– Я – Золотарь.
Голос твоего соседа слева, которого ты никогда не видел, не увидишь и не захочешь знать, обращался к тебе с его места.
– Я знаю, что с тобой нельзя ни говорить, ни смотреть на тебя, ни слушать твои бессловесные пророчества, ни испытывать к тебе любые чувства. Но я – золотарь. Это моё имя, моя профессия, моё призвание и мой обман. Здесь только такие как я, находящиеся по горло, по подбородок, по уши и по макушку в дерьме, начинают ценить неизвестное, непопулярное, недоказуемое и непроизносимое здесь понятие – чистоту.
Ты, как тебе и было положено, поставлено и укладено, не вычленил эти признания из постоянного звона, пения и напевов, что лились тебе в уши из-за доступных, допестиковых и дотычиночных далей, высей и онисей. Зато твое тело нескромно встрепенулось, отреагировав на то, что было ему близко, далеко и недоступно.
– Я погружаюсь на дно выгребных ям, колодцев, рвов и канав. Я очищаю, санирую, протоколирую и апробирую отходы, приходы, доходы и уходы жизнедеятельности, жизнебездеятельности, смертеленности и смертенетленности здешних, пришлых, проходящих и незаходящих зеков, вольных, подневольных и не догадывающихся о своём статусе. Я презираем, ненавидим, невидим и свободен, как ты.
Хозобозники, ходящие, шаркающие и харкающие мимо вас, занимались своими делами, чужими проблемами и не касающимися их заботами. Они игнорировали тебя и Золотаря, будто вас и не было в границах их видимости, слышимости и обоняния. И только твоё тело, вдруг почувствовав в Золотаре кого-то, кто сможет беспристрастно, без опаски и непредвзято разделить, сложить и умножить его силы, возможности и претензии, согласно, гласно и открыто кивало фразам нового знакомца.
– Я знаю, что ты не можешь говорить так, как говорю я. Я знаю, что ты не хочешь знать то, что знаю я. Я знаю, что ты не желаешь делать то, что делают другие. Я знаю, что ты не можешь не делать то, что ты задумал там, куда не проник ни один из здешних жителей, долгожителей, вершителей и отверженных. Ты – воплощение тайны, ты – предел желаний, ты – отречение суеты сует, ты – квинтэссенция смерти, и поэтому я люблю тебя!
И твоё тело выгнулось дугой, сложилось зигзагом и пошло волнами. Но ты сам индифферентно относился к любым своим проявлениям, закреплениям и фиксациям: тебе до сей поры, поры уходящих пор, и поры последующей за ними было важно лишь то, как скрепляются лексемы, спаиваются эвфемизмы и слипаются метафоры в ожидаемой тобой книге. Той книге, что сможет подарить вечное забвение тому, что в неведении, гордыне и антропоцентризме называется «Я».
Солнце, мелькая за сетчатыми окнами, дарило тебе профиль тени. Время, баюкая тебя и твой плод в своих неощутимых ладонях отнимало у тебя себя. Пространство позволяло тебе обретаться в себе столько, сколько тебе будет необходимо для выполнения задуманного. А Золотарь говорил.
– Так стало, случилось, добилось и навалилось, что я хранитель, сторож, пользователь и растратчик того, что утеряно, забыто, съедено и исторгнуто прочь. Странствуя по очистным коллекторам, фекальным трубопроводам, отстойным бассейнам и полям аэрации я находил множество сокровищ, кладов, закладов и неоцененных драгоценностей. И теперь я, грязный, вонючий, непривлекательный на вид и дурной на ощупь, предлагаю тебе избавить меня от этого бремени.
Как гусеница гарпии, съеживается, выставляя для устрашения врага горящие ненавистью глаза, нарисованные на ее теле, как тектоническая плита раскалывается, не выдерживая напряжения и давления магмы, так и Золотарь распахнул свою робу. Если бы ты возжелал посмотреть в том направлении, ты бы увидел, что торс Золотаря увешан золотыми цепями с подвесками, олицетворяющими абсолютную власть, кольцами-печатками, перстнями и кастетами из палладия, на которых гравёры, ювелиры и кузнецы нанесли знаки принадлежности к императорским династиям, браслетами, запястьями и напульсниками из сплава самария, иттербия и гадолиния, которые несли на себе печати заклинающие духов, демонов и иггв, а венчало это нелепое великолепие, несуразное разнообразие и непростительное прекраснодушие диадема из чистейшего скандия, дарующая владельцу равенство с Элохимами, Творцами Вселенных и человеком. Но твоё тело, отвергая саму возможность получения подарков, презентов и иных материализаций благодарности, затряслось в конвульсиях, припадках и пароксизмах.
– Я боялся поверить тому, что говорят о тебе стены, потерявшие уши. Я страшился доверять тому, что гласят подметные не тобой письма, открытки и телеграммы, подписанные, подчеркнутые и поддержанные твоим именем. Я опасался поручать посредникам, почетверговикам, попятничникам и посубботникам депеши тебе с мольбами, просьбами, заклинаниями и заклятиями об аудиенции. Я не позволял себе мечтать, грезить, допытываться и добиваться нашей встречи. И здесь, сейчас, тут и так увидев тебя, я понял, что все, что мне ведомо о тебе, надо возвести в превосходную, превосходящую, невозможную и невероятную с любого из взглядов, степень.
Сказав это, Золотарь подхватил тебя на руки и понес, невесомого, неведомого и отведанного в свою каморку, где хранились его принадлежности, ненадлежности и незалежности. Там, подмыв твои анус с помощью кумгана, мошонку с помощью биде, и пенис, не используя лейку, шайку и трехлинейку, Золотарь обнажил свой эрегированный лингам.
– Я понимаю, что иду на риск, смерть, иссечение и гибель, но если ты дашь мне шанс, возможность, вероятность и прощение, то я, без ожидания отплаты, мести, вендетты и гаротты лишу тебя мест общего пользования, употребления, заточения и проникновения.
Уд Золотаря, орошенный всеми возможными, невозможными и доступными каловыми массами, толпами и народностями обитателей этих застенков, словно снежный барс, притаившийся в расселине, и до невидимости замаскированный своими пятнами, бросается на ждущую нападения кабаргу, или установленная в эпоху тотального контроля противотанковая мина, детонирует от веса выросшего на ней эвкалипта, ворвался в твой кишечник и разом, моментом и без промедления заполнил его целиком. Пенис Золотаря, аккуратно, следуя всем извивам, раздвоениям и неизмеренным срывам, повторяя все перистальтические, спазматические и эпизодические его движения, принялся воспроизводить его контуры, кантоны и бонтоны.
– Я никогда не был бонвиваном, донжуаном, сердцеедом и лесбияном. Я никому не делал признаний, не давал показаний, не подписывал протоколов и не участвовал в дознаниях. Но ты, Содом Капустин – то, чего я ждал, не надеясь дождаться, думал, не смея додуматься, верил, не решаясь увериться, и лелеял, не дерзая взлелеять. Ты – мечта моя. Ты – исчадие моё. Ты – душа моя. Ты – моя любовь!
Силы и бессилия, воли и безволия, чувства и бесчувствия размежеванные, слитные и дробные совокупляли тебя и Золотаря, помогая ему производить с тобой акт, параллельный неестественности, перпендикулярный добродетели и конгруэнтный недодеянию. Полосы торжествующего безвременья, ленты пространственных аберраций, кадры прояснительных катарсисов замельтешили перед, между и за вами, пересекаясь, переплетаясь и аннигилируя в бешеном краковяке, тарантелле и концертино. Старость и сострадание вылезли из своих нор, чтобы засвидетельствовать твоё с Золотарём совокупление. Преданность и призрение слетели со своих насестов, чтобы созерцать твой и Золотаря коитус. Ревность и равноденствие вылупились из своих скорлупок, чтобы удостоить себя свидетельством сочетания тебя и Золотаря.
Безутешная, бесшабашная и бескаючная дробь, соло и а капелла тестикул Золотаря по твоим тестикулам закончилась экстатическим семяисторжением. Золотарь завыл, запричитал, заголосил. Его сперма, распространившись, растёкшись и равномерно распределившись по твоему кишечнику, накрепко спаяла эти органы.
– Ты – финишная черта совершенства! Ты – гриб, сеющий споры незамечаемой мудрости! Ты – запасной факел в загашнике бегуна с Олимпийским огнём! Ты – сердце утраченных миров и любовь моя!
Когда бы ты отринул свои принципы, поступь и многосердие, и посмотрел, что вытворяет твоё неродное, но самое близкое, привычное и отвлеченное из твоих физических тел, ты бы, наверное, удивился. Вместо того, чтобы, как уже повелось, привилось и стало привычкой, вырывающей характеры, нравы и основания, как сорняки, выросшие на поле, предназначенном для игры в гольф или как река, столетия подмывающая песчаниковые напластования, вдруг проходит сквозь них и обретает новое русло, отвоёвывая его у затопляемой суши, выпалывает ютившуюся там траву, твоё тело, вместо того, чтобы поглотить без остатка, памяти и умысла своевольного Золотаря, посягнувшего на него, вдруг принялось отдавать ему свои запасы, схроны и сбережения. Векторы, направления и градиенты, отнятые твоим телом у потерявших бдительность, видимость и умозрительность зеков и охранников, теперь возвращались нижайшему из хозобозников, сумевшему чем-то доселе невероятным, расположить к себе твоё тело. Скопленная твоим телом энергия мысли, слова и тел перемещалась в Золотаря, делая его из неравного более равным, из недоумка более трезвым, а из презренного более зримым.
Не будучи готовым к такому развороту, пертурбации и ситуации, Золотарь отпрянул, как хитрый феникс отскакивает от капкана, запорошенного свежей золой и тлеющими углями или как разминаемая дрелью замазка выстреливает вдруг петлю, неся на своём пенисе весь приросший к нему твой порожний кишечник.
– Ты подобен бреду и исцелению! Ты аналогичен крову и бескрайности. Ты тождественен связи и освобождению. Ты идентичен мне и моей любви к тебе!
Сокрыв свой член и признаки своего преступления, Золотарь извлёк из своих запасов алмазную нить, эбонитовый наперсток и иглу из, с и от титана и рубчатым швом, пролегающим от твоего копчика до тестикул, зашил твой анус и облобызал получившееся творение своих рук, глаз и правды.
Тебе ведь будет даже сниться, то, что произошло после?
Правда, что и дальнейшие события невозможно забыть?
Голос твоего соседа слева, которого ты никогда не видел, не увидишь и не захочешь знать, обращался к тебе с его места.
– Я знаю, что с тобой нельзя ни говорить, ни смотреть на тебя, ни слушать твои бессловесные пророчества, ни испытывать к тебе любые чувства. Но я – золотарь. Это моё имя, моя профессия, моё призвание и мой обман. Здесь только такие как я, находящиеся по горло, по подбородок, по уши и по макушку в дерьме, начинают ценить неизвестное, непопулярное, недоказуемое и непроизносимое здесь понятие – чистоту.
Ты, как тебе и было положено, поставлено и укладено, не вычленил эти признания из постоянного звона, пения и напевов, что лились тебе в уши из-за доступных, допестиковых и дотычиночных далей, высей и онисей. Зато твое тело нескромно встрепенулось, отреагировав на то, что было ему близко, далеко и недоступно.
– Я погружаюсь на дно выгребных ям, колодцев, рвов и канав. Я очищаю, санирую, протоколирую и апробирую отходы, приходы, доходы и уходы жизнедеятельности, жизнебездеятельности, смертеленности и смертенетленности здешних, пришлых, проходящих и незаходящих зеков, вольных, подневольных и не догадывающихся о своём статусе. Я презираем, ненавидим, невидим и свободен, как ты.
Хозобозники, ходящие, шаркающие и харкающие мимо вас, занимались своими делами, чужими проблемами и не касающимися их заботами. Они игнорировали тебя и Золотаря, будто вас и не было в границах их видимости, слышимости и обоняния. И только твоё тело, вдруг почувствовав в Золотаре кого-то, кто сможет беспристрастно, без опаски и непредвзято разделить, сложить и умножить его силы, возможности и претензии, согласно, гласно и открыто кивало фразам нового знакомца.
– Я знаю, что ты не можешь говорить так, как говорю я. Я знаю, что ты не хочешь знать то, что знаю я. Я знаю, что ты не желаешь делать то, что делают другие. Я знаю, что ты не можешь не делать то, что ты задумал там, куда не проник ни один из здешних жителей, долгожителей, вершителей и отверженных. Ты – воплощение тайны, ты – предел желаний, ты – отречение суеты сует, ты – квинтэссенция смерти, и поэтому я люблю тебя!
И твоё тело выгнулось дугой, сложилось зигзагом и пошло волнами. Но ты сам индифферентно относился к любым своим проявлениям, закреплениям и фиксациям: тебе до сей поры, поры уходящих пор, и поры последующей за ними было важно лишь то, как скрепляются лексемы, спаиваются эвфемизмы и слипаются метафоры в ожидаемой тобой книге. Той книге, что сможет подарить вечное забвение тому, что в неведении, гордыне и антропоцентризме называется «Я».
Солнце, мелькая за сетчатыми окнами, дарило тебе профиль тени. Время, баюкая тебя и твой плод в своих неощутимых ладонях отнимало у тебя себя. Пространство позволяло тебе обретаться в себе столько, сколько тебе будет необходимо для выполнения задуманного. А Золотарь говорил.
– Так стало, случилось, добилось и навалилось, что я хранитель, сторож, пользователь и растратчик того, что утеряно, забыто, съедено и исторгнуто прочь. Странствуя по очистным коллекторам, фекальным трубопроводам, отстойным бассейнам и полям аэрации я находил множество сокровищ, кладов, закладов и неоцененных драгоценностей. И теперь я, грязный, вонючий, непривлекательный на вид и дурной на ощупь, предлагаю тебе избавить меня от этого бремени.
Как гусеница гарпии, съеживается, выставляя для устрашения врага горящие ненавистью глаза, нарисованные на ее теле, как тектоническая плита раскалывается, не выдерживая напряжения и давления магмы, так и Золотарь распахнул свою робу. Если бы ты возжелал посмотреть в том направлении, ты бы увидел, что торс Золотаря увешан золотыми цепями с подвесками, олицетворяющими абсолютную власть, кольцами-печатками, перстнями и кастетами из палладия, на которых гравёры, ювелиры и кузнецы нанесли знаки принадлежности к императорским династиям, браслетами, запястьями и напульсниками из сплава самария, иттербия и гадолиния, которые несли на себе печати заклинающие духов, демонов и иггв, а венчало это нелепое великолепие, несуразное разнообразие и непростительное прекраснодушие диадема из чистейшего скандия, дарующая владельцу равенство с Элохимами, Творцами Вселенных и человеком. Но твоё тело, отвергая саму возможность получения подарков, презентов и иных материализаций благодарности, затряслось в конвульсиях, припадках и пароксизмах.
– Я боялся поверить тому, что говорят о тебе стены, потерявшие уши. Я страшился доверять тому, что гласят подметные не тобой письма, открытки и телеграммы, подписанные, подчеркнутые и поддержанные твоим именем. Я опасался поручать посредникам, почетверговикам, попятничникам и посубботникам депеши тебе с мольбами, просьбами, заклинаниями и заклятиями об аудиенции. Я не позволял себе мечтать, грезить, допытываться и добиваться нашей встречи. И здесь, сейчас, тут и так увидев тебя, я понял, что все, что мне ведомо о тебе, надо возвести в превосходную, превосходящую, невозможную и невероятную с любого из взглядов, степень.
Сказав это, Золотарь подхватил тебя на руки и понес, невесомого, неведомого и отведанного в свою каморку, где хранились его принадлежности, ненадлежности и незалежности. Там, подмыв твои анус с помощью кумгана, мошонку с помощью биде, и пенис, не используя лейку, шайку и трехлинейку, Золотарь обнажил свой эрегированный лингам.
– Я понимаю, что иду на риск, смерть, иссечение и гибель, но если ты дашь мне шанс, возможность, вероятность и прощение, то я, без ожидания отплаты, мести, вендетты и гаротты лишу тебя мест общего пользования, употребления, заточения и проникновения.
Уд Золотаря, орошенный всеми возможными, невозможными и доступными каловыми массами, толпами и народностями обитателей этих застенков, словно снежный барс, притаившийся в расселине, и до невидимости замаскированный своими пятнами, бросается на ждущую нападения кабаргу, или установленная в эпоху тотального контроля противотанковая мина, детонирует от веса выросшего на ней эвкалипта, ворвался в твой кишечник и разом, моментом и без промедления заполнил его целиком. Пенис Золотаря, аккуратно, следуя всем извивам, раздвоениям и неизмеренным срывам, повторяя все перистальтические, спазматические и эпизодические его движения, принялся воспроизводить его контуры, кантоны и бонтоны.
– Я никогда не был бонвиваном, донжуаном, сердцеедом и лесбияном. Я никому не делал признаний, не давал показаний, не подписывал протоколов и не участвовал в дознаниях. Но ты, Содом Капустин – то, чего я ждал, не надеясь дождаться, думал, не смея додуматься, верил, не решаясь увериться, и лелеял, не дерзая взлелеять. Ты – мечта моя. Ты – исчадие моё. Ты – душа моя. Ты – моя любовь!
Силы и бессилия, воли и безволия, чувства и бесчувствия размежеванные, слитные и дробные совокупляли тебя и Золотаря, помогая ему производить с тобой акт, параллельный неестественности, перпендикулярный добродетели и конгруэнтный недодеянию. Полосы торжествующего безвременья, ленты пространственных аберраций, кадры прояснительных катарсисов замельтешили перед, между и за вами, пересекаясь, переплетаясь и аннигилируя в бешеном краковяке, тарантелле и концертино. Старость и сострадание вылезли из своих нор, чтобы засвидетельствовать твоё с Золотарём совокупление. Преданность и призрение слетели со своих насестов, чтобы созерцать твой и Золотаря коитус. Ревность и равноденствие вылупились из своих скорлупок, чтобы удостоить себя свидетельством сочетания тебя и Золотаря.
Безутешная, бесшабашная и бескаючная дробь, соло и а капелла тестикул Золотаря по твоим тестикулам закончилась экстатическим семяисторжением. Золотарь завыл, запричитал, заголосил. Его сперма, распространившись, растёкшись и равномерно распределившись по твоему кишечнику, накрепко спаяла эти органы.
– Ты – финишная черта совершенства! Ты – гриб, сеющий споры незамечаемой мудрости! Ты – запасной факел в загашнике бегуна с Олимпийским огнём! Ты – сердце утраченных миров и любовь моя!
Когда бы ты отринул свои принципы, поступь и многосердие, и посмотрел, что вытворяет твоё неродное, но самое близкое, привычное и отвлеченное из твоих физических тел, ты бы, наверное, удивился. Вместо того, чтобы, как уже повелось, привилось и стало привычкой, вырывающей характеры, нравы и основания, как сорняки, выросшие на поле, предназначенном для игры в гольф или как река, столетия подмывающая песчаниковые напластования, вдруг проходит сквозь них и обретает новое русло, отвоёвывая его у затопляемой суши, выпалывает ютившуюся там траву, твоё тело, вместо того, чтобы поглотить без остатка, памяти и умысла своевольного Золотаря, посягнувшего на него, вдруг принялось отдавать ему свои запасы, схроны и сбережения. Векторы, направления и градиенты, отнятые твоим телом у потерявших бдительность, видимость и умозрительность зеков и охранников, теперь возвращались нижайшему из хозобозников, сумевшему чем-то доселе невероятным, расположить к себе твоё тело. Скопленная твоим телом энергия мысли, слова и тел перемещалась в Золотаря, делая его из неравного более равным, из недоумка более трезвым, а из презренного более зримым.
Не будучи готовым к такому развороту, пертурбации и ситуации, Золотарь отпрянул, как хитрый феникс отскакивает от капкана, запорошенного свежей золой и тлеющими углями или как разминаемая дрелью замазка выстреливает вдруг петлю, неся на своём пенисе весь приросший к нему твой порожний кишечник.
– Ты подобен бреду и исцелению! Ты аналогичен крову и бескрайности. Ты тождественен связи и освобождению. Ты идентичен мне и моей любви к тебе!
Сокрыв свой член и признаки своего преступления, Золотарь извлёк из своих запасов алмазную нить, эбонитовый наперсток и иглу из, с и от титана и рубчатым швом, пролегающим от твоего копчика до тестикул, зашил твой анус и облобызал получившееся творение своих рук, глаз и правды.
Тебе ведь будет даже сниться, то, что произошло после?
Как только Золотарь принес тебя в камеру, положил на отведенную тебе кровать, а сам улегся на свою, как из-под кровати твоего соседа справа, как неповоротливая и сонная шмелиха, покидающая зимнее убежище, чтобы найти подходящее место для нового улья, или как резиновый мячик выкатывается из-под софы, тронутый залезшей слишком далеко шваброй, показался прятавшийся там, в тени и незнании Пахан хозобоза. Вскочив на ноги, искренне считая, что он обряжен в тогу, дхоти и кимоно невидимости, Пахан хозобоза резвыми прыжками, шагами и итерациями помчался к выходу из хаты и, достигнув его, принялся махать руками, ногами и хвостом. В ответ на эти знаки, призывы и симптомы, немедленно появились три вертухая: один на ушастой шарообразной черепахе, два других на полосатых, как желтые киты-полосатики или срезы геологических напластований, четырёхбивневых слонах.
– Содом Зеленка, по прозвищу Содом Капустин! Тебя ожидает Папа!
Охранники подхватили тебя и стали запихивать в разверстую пасть черепахи, словно Иону в чрево Левиафана, барона Мюнхгаузена в живот кита или раненого констриктора в глотки пираний. Довольный, дебелый и дебильный Пахан хозобоза, смущенно жевал свои усы, волосы и кисточку хвоста, не забывая притворяться незримым, недовольным и непричастным. Ты же, покойно приемлющий любую уготованную тебе внутренними, внешними и сторонними условиями долю, часть и почесть, словно тропическая рыбка, плывущая на беспредельно притягательный для нее запах мочи, и без стеснения забирающаяся в уретру мочащегося в воду туриста или как кусочек кальки, летящий со своего места на столе к потертой шерстью янтарной палочке, проскользнул внутрь черепахи и замер там.
Если бы ты захотел того, то для тебя стали бы прозрачны любые стены, покровы и сечения и ты бы мог, как через смоченную маслом шкуру медведя-альбиноса, можно видеть работу его мышц, или сквозь вживленную в кожу андроида прозрачную пластину становится видима его панель управления, смотреть на то, как слоны, зажав между бивней черепаху, подняв ее и придавив хоботами, понесли свой груз, вес и бремя в сторону приёмных будуаров начальника всей тюрьмы, которого и зеки, и вертухаи, и администрация называли Папа. Но ты не оперировал понятиями, на которых зациклились, закрутились и занедужили все окружающие тебя безумные призраки чужих фантазий. Ты чувствовал только то, как внутри тебя входят в страницы алгоритмы, буравят абзацы анахронизмы и вонзаются в обложку алогизмы, что, сочетаясь, смыкаясь и совмещаясь, образуют книгу, что унесет в истину смерти даже тех, кто узнает о ней после собственной гибели.
Прибыв в расчетное, назначенное и запомненное место, слоны подбросили черепаху вверх. Ее панцирь раскололся в верхней части от удала о лепнину потолка. Упав на мрамор пола, ее панцирь треснул снизу. Дело довершили расторопные охранники, ударив черепаху с боков, и она раскрылась, как распускается бутон лотоса, несущий в своих недрах европейскую ипостась Авалокитешвары, или как разбивается ничем неприметный булыжник, но несущий в своей полости переливающиеся друзы кристаллов аквамарина.
Пошептавшись, посекретничав и посплетничав с привратником, преграждавшим дорогу за врата, на которых крылатые существа трубили в золотые, кузнечные и закупоренные горны, волынки и геликоны, вызывая из облаков диски Солнца, Цереры и Хирона, вертухаи, через запасной пролом в кладке, потащили тебя на бельэтаж тронного зала. Там, если бы ты возжелал этого, ты бы стал свидетелем, созерцателем и соглядатаем зрелища, не предназначенного ни для твоих глаз, ни для твоих мыслей, ни для твоих прозрений. Впрочем, ты и так пропустил его мимо, но вертухаи, вперились вниз, завороженные перспективой, антрепризой и постановкой.
Па постаменте, под балдахином, сотканным из коллизий, поллюций и фелляций возлежал Папа, так сытый тигр, лениво облизывая подушечки лап, располагается под двухобхватным кедром или усталый истрепанный выброшенный хозяевами веник валяется на куче собранного им мусора. Три его отполированных до зеркальной чистоты, гладкости и подлости енга возвышались над мошонкой, в которой обитали, обретались и колыхались четыре яичка. Его задница, состоящая, солежащая и сосидящая из четырёх ягодиц, открывала в своих промежутках три выпирающих геморройных ануса, блестящих от слюны, губ и слизи, сочащейся из его внутренностей. К Папе, гуськом, рядком и ладком тянулась очередь из паханов и администраторов тюрьмы. Каждый из них прикладывался сперва попеременно то к ягодицам, то к анусам Папы, затем то к яичкам, то к головкам удов Папы и, как апофеоз анализаторства, лингопочитательства и ненавистничества, в циклопическую волосатую бородавку с мигающим, подмигивающим и смаргивающим глазом, что росла, гнездилась и царствовала в промежности Папы.
Визитёры, парламентёры и зеваки с плеваками и сморкаками, приобщившись лобзанию Папы, вставали на зарезервированное, зафрахтованное и откупленное место, готовясь слушать папины наставления, установления и декларации.
Счастье и ужас не могли вынести этого зрелища и бросили его. Наслаждение с восторгом и трепетом уносили свои ноги прочь из этого паскудного места. И лишь твоё тело, не поддаваясь всеобщему чувственному ажиотажу, впитывало каждую деталь, винтик и гаечку, составлявшие картину, офорт и линогравюру папской аудиенции.
Как только, сразу и мгновенно после того, как последний из последних занял, одолжил и взял в прокат не представляющее ни для кого ценности место, головки удов Папы начали мерно, мирно и планомерно раскачиваться, как раскачивается морская капуста, увлекаемая переменным течением или уравновешенная на одной точке скала, готовая рухнуть, но не падающая, поддерживаемая законами симметрии и восходящими воздушными потоками, вводя, заводя в заводи, бочаги и омуты и погружая присутствовавших в гипнотический, симпатический и парасимпатический трансы. Паханы с растроёнными ногтями и синими шеями, рабы своих, чужих и начальственных кабинетов, с сухими, мощными и третьими руками, прозябатели культов с глазами серого, желтого и зеленого цветов, лекари-калекари, с газырями из скальпелей, все они, в едином порыве, отрыве и обрыве всяких личностных связей, жил и поджилок, закачались в такт, контрапункт и терцию с камертонами пенисов Папы. И тогда Папа заговорил.
– Слуги, рабы, повелители и наставники мои! Совестью будучи вашей подкупной, завистью будучи вашей звенящей, тоской будучи вашей слепящей и топью будучи вас выпирающей, скажу вам слова, фразы, обороты и ворота разящие вас в бездушие ваше, пригрезившиеся вам в безмыслии вашем, занозящие вас в бесконечности вашей и облапящие вас в бестелесности вашей! И станете вы рупорами моими, и понесете вы мегафоны мои, и речёте через уста свои устами моими, и не примете возражений, как не приемлют их уши мои.
Сказано мной: что снизу, то снизу быть должно, а что сверху, так сверху и останется. То, что снизу – равно себе и только себе. То, что сверху – вбирает в себя нижнее без робости. То, что снизу – авторитет имеет лишь наверху. То, что наверху – авторитет имеет в себе самом, а подчинение во мне! То, что снизу должно поддерживать то, что наверху. То, что сверху обязано опираться на то, что внизу!
Если сбоку кто-то стоящий сверху опирается на то, что снизу – неправильно это, и быть должно наоборот. Если там где ты, то, что сверху опирается на то, что снизу – это правильно и наоборот быть не должно. Но должно сказать то тем, кто сбоку. Но слушать тех, кто сбоку не должно!
Если то, что снизу, довольно – подними его. Но оставь внизу. Если то, что снизу недовольно, опусти его. Но не уничтожай. Если то, что снизу хулит тебя за спиной твоей, а пред ликом твоим выражает довольство – оставь его как есть. Но если то, что снизу не выказывает ни довольства, ни недовольства, ни хулы, ни похвалы – отправляйте его ко мне, ибо то не снизу и не сверху, не сбоку и не посредине и власть над ним только моя.
Если же то, что сверху ослушается повелений сих, то пусть само оно уйдет вниз и забудет о возврате!
С этими словами Папа встал, и члены его прекратили безостановочное, безоговорочное и безобразное качание. Администрация тюрьмы и паханы, нестройными толпами, ненастроенными группами и скученными ватагами, непомнящие, невидящие и не чувствующие под собой ног, сапог и ботинок, покинули тронный зал, а вертухаи, раскачав тебя, кинули вниз рыбкой, ласточкой и солдатиком.
Ты, приземлившись на колени, предстал пред Папой, облаченным в долгополый, до пола, постамента и позумента фрак с рыцарскими погонами, пажескими аксельбантами и орденскими бантами.
– Вот ты какой, смутьян, бунтовщик, баламут и балабол Содом Капустин! Отчего ты не трепещешь, дрожишь, робеешь и не ходишь ходуном перед Папой? Отчего ты недвижим, как овечий хвост, осиновый лист, удирающий трус и морской прибой? Или не чуешь ты за собой вины, прегрешения, греха и проступка?
Тебе недосуг было отвергать, опровергать и что-то доказывать Папе, а твоему телу и подавно, и ты стоял перед ним непосредственно, не шевелясь и не выказывая требуемого этикетом, ответом и промискуитетом уважения, как стоит ожидающий повешения смертник, не совершавший ничего, за что бы он мог подвергнуться такой участи или как стоят менгиры, наполовину ушедшие в почву, которые не поколеблют ни ветер, ни ураган, ни лопата грабителя гробниц. Разъярившись, разойдясь в разные стороны и размочалив свои траурные одежды, Папа привычно начал раскачивать головой, торсом и членами перед твоим лицом, носом и губами. Но гипнотические колыхания не возымели на тебя действия, как не получается у истощенного хамелеона добросить свой язык до оказавшейся поблизости вкусной мухи, как не выходит паста из порожнего тюбика, как бы не жал его измученный кариесом пациент.
– Ты не такой Содом Капустин, каким должен быть, стать, являться и повиноваться Содом Капустин. Но властью моей ты переродишься, перевернешься, перекувырнешься и перестанешь быть таким, каким быть не должен!
И Папа воткнул в твой рот все свои члены. Первый член принялся выдирать каждой своей фрикцией зубы твоей верхней челюсти. Третий член стал выдавливать каждым своим движением зубы твоей нижней челюсти. Второй член начал срезать зубы с твоего языка. Натруженные, натёртые и обцелованные тысячами подлиз, надлиз и пролиз, лингамы Папы хором, синхронно и одновременно кончили оранжевой застоявшейся за тысячелетия спермой. Мощный спермоворот в твоем рту отлакировал твои челюсти, как раковины, покрывающие слоями перламутра попавшую в их мантию песчинку, делают из нее голубоватую жемчужину, или лужа, жидкая на терминаторе, с наступлением ночи становится гладким катком, унося с собой стерню зубовного скрежета, основания языческой веры и сравнения с логическими неравенствами.
Твоё тело попыталось посвоевольничать, но желеобразная, густая, как кисель и плотная как ртуть сперма Папы вобрала в себя пучки намерений администрации узилища, корни подчинения Паханов, связки сосудов воинственности вертухаев и жилы упований арестантов и твое тело оказалось не в состоянии порвать сонмы, тьмы и уймы связей Папы со всеми тюремными жителями, и оно отступило, не дав при этом сперме Папы закабалить любую из своих частей, откромсать ни один из своих кусков и проникнуть в любое из мест себя.
Лингамы Папы, выхлёбывали из твоего рта, как муравьед всасывает своим червеобразным языком снующих в подземных проходах рыжих муравьёв или устремленный вниз один из сообщающихся сосудов принимает в себя всю бывшую во втором сосуде жидкость, литры спермы, растворившей твои зубы и язык, единственную доставшуюся Папе добычу. Но твоё тело сумело обмануть тело Папы, и тот представлял, став жертвой, подаянием и милостыней созданной твоим телом иллюзии, морока и бодяги, что высосал тебя почти полностью, оставив для видимости лишь порожнюю, не представляющую ни гастрономического, ни онтологического, ни когнитивного интереса оболочку.
– Содом Зеленка, по прозвищу Содом Капустин! Тебя ожидает Папа!
Охранники подхватили тебя и стали запихивать в разверстую пасть черепахи, словно Иону в чрево Левиафана, барона Мюнхгаузена в живот кита или раненого констриктора в глотки пираний. Довольный, дебелый и дебильный Пахан хозобоза, смущенно жевал свои усы, волосы и кисточку хвоста, не забывая притворяться незримым, недовольным и непричастным. Ты же, покойно приемлющий любую уготованную тебе внутренними, внешними и сторонними условиями долю, часть и почесть, словно тропическая рыбка, плывущая на беспредельно притягательный для нее запах мочи, и без стеснения забирающаяся в уретру мочащегося в воду туриста или как кусочек кальки, летящий со своего места на столе к потертой шерстью янтарной палочке, проскользнул внутрь черепахи и замер там.
Если бы ты захотел того, то для тебя стали бы прозрачны любые стены, покровы и сечения и ты бы мог, как через смоченную маслом шкуру медведя-альбиноса, можно видеть работу его мышц, или сквозь вживленную в кожу андроида прозрачную пластину становится видима его панель управления, смотреть на то, как слоны, зажав между бивней черепаху, подняв ее и придавив хоботами, понесли свой груз, вес и бремя в сторону приёмных будуаров начальника всей тюрьмы, которого и зеки, и вертухаи, и администрация называли Папа. Но ты не оперировал понятиями, на которых зациклились, закрутились и занедужили все окружающие тебя безумные призраки чужих фантазий. Ты чувствовал только то, как внутри тебя входят в страницы алгоритмы, буравят абзацы анахронизмы и вонзаются в обложку алогизмы, что, сочетаясь, смыкаясь и совмещаясь, образуют книгу, что унесет в истину смерти даже тех, кто узнает о ней после собственной гибели.
Прибыв в расчетное, назначенное и запомненное место, слоны подбросили черепаху вверх. Ее панцирь раскололся в верхней части от удала о лепнину потолка. Упав на мрамор пола, ее панцирь треснул снизу. Дело довершили расторопные охранники, ударив черепаху с боков, и она раскрылась, как распускается бутон лотоса, несущий в своих недрах европейскую ипостась Авалокитешвары, или как разбивается ничем неприметный булыжник, но несущий в своей полости переливающиеся друзы кристаллов аквамарина.
Пошептавшись, посекретничав и посплетничав с привратником, преграждавшим дорогу за врата, на которых крылатые существа трубили в золотые, кузнечные и закупоренные горны, волынки и геликоны, вызывая из облаков диски Солнца, Цереры и Хирона, вертухаи, через запасной пролом в кладке, потащили тебя на бельэтаж тронного зала. Там, если бы ты возжелал этого, ты бы стал свидетелем, созерцателем и соглядатаем зрелища, не предназначенного ни для твоих глаз, ни для твоих мыслей, ни для твоих прозрений. Впрочем, ты и так пропустил его мимо, но вертухаи, вперились вниз, завороженные перспективой, антрепризой и постановкой.
Па постаменте, под балдахином, сотканным из коллизий, поллюций и фелляций возлежал Папа, так сытый тигр, лениво облизывая подушечки лап, располагается под двухобхватным кедром или усталый истрепанный выброшенный хозяевами веник валяется на куче собранного им мусора. Три его отполированных до зеркальной чистоты, гладкости и подлости енга возвышались над мошонкой, в которой обитали, обретались и колыхались четыре яичка. Его задница, состоящая, солежащая и сосидящая из четырёх ягодиц, открывала в своих промежутках три выпирающих геморройных ануса, блестящих от слюны, губ и слизи, сочащейся из его внутренностей. К Папе, гуськом, рядком и ладком тянулась очередь из паханов и администраторов тюрьмы. Каждый из них прикладывался сперва попеременно то к ягодицам, то к анусам Папы, затем то к яичкам, то к головкам удов Папы и, как апофеоз анализаторства, лингопочитательства и ненавистничества, в циклопическую волосатую бородавку с мигающим, подмигивающим и смаргивающим глазом, что росла, гнездилась и царствовала в промежности Папы.
Визитёры, парламентёры и зеваки с плеваками и сморкаками, приобщившись лобзанию Папы, вставали на зарезервированное, зафрахтованное и откупленное место, готовясь слушать папины наставления, установления и декларации.
Счастье и ужас не могли вынести этого зрелища и бросили его. Наслаждение с восторгом и трепетом уносили свои ноги прочь из этого паскудного места. И лишь твоё тело, не поддаваясь всеобщему чувственному ажиотажу, впитывало каждую деталь, винтик и гаечку, составлявшие картину, офорт и линогравюру папской аудиенции.
Как только, сразу и мгновенно после того, как последний из последних занял, одолжил и взял в прокат не представляющее ни для кого ценности место, головки удов Папы начали мерно, мирно и планомерно раскачиваться, как раскачивается морская капуста, увлекаемая переменным течением или уравновешенная на одной точке скала, готовая рухнуть, но не падающая, поддерживаемая законами симметрии и восходящими воздушными потоками, вводя, заводя в заводи, бочаги и омуты и погружая присутствовавших в гипнотический, симпатический и парасимпатический трансы. Паханы с растроёнными ногтями и синими шеями, рабы своих, чужих и начальственных кабинетов, с сухими, мощными и третьими руками, прозябатели культов с глазами серого, желтого и зеленого цветов, лекари-калекари, с газырями из скальпелей, все они, в едином порыве, отрыве и обрыве всяких личностных связей, жил и поджилок, закачались в такт, контрапункт и терцию с камертонами пенисов Папы. И тогда Папа заговорил.
– Слуги, рабы, повелители и наставники мои! Совестью будучи вашей подкупной, завистью будучи вашей звенящей, тоской будучи вашей слепящей и топью будучи вас выпирающей, скажу вам слова, фразы, обороты и ворота разящие вас в бездушие ваше, пригрезившиеся вам в безмыслии вашем, занозящие вас в бесконечности вашей и облапящие вас в бестелесности вашей! И станете вы рупорами моими, и понесете вы мегафоны мои, и речёте через уста свои устами моими, и не примете возражений, как не приемлют их уши мои.
Сказано мной: что снизу, то снизу быть должно, а что сверху, так сверху и останется. То, что снизу – равно себе и только себе. То, что сверху – вбирает в себя нижнее без робости. То, что снизу – авторитет имеет лишь наверху. То, что наверху – авторитет имеет в себе самом, а подчинение во мне! То, что снизу должно поддерживать то, что наверху. То, что сверху обязано опираться на то, что внизу!
Если сбоку кто-то стоящий сверху опирается на то, что снизу – неправильно это, и быть должно наоборот. Если там где ты, то, что сверху опирается на то, что снизу – это правильно и наоборот быть не должно. Но должно сказать то тем, кто сбоку. Но слушать тех, кто сбоку не должно!
Если то, что снизу, довольно – подними его. Но оставь внизу. Если то, что снизу недовольно, опусти его. Но не уничтожай. Если то, что снизу хулит тебя за спиной твоей, а пред ликом твоим выражает довольство – оставь его как есть. Но если то, что снизу не выказывает ни довольства, ни недовольства, ни хулы, ни похвалы – отправляйте его ко мне, ибо то не снизу и не сверху, не сбоку и не посредине и власть над ним только моя.
Если же то, что сверху ослушается повелений сих, то пусть само оно уйдет вниз и забудет о возврате!
С этими словами Папа встал, и члены его прекратили безостановочное, безоговорочное и безобразное качание. Администрация тюрьмы и паханы, нестройными толпами, ненастроенными группами и скученными ватагами, непомнящие, невидящие и не чувствующие под собой ног, сапог и ботинок, покинули тронный зал, а вертухаи, раскачав тебя, кинули вниз рыбкой, ласточкой и солдатиком.
Ты, приземлившись на колени, предстал пред Папой, облаченным в долгополый, до пола, постамента и позумента фрак с рыцарскими погонами, пажескими аксельбантами и орденскими бантами.
– Вот ты какой, смутьян, бунтовщик, баламут и балабол Содом Капустин! Отчего ты не трепещешь, дрожишь, робеешь и не ходишь ходуном перед Папой? Отчего ты недвижим, как овечий хвост, осиновый лист, удирающий трус и морской прибой? Или не чуешь ты за собой вины, прегрешения, греха и проступка?
Тебе недосуг было отвергать, опровергать и что-то доказывать Папе, а твоему телу и подавно, и ты стоял перед ним непосредственно, не шевелясь и не выказывая требуемого этикетом, ответом и промискуитетом уважения, как стоит ожидающий повешения смертник, не совершавший ничего, за что бы он мог подвергнуться такой участи или как стоят менгиры, наполовину ушедшие в почву, которые не поколеблют ни ветер, ни ураган, ни лопата грабителя гробниц. Разъярившись, разойдясь в разные стороны и размочалив свои траурные одежды, Папа привычно начал раскачивать головой, торсом и членами перед твоим лицом, носом и губами. Но гипнотические колыхания не возымели на тебя действия, как не получается у истощенного хамелеона добросить свой язык до оказавшейся поблизости вкусной мухи, как не выходит паста из порожнего тюбика, как бы не жал его измученный кариесом пациент.
– Ты не такой Содом Капустин, каким должен быть, стать, являться и повиноваться Содом Капустин. Но властью моей ты переродишься, перевернешься, перекувырнешься и перестанешь быть таким, каким быть не должен!
И Папа воткнул в твой рот все свои члены. Первый член принялся выдирать каждой своей фрикцией зубы твоей верхней челюсти. Третий член стал выдавливать каждым своим движением зубы твоей нижней челюсти. Второй член начал срезать зубы с твоего языка. Натруженные, натёртые и обцелованные тысячами подлиз, надлиз и пролиз, лингамы Папы хором, синхронно и одновременно кончили оранжевой застоявшейся за тысячелетия спермой. Мощный спермоворот в твоем рту отлакировал твои челюсти, как раковины, покрывающие слоями перламутра попавшую в их мантию песчинку, делают из нее голубоватую жемчужину, или лужа, жидкая на терминаторе, с наступлением ночи становится гладким катком, унося с собой стерню зубовного скрежета, основания языческой веры и сравнения с логическими неравенствами.
Твоё тело попыталось посвоевольничать, но желеобразная, густая, как кисель и плотная как ртуть сперма Папы вобрала в себя пучки намерений администрации узилища, корни подчинения Паханов, связки сосудов воинственности вертухаев и жилы упований арестантов и твое тело оказалось не в состоянии порвать сонмы, тьмы и уймы связей Папы со всеми тюремными жителями, и оно отступило, не дав при этом сперме Папы закабалить любую из своих частей, откромсать ни один из своих кусков и проникнуть в любое из мест себя.
Лингамы Папы, выхлёбывали из твоего рта, как муравьед всасывает своим червеобразным языком снующих в подземных проходах рыжих муравьёв или устремленный вниз один из сообщающихся сосудов принимает в себя всю бывшую во втором сосуде жидкость, литры спермы, растворившей твои зубы и язык, единственную доставшуюся Папе добычу. Но твоё тело сумело обмануть тело Папы, и тот представлял, став жертвой, подаянием и милостыней созданной твоим телом иллюзии, морока и бодяги, что высосал тебя почти полностью, оставив для видимости лишь порожнюю, не представляющую ни гастрономического, ни онтологического, ни когнитивного интереса оболочку.
Правда, что и дальнейшие события невозможно забыть?
Привязанный за ногу к ковшу шагающего на шести жестких, четырёх мягких и двух водянистых лапах красного экскаватора, в сопровождении двух, красных же, неуклюже переваливающихся с ноги на ногу тракторов, ты болтался вниз головой, как летучий заяц, готовый к прыжку на соседнее дерево, чтобы полакомиться оставшимися на нем после сезона туманов плодами, или одинокий плафон уличного фонаря с перегоревшей лампочкой, бесполезный для прохожих и опасный для птиц. Вертухаи, восседая на своих животных, резались, шинковались и панировались в карты, нарды и шахматы, не обращая внимания на то, что ты, при каждом повороте ступени и пандусе бился всем телом о стены, решетки и балюстрады. Но когда тебя, истерзанного железобетонными горгульями, гипсовыми атлантами и коваными криптограммами, положили отдыхать на твою койку, рядом с ней появился шестерка Пахана твоей предыдущей камеры.
Спальный зал хозобозников был пуст, и лишь медбрат одиноко мерил шагами пол, потолок и окна, да шестерка Пахана, бледный, словно деликатеснейшая поганка, коию позволено пробовать лишь грибным людям и императорам, или немочь, приходящая к финалу длиннющего недомогания, протягивавший тебе конверт с посланием, приглашением и визитной карточкой, открыткой и закрыткой.
Действуя без поручения, согласия и ведома от твоего имени, фамилии и рода, медбрат разломил сургучные печати, отковырнул пластилиновые штампы и разорвал секретные марки, метки и мерки.
«В последующий нынешнему час, предписываю тебе, обладатель женской спины, порожнего желудка и папского проклятия, Содом Капустин, предстать передо мной, как куст перед овцой, как ров перед косой, как мрак перед грозой!»
Только медбрат огласил эти строки, как шестерка Пахана выхватил лист карамельной, белошоколадной и вафельной бумаги из его пальцев и, не комкая, не рвя и не мня, засунул его в рот и принялся с наслаждением, подобострастием и усердием пережевывать, как дуэлянт, знающий, что одно из блюд на столе содержит летальную капсулу, медленно, чтобы не опередить соперника, поглощает кулебяку со стерляжьей икрой, или трясина, пуская горючие пузыри, прогибается под случайно уроненным на нее рюкзаком с провиантом, и без надежды на его вызволение, задумчиво утаскивает на самое своё дно, глотая попеременно, то сладкую, то горькую, то отравленную слюну. При каждом движении челюстями бубен шестерки ударял того то по затылку, то по ключицам, то по тазу, а бубенчики на бубне, несмотря на перекатывающиеся в них шарики, горошины и караты, презрительно молчали, еще не привыкшие к новому своему владельцу, музыканту и гению.
Потирая, то голень, то шею, то ладони, сквозь кожу которых виднелись алые жилы артерий, синие жилы вен и желтые жилы лимфатических сосудов, шестерка Пахана, зыркая, вращая и стреляя лишенными меланина красными кроличьими, упырьими и мышиными глазами, вел тебя, прижимаясь к неровностям стен, выступам краски и неритмичностям повыпадавшего из пазов, лазов и проёмов кафеля. Едва в поле, луге и слепых пятнах его зрения появлялись шествующие с дозором, бестиями и педерастами вертухаи, шестерка прятал тебя в ближайшую нишу, колонну или закуток и, сев или по-турецки, или по-ненецки, или по-дурацки, начинал петь заунывные мантры, тантры и янтры, прося, якобы, на содержание бездомных арестантов. Вертухаи щедро делились с ним тумаками, батогами и шпицрутенами и уходили прочь. Тогда ваше движение продолжалось в прежнем направлении, состоянии и уверенности.
Спальный зал хозобозников был пуст, и лишь медбрат одиноко мерил шагами пол, потолок и окна, да шестерка Пахана, бледный, словно деликатеснейшая поганка, коию позволено пробовать лишь грибным людям и императорам, или немочь, приходящая к финалу длиннющего недомогания, протягивавший тебе конверт с посланием, приглашением и визитной карточкой, открыткой и закрыткой.
Действуя без поручения, согласия и ведома от твоего имени, фамилии и рода, медбрат разломил сургучные печати, отковырнул пластилиновые штампы и разорвал секретные марки, метки и мерки.
«В последующий нынешнему час, предписываю тебе, обладатель женской спины, порожнего желудка и папского проклятия, Содом Капустин, предстать передо мной, как куст перед овцой, как ров перед косой, как мрак перед грозой!»
Только медбрат огласил эти строки, как шестерка Пахана выхватил лист карамельной, белошоколадной и вафельной бумаги из его пальцев и, не комкая, не рвя и не мня, засунул его в рот и принялся с наслаждением, подобострастием и усердием пережевывать, как дуэлянт, знающий, что одно из блюд на столе содержит летальную капсулу, медленно, чтобы не опередить соперника, поглощает кулебяку со стерляжьей икрой, или трясина, пуская горючие пузыри, прогибается под случайно уроненным на нее рюкзаком с провиантом, и без надежды на его вызволение, задумчиво утаскивает на самое своё дно, глотая попеременно, то сладкую, то горькую, то отравленную слюну. При каждом движении челюстями бубен шестерки ударял того то по затылку, то по ключицам, то по тазу, а бубенчики на бубне, несмотря на перекатывающиеся в них шарики, горошины и караты, презрительно молчали, еще не привыкшие к новому своему владельцу, музыканту и гению.
Потирая, то голень, то шею, то ладони, сквозь кожу которых виднелись алые жилы артерий, синие жилы вен и желтые жилы лимфатических сосудов, шестерка Пахана, зыркая, вращая и стреляя лишенными меланина красными кроличьими, упырьими и мышиными глазами, вел тебя, прижимаясь к неровностям стен, выступам краски и неритмичностям повыпадавшего из пазов, лазов и проёмов кафеля. Едва в поле, луге и слепых пятнах его зрения появлялись шествующие с дозором, бестиями и педерастами вертухаи, шестерка прятал тебя в ближайшую нишу, колонну или закуток и, сев или по-турецки, или по-ненецки, или по-дурацки, начинал петь заунывные мантры, тантры и янтры, прося, якобы, на содержание бездомных арестантов. Вертухаи щедро делились с ним тумаками, батогами и шпицрутенами и уходили прочь. Тогда ваше движение продолжалось в прежнем направлении, состоянии и уверенности.