Страница:
— Не хотите ли отведать кусочек торта? — спросила Кэтрин, решительно вмешиваясь.
— Нет, спасибо, мэм. С меня достаточно. — Судья отстегнул от жилетки золотые часы на цепочке и повесил их на ветвь над головой, часы повисли, как рождественское елочное украшение, и их тикание разносилось по всему пространству нашего дерева, как отчетливое, но тонкое, едва слышное, приглушенное сердцебиение светлячка в траве. — Когда вы слышите, как идет время, день становится длиннее, а я бы предпочел день подлиннее, — с этими словами судья отодвинул назад кучу из убитых белок, устраиваясь поудобнее. — Прямо в голову! Хорошо стреляешь, сынок, — подивился судья, более внимательно поглядев на белок.
Конечно, я не стал приписывать себе чужие достижения и сказал, что это дело рук Райли.
— Райли Хендерсон?! — переспросил судья и рассказал нам, что именно Райли выдал всем наше местопребывание. — А до этого они наверняка заслали телеграмм долларов так на двести, — сообщил он, веселясь от этой мысли. — Я полагаю, что именно все эти деньги и стали причиной того, что Верина слегла, — не унимался он.
Долли нахмурилась:
— Все это их поведение, такое мерзкое и отвратительное, не имело ни капли смысла. Они были настолько взбешены, что, казалось, были готовы убить нас, хотя я и не понимаю, за что и какое отношение имеет ко всему этому Верина — ведь она знала, что мы оставляем ее в покое и уходим. Я даже записку оставила, но если она больна, если это так, господин судья, то ведь мы об этом не знали!
— Не знали! — поддержала Кэтрин.
— Да, с ней не все в порядке, так оно и есть, но Верина не та женщина, чтобы слечь от какой-нибудь пустяковой болячки, что не лечится аспирином. Я помню, когда она затеяла переустройство кладбища, чтобы воздвигнуть что-то вроде мавзолея себе и всем Тальбо, и одна из дам подошла ко мне и сказала, ну не ненормальная ли эта Верина Тальбо, раз носится с этой идеей поставить себе такое надгробие, нет, сказал я, нет! Единственно, что ненормально в этой истории, я сказал, было то, что Верина затеяла потратить деньги на эти вещи при том, что сама она ни на йоту не верила, что вообще когда-либо умрет.
— Мне не совсем нравится, как вы говорите о моей сестре, — вежливо напомнила о своих родственных связях Долли. — Она много работала и заслужила то, что она хочет для себя. Во всем происходящем есть и наша ошибка, и мы подвели ее, и нам не место в ее доме.
Хлопковая жвачка во рту Кэтрин пришла в движение:
— Долли, ты ли это! Или ты стала лицемеркой?! Судья наш друг, и почему бы тебе не рассказать, как Та Самая и тот маленький еврей украли наше лекарство!
Судья обратился к нам за переводом того, что промямлила Кэтрин, но Долли сказала, что слова Кэтрин всего лишь чепуха и вздор, не стоящие того, чтобы их повторять, и, решив покончить с темой, спросила судью, как освежевать белок. Кивнув задумчиво, он повел взглядом вокруг нас, скользнул мимо нас, затем вверх, высматривая что-то в объятой голубым небом, нежно ласкаемой ветерком листве.
— Вполне может быть, что ни для кого из нас нет места, если только мы не знаем втайне, что все-таки оно есть, это место, — где-то, и, если мы находим его и при этом жизнь пролетает мгновенно, но мы все равно находим его, — тогда мы вправе считать, что на нас снизошло благословение. А место это — ваша обитель, — сказал судья, слегка дрожа от волнения, так же дрожа, он произнес еще одно: — И моя…
Тихо и незаметно день перешел в вечерние сумерки. Легкий осенний туман с речки пополз, крадучись, сквозь деревья, а вокруг бледного солнца образовался легкий дымчатый ореол — дальний предвестник зимы.
Но судья не собирался покидать нашу компанию:
— Две женщины и мальчик?! Одни в лесу, во власти ночи? И Джуниус Кэндл со своими дурнями и неизвестно какими намерениями в голове! Нет уж, я остаюсь с вами!
Из всех нас наверняка именно судья Кул чувствовал себя на своем месте, в своей тарелке здесь, на дереве. Было приятно видеть те перемены, которые вдруг произошли в нем за последний час: он почувствовал себя снова мужчиной, а не дряхлеющим пенсионером, более того, он почувствовал себя защитником. Он освежевал белок своим перочинным ножом, тогда как я натаскал сучьев и подготовил костер на земле под деревом для нашей сковороды. И затем судья самолично занялся приготовлением ужина. Долли открыла бутылку с вином: оправданием послужило то, что становилось довольно прохладно.
Блюдо из белок получилось весьма вкусным, их мясо было нежное, и судья, видя наше одобрение, гордо заявил, что нам следовало бы отведать жареного сома в его исполнении. Затем мы выпили вина в тишине, и запах листьев и дыма, исходящий от догорающего костра, будил в нас воспоминания об осенних деньках нашего прошлого, и нет-нет да и вылетал у кого-нибудь из нас глубокий вздох. В глиняном кувшине плясал огонек свечи, а вокруг нас сквозь черные ветви завертелся беспорядочный хоровод мотыльков. Затем, как-то внезапно, мы вдруг почувствовали чье-то постороннее присутствие в кромешной безлунной беззвездной тьме — нет, мы не слышали даже, как шелохнулась листва под ногами незнакомца, мы просто почувствовали, что он или оно рядом.
— Кажется, кто-то или что-то здесь есть, — прошептала Долли, выражая наше общее мнение.
Судья схватил свечу, ночная мелочь поспешила подальше от пляшущего огня свечи, и где-то на верхушке дерева снежная сова тяжело порхнула в темноту.
— Кто там?! — грозно, по-солдатски спросил судья. — А ну-ка, отвечай, кто там?!
— Это я, Райли Хендерсон, — донеслось из темноты.
Да, это был Райли Хендерсон собственной персоной. Он отделился от темных деревьев, и его вздернутое вверх, насмешливое, ухмыляющееся лицо было искажено в дрожащем свете свечи.
— Я лишь пришел посмотреть, как вы тут. Надеюсь, вы не в обиде на меня: я ни за что никому бы не сказал, где вы, если бы знал, из-за чего поднялась вся эта шумиха вокруг вас.
— Никто не винит тебя, сынок, — сказал судья, и я вспомнил, что именно судья Кул защищал Райли в его борьбе против Хораса Холтона — родного дяди Райли: между судьей и Райли уже установилось взаимопонимание. — А мы как раз наслаждаемся тем прекрасным вином, которым нас угостила мисс Долли, я уверен, что мисс Долли с удовольствием примет тебя в нашу компанию.
Кэтрин запричитала, что на дереве нет места — еще одна унция лишнего веса и доски рухнут, сказала она. Но, так или иначе, мы подвинулись поближе друг к другу, давая место и для Райли, который не успел влезть к нам и устроиться поудобнее, как Кэтрин схватила его за волосы:
— А это тебе за то, что ты целился в нас сегодня утром, хотя я тебя предупреждала не делать этого, а это, — с этими словами она дернула Райли за волосы еще раз, четко цедя слова: — А это тебе за то, что ты навел на нас шерифа.
В этой ситуации Кэтрин показалась мне совсем несносной в своем нахальстве, но Райли все было нипочем: он лишь вполне добродушно мычал в ответ, что она могла бы найти кого-нибудь более достойного для подобной нахлобучки прямо перед сном. Потом он рассказал, что городок взбудоражен, как растревоженный пчелиный улей, и немалую роль в этом сыграли преподобный отец Бастер и миссис Бастер. Миссис Бастер просто сидела весь день у парадного входа в свой дом, выставив на обозрение горожанам свою шишку на голове. Шериф Кэндл, по словам Райли, уговорил Верину подать официальное заявление в полицию на получение ордера на наш арест по поводу того, что мы якобы украли собственность, принадлежащую ей.
— А насчет судьи у них тоже появилась идея, — продолжал Райли. — Они задумали арестовать вас за нарушение общественного спокойствия, а также за то, что вы препятствовали отправлению правосудия, — это то, что я слышал, и еще, мистер Кул, наверное, мне не следовало бы говорить вам об этом, но по дороге в банк я встретил вашего младшего сына Тодда и спросил его, что он собирается предпринять по поводу возможного ареста его отца, и тогда он сказал, что ничего он делать не будет, он сказал, что они все знали, что что-нибудь дурное да и произойдет с вами и что вы сами напроситесь на неприятности.
Нагнувшись, судья Кул задул свечу — казалось, тем самым он хотел просто скрыть выражение своего лица от нас, и в темноте кто-то из нас заплакал — это была Долли, и ее плач явился для нас чем-то вроде тихих уз любви и сострадания друг к другу, невидимой нитью, охватившей нас как бы по кругу и привязавшей нас друг к другу. Судья Кул мягко произнес:
— А когда они придут, нам нужно быть наготове, — теперь слушайте меня…
Глава 3
— Нет, спасибо, мэм. С меня достаточно. — Судья отстегнул от жилетки золотые часы на цепочке и повесил их на ветвь над головой, часы повисли, как рождественское елочное украшение, и их тикание разносилось по всему пространству нашего дерева, как отчетливое, но тонкое, едва слышное, приглушенное сердцебиение светлячка в траве. — Когда вы слышите, как идет время, день становится длиннее, а я бы предпочел день подлиннее, — с этими словами судья отодвинул назад кучу из убитых белок, устраиваясь поудобнее. — Прямо в голову! Хорошо стреляешь, сынок, — подивился судья, более внимательно поглядев на белок.
Конечно, я не стал приписывать себе чужие достижения и сказал, что это дело рук Райли.
— Райли Хендерсон?! — переспросил судья и рассказал нам, что именно Райли выдал всем наше местопребывание. — А до этого они наверняка заслали телеграмм долларов так на двести, — сообщил он, веселясь от этой мысли. — Я полагаю, что именно все эти деньги и стали причиной того, что Верина слегла, — не унимался он.
Долли нахмурилась:
— Все это их поведение, такое мерзкое и отвратительное, не имело ни капли смысла. Они были настолько взбешены, что, казалось, были готовы убить нас, хотя я и не понимаю, за что и какое отношение имеет ко всему этому Верина — ведь она знала, что мы оставляем ее в покое и уходим. Я даже записку оставила, но если она больна, если это так, господин судья, то ведь мы об этом не знали!
— Не знали! — поддержала Кэтрин.
— Да, с ней не все в порядке, так оно и есть, но Верина не та женщина, чтобы слечь от какой-нибудь пустяковой болячки, что не лечится аспирином. Я помню, когда она затеяла переустройство кладбища, чтобы воздвигнуть что-то вроде мавзолея себе и всем Тальбо, и одна из дам подошла ко мне и сказала, ну не ненормальная ли эта Верина Тальбо, раз носится с этой идеей поставить себе такое надгробие, нет, сказал я, нет! Единственно, что ненормально в этой истории, я сказал, было то, что Верина затеяла потратить деньги на эти вещи при том, что сама она ни на йоту не верила, что вообще когда-либо умрет.
— Мне не совсем нравится, как вы говорите о моей сестре, — вежливо напомнила о своих родственных связях Долли. — Она много работала и заслужила то, что она хочет для себя. Во всем происходящем есть и наша ошибка, и мы подвели ее, и нам не место в ее доме.
Хлопковая жвачка во рту Кэтрин пришла в движение:
— Долли, ты ли это! Или ты стала лицемеркой?! Судья наш друг, и почему бы тебе не рассказать, как Та Самая и тот маленький еврей украли наше лекарство!
Судья обратился к нам за переводом того, что промямлила Кэтрин, но Долли сказала, что слова Кэтрин всего лишь чепуха и вздор, не стоящие того, чтобы их повторять, и, решив покончить с темой, спросила судью, как освежевать белок. Кивнув задумчиво, он повел взглядом вокруг нас, скользнул мимо нас, затем вверх, высматривая что-то в объятой голубым небом, нежно ласкаемой ветерком листве.
— Вполне может быть, что ни для кого из нас нет места, если только мы не знаем втайне, что все-таки оно есть, это место, — где-то, и, если мы находим его и при этом жизнь пролетает мгновенно, но мы все равно находим его, — тогда мы вправе считать, что на нас снизошло благословение. А место это — ваша обитель, — сказал судья, слегка дрожа от волнения, так же дрожа, он произнес еще одно: — И моя…
Тихо и незаметно день перешел в вечерние сумерки. Легкий осенний туман с речки пополз, крадучись, сквозь деревья, а вокруг бледного солнца образовался легкий дымчатый ореол — дальний предвестник зимы.
Но судья не собирался покидать нашу компанию:
— Две женщины и мальчик?! Одни в лесу, во власти ночи? И Джуниус Кэндл со своими дурнями и неизвестно какими намерениями в голове! Нет уж, я остаюсь с вами!
Из всех нас наверняка именно судья Кул чувствовал себя на своем месте, в своей тарелке здесь, на дереве. Было приятно видеть те перемены, которые вдруг произошли в нем за последний час: он почувствовал себя снова мужчиной, а не дряхлеющим пенсионером, более того, он почувствовал себя защитником. Он освежевал белок своим перочинным ножом, тогда как я натаскал сучьев и подготовил костер на земле под деревом для нашей сковороды. И затем судья самолично занялся приготовлением ужина. Долли открыла бутылку с вином: оправданием послужило то, что становилось довольно прохладно.
Блюдо из белок получилось весьма вкусным, их мясо было нежное, и судья, видя наше одобрение, гордо заявил, что нам следовало бы отведать жареного сома в его исполнении. Затем мы выпили вина в тишине, и запах листьев и дыма, исходящий от догорающего костра, будил в нас воспоминания об осенних деньках нашего прошлого, и нет-нет да и вылетал у кого-нибудь из нас глубокий вздох. В глиняном кувшине плясал огонек свечи, а вокруг нас сквозь черные ветви завертелся беспорядочный хоровод мотыльков. Затем, как-то внезапно, мы вдруг почувствовали чье-то постороннее присутствие в кромешной безлунной беззвездной тьме — нет, мы не слышали даже, как шелохнулась листва под ногами незнакомца, мы просто почувствовали, что он или оно рядом.
— Кажется, кто-то или что-то здесь есть, — прошептала Долли, выражая наше общее мнение.
Судья схватил свечу, ночная мелочь поспешила подальше от пляшущего огня свечи, и где-то на верхушке дерева снежная сова тяжело порхнула в темноту.
— Кто там?! — грозно, по-солдатски спросил судья. — А ну-ка, отвечай, кто там?!
— Это я, Райли Хендерсон, — донеслось из темноты.
Да, это был Райли Хендерсон собственной персоной. Он отделился от темных деревьев, и его вздернутое вверх, насмешливое, ухмыляющееся лицо было искажено в дрожащем свете свечи.
— Я лишь пришел посмотреть, как вы тут. Надеюсь, вы не в обиде на меня: я ни за что никому бы не сказал, где вы, если бы знал, из-за чего поднялась вся эта шумиха вокруг вас.
— Никто не винит тебя, сынок, — сказал судья, и я вспомнил, что именно судья Кул защищал Райли в его борьбе против Хораса Холтона — родного дяди Райли: между судьей и Райли уже установилось взаимопонимание. — А мы как раз наслаждаемся тем прекрасным вином, которым нас угостила мисс Долли, я уверен, что мисс Долли с удовольствием примет тебя в нашу компанию.
Кэтрин запричитала, что на дереве нет места — еще одна унция лишнего веса и доски рухнут, сказала она. Но, так или иначе, мы подвинулись поближе друг к другу, давая место и для Райли, который не успел влезть к нам и устроиться поудобнее, как Кэтрин схватила его за волосы:
— А это тебе за то, что ты целился в нас сегодня утром, хотя я тебя предупреждала не делать этого, а это, — с этими словами она дернула Райли за волосы еще раз, четко цедя слова: — А это тебе за то, что ты навел на нас шерифа.
В этой ситуации Кэтрин показалась мне совсем несносной в своем нахальстве, но Райли все было нипочем: он лишь вполне добродушно мычал в ответ, что она могла бы найти кого-нибудь более достойного для подобной нахлобучки прямо перед сном. Потом он рассказал, что городок взбудоражен, как растревоженный пчелиный улей, и немалую роль в этом сыграли преподобный отец Бастер и миссис Бастер. Миссис Бастер просто сидела весь день у парадного входа в свой дом, выставив на обозрение горожанам свою шишку на голове. Шериф Кэндл, по словам Райли, уговорил Верину подать официальное заявление в полицию на получение ордера на наш арест по поводу того, что мы якобы украли собственность, принадлежащую ей.
— А насчет судьи у них тоже появилась идея, — продолжал Райли. — Они задумали арестовать вас за нарушение общественного спокойствия, а также за то, что вы препятствовали отправлению правосудия, — это то, что я слышал, и еще, мистер Кул, наверное, мне не следовало бы говорить вам об этом, но по дороге в банк я встретил вашего младшего сына Тодда и спросил его, что он собирается предпринять по поводу возможного ареста его отца, и тогда он сказал, что ничего он делать не будет, он сказал, что они все знали, что что-нибудь дурное да и произойдет с вами и что вы сами напроситесь на неприятности.
Нагнувшись, судья Кул задул свечу — казалось, тем самым он хотел просто скрыть выражение своего лица от нас, и в темноте кто-то из нас заплакал — это была Долли, и ее плач явился для нас чем-то вроде тихих уз любви и сострадания друг к другу, невидимой нитью, охватившей нас как бы по кругу и привязавшей нас друг к другу. Судья Кул мягко произнес:
— А когда они придут, нам нужно быть наготове, — теперь слушайте меня…
Глава 3
— Мы должны хорошо знать нашу позицию — это основное правило. Следовательно, во-первых: что нас свело вместе здесь? Неприятности? Да. У мисс Долли и ее друзей неприятности, у нас с тобой, Райли, неприятности. Наше место здесь, на дереве, иначе мы бы не оказались здесь. — Долли успокоилась при уверенном спокойном голосе судьи, а тот тем временем продолжал: — Сегодня утром, когда я отправился в этот поход на стороне шерифа, я был уверен, что моя жизнь прошла не связанной ни с чем и ни с кем — абсолютно без следа. А сейчас, я полагаю, что все-таки мне повезло. Кстати, мисс Долли, помните те года, еще когда мы были детьми, я помню вас, чопорную и краснеющую всякий раз, когда вы проезжали в фургоне вашего отца, и вы тогда не слазили с него, чтобы мы, городская ребятня, не увидели, что на вас нет обуви.
— У них-то обувь была, у Долли и у Той Самой, а вот у кого не было обуви, так это у меня, — вмешалась Кэтрин.
— Все те годы, что я вас видел, я не знал вас, мы были чужие во всем, я не понимал вас, но сегодня я впервые увидел, кто вы, — вы — личность и в вас есть что-то языческое.
— Языческое? — переспросила Долли, встревоженная, но заинтригованная.
— Да, да — вы личность, личность, которую невозможно оценить просто на глаз. Личности воспринимают нашу действительность такой, какая она есть, со всеми ее недостатками, со всеми ее противоречиями, и они всегда навлекают на себя неприятности. Мне же никогда не следовало бы быть судьей, ибо, находясь на этом посту, я часто принимал не ту сторону, какую бы следовало, — закон не допускает никаких отклонений от стандартных рамок — помните старого Карпера, того самого, что ловил рыбу здесь, на этой реке, в плавучем доме-лодке? Его выгнали из города за то, что он хотел жениться на той малолетней черной красавице — кажется, теперь она работает у мистера Постума, — но тогда она любила его, надо было видеть, как она любила его, надо было видеть, как я видел, когда ловил рыбу: как они были счастливы вместе! Для него она была тем… тем… кем никто никогда не был для меня, например — для него она была единственным человеком на свете, от которого он ничего не мог скрыть. Но, черт возьми! Если бы он все-таки женился на ней, шериф должен был бы арестовать его, а я должен был бы судить его. Иногда я представляю в моем воображении, что все те, кого я когда-то признал виновными, приходят ко мне и признают меня виновным: вот поэтому-то, может быть отчасти, я хочу хотя бы перед смертью принять именно ту сторону, быть на правильной стороне.
— Вы теперь как раз на той правильной стороне, Та Самая и тот еврей…
— Тихо, — сказала Долли.
— Единственный человек на свете… — Райли был все еще под впечатлением от рассказа судьи про старого рыбака и его любовь. В его голосе сквозила просьба рассказать о той любви еще.
— Я имею в виду, что всегда нужен человек, которому ты можешь рассказать все без утайки. Мы ведь всю жизнь прятали самих себя… Но так и не упрятали — и вот мы сидим здесь, пятеро дураков, на дереве, хотя для нас это большое счастье, если только мы знаем, как воспользоваться им: это же здорово, нам больше не надо думать о том, что мы из себя представляем на людях, — мы свободны быть тем, кто мы есть на самом деле. Если б нам знать, что нас никто отсюда не погонит… эта неопределенность, что все еще сдерживает нас, заставляет нас скрывать себя… В прошлом я все-таки открывался для незнакомцев — людей, что вскоре исчезали, сходили на следующей станции, — все они, если собрать их вместе, составили бы в сумме того самого человека, но я нашел-таки его, того человека, здесь — это вы, Долли, ты, Райли, все вы… с дюжиной разных лиц… вы все так многогранны.
— Но у меня не дюжина лиц, — прервала судью Кэтрин. Долли это замечание ее подружки не понравилось: если не можешь нормально поддержать разговор, то, может быть, лучше отправиться спать?
— Но мистер Кул, — сказала Долли. — Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, когда говорите нам, что нужно раскрыться, — нам что, нужно рассказать друг другу свои секреты?
— Секреты? Нет… нет… — сказал судья, зажигая свечу. В дрожащем отблеске свечи его лицо неожиданно показалось жалким и несчастным: мы должны помочь ему, как бы говорило, умоляло выражение его лица. — Поговорим о ночи, посмотрите — луны-то не видно… Знаете, о чем мы говорим, не имеет большого значения, но как мы о том говорим, вкладываем ли в наши слова всю нашу душу, принимаем ли мы сказанное со всей душой — вот что важно. Моя жена Ирен была замечательной женщиной, мы могли бы делиться друг с другом всем, что у нас в душе накопилось, но все же, увы, ничто нас не сближало — мы существовали как бы врозь. Она умирала у меня на руках, и перед ее смертью, наконец, я осмелился спросить ее — счастлива ли ты была со мной, Ирен, сделал ли я тебя счастливой? Она пробормотала: «Счастлива… счастлива… счастлива…» — Какая двусмысленность была в ее словах, и до сих пор я не могу сказать, говорила ли она «да» или это было последнее эхо от моих слов в ее устах… Если бы я знал ее лучше, может быть, я бы знал точно, что она имела в виду… Мои дети… Увы, я не вижу их уважения к себе: я хотел их уважения, хотя бы их уважения, как к отцу… Но, увы, такое ощущение, словно бы им известно что-то постыдное обо мне… и, по-моему, я знаю, что именно… Я скажу вам это. — Его глаза, сверкающие, как грани алмаза при отсвете свечи, пробежали по нам, как бы проверяя, сочувствуем ли мы ему, готовы ли на искренность. — Пять лет назад, может шесть, я сел в поезде на место, на котором до меня путешествовал какой-то ребенок, и этот ребенок оставил какой-то детский журнал. Я взял его от нечего делать и стал просматривать, и там, в конце журнала, я увидел адреса детей, которые хотели бы переписываться с другими детьми. Там был адрес одной девочки с Аляски, ее имя я помню как сейчас — Хитер Фолс. Вскоре я послал ей открытку, простенькую, и это было так приятно для меня. Она ответила мне сразу: это было письмо, что потрясло меня! Это было очень умное описание быта и жизни на Аляске — очаровательное описание овцеводческой фермы ее отца, описание северного сияния. Ей было всего тринадцать, и в конверт она вложила свою фотокарточку — не сказать, что красавица, но очень доброе и умное лицо. Я прошелся по всем своим старым альбомам и нашел-таки свою фотографию, на которой мне всего лишь пятнадцать лет, во время рыбалки, с форелью в руке. Фотография выглядела почти как новая, и я написал ей письмо в ответ, словно я это тот мальчик с рыбой в руке. Я описал ружье, что мне подарили на Рождество, о том, как ощенилась наша собака и какие имена мы дали щенкам, рассказал о странствующих циркачах, посетивших наш городок. Представьте, как волнующе и весело для старика моих лет вновь стать подростком и иметь подругу сердца на Аляске. Позже она написала мне, что влюбилась в одного парня из местных, и я почувствовал настоящий укол ревности — совсем, как молодой… Но мы остались друзьями, а два года спустя после начала нашей переписки я написал ей, что собираюсь поступать на юридический факультет университета, она прислала мне золотой самородок — по ее словам, он должен был принести мне удачу. — С этими словами судья пошарил в кармане и выудил оттуда нам на обозрение тот самый самородок — и мы как бы почувствовали присутствие этой девочки среди нас — Хитер Фолс, словно этот благородно сверкающий маленький слиток был частицей ее сердца.
— А что же здесь постыдного? — удивилась Долли. — Вы ведь лишь составили компанию одинокой девочке на Аляске. А там лишь снега.
Судья Кул сжал в кулак руку, и самородок исчез в его ладони.
— Да не то чтобы они упоминали мне об этом случае… просто как-то ночью я услышал, как мои сыновья и их жены обсуждали между собой, что со мной делать… Наверняка они отследили мои письма и прочли их — ящики в моем комоде не имеют замков, с чего бы в собственном доме запираться, — и они нашли письма… И что они подумали… — Судья слегка шлепнул себя по голове.
— Я тоже как-то раз получила письмо. Коллин, налей-ка мне попробовать, — сказала Кэтрин, указывая на бутыль с вином. — Да, именно письмо. Один раз. Оно у меня до сих пор сохранилось где-то, и я все до сих пор думаю, кто же мне его написал? Знаете, что было там: «Привет, Кэтрин, приезжай в Майами, и мы поженимся. С любовью, Билл».
— Кэтрин, мужчина предложил тебе брак, и ты мне никогда об этом не говорила?!
Кэтрин пожала плечами:
— Вот и судья говорит, что мы ничего друг другу не говорим. Кроме того, знавала я несколько таких по имени Билл — никто из них не стоил того, чтобы за них выходить замуж. Но что меня до сих пор волнует, так это — кто же из этих Биллов написал мне ту писульку? Просто интересно, поскольку это первое и последнее письмо в моей жизни. Это мог бы тот Билл, что покрыл мою крышу, но тогда я уже была старой. Тот Билл, что распахал мне сад — это было аж в 1913, хорошо управлялся с плугом. Был еще один Билл, что починил мне курятник, он потом устроился куда-то, вот он-то, наверное, и написал мне письмо. Или же другой Билл, а нет — то был Фред. Какое вино хорошее, Коллин.
— Наверное, и я глотну, — сказала Долли. — А то Кэтрин уж слишком меня…
— Хммм, — неодобрительно отозвалась Кэтрин.
— Если бы вы говорили помедленнее или жевали бы поменьше, — судья Кул полагал, что Кэтрин жует табак.
Тем временем Райли как-то отделился от беседы, он сидел, сгорбившись, всматриваясь в темноту, где пронзительно вскрикивала какая-то пташка.
— Вы немного не правы, судья, — сказал он.
— А в чем же, сынок?
На лице Райли прочитывалось беспокойство.
— Когда вы говорите о том единственном человеке и проблемах… У меня нет никаких проблем. У меня нет никаких неприятностей. Я ничто, и у меня ничто. Я все думаю, а что мне осталось? Охота, машина, дурака повалять? И меня страшит эта мысль: неужели это все, что мне отведено?! Еще: у меня нет чувств, кроме тех, что я питаю к своим сестрам, — но это не то совсем… Вот, к примеру: я водился с одной девушкой из Рок Сити почти год. Где-то неделю назад на нее что-то нашло, и она спросила, где твое сердце, Райли, еще она сказала, что если я ее не люблю, то она скоро помрет. Ну я и остановил машину прямо на железнодорожном полотне и сказал, ну что ж, давай посидим здесь, а полуночный экспресс подойдет минут через двадцать… Так мы и сидели, не отводя глаз друг от друга, и я не чувствовал ничего, кроме…
— Тщеславия? — подсказал судья.
Райли не стал отрицать:
— Может быть. Более того, если бы мои сестры были достаточно зрелы и способны заботиться о себе сами и захотели сотворить подобное, я бы спокойно дожидался этого экспресса вместе с ними на рельсах.
У меня от этих слов даже кольнуло в животе, ведь я-то хотел признаться ему в том, что он для меня являлся всем, кем я хотел быть сам.
— Вы вот уже сказали о том единственном человеке. А почему бы и мне не подумать о ней, как о том человеке? Я хотел бы принять ее за того человека, но суть в том, что нужно ли это мне — здесь, наверное, все зло во мне. Может быть, если бы я был другим, если бы я мог думать еще о ком-то, быть привязанным к кому-нибудь так, как вы говорите, судья, я бы что-нибудь бы и предпринял: знаете, я бы купил тот кусок земли на Парсон Плэйс и застроил бы его с выгодой — но не сейчас! Может, мне надо просто остепениться, кто знает…
Ветер тихо теребил листочки и, играя с ночными облаками, расчистил от них небо, и звездный свет хлынул в образовавшиеся бреши: и наша свеча, словно испугавшись неожиданного светового напора, ниспосланного ночным небом, упала на землю и мы увидели, там, над нами, уже по-зимнему бледную тускловатую луну, похожую на снежный ломоть, и вся живность неподалеку и вдали от нас оживилась при ее появлении — где-то затрещали лягушки, где-то громко вздохнула рысь. Кэтрин развернула стеганое одеяло, настаивая на том, чтобы Долли завернулась в него, а сама прижалась ко мне, тесно обхватив меня обеими руками, и принялась почесывать мои волосы, пока я, умиротворенный движениями ее пальцев, не затих сладостно в ее объятиях.
— Тебе холодно? — спросила она, и я притиснулся еще ближе к ней — ее тело было мягким, уютным и теплым, как старая наша кухня.
— Сынок, я бы сказал, что ты, во-первых, не с того начал, — проговорил тем временем судья Кул, поднимая ворот своего пиджака. — Как мог бы ты быть привязанным к той девушке, если ты не можешь испытывать хоть какие-то чувства даже к листочку на этом дереве?
Райли, с охотничьим интересом вслушиваясь в тихий рык рыси в глубине леса, сорвал листок с ближайшей ветви. Еще один листок, опадая, попал в руки судьи. И в его руках он как будто бы приобрел какой-то свой потаенный смысл. Мягко прижимая листочек к своей щеке, он проговорил:
— Мы говорим о любви. Лист, горсть семян — начните с них, и вы познаете, что значит любить. Сначала просто лист, просто дождь, затем должен появиться кто-нибудь, кто узнал бы от тебя ту тайну, что рассказал тебе тот лист… тот дождь… Это совсем не легкий процесс, познать это… может, потребуется вся жизнь — как у меня, и все равно у меня не получилось: я лишь знаю теперь правило этой премудрости — любовь — это цепочка из колечек симпатий и привязанностей, так же, как и природа, это цепочка из множества…
— Тогда я бы сказала, что я любила всю жизнь, — откликнулась Долли и поплотнее укуталась в одеяло. — Нет, я совсем другое имела в виду. — Она немного замялась, подыскивая нужное слово. — Я никогда не любила мужчину, можно сказать, что и возможности у меня такой не было… кроме папы. — При этих словах Долли смутилась, сделала паузу, словно полагая, что уже и так сказала слишком много, затем, собравшись с духом, продолжила: — Но я любила другие вещи. Розовый цвет, например, когда я была еще ребенком, у меня был всего один цветной карандаш, и он был розовым, и рисовала розовые деревья, розовых котов, тридцать четыре года я жила в розовой комнате. А еще у меня есть сундук, где-то там, на чердаке, сейчас, знаете, я должна попросить Верину, чтобы она мне его отдала, ведь там мои первые любимые вещи — сушеные пчелиные соты, старое гнездо шершня, другие разные вещи — высохший апельсин, яйцо сойки. Когда я их собирала, я была полна любви, любви к этим вещам, и все во мне пело, как поют птицы… Но лучше не показывать своих чувств на людях — ведь для кого-то это даже обременительно, это делает людей, не знаю, почему, несчастными… Верина укоряет меня за то, что я якобы прячусь по углам, но я боюсь, что я напугаю людей, если вдруг они увидят, как они мне интересны, что я в самом деле думаю о них. Помните жену Пола Джимсона? После того как он заболел и не мог больше разносить почту, она сама принялась выполнять его работу… Боже мой, маленькая бедняжка с огромным мешком за спиной… Как-то раз зимой, днем, а было очень холодно, она подошла к нашим дверям, и я видела, что у нее ужасный насморк и слезы от холода ручьем текут из ее глаз. Она вручила мне бумаги, а я сказала ей: подожди, постой, возьми мой носовой платок, вытри свои глаза, и все, что я хотела этим сказать, было лишь то, что мне ее жаль и что я люблю ее, — я взяла да и провела этим платком по ее лицу — и что вы думаете? — она вскрикнула и помчалась прочь от меня. И с тех пор она не заходит к нам, чтобы положить почту у дверей, — она просто швыряет ее через забор!
— Жена Пола Джимсона! Нашла, о чем так горевать! Дрянь она такая! — сказала Кэтрин, ополаскивая рот остатками вина.
— У меня вот есть чаша с золотыми рыбками, но только из-за того, что я люблю рыбок, я не могу любить весь белый свет. Любовь — это сплошная путаница. Ты можешь говорить все, что ты хочешь, но часто это лишь вредит людям, и все, что ты кому-то взял да и выдал, — лучше забыть. Людям следует все держать в себе. Все то, что у тебя там, в глубине твоей души, — это лучшая часть в человеке, а что же останется в человеке человеческого, если он выплескивает свои тайны наружу?! Судья сказал, что мы здесь, на дереве, из-за того, что у нас какие-то неприятности. Чепуха! Мы здесь по очень простой причине: одна из них — это дерево наше и другая — Та Самая и тот еврей хотели украсть то, что принадлежит нам; третья причина — все вы здесь потому, что хотите быть здесь: та самая, глубинная часть нашей души приказала нам быть здесь, но ко мне это не относится — я предпочитаю крышу над головой, Долли-дорогуша, поделись частью своего одеяла с судьей — уж очень сильно он дрожит, как будто мы здесь Хэллоуин празднуем.
Долли застенчиво приподняла край одеяла и кивнула судье воспользоваться им. Судья был человеком отнюдь не застенчивым и тут же юркнул в тепло одеяла. Райли остался в одиночестве, он сидел сгорбившись, как несчастная сирота.
— Ныряй сюда, твердолобый, можно подумать, тебе здесь не холодно, — приказала Кэтрин, предлагая ему примоститься возле ее правого горячего бока — слева уже разместился я.
— У них-то обувь была, у Долли и у Той Самой, а вот у кого не было обуви, так это у меня, — вмешалась Кэтрин.
— Все те годы, что я вас видел, я не знал вас, мы были чужие во всем, я не понимал вас, но сегодня я впервые увидел, кто вы, — вы — личность и в вас есть что-то языческое.
— Языческое? — переспросила Долли, встревоженная, но заинтригованная.
— Да, да — вы личность, личность, которую невозможно оценить просто на глаз. Личности воспринимают нашу действительность такой, какая она есть, со всеми ее недостатками, со всеми ее противоречиями, и они всегда навлекают на себя неприятности. Мне же никогда не следовало бы быть судьей, ибо, находясь на этом посту, я часто принимал не ту сторону, какую бы следовало, — закон не допускает никаких отклонений от стандартных рамок — помните старого Карпера, того самого, что ловил рыбу здесь, на этой реке, в плавучем доме-лодке? Его выгнали из города за то, что он хотел жениться на той малолетней черной красавице — кажется, теперь она работает у мистера Постума, — но тогда она любила его, надо было видеть, как она любила его, надо было видеть, как я видел, когда ловил рыбу: как они были счастливы вместе! Для него она была тем… тем… кем никто никогда не был для меня, например — для него она была единственным человеком на свете, от которого он ничего не мог скрыть. Но, черт возьми! Если бы он все-таки женился на ней, шериф должен был бы арестовать его, а я должен был бы судить его. Иногда я представляю в моем воображении, что все те, кого я когда-то признал виновными, приходят ко мне и признают меня виновным: вот поэтому-то, может быть отчасти, я хочу хотя бы перед смертью принять именно ту сторону, быть на правильной стороне.
— Вы теперь как раз на той правильной стороне, Та Самая и тот еврей…
— Тихо, — сказала Долли.
— Единственный человек на свете… — Райли был все еще под впечатлением от рассказа судьи про старого рыбака и его любовь. В его голосе сквозила просьба рассказать о той любви еще.
— Я имею в виду, что всегда нужен человек, которому ты можешь рассказать все без утайки. Мы ведь всю жизнь прятали самих себя… Но так и не упрятали — и вот мы сидим здесь, пятеро дураков, на дереве, хотя для нас это большое счастье, если только мы знаем, как воспользоваться им: это же здорово, нам больше не надо думать о том, что мы из себя представляем на людях, — мы свободны быть тем, кто мы есть на самом деле. Если б нам знать, что нас никто отсюда не погонит… эта неопределенность, что все еще сдерживает нас, заставляет нас скрывать себя… В прошлом я все-таки открывался для незнакомцев — людей, что вскоре исчезали, сходили на следующей станции, — все они, если собрать их вместе, составили бы в сумме того самого человека, но я нашел-таки его, того человека, здесь — это вы, Долли, ты, Райли, все вы… с дюжиной разных лиц… вы все так многогранны.
— Но у меня не дюжина лиц, — прервала судью Кэтрин. Долли это замечание ее подружки не понравилось: если не можешь нормально поддержать разговор, то, может быть, лучше отправиться спать?
— Но мистер Кул, — сказала Долли. — Я не совсем понимаю, что вы имеете в виду, когда говорите нам, что нужно раскрыться, — нам что, нужно рассказать друг другу свои секреты?
— Секреты? Нет… нет… — сказал судья, зажигая свечу. В дрожащем отблеске свечи его лицо неожиданно показалось жалким и несчастным: мы должны помочь ему, как бы говорило, умоляло выражение его лица. — Поговорим о ночи, посмотрите — луны-то не видно… Знаете, о чем мы говорим, не имеет большого значения, но как мы о том говорим, вкладываем ли в наши слова всю нашу душу, принимаем ли мы сказанное со всей душой — вот что важно. Моя жена Ирен была замечательной женщиной, мы могли бы делиться друг с другом всем, что у нас в душе накопилось, но все же, увы, ничто нас не сближало — мы существовали как бы врозь. Она умирала у меня на руках, и перед ее смертью, наконец, я осмелился спросить ее — счастлива ли ты была со мной, Ирен, сделал ли я тебя счастливой? Она пробормотала: «Счастлива… счастлива… счастлива…» — Какая двусмысленность была в ее словах, и до сих пор я не могу сказать, говорила ли она «да» или это было последнее эхо от моих слов в ее устах… Если бы я знал ее лучше, может быть, я бы знал точно, что она имела в виду… Мои дети… Увы, я не вижу их уважения к себе: я хотел их уважения, хотя бы их уважения, как к отцу… Но, увы, такое ощущение, словно бы им известно что-то постыдное обо мне… и, по-моему, я знаю, что именно… Я скажу вам это. — Его глаза, сверкающие, как грани алмаза при отсвете свечи, пробежали по нам, как бы проверяя, сочувствуем ли мы ему, готовы ли на искренность. — Пять лет назад, может шесть, я сел в поезде на место, на котором до меня путешествовал какой-то ребенок, и этот ребенок оставил какой-то детский журнал. Я взял его от нечего делать и стал просматривать, и там, в конце журнала, я увидел адреса детей, которые хотели бы переписываться с другими детьми. Там был адрес одной девочки с Аляски, ее имя я помню как сейчас — Хитер Фолс. Вскоре я послал ей открытку, простенькую, и это было так приятно для меня. Она ответила мне сразу: это было письмо, что потрясло меня! Это было очень умное описание быта и жизни на Аляске — очаровательное описание овцеводческой фермы ее отца, описание северного сияния. Ей было всего тринадцать, и в конверт она вложила свою фотокарточку — не сказать, что красавица, но очень доброе и умное лицо. Я прошелся по всем своим старым альбомам и нашел-таки свою фотографию, на которой мне всего лишь пятнадцать лет, во время рыбалки, с форелью в руке. Фотография выглядела почти как новая, и я написал ей письмо в ответ, словно я это тот мальчик с рыбой в руке. Я описал ружье, что мне подарили на Рождество, о том, как ощенилась наша собака и какие имена мы дали щенкам, рассказал о странствующих циркачах, посетивших наш городок. Представьте, как волнующе и весело для старика моих лет вновь стать подростком и иметь подругу сердца на Аляске. Позже она написала мне, что влюбилась в одного парня из местных, и я почувствовал настоящий укол ревности — совсем, как молодой… Но мы остались друзьями, а два года спустя после начала нашей переписки я написал ей, что собираюсь поступать на юридический факультет университета, она прислала мне золотой самородок — по ее словам, он должен был принести мне удачу. — С этими словами судья пошарил в кармане и выудил оттуда нам на обозрение тот самый самородок — и мы как бы почувствовали присутствие этой девочки среди нас — Хитер Фолс, словно этот благородно сверкающий маленький слиток был частицей ее сердца.
— А что же здесь постыдного? — удивилась Долли. — Вы ведь лишь составили компанию одинокой девочке на Аляске. А там лишь снега.
Судья Кул сжал в кулак руку, и самородок исчез в его ладони.
— Да не то чтобы они упоминали мне об этом случае… просто как-то ночью я услышал, как мои сыновья и их жены обсуждали между собой, что со мной делать… Наверняка они отследили мои письма и прочли их — ящики в моем комоде не имеют замков, с чего бы в собственном доме запираться, — и они нашли письма… И что они подумали… — Судья слегка шлепнул себя по голове.
— Я тоже как-то раз получила письмо. Коллин, налей-ка мне попробовать, — сказала Кэтрин, указывая на бутыль с вином. — Да, именно письмо. Один раз. Оно у меня до сих пор сохранилось где-то, и я все до сих пор думаю, кто же мне его написал? Знаете, что было там: «Привет, Кэтрин, приезжай в Майами, и мы поженимся. С любовью, Билл».
— Кэтрин, мужчина предложил тебе брак, и ты мне никогда об этом не говорила?!
Кэтрин пожала плечами:
— Вот и судья говорит, что мы ничего друг другу не говорим. Кроме того, знавала я несколько таких по имени Билл — никто из них не стоил того, чтобы за них выходить замуж. Но что меня до сих пор волнует, так это — кто же из этих Биллов написал мне ту писульку? Просто интересно, поскольку это первое и последнее письмо в моей жизни. Это мог бы тот Билл, что покрыл мою крышу, но тогда я уже была старой. Тот Билл, что распахал мне сад — это было аж в 1913, хорошо управлялся с плугом. Был еще один Билл, что починил мне курятник, он потом устроился куда-то, вот он-то, наверное, и написал мне письмо. Или же другой Билл, а нет — то был Фред. Какое вино хорошее, Коллин.
— Наверное, и я глотну, — сказала Долли. — А то Кэтрин уж слишком меня…
— Хммм, — неодобрительно отозвалась Кэтрин.
— Если бы вы говорили помедленнее или жевали бы поменьше, — судья Кул полагал, что Кэтрин жует табак.
Тем временем Райли как-то отделился от беседы, он сидел, сгорбившись, всматриваясь в темноту, где пронзительно вскрикивала какая-то пташка.
— Вы немного не правы, судья, — сказал он.
— А в чем же, сынок?
На лице Райли прочитывалось беспокойство.
— Когда вы говорите о том единственном человеке и проблемах… У меня нет никаких проблем. У меня нет никаких неприятностей. Я ничто, и у меня ничто. Я все думаю, а что мне осталось? Охота, машина, дурака повалять? И меня страшит эта мысль: неужели это все, что мне отведено?! Еще: у меня нет чувств, кроме тех, что я питаю к своим сестрам, — но это не то совсем… Вот, к примеру: я водился с одной девушкой из Рок Сити почти год. Где-то неделю назад на нее что-то нашло, и она спросила, где твое сердце, Райли, еще она сказала, что если я ее не люблю, то она скоро помрет. Ну я и остановил машину прямо на железнодорожном полотне и сказал, ну что ж, давай посидим здесь, а полуночный экспресс подойдет минут через двадцать… Так мы и сидели, не отводя глаз друг от друга, и я не чувствовал ничего, кроме…
— Тщеславия? — подсказал судья.
Райли не стал отрицать:
— Может быть. Более того, если бы мои сестры были достаточно зрелы и способны заботиться о себе сами и захотели сотворить подобное, я бы спокойно дожидался этого экспресса вместе с ними на рельсах.
У меня от этих слов даже кольнуло в животе, ведь я-то хотел признаться ему в том, что он для меня являлся всем, кем я хотел быть сам.
— Вы вот уже сказали о том единственном человеке. А почему бы и мне не подумать о ней, как о том человеке? Я хотел бы принять ее за того человека, но суть в том, что нужно ли это мне — здесь, наверное, все зло во мне. Может быть, если бы я был другим, если бы я мог думать еще о ком-то, быть привязанным к кому-нибудь так, как вы говорите, судья, я бы что-нибудь бы и предпринял: знаете, я бы купил тот кусок земли на Парсон Плэйс и застроил бы его с выгодой — но не сейчас! Может, мне надо просто остепениться, кто знает…
Ветер тихо теребил листочки и, играя с ночными облаками, расчистил от них небо, и звездный свет хлынул в образовавшиеся бреши: и наша свеча, словно испугавшись неожиданного светового напора, ниспосланного ночным небом, упала на землю и мы увидели, там, над нами, уже по-зимнему бледную тускловатую луну, похожую на снежный ломоть, и вся живность неподалеку и вдали от нас оживилась при ее появлении — где-то затрещали лягушки, где-то громко вздохнула рысь. Кэтрин развернула стеганое одеяло, настаивая на том, чтобы Долли завернулась в него, а сама прижалась ко мне, тесно обхватив меня обеими руками, и принялась почесывать мои волосы, пока я, умиротворенный движениями ее пальцев, не затих сладостно в ее объятиях.
— Тебе холодно? — спросила она, и я притиснулся еще ближе к ней — ее тело было мягким, уютным и теплым, как старая наша кухня.
— Сынок, я бы сказал, что ты, во-первых, не с того начал, — проговорил тем временем судья Кул, поднимая ворот своего пиджака. — Как мог бы ты быть привязанным к той девушке, если ты не можешь испытывать хоть какие-то чувства даже к листочку на этом дереве?
Райли, с охотничьим интересом вслушиваясь в тихий рык рыси в глубине леса, сорвал листок с ближайшей ветви. Еще один листок, опадая, попал в руки судьи. И в его руках он как будто бы приобрел какой-то свой потаенный смысл. Мягко прижимая листочек к своей щеке, он проговорил:
— Мы говорим о любви. Лист, горсть семян — начните с них, и вы познаете, что значит любить. Сначала просто лист, просто дождь, затем должен появиться кто-нибудь, кто узнал бы от тебя ту тайну, что рассказал тебе тот лист… тот дождь… Это совсем не легкий процесс, познать это… может, потребуется вся жизнь — как у меня, и все равно у меня не получилось: я лишь знаю теперь правило этой премудрости — любовь — это цепочка из колечек симпатий и привязанностей, так же, как и природа, это цепочка из множества…
— Тогда я бы сказала, что я любила всю жизнь, — откликнулась Долли и поплотнее укуталась в одеяло. — Нет, я совсем другое имела в виду. — Она немного замялась, подыскивая нужное слово. — Я никогда не любила мужчину, можно сказать, что и возможности у меня такой не было… кроме папы. — При этих словах Долли смутилась, сделала паузу, словно полагая, что уже и так сказала слишком много, затем, собравшись с духом, продолжила: — Но я любила другие вещи. Розовый цвет, например, когда я была еще ребенком, у меня был всего один цветной карандаш, и он был розовым, и рисовала розовые деревья, розовых котов, тридцать четыре года я жила в розовой комнате. А еще у меня есть сундук, где-то там, на чердаке, сейчас, знаете, я должна попросить Верину, чтобы она мне его отдала, ведь там мои первые любимые вещи — сушеные пчелиные соты, старое гнездо шершня, другие разные вещи — высохший апельсин, яйцо сойки. Когда я их собирала, я была полна любви, любви к этим вещам, и все во мне пело, как поют птицы… Но лучше не показывать своих чувств на людях — ведь для кого-то это даже обременительно, это делает людей, не знаю, почему, несчастными… Верина укоряет меня за то, что я якобы прячусь по углам, но я боюсь, что я напугаю людей, если вдруг они увидят, как они мне интересны, что я в самом деле думаю о них. Помните жену Пола Джимсона? После того как он заболел и не мог больше разносить почту, она сама принялась выполнять его работу… Боже мой, маленькая бедняжка с огромным мешком за спиной… Как-то раз зимой, днем, а было очень холодно, она подошла к нашим дверям, и я видела, что у нее ужасный насморк и слезы от холода ручьем текут из ее глаз. Она вручила мне бумаги, а я сказала ей: подожди, постой, возьми мой носовой платок, вытри свои глаза, и все, что я хотела этим сказать, было лишь то, что мне ее жаль и что я люблю ее, — я взяла да и провела этим платком по ее лицу — и что вы думаете? — она вскрикнула и помчалась прочь от меня. И с тех пор она не заходит к нам, чтобы положить почту у дверей, — она просто швыряет ее через забор!
— Жена Пола Джимсона! Нашла, о чем так горевать! Дрянь она такая! — сказала Кэтрин, ополаскивая рот остатками вина.
— У меня вот есть чаша с золотыми рыбками, но только из-за того, что я люблю рыбок, я не могу любить весь белый свет. Любовь — это сплошная путаница. Ты можешь говорить все, что ты хочешь, но часто это лишь вредит людям, и все, что ты кому-то взял да и выдал, — лучше забыть. Людям следует все держать в себе. Все то, что у тебя там, в глубине твоей души, — это лучшая часть в человеке, а что же останется в человеке человеческого, если он выплескивает свои тайны наружу?! Судья сказал, что мы здесь, на дереве, из-за того, что у нас какие-то неприятности. Чепуха! Мы здесь по очень простой причине: одна из них — это дерево наше и другая — Та Самая и тот еврей хотели украсть то, что принадлежит нам; третья причина — все вы здесь потому, что хотите быть здесь: та самая, глубинная часть нашей души приказала нам быть здесь, но ко мне это не относится — я предпочитаю крышу над головой, Долли-дорогуша, поделись частью своего одеяла с судьей — уж очень сильно он дрожит, как будто мы здесь Хэллоуин празднуем.
Долли застенчиво приподняла край одеяла и кивнула судье воспользоваться им. Судья был человеком отнюдь не застенчивым и тут же юркнул в тепло одеяла. Райли остался в одиночестве, он сидел сгорбившись, как несчастная сирота.
— Ныряй сюда, твердолобый, можно подумать, тебе здесь не холодно, — приказала Кэтрин, предлагая ему примоститься возле ее правого горячего бока — слева уже разместился я.