, дети, домоседы.
Я ими всеми побежден,
И только в том моя победа.

 
   И смелость Пастернака в том, что он вновь открыл подлинный источник творчества и спокойно занимался тем, что не давало ему пересохнуть среди воцарившейся там пустыни.
   Что еще? Два вечера, 16-го и 15-го, записывал на магнитофон вместе с М. стихи Шара. Ночью 15-го гулял по набережным Сены. Под Новым мостом молодые люди, иностранцы (скандинавы): двое что-то импровизируют на трубе и банджо, а остальные улеглись парочками прямо на мостовой и слушают. Немного дальше, на лавочке возле моста Искусств растянулся какой-то араб, пристроив за головой радиоприемник, из которого доносятся арабские мелодии. Мост Сите, под теплым туманным небом августовского Парижа.
   Для «Юлии». Гибер — прогрессист из дворян. Мора — представитель старого мира.


23 августа.


   Умер Роже Мартен дю Гар. Я отложил поездку к нему в Беллем, и вот вдруг... Вспоминаю, как еще в мае, в Ницце, беседовал с этим нежно мной любимым человеком, который говорил мне о своем одиночестве, о смерти. Как он переносил свое грузное, переломанное пополам тело от стола к креслу. А его прекрасные глаза... Его можно было любить, уважать. Печально.


2 сентября, в Иль-сюр-Сорг.


   Наилучший принцип ведения дневника — время от времени резюмировать (два раза в неделю) самые важные события за истекший период. В субботу 30-го виделся с Жамуа и договорился с ней о том, что в Монпарнасе пока не будут ставить «Одержимых». Несмотря на ее внешнюю недоброжелательность и сухой тон, она по-своему привлекательна, в строгих сандалиях, с маленькой изящной ножкой, вытянутым телом и прекрасными грустными глазами. Тут же позвонил Барро и подтвердил мое согласие. Лег рано. Полночи ворочался, заснул часа в три, проснулся в пять, плотно поел и выехал, несмотря на дождь. Одиннадцать часов подряд за рулем, время от времени грызя какое-нибудь печенье; дождь не прекращался до самого Дрома, затем начал постепенно ослабевать, а примерно на уровне Ньона навстречу хлынул запах лаванды, разбудив и взбодрив меня. Знакомый пейзаж влил в меня свежие силы, и приехал я уже совершенно счастливый. В Иль, в убогом номере гостиницы «Сен-Мартен», ко мне вдруг возвращается чувство покоя и защищенности.
   В Иль встретил Рене Шара. С грустью узнал, что его выгнали из его дома и парка (где будет теперь отвратительный квартал дешевой массовой застройки) и загнали в комнатушку гостиницы «Сен-Мартен». В Камфу, у Матье; г-жа Матье, постаревшая Клитемнестра в очках. Сам же г-н Матье из крепкого управляющего превратился в немощного старика, который даже за собой следить не в состоянии. Занимаюсь домом, который они снимают, — немного унылый, но в общем приятный, с видом на Люберон. Х. он точно не понравится. Но я все же стараюсь сделать его более удобным. 3-го долго гуляем с Р. Ш. по дороге вдоль склонов Люберона. Пронзительный свет, бескрайние просторы приводят меня в восторг. Вновь захотелось поселиться здесь, найти себе подходящий домик и наконец осесть. В то же время много думаю о Ми, о ее жизни здесь. Г-жа Матье поведала за ужином: «Даже ласточки и те поглупели. Нет бы брать ил для своих гнезд, так они таскают землю с полей. И вот, впервые за много лет, из тридцати гнезд в Камфу двенадцать упали и разбились вместе с отложенными яйцами». Шар на это: «А мы-то надеялись, что хотя бы птицы нашу честь спасут».
   4-го ждал телеграммы или звонка от Х., чтобы узнать, когда она с детьми приедет. И тут г-жа Матье сообщает мне, что она пробудет здесь всего дня четыре, а семья ее останется в Париже. Приступ отчужденности и злости — и на нее, и на себя: ну сколько же можно ждать проявления нежности там, где ее нет и быть не может.


30 сентября.


   Целый месяц провел в Воклюзе в поисках дома. Купил тот, что в Лурмарене. Затем выехал в Сен-Жан, чтобы повидаться с Ми. Сотни километров сквозь аромат собираемого винограда, в состоянии радостного возбуждения. Затем пенящееся море, сколько хватает глаз. И наслаждение, как эти волны, вечно бегущие, сдирающие старую кожу. Утром выехал в Париж, к розовым зарослям вереска в сосновых лесах. Снова двенадцать часов за рулем и — Париж.

 
   Я. де Беер. «Адюльтер должен был бы караться смертью. Тогда настоящих любовников можно было бы по пальцам перечесть». Отнюдь нет. Слабоволие часто пересиливает страх.

 
   7 ноября, 45 лет. День в одиночестве и размышлениях, как я того и хотел. Немедленно начать это отстранение от всего и закончить его к пятидесяти. Ну а сегодня правлю я.

 
   Демократия — это не власть большинства, а защита меньшинства.


20 марта.


   Маму оперировали. В субботу утром получил телеграмму от Л. В три часа ночи самолет. В семь утра в Алжире. Каждый раз, когда выхожу на поле Мезон-Бланш, впечатление одно и то же: моя земля. Хотя небо серое, воздух нежный и волглый. Устраиваюсь в клинике, на алжирских высотах.
   В безукоризненно-чистой комнате с голыми белыми стенами: ничего. Платочек и маленькая расческа. На простыне: ее узловатые руки. За окном — чудесный вид на город, спускающийся к заливу. Но от света и пространства ей хуже. Она просит, чтобы в комнате был полумрак.

 
   Она рассказывает о Филиппе, с которым только что обручилась Поль: «Отец у него хороший, мать хорошая, сестра хорошая. Все люди старых правил. Он сам уже отслужил. С Поль они на нефтяном встретились и (соединяет вместе указательные пальцы). Ну, и ладно».
   «После, когда я уже дома буду, доктор мне даст, чтобы поправиться». Говорит «спасибо господину доктору». Делать ничего не может: ни читать — не умеет, ни шить или вышивать — из-за пальцев, ни слушать что-нибудь — потому что глухая. А время еле течет, тяжело, медленно...
   Губы у нее исчезли. Однако нос все такой же прямой, тонкий — лоб высокий, исполненный благородства, глаза черные и блестящие, в гладких костяных аркадах.
   Она страдает молча. Послушно. Вокруг нее сидит вся семья, в тягостном молчании, и ждет... Ее брат Жозеф, который младше ее на несколько лет, тоже ждет — но так, как если бы он ждал, когда придет его черед, — покорный и грустный.

 
   Эта странная привычка ставить перед своей фамилией слово «вдова», которое сопровождало ее всю жизнь и сейчас тоже фигурирует на каждом больничном документе.
   Она прожила в незнании всего — кроме разве что страдания и терпения, — и даже теперь так же кротко продолжает впитывать физические страдания...
   Существа, не тронутые ни газетами, ни радио, никакой другой техникой. Они были такими и сто лет назад, и любой социальный контекст бессилен их изменить.
   Из меня как будто кровь течет. Нет? А, ну тогда ладно.
   Запах шприцев. Холм, покрытый акантами, кипарисами, пиниями, пальмами, апельсиновыми деревьями, мушмулой и глициниями.

 
   Ницше. «Никакое страдание не могло и не сможет вынудить меня лжесвидетельствовать против жизни, — такой, какой я ее знаю».
   Там же.

 
"Шесть разных одиночеств он познал,
Но море одиноким не считал он..."

 
   Об использовании славы в качестве прикрытия, за которым "наше собственное "я" незаметно продолжало бы играть само с собой и смеяться само над собой".
   «Завоевать свободу и духовную радость, чтобы иметь возможность творить, не поддаваясь угрозам чуждых идеалов».
   Чувство истории есть не что иное, как замаскированная теология.
   Н., человек с севера, оказавшись под небом Неаполя, однажды вечером: «И ведь можно было умереть, так этого и не повидав!»
   Письмо Гасту от 20 августа 1880 г., в котором он жалеет, что был дружен с Вагнером: «... какой мне толк от споров с ним, если почти во всем прав я?»
   Человеку большой души, если у него нет своего Бога, нужны друзья.
   Люди, обладающие «волей большой дальности».
   Оказывается, Ницше открыл для себя Достоевского в 87-м году по «Запискам из подполья» и сравнил это с открытием «Красного и черного».


28 апреля.


   Приехал в Лурмарен. Пасмурно. В саду чудные розы, отяжелевшие от дождя, как налитые соком плоды. Цветут розмарины. Гуляю, и даже в сумерках видны фиолетовые пятна ирисов. Разбитость.

 
   Много лет я жил, следуя всеобщей морали. Заставлял себя жить, как все, походить на всех. Произносил слова, служившие объединению, даже когда чувствовал свою отдаленность. И вот, как завершение всего этого, катастрофа. Сейчас я брожу среди обломков, неприкаянный, разорванный пополам, одинокий и смирившийся с одиночеством, равно как с моей непохожестью на других и с моими физическими недостатками. И мне надлежит восстановить истину — после того, как вся жизнь прожита во лжи.

 
   Хоть театр выручает. Пародия все-таки лучше, чем ложь: она не так далека от истины, которая в ней обыгрывается.


Май.


   Снова приступил к работе. Продвинулся с первой частью «Первого человека». Благодарен этим краям, их уединенности, красоте.


13 мая.


   Поездка в Арль. Как ослепительно молода М. Троицын день, поездка в Тулон.

 
   Телевизионная передача. Не могу «показаться», не вызвав всевозможных толков. Запомнить, зарубить на носу, что я должен отказаться от всей этой ненужной полемики. Хвалить то, что того заслуживает. Об остальном молчать. Если я не буду придерживаться этого правила, то при нынешнем положении вещей придется расплачиваться и быть наказанным. См. «поэтапное выздоровление». Оберегать ту драгоценную внутреннюю дрожь, ту глубокую тишину, которую я обрел здесь. Остальное не существует.

 
   Последние пять лет я критикую себя самого, то, во что верил, чем жил. Поэтому те, кто разделял те же идеи, считают, что я имею в виду их, и очень на меня обижаются; но нет, я веду войну сам с собой и либо уничтожу себя, либо смогу возродиться, вот и все.

 
   Марсельские любовники. Дивное небо, сочное море, крикливый пестрый город всякий раз возобновляют их желание, так что первоначальное изнеможение сменяется непрерывным хмельным угаром... Целомудренны лишь уютные бухты, белые камни да жгучее от света море.

 
   Гренье. Маронитские отшельники («Одно лето в Ливане»). В том же гроте можно увидеть почти стертое, к сожалению, очень и очень древнее маленькое распятие, на котором Христос изображен с согнутыми в коленях ногами и в шароварах, какие носят здешние жители, а рядом надпись на странджело (что такое это странджело?). Написать какой-нибудь странноватый рассказ и назвать «Странджело».


21 мая.


   Красное время года. Вишни и маки.

 
   В полдень, где-то в поле, за Лурмареном тарахтит трактор... Как мотор у яхты тогда, в палящий зной, в хиосском порту, а я сидел в прохладной кабине и ждал; да, совсем как сегодня, переполняемый какой-то беспредметной любовью.
   Люблю маленьких ящерок, таких же сухих, как камни, по которым они снуют. Они похожи на меня: кожа да кости.


Париж, июнь 59 г.


   Я отказывался от моральных оценок. Мораль ведет к абстрагированию и несправедливости. Она порождает фанатизм и ослепление. Праведник должен рубить головы всем остальным. А что говорить о том, кто провозглашает высокие моральные принципы, но сам по ним не живет. Головы летят, а он издает закон за законом — для всех, кроме себя. Мораль разрубает пополам, разделяет, истощает. Нужно держаться от нее подальше, согласиться быть судимым, но не судить, со всем соглашаться, превыше всего ставить единство — а пока страдать и агонизировать.


Венеция, 6-13 июля.


   Тяжелая мертвящая жара огромной губкой придавила лагуну, отрезала пути к отступлению со стороны моста Свободы и, зависнув над городом, закупорила все проходы по улицам и каналам, заполнила собой малейшие свободные пространства между стоящими почти впритык домами. И никакой потайной дверки, никакой лазейки — духовка-западня, в которой пришлось жить, беспрерывно мечась из угла в угол. Так же метались и дивизии гнусных туристов — ошалевших, злых, потных, одетых в какие-то немыслимые тряпки, точно взбесившаяся труппа огромного цирка, вырвавшаяся на свободу и пришедшая от нее в ужас. Весь город опьянел от жары. В утренней «Гадзеттино» можно было прочесть о венецианцах, которые по-настоящему спятили и были препровождены в соответствующие заведения. Кошки — все как одна — лежали бездыханные. Иногда какая-то из них, встав на лапы, отваживалась сделать несколько шагов по раскаленному кампо, но тут же, настигнутая злым упругим ударом солнца, падала замертво. Крысы, не успев выползти из канала, через две-три секунды шлепались обратно в стоячую жижу. Одуряющий палящий зной словно задумал обглодать все в этом одряхлевшем городе — облупившуюся роскошь дворцов, раскаленные камни площадей, покрытые плесенью фундаменты домов и сваи причалов. Спасаясь от него, Венеция все глубже погружалась в воды лагуны.
   Что касается нас, то мы бродили без всякой цели, не в состоянии даже думать о еде, питаясь исключительно кофе и мороженым — не в состоянии спать и потеряв способность отличать закат от рассвета. Утро заставало нас то на пляже в Лидо, в теплой и липкой утренней воде, то в какой-нибудь гондоле, блуждающей по лабиринту каналов, в то время как небо становилось уже розовато-серым, а черепица вдруг начинала отливать бирюзой. Город был пуст, но жара не спадала ни в этот час, ни вечером, оставаясь такой же испепеляющей и влажной; и Венеция не могла вырваться из ее душных объятий, да и мы тоже, потеряв всякую надежду сбежать хоть куда-нибудь, думали лишь о том, сумеем ли мы сделать еще вдох, потом еще один, сумеем ли пережить это странное время, лишенные точек отсчета, лишенные отдыха, с натянутыми, как струна, нервами благодаря кофе и бессонным ночам, выброшенные из жизни. Существа не только вне времени, но и ни для кого и ни для чего на свете не желанные и годные лишь для участия в этом неподвижном лупоглазом сумасшествии, среди застывшего пожара, который час за часом без устали пожирал Венецию, и казалось, что вот-вот этот город, еще мгновение назад сиявший красками и красотой, рассыплется в золу, которая даже никуда не разлетится ввиду полного отсутствия ветра. И мы все ждали, повиснув друг на друге, не в силах расстаться, и сгорали, хоть и с какой-то непонятной неисчезающей радостью, на этом костре красоты.

 
   Роман. Любовь вспыхивает в них обоих страстью и тела и души. День за днем в постоянном трепете, в полнейшем слиянии, когда тело обретает ту же чувствительность и восприимчивость, что и душа. Повсюду вместе на паруснике, и каждый раз возрождающееся желание. Для него это борьба со смертью, с самим собой, с забвением, с нею, со своей собственной слабой натурой, и в конце концов он сдается, вверяет себя в ее руки. После нее у него никого не будет, он это твердо знает, он дает клятву в том единственном месте, где обнаруживает хотя бы остатки чего-то священного, — в храме Св. Юлиана Бедного, в котором дух Греции соединяется с Христом. Он решает сдержать свою клятву во что бы то ни стало, ибо за этим существом, которое он прижимает к себе, зияет пустота, и его объятия становятся все крепче, он как бы сливается с ней, хочет войти в нее, чтобы там укрыться, навсегда обрести убежище в этой наконец-то найденной любви, там, где сами чувства излучают сияние, пройдя очищение то ли в пламени негасимого костра, то ли в ликующих потоках воды, — и увенчиваются не знающей пределов благодарностью. Это час, когда исчезают границы тел, когда беззащитно-нагой в своей чистейшей искренности дар оборачивается рождением нового единого существа.

 
   Перед тем как приступить к роману, я на несколько лет полностью отключусь от всего. Попытка ежедневной концентрации, умственной аскезы, полнейшей собранности.

 
   Как поживает ваша дражайшая матушка? К прискорбию моему, я потерял ее три месяца назад. О, я не знал этой подробности.

 
   Левые, среди которых числюсь и я, против своей и их воли.

 
   Наибольшие усилия требовались от меня тогда, когда приходилось наступать на горло собственной песне ради того, чтобы заставить себя служить более высоким целям. И лишь иногда, очень редко, мне это удавалось.

 
   Продлить молодость зрелому мужчине может только счастливая любовь. Любая другая мгновенно превращает его в старика.

 
   Физическая любовь всегда была для меня неотделима от чувства безгрешности и радости. Любовь для меня не слезы, но восторг.

 
   Море, божество.
   Целые века над древней землей шел непрекращающийся дождь.
   Жизнь зародилась именно в море, и в течение всего того невообразимого количества времени, пока жизнь двигалась от первой клетки к первому организму, континент, не имевший ни растительной, ни животной жизни, представлял собой каменистое пространство, наполненное только шумом дождя да воем ветра среди необъятного безмолвия, в котором не было никакого движения, кроме проносящихся теней огромных облаков да сбегающих к океану водных потоков.
   Миллиарды лет прошли, прежде чем первое живое существо выбралось из моря на сушу. Оно было похоже на скорпиона. Это было триста пятьдесят миллионов лет назад.
   Летучие рыбы устраивают гнезда и мечут икру на огромных глубинах.
   В Саргассовом море — два миллиона тонн водорослей.
   Большая красная медуза, поначалу размером не более наперстка, к весне становится величиной с зонтик. Передвигается она толчками, сзади у нее болтаются длинные щупальца, а под ее колоколом укрываются стайки мальков трески, всюду ее сопровождая. Рыба, которая поднимается выше своей глубины обитания, пройдя невидимую границу, разрывается и выбрасывается на поверхность.
   Глубоководные кальмары, в отличие от живущих близко к поверхности и выбрасывающих чернильное пятно, выпускают светящееся облако. Они прячутся за светом.
   В конечном счете суша представляет собой всего лишь тонкую пленку на поверхности моря. Придет время, когда всем завладеет океан.
   Бывает, что волна от мыса Горн доходит до нас, пройдя расстояние в десять тысяч километров. Сильнейший прилив 358 г. начался в Восточном Средиземноморье, затопив все острова и низкие берега и оставив после себя корабли, застрявшие на зубцах крепостных стен Александрии.

 
   Я — писатель. И за меня все делает перо — думает, вспоминает, открывает.

 
   Я не могу долго жить с людьми. Мне требуется хоть немного одиночества, частица вечности.

 
   Что мне еще помогало — справедливость — трудное согласие с собой и с другими, это творчество. Но с тех пор, как я нахожусь в кризисе, в состоянии бессилия, мне стало понятнее это мерзкое желание обладать, которое вечно выводило меня из себя в других людях. Раз уж не завоевывают тебя, можно самому кого-нибудь завоевать. И действительно, в тот момент я нуждался в этом чувстве обладания, которое мне подарила ты. Вот почему я страдал не просто оттого, что ты ушла, но еще больше оттого, что ты солгала мне. Но и это пройдет. Еще немного пессимизма, и даже несчастье засияет: я снова стану самим собой.

 
   Да, мне было больно от того, что я от тебя узнал. Но ты не должна грустить потому, что грущу я. Я знаю, что не прав, но хотя я и не могу помешать сердцу быть несправедливым, я все же рано или поздно сумею призвать его к объективности. Мне будет не очень трудно преодолеть несправедливость, угнездившуюся в моем сердце. Я знаю, что сделал все, чтобы отдалить тебя от себя. Со мной так было всю жизнь: едва кто-то привязывался ко мне, я делал все возможное, чтобы отпугнуть его. Разумеется, свою роль сыграли и моя нынешняя неспособность брать на себя обязательства, моя привычка быть всегда с разными людьми, мой пессимистический взгляд на самого себя. Но, вероятно, я все же не был настолько легкомысленным, как я сейчас об этом говорю. Первая моя любовь, которой я был верен, ускользнула от меня, предпочтя наркотики и предательство. Видимо, многое идет именно оттуда, в том числе и эта суетная боязнь новых страданий, хотя их-то на мою долю всегда хватало. Однако с тех пор я неизменно ускользал от всех и, наверное, втайне желал, чтобы и от меня все ускользали. Даже Х.: чего только я не сделал, чтобы охладить ее чувства ко мне. Не думаю, однако, чтобы она в самом деле от меня ускользнула, чтобы она, пусть мимолетно, отдалась другому. Я в этом не уверен (...). Но если бы она так не поступила, то речь здесь шла бы исключительно о проявлении ее внутренней готовности к героизму, а вовсе не о такой любви, которая стремится все отдать, ничего не прося взамен. Так что мною сделано решительно все, чтобы ты ускользнула от меня. И чем сильнее завораживал тот сентябрь, тем более укреплялось во мне желание вырваться из-под действия этих чар. В общем, можно сказать, ты от меня ускользнула. Таков закон этого мира, пусть иногда ужасный. На предательство отвечают предательством, на притворство в любви — бегством от любви. К тому же в данном случае я, требовавший и испытавший на себе все виды свободы, признаю справедливым и правильным, чтобы и ты в свою очередь испытала одну-две ее разновидности. Причем список далеко не закончен.
   Что же касается того, чем мне можно помочь, я постараюсь помочь себе сам, и не только водворением в мое сердце холодной объективности, но и той симпатией, той нежностью, которую я к тебе испытываю. Иногда я виню себя за неспособность любить. Вероятно, так оно и есть, но все же я оказался способен выбрать нескольких людей и честно отдать им лучшее, что во мне было, — как бы они ни повели себя потом.