Для нас этот вариант важен потому, что вот уже больше десяти лет проблема демократии и тоталитаризма стала забойной темой в промывании наших мозгов. А в действительности мы, даже следуя логике наших собственных демократов, как раз получаем упомянутый гибрид: на наше «тоталитарное» прошлое, на наше «тоталитарное» мышление наложили какую-то дикую мешанину норм и понятий (мэры и префекты вперемешку с Думой, дьяками и двумя тысячами партий).
   Итак, Россия никогда не была «гражданским обществом» свободных индивидов. Говоря суконным языком, это было сословное общество (крестьяне, дворяне, купцы да духовенство — не классы, не пролетарии и собственники). Мягче, хотя и с насмешкой, либеральные социальные философы называют этот тип общества так: «теплое общество лицом к лицу». Откровенные же идеологи рубят честно: тоталитаризм. Если по-русски, всеединство. Как ведут себя люди такого общества, когда им вдруг приходится создавать власть (их обязывают быть «демократами»)? Это мы видим сегодня и поражаемся, не понимая — народ выбирает людей никчемных, желательно нерусских, и очень часто уголовников. Между тем удивляться тут нечему. Эта подсознательная тяга проявилась уже в начальный момент становления Руси, когда управлять ею пригласили грабителей-варягов.
   Этому есть объяснение низкое, бытовое, и есть высокое, идеальное. Давайте вспомним «чистый» случай гибридизации власти, когда после февральской революции 1917 г. и в деревне, и в городе пришлось сразу перейти от урядников и царских чиновников к милиции, самоуправлению и «народным министрам». Что произошло?
   В своем отчете во Временный комитет Думы от 20 мая Пришвин пишет, что в комитеты и советы крестьяне выбирают уголовников. «Из расспросов я убедился, что явление это в нашем краю всеобщее», — пишет он. Приехав в начале сентября в столицу и поглядев на министра земледелия лидера эсеров Чернова, Пришвин понял, что речь не о его крае, а о всей России. Вот его запись 2 сентября:
   «Чернов — маленький человек, это видно и по его ужимкам, и улыбочкам, и пространным, хитросплетенным речам без всякого содержания. „Деревня“ — слово он произносит с французским акцентом и называет себя „селянским министром“. Видно, что у него ничего за душой, как, впрочем, и у большинства настоящих „селянских министров“, которых теперь деревня посылает в волость, волость в уезд, уезд в столицу. Эти посланники деревенские выбираются часто крестьянами из уголовных, потому что они пострадали, они несчастные, хозяйства у них нет, свободные люди, и им можно потому без всякого личного ущерба стоять за крестьян. Они выучивают наскоро необходимую азбуку политики, смешно выговаривают иностранные слова, так же, как посланник из интеллигенции Чернов смешно выговаривает слова деревенские с французским de. «Селянский министр» и деревенские делегаты психологически противоположны настоящему сидящему мужику».
   Как же реально создается эта власть и как рассуждают те, кто желает ей подчиниться? Пришвин записал ход таких собраний. Вот один случай, 3 июля 1917 г. Выборы в комитет, дело важное, т.к. комитет, в отличие от совета, ведет хозяйственные дела (и земельной собственности, и арендной платы). Кандидат — некто Мешков («виски сжаты, лоб утюжком, глаза блуждают. Кто он такой? Да такой — вот он весь тут: ни сохи, ни бороны, ни земли»). Мешков — вор. Но ведущий собрание дьякон находит довод:
   «— Его грех, товарищи, явный, а явный грех мучит больше тайного, все мы грешники!
   И дал слово оправдаться самому Мешкову. Он сказал:
   — Товарищи, я девять лет назад был судим, а теперь я оправдал себя политикой. По новому закону все прощается!
   — Верно! — сказали в толпе.
   И кто-то сказал спокойно:
   — Ежели нам не избирать Мешкова, то кого нам избирать. Мешков человек весь тут: и штаны его, и рубашка, и стоптанные сапоги — все тут! Одно слово, человек-оратор, и нет у него ни лошади, ни коровы, ни сохи, ни бороны, и живет он из милости у дяди на загуменье, а жена побирается. Не выбирайте высокого, у высокого много скота, земля, хозяйство, он — буржуаз. Выбирайте маленького. А Мешков у нас — самый маленький.
   — Благодарю вас, товарищи, — ответил Мешков, — теперь я посвящу вас, что есть избирательная урна. Это есть секретный вопрос и совпадает с какой-нибудь тайной, эту самую тайну нужно вам нести очень тщательно и очень вежливо и даже под строгим караулом!
   И призвал к выборам:
   — Выбирайте, однако, только социалистов-революционеров, а которого если выберете из партии народной свободы, из буржуазов, то мы все равно все смешаем и все сметем!».
   Вот это и есть — гибрид демократии и «теплого общества». В результате, как пишет Пришвин после февраля всего за полгода «власть была изнасилована» («за властью теперь просто охотятся и берут ее голыми руками»). И охотиться за властью, насиловать ее могут именно люди никчемные:
   «Как в дележе земли участвуют главным образом те, у кого ее нет, и многие из тех, кто даже забыл, как нужно ее обрабатывать, так и в дележе власти участвуют в большинстве случаев люди голые, неспособные к творческой работе, забывшие, что… власть государственная есть несчастие человека прежде всего».
   Здесь Пришвин уже касается «идеальной» установки, быть может, мало где встречающейся помимо русской культуры. Бремя власти есть несчастье для человека! Это замечание Пришвина важно еще и потому, что оно прекрасно показывает, насколько даже просвещенные либералы русские еще не доросли до либерализма. Ведь Пришвин буквально повторяет мысль славянофилов. По словам И.С.Аксакова, царь брал на свою душу грех власти и избавлял от него русский народ. Напротив, в глазах либерала власть совершенно десакрализована, очищена от святости и греха. Государь — служащий гражданского общества («ночной сторож»). Он выполняет свою службу лучше или хуже, но никакого отношения к спасению или гибели души это не имеет.
   Либеральный взгляд на государство в России еще не проник даже в мышление узкого круга кадетов (это отметил М.Вебер, изучая материалы революции 1905 г. в России, которые очень помогли ему уточнить понятия главного его труда «Протестантская этика и дух капитализма»). Уж тем более в глазах крестьян власть всегда есть что-то внешнее по отношению к «теплому обществу», и принявший бремя власти человек неминуемо становится изгоем. Если же он поставит свои человеческие отношения выше государственного долга, он будет плохой, неправедной властью. В таком положении очень трудно пройти по лезвию ножа и не загубить свою душу. Понятно, почему русский человек старается «послать во власть» того, кого не жалко, а лучше позвать чужого, немца. Если же обязывают, демократии ради, создать самоуправление, то уклонение от выполнения властных обязанностей и коррупция почти неизбежны.
   На бытовом уровне это выглядит у Пришвина так:
   «14 июня. Скосили сад — своими руками. Чай пьем в саду, а с другого конца скошенное тащут бабы. Идем пугать баб собакой, а на овсе телята деревенские. Позвать милиционера нельзя — бесполезно, он свой деревенский человек, кум и сват всей деревне и против нее идти ему нельзя. Неудобства самоуправления: урядник — власть отвлеченная, со стороны, а милиционер свой, запутанный в обывательстве человек…
   И правда, самоуправляться деревня не может, потому что в деревне все свои, а власть мыслится живущей на стороне. Никто, например, в нашей деревне не может завести капусты и огурцов, потому что ребятишки и телята соседей все потравят. Предлагал я ввести штраф за потравы, не прошло.
   — Тогда, — говорят, — дело дойдет до ножей.
   Тесно в деревне, все свои, власть же родню не любит, у власти нет родственников.
   Так выбран Мешков — уголовный, скудный разумом, у которого нет ни кола, ни двора, за то, что он нелицеприятный и стоит за правду — какую правду? неизвестно; только то, чем он живет, не от мира сего. Власть не от мира сего».
   В сущности, крестьяне России (особенно в шинелях) потому и поддержали большевиков, что в них единственных была искра власти «не от мира сего» — власти без родственников. Власти страшной и реальной.
   Вот как воспринимает Пришвин, приехавший из деревни на заседание Предпарламента, вождей либерального пути: «Мало-помалу и мной овладевает то же странное состояние: это не жизнь, это слова в театре, хорошие слова, которые останутся словами театра… Керенский большой человек, он кажется головой выше всех, но только если забываешь и думаешь, что сидишь в театре.
   В действительной жизни власть не такая, она страшная. Эта же власть кроткая, как природа, приспособленная художником для театра.
   Потом выходит Чернов, как будто лукавый дьяк XVI века, плетет хитрую речь про аграрные дела, но неожиданные выкрики слов «Категорический императив аграрного дела!» выдают его истинную эмигрантско-политическую природу русского интеллигента, и оказывается, что просто кабинетный человек в Александринском театре, плохой актер изображал из себя дьяка, мужицкого министра, что это все, все неправда и слова его никогда не будут жизнью…
   Что же такое эти большевики, которых настоящая живая Россия всюду проклинает, и все-таки по всей России жизнь совершается под их давлением, в чем их сила?.. Несомненно, в них есть какая-то идейная сила. В них есть величайшее напряжение воли, которое позволяет им подниматься высоко, высоко и с презрением смотреть на гибель тысяч своих же родных людей…».
   К самому понятию «диктатура пролетариата» крестьяне были уже подготовлены самой их культурой. Она воспринималась как диктатура тех, кому нечего терять, кроме цепей — тех, кому не страшно постоять за правду. Столь же далеким от марксизма было представление о буржуазии. Пришвин пишет (14 сентября): «Без всякого сомнения, это верно, что виновата в разрухе буржуазия, то есть комплекс „эгоистических побуждений“, но кого считать за буржуазию?.. Буржуазией называются в деревне неопределенные группы людей, действующие во имя корыстных побуждений». Раз так, в сознании крестьян буржуазия в принципе не годилась для власти — у нее не было государственного чувства.
   А в большевиках этот инстинкт государственности проснулся удивительно быстро, контраст с нынешними демократами просто разительный. Многозначительно явление, о котором официальная советская идеология умалчивала, а зря — «красный бандитизм». В конце гражданской войны советская власть вела борьбу, иногда в судебном порядке, а иногда и с использованием вооруженной силы, с красными, которые самочинно затягивали конфликт. В некоторых местностях эта опасность для советской власти даже считалась главной. Под суд шли, бывало, целые парторганизации — они для власти уже «не были родственниками» 35.
   А когда большевики выродились и их власть стала «жить и давать жить другим», из нее и дух вон.
 
Вопрос о земле как пробный камень в легитимации нового порядка.
 
   После короткого периода общего ликования на «празднике революции» Временное правительство стало испытывать нарастающее отчуждение, а потом и сопротивление не только крестьян и рабочих, но и части имущих классов. Противоречивость политики Временного правительства становилась вопиющей. Концы с концами не вязались ни в одном главном вопросе.
   Либерализм у власти сразу мобилизовал сепаратизм национальной буржуазии и «рассыпал» империю — и в то же время правительство сохранило державную риторику и провозгласило идею «Единой и неделимой России». Для возникновения гражданского общества требовалось сломать сословные барьеры и крестьянскую общину — но правительство, признав крах реформы Столыпина, не решалось на демократическую земельную реформу, тем более с ущемлением помещичьего землевладения.
   В связи с земельным вопросом возник нарастающий конфликт Временного правительства с крестьянством. В своей первой Декларации от 2 марта Временное правительство ни единым словом не упоминает о земельном вопросе. Лишь телеграммы с мест о начавшихся в деревне беспорядках заставляет его заявить 19 марта, что земельная реформа «несомненно станет на очередь в предстоящем Учредительном собрании», предупредив: «Земельный вопрос не может быть проведен в жизнь путем какого-либо захвата». Первые действия крестьян не были радикальными, они захватывали лишь те поля помещиков, что остались необработанными.
   Отказ пойти навстречу крестьянам был совершенно неправильной политикой — война довела крестьян до точки. Введя 23 сентября 1916 г. продразверстку, царское правительство формально установило твердые цены, но применялись они с сословной дискриминацией… И вот вывод раздела «Сельское хозяйство» справочного труда «Народное хозяйство в 1916 г.»: «Во всей продовольственной вакханалии за военный период всего больше вытерпел крестьянин. Он сдавал по твердым ценам. Кулак еще умел обходить твердые цены. Землевладельцы же неуклонно выдерживали до хороших вольных цен. Вольные же цены в 3 раза превышали твердые в 1916 г. осенью».
   По поводу земли возник конфликт в области права. С самых первых дней революции крестьянство выдвинуло требование издать закон, запрещающий земельные сделки. Это требование было настолько разумно, что помещик и либерал Пришвин записал уже 26 марта: «Что в аграрном нашем вопросе можно сплеча решить, не копаясь в статистике и в аграрной науке всякой, — это чтобы земля, во-первых, не была подножием политической власти земельного класса и, во-вторых, чтобы земля не была предметом спекуляции… Невозможно землю отобрать у частных владельцев, но возможно запретить ее продавать иначе как государству. Причем для мелкого землевладения и среднего можно сделать облегченные налоги, для крупного — такие большие, что продать ее государству будет необходимостью».
   Всероссийский съезд крестьянских депутатов — сторонник Временного правительства — потребовал немедленно запретить куплю-продажу земли. Причина была в том, что помещики начали спекуляцию землей, в том числе дешевую распродажу иностранцам. Землю делили малыми участками между родственниками, закладывали по бросовой цене в банках. На хищнический сруб продавали леса, так что крестьяне нередко снимали стражу помещиков и ставили свою.
   В первый же месяц революции число крестьянских выступлений составило 1/5 от числа за весь 1916 г. За апрель их число выросло в 7,5 раз. Правительство требует от комиссаров наведения порядка силой, а те в ответ телеграфируют, что это невозможно. Военные участвовать в усмирении отказываются, а милиция даже способствует выступлениям крестьян. К концу апреля крестьянские волнения охватили 42 из 49 губерний европейской части России. Декларация коалиционного правительства от 5 мая обещала начать преобразование землепользования «в интересах народного хозяйства и трудящегося населения», не дожидаясь Учредительного собрания, но так и не издало ни одного законодательного акта во исполнение этой Декларации.
   В день вступления в должность 3 мая новый министр земледелия эсер В.Чернов обещал издать закон о запрете купли-продажи земли, а министр юстиции даже разослал инструкцию нотариусам о приостановлении сделок. Но закон так и не был издан, и министр юстиции 25 мая отменил свое распоряжение. Попытка запрета земельных сделок была главным источником конфликтов и в самом правительстве. На него давили и Совет объединенных дворянских обществ (запрет продаж — «посягательство на гражданскую свободу»), и финансовый капитал в лице Комитета съездов представителей акционерных обществ. Товарищ министра земледелия писал: «Неоднократно мы вносили на обсуждение законопроекты, но как только внесем, кабинет трещит и разлетается».
   Возникли беспорядки на селе, крестьяне пресекали сделки стихийно, и 12 июля Временное правительство передало вопрос о разрешении сделок земельным комитетам. Конфликт был перенесен вниз, так же, как и вопрос об арендной плате. В результате помещики организовались для борьбы с земельными комитетами, начались массовые аресты их членов и предание их суду. «Если так будет продолжаться, — заявил Чернов, — то придется посадить на скамью подсудимых три четверти России».
   Новое коалиционное правительство в Декларации от 8 июля уже пообещало «полную ликвидацию разрушительной и дезорганизующей деревню прежней землеустроительной политики», опять предупредив против земельных захватов. Но В.Чернову удалось провести лишь постановление «о приостановлении землеустроительных работ», посредством которых проводилась столыпинская реформа. Это было вызвано тем, что крестьяне уже переключились с погрома помещичьих усадеб на погром «раскольников» — хуторян. Т.Шанин пишет: «Главная внутрикрестьянская война, о которой сообщали в 1917 г., была выражением не конфронтации бедных с богатыми, а массовой атакой на „раскольников“, т.е. на тех хозяев, которые бросили свои деревни, чтобы уйти на хутора в годы столыпинской реформы».
   С августа начались крестьянские восстания с требованием национализации земли. Восстания подогрел крупный обман. 6 августа Временное правительство официально объявило, что установленные 25 марта твердые цены на урожай 1917 г. «ни в коем случае повышены не будут». Крестьяне, не ожидая подвоха, свезли хлеб. Помещики же знали, что в правительстве готовится повышение цен, которое и было проведено под шумок, в дни корниловского мятежа. Цены были удвоены, что резко ударило по крестьянству нехлебородных губерний и по рабочим.
   Пойти на национализацию земли Временное правительство не могло, поскольку уже в 1916 г. половина всех землевладений была заложена, и национализация земли разорила бы банки (которые к тому же почти все были иностранными). Выявилась полная беспомощность правительства в главном вопросе России. Вечером 24 октября Предпарламент небольшим большинством принял резолюцию левых фракций о передаче земли в ведение земельных комитетов — впредь до решения вопроса Учредительным собранием. Ночью, уже 25 октября, эту резолюцию отвезли в Зимний дворец, чтобы потребовать от правительства ее утвердить. Как пишет лидер меньшевиков Ф.Дан, вручавший резолюцию Керенскому, левые надеялись, что правительство даст согласие, сразу же будут отпечатаны и расклеены по городу афиши, а в провинции разосланы телеграммы о передаче крестьянам всех помещичьих земель и начале переговоров о мире. Но Керенский ответил, что правительство «в посторонних советах не нуждается, будет действовать само и само справится с восстанием». В тот же день, 25 октября, это правительство было без боя смещено. А.Ф.Керенский перед смертью честно написал о себе: «Ушел один, отринутый народом».
   С вопросом о земле был тесно связан и вопрос о мире. Война все больше воспринималась как бессмысленная и безнравственная — потому-то солдаты поддержали рабочие демонстрации в ходе Февральской революции. Но после свержения монархии идея немедленного прекращения войны овладела массами солдат еще и потому, что на селе началось стихийное решение земельного вопроса. Те, кто в этот момент был на фронте, оказывались отстраненными от участия в переделе земли. Пришвин пишет о переделах 15 июня: «И солдатки, обиженные и ничего не понимающие, пишут письма мужьям: „Тебя, Иван, тебя, Семен, тебя, Петр, мужики обделили. Бросайте войну, спешите сюда землю делить…“. Земельный вопрос надо было решать срочно. Временное правительство осталось глухо и взяло курс на „войну до победного конца“.
   На этом пути Временное правительство утратило единственную привлекательную сторону своего дела — иллюзию свободы. Чтобы загнать солдат в окопы, летом пришлось снова ввести военно-полевые суды, попытаться начать репрессии. Это предельно озлобило солдат и ничего не дало для укрепления власти — было уже поздно. По инерции революции Временное правительство слишком далеко зашло в разрушении даже того минимума авторитарных отношений, который совершенно необходим любому государству. Уже с марта все общество охватила лихорадка выборов и голосований, доходящая до абсурда. В мемуарах одного немецкого офицера приведен такой факт (его вспоминает активный участник Февральской революции В.В.Шульгин). Летом 1917 г. русские вели наступление на позиции немцев. Часть, которая атаковала участок этого офицера, наступала грамотно. После быстрой перебежки цепи залегали. Немецкие офицеры, наблюдавшие в бинокли, не могли понять одной вещи: перед следующей перебежкой солдаты поднимали свободную левую руку и кто-то из них пересчитывал, а потом что-то кричал. После чего цепь снова поднималась в атаку. Оказалось, что каждый раз солдаты решали голосованием — вставать в атаку или нет.
   Русская либеральная буржуазия и ее управленческие кадры, проникнутые комплексом «вины перед народом», своими заигрываниями с «простым человеком» вели тихое, повсеместное разрушение государственности. Один писатель из инженеров вспоминает о весне 1917 г.: «Инженеры стали отменно либеральны, отчего уважение к ним рабочих сократилось еще вдесятеро». Не было в России и активной авторитетной политической силы, которая была бы способна через общественный диалог укрепить позиции Временного правительства. Массовой буржуазной партии, которая могла бы предложить привлекательную для достаточной части населения идеологию, не существовало. К моменту Февральской революции партия кадетов насчитывала 15-20 тыс. членов, да и целостного социального и экономического учения не имела, представления ее были расплывчаты и внутренне противоречивы. Конкурировать с большевиками и эсерами в общественном диалоге буржуазные либералы не могли.
   М.М.Пришвин пишет о состоянии умов тех, кто был ядром социальной базы либерального проекта: "Господствующее миросозерцание широких масс рабочих, учителей и т.д. — материалистическое, марксистское. А мы — кто против этого — высшая интеллигенция, напитались мистицизмом, прагматизмом, анархизмом, религиозным исканием, тут Бергсон, Ницше, Джемс, Меттерлинк, оккультисты, хлысты, декаденты, романтики. Марксизм, а как это назвать одним словом и что это?..".
   Технических возможностей (подобных радио и телевидению), которые позволили бы даже небольшой группе идеологов Временного правительства манипулировать сознанием больших масс, в то время не было. Да и массовое сознание, сохранившее структуры традиционного мышления, было менее подвержено манипуляции.
   Таким образом, не имея еще возможности легитимировать новый порядок так, как это происходит в буржуазном государстве (через волеизъявление свободных индивидов), Временное правительство не приобрело авторитета и через механизмы традиционного общества — через «правду», через ответ на народные чаяния.
   Интеллигенция, которая берет на себя основную работу по внедрению идеологии в массовое сознание в гражданском обществе, этой роли после Февральской революции не сыграла. Проводником «здоровой» буржуазной идеологии русская интеллигенция и не могла быть. К тому же крах государственности и предчувствие еще более тяжелых катастроф произвел в умонастроении интеллигенции шок, который на время деморализовал ее как активную общественную силу. Возникла необычная социальная фигура «и.и.» — испуганный интеллигент. Его девизом было «уехать, пока трамваи ходят».
   А.М.Горький так выразил установку либеральной интеллигенции: «Главное — ничего не делать, чтобы не ошибиться, ибо всего больше и лучше на Руси делают ошибки». Большую часть интеллигенции охватил страх перед будущим, и в таком состоянии выполнить задачу легитимации крупного социального проекта она не могла. Революция так дезориентировала интеллигенцию, что многие современники с удивлением говорили о ее политической незрелости и даже невежестве. Так, философ и экономист, тогда меньшевик, В.Базаров заметил в те дни: «Словосочетание „несознательный интеллигент“ звучит как логическое противоречие, а между тем оно совершенно точно выражает горькую истину».
   Да и западнические иллюзии начала очень быстро линять после Февраля. Разница «февральской» и «горбачевской» демократии в том, что в 1917 г. людей реально поставили перед выбором, и в обществе возник диалог. Он шел непрерывно и в разных формах. Дневники Пришвина (как, кстати, и записки И.Бунина), содержат множество эпизодов. Вот, у Пришвина, запись от 1 марта: «Рыжий политик в очках с рабочим. Рыжий:
   — Так было везде, так было во Франции, так было в Англии и… везде, везде.
   Рабочий задумчиво:
   — А в России не было.
   Рыжий на мгновенье смущен:
   — Да, в России не было. — И потом сразу: — Ну, что же… — и пошел, и пошел, вплоть до Эльзас-Лотарингии».
   Видимо, несостоятельность западников была уже столь явной, что Н.Бердяев написал: «Именно крайнее русское западничество и есть явление азиатской души. Можно даже высказать такой парадокс: славянофилы… были первыми русскими европейцами, так как они пытались мыслить по-европейски самостоятельно, а не подражать западной мысли, как подражают дети… А вот и обратная сторона парадокса: западники оставались азиатами, их сознание было детское, они относились к европейской культуре так, как могли относиться только люди, совершенно чуждые ей». Бердяев, конечно, преувеличивал — он и представить себе не мог, что значит «подражать Западу как дети», не мог предвидеть в России такого явления, как Егор Гайдар или Новодворская.