Вот еще пример. В дискуссии о репрессиях в 1990 г. доктор исторических наук Ю.П.Шарапов рассказывал об ИФЛИ: «Ректором Института тогда была Анна Самойловна Карпова, член партии с 1904 г. Когда нас исключали из ВЛКСМ за то, что арестовывали наших отцов и матерей, она была бессильна против Сокольнического райкома комсомола. Но за все время вплоть до 1940 г., пока ее не сняли с работы, она не дала исключить из института ни одного сына, ни одну дочь репрессированных родителей, ссылаясь на конституционное право на образование: ни Марину Симонян, которую мы недавно похоронили (дочь Николая Васильевича Крыленко), Ни Елку Муралову (племянницу Николая Ивановича Муралова, начальника гвардии Троцкого), ни других. Так было, и об этом надо помнить».
   Однако все это — лишь попытки реконструировать возможные рациональные объяснения в целом страшного и жестокого дела, которое даже если и решило срочные и чрезвычайные проблемы, заложило под советскую государственность мину замедленного действия.
   С января 1938 г. маховик репрессий начали тормозить, был принят ряд «охлаждающих» постановлений, сняты, судимы и расстреляны ведущие работники НКВД во главе с наркомом, прекращена работа «троек» на местах. Нарком юстиции потребовал от судов строго соблюдать процессуальные нормы, и суды стали возвращать НКВД дела на доследование (было возвращено 50% дел по политическим обвинениям), резко увеличилось число оправдательных приговоров, несмотря на протесты нового наркома внутренних дел Л.П.Берии. В 1939 г. была проведена массовая реабилитация (освобождено 837 тыс. человек, в том числе 13 тыс. офицеров, которых восстановили в армии). Многие события (не только приговоры и казни, но и неожиданное освобождение и быстрое продвижение некоторых групп работников) пока не находят убедительного объяснения, многие сделанные под давлением политических факторов выводы требуют проверки.
   В целом сталинские репрессии остаются малоизученным явлением в истории России и нуждаются в ответственном, свободным от идеологических пристрастий кропотливом исследовании.
 
Страх перед репрессиями: комментарий из 2000 г. (мессианизм, евроцентризм, евреи, иррациональность).
 
   Уже в годы перестройки в массовое сознание стали вбивать мысль, будто склонность к репрессиям есть родовая, генетическая особенность советского коммунизма. Именно особенность, которой якобы лишены антисоветские идеологии и движения. Эта важная и ложная мысль стала укорененной и играет большую роль в кризисе общественного сознания в России.
   Замечу, прежде всего, что антикоммунизм нынешних антисоветских идеологов сложился в процессе их перехода на сторону противника СССР в холодной войне и никакой связи с антикоммунизмом Столыпина или даже Корнилова не имеет. Это важно, потому что от истоков и природы антисоветизма зависит истинное содержание тех понятий, которые используют критики.
   От чьего имени обвиняют СССР антисоветские идеологи? От имени западной демократии, которую олицетворяют США. Более того, в действительности наши антисоветские ораторы довольно быстро превратились просто-напросто в инструмент вещания на советскую публику той «черной пропаганды», которая готовилась в идеологических службах США — готовилась без всякого чувства, как чисто профессиональный продукт.
   Американская журналистка М.Фенелли, которая наблюдала перестройку в СССР, пишет в журнале «Век ХХ и мир» (1991, № 6): «Побывавший в этой стране десять лет назад не узнает, в первую очередь, интеллектуалов — то, что казалось духовной глубиной, таящейся под тоталитарным прессом, вышло на поверхность и превратилось в сумму общих мест, позаимствованных, надо полагать, их кумирами из прилежного слушания нашей пропаганды (я и не подозревала, что деятельность мистера Уика во главе ЮСИА была столь эффективна».
   Так что вот первое замечание: на фоне недавней истории и даже современных действий США стоны по поводу советских репрессий более чем полувековой давности — не более чем прием манипуляции сознанием. Никакой моральной силы не имеет голос тех, кто взял сторону США, которые совсем недавно вели позорную войну во Вьетнаме с крупномасштабным геноцидом, без зазрения совести бомбят любую слабую страну в «зоне своих интересов» и готовят в своих академиях кадры «эскадронов смерти» для Латинской Америки.
   В этой реальной «системе координат» вообще неразумно спорить о делах наших дедушек. Нам надо исходить уже из той действительности, которую мы имеем сегодня — созданной именно антисоветскими силами. Но о репрессиях нам все время говорят, люди о них думают, поэтому я выскажу ряд методических соображений.
   Сегодня, когда все уже перегорело и гнева нет, я прихожу к многократно обдуманному выводу, что антисоветская кампания 80-90 гг. была крайне недобросовестной и нанесла всему обществу огромный вред. Именно всему обществу, включая молодую поросль новых «хозяев жизни». В этой кампании не было критики, и все действительно сложные проблемы так принижались, что мы отвыкли ставить вопросы хотя бы самим себе.
   Разделим два вопроса: установка на насилие как часть политической философии и насилие как политическая практика. Историческая правда заключается в том, что из всех политических течений, которые в начале ХХ века имели шанс придти к власти в России, большевики в вопросах репрессий были наиболее умеренными и наиболее государственниками.
   Конечно, в большевизме, как и во всех мессианских социально-философских учениях присутствует установка на насилие («железной рукой — к светлому будущему»). Вопрос в том, в какой философии эта установка выражена сильнее и какова динамика ее ослабления или усиления. История показала, что эта установка реализуется в практике на двух этапах «жизненного цикла» учения — в его героический ранний период и на излете, на этапе фундаментализма, «возврата к истокам». Но сам соблазн возврата к истокам возникает вовсе не во всех учениях.
   Из проектов универсального жизнеустройства самым беззаветным и безжалостным был, конечно, либерализм, воспринявший свою страсть от Реформации (кальвинизма) и учения о предопределенности. Отсюда и массовые сожжения «ведьм» вплоть до XVII века, и террор якобинцев, и повешение детей за мелкую кражу в лавке в Англии XIX века, и геноцид индейцев вплоть до 30-х годов нашего века, и необычная жестокость немецких фашистов, и необычная жестокость американцев во Вьетнаме.
   Можно предположить, что в основе этой жестокости лежит механистический детерминизм, воспринятый либерализмом от Научной революции. От него и жесткость всей философской конструкции либерализма, ее постоянные откаты «к истокам» при каждом серьезном кризисе. В полной мере это проявляется и сегодня в виде неолиберализма, этого типично фундаменталистского ответа на кризис индустриальной цивилизации (фундаментализм вплоть до идеи «конца истории»)
   Безжалостность программы МВФ, которая как бульдозером сметает живые и в чем-то прекрасные культуры стран-должников, поражает многих современных западных мыслителей. Эта жестокость даже стала какой-то философской загадкой конца ХХ века.
   Мессианизм евроцентристского крыла большевиков (его самым полным выражением был Троцкий) был симметричен структурам либерализма. Здесь — тот же детерминизм и сверхчеловеческое право на универсальный проект. Перманентная революция! Децимарий (расстрел каждого десятого) в отношении колеблющихся.
   Иной была идущая от Православия, хотя и в виде ереси, утопия почвенных большевиков (Лев Толстой — зеркало русской революции). Поиск града Китежа означал — уже в апреле 1917 г. — отказ от мессианизма мировой революции, отступление к «строительству социализма в одной стране». Ведь именно за это советский проект был проклят как «славянофильство», как измена марксизму, и бундовцами, и эсерами, и нынешними марксистами-ортодоксами вроде Бузгалина и Бутенко.
   Но ведь этот «выход из революции» в стране, которая была очагом революции, и не мог совершиться без насилия. Кого оплакивает общество «Мемориал»? Факельщиков мировой революции, «комиссаров в пыльных шлемах». Кого проклинает? Тех, кто не желал стать дровами в мировом костре и вышиб факелы из рук (зацепив при этом множество невинных — но не по ним плачут струны Окуджавы).
   Что для нас важно в этом сравнении? То, что, пройдя на раннем этапе «страстное состояние», в дальнейшем крупное «почвенное» течение всегда бывает защищено от соблазна кровопролития. У него возникает иммунитет, и оно в этом смысле гораздо безопаснее нового, «молодого» движения.
   Католическая инквизиция уже в начале XVI века постановила, что «ведьм» не существует, и прекратила сожжения, а протестанты через сто лет после этого затмили все ужасы инквизиции. Русский большевизм прошел свое страстное состояние очень быстро. Достаточно вспомнить ряд фигур, которые его представляли: Ленин — Сталин — Хрущев — Брежнев — Андропов… — Зюганов. Ясно, что на этой траектории не приходится ждать никаких чудовищ.
   Иное дело — движение, которое именно входит в свое страстное состояние (это не раз отмечалось самими его лидерами). Ельцин и Гайдар, Чубайс и Греф, Березовский и Доренко. Их переполняют клокочущие чувства и непримиримость. Это набирающие скорость носороги.
   На это их состояние накладывается и опасность неолиберального фундаментализма. Наши «носороги» страшны как раз тем, что страсть их «героического» этапа прямо совпала с фундаментализмом того учения, что они взяли как знамя — протестантского неолиберализма. За последние годы уже на трех больших международных форумах «Трибунала народов» (он возник из «Трибунала Рассела», который морально судил преступления войны во Вьетнаме) прямо говорится о том, какую угрозу для жизни больших масс людей представляет сегодня это учение, положенное в основу Нового мирового порядка. Так что из двух конкурирующих сегодня в России идеологий именно в неолиберализме «правых» таится угроза жизням людей — на философском уровне.
   Напротив, никаких признаков «возврата к истокам» советский строй не обнаруживал и его наследники не обнаруживают. И дело тут не только в расслабляющем «византийском» влиянии русской культуры. Дело в том, что марксизм уже в классике отошел от механистического детерминизма, включив в себя идеи термодинамики и эволюции (в «Капитале»), а затем и идеи неравновесности (Ленин, Грамши). В философии науки марксизм трактуется как учение, построенное на «науке становления» — в отличие от либерализма, стоящего на «науке бытия». Недаром в больших базах данных имя А.Грамши чаще всего встречается в связке с именем М.Бахтина.
   Диалектика такого типа в принципе не может толкать к выходу из кризиса «назад, к истокам». Покуда коммунисты следуют главным своим методологическим принципам, угрозы фундаментализма в их среде не может возникнуть. Потому-то идеи Нины Андреевой могут здесь быть не более чем почитаемым реликтом. Молодое пополнение тех, кто «мыслит по-советски» — люди открытые. Как мне не раз пришлось убедиться, преподаватели вузов, независимо от своих политических пристрастий, гордятся студентами, близкими к коммунистам. Ведь это что-нибудь да значит!
   Однако политическая философия служит лишь предпосылкой к определенной практике, главные коррективы вносит жизнь — обстоятельства и особенно культура действующих лиц. Что говорят факты? Почему так остро стоит вопрос о репрессиях? Потому, что в России после 1917 г. погибло очень много людей, и все смерти связаны в один клубок.
   Вообще, говоря о репрессиях, мы должны исходить из баланса смертей и спасений. Можно ведь губить людей и путем отказа от репрессий — поощряя убийц. Главная заслуга большевиков, как я уже писал в начале книги, состоит в том, что они сумели остановить, обуздать революцию («бунт гунна») и реставрировать Российское государство.
   Что же касается репрессий 1937-38 гг., то это — последняя фаза гражданской войны, уже в стане красных, между почвенными большевиками и евроцентристами. Эта операция прямо связана с надвигавшейся большой войной и была частью превращения нашего «казарменного социализма» в «окопный». Глупо рассуждать на тему, какой социализм лучше — окопный или, например, курортный. Когда в тебя начинают стрелять, а ты должен держать оборону, то лучше окопный. Но дезертирам этого не объяснишь.
   Есть еще одна болезненная сторона нашей темы, которая просвечивает через обвинения в адрес большевиков. Не хотелось бы ее трогать именно потому, что она болезненная, но нельзя уже и не сказать. К мессианизму русской революции, к общему нашему горю, примешался особый мессианизм радикального еврейства, который был порожден кризисом традиционной еврейской общины. Об этом достаточно писали и русские философы начала века, и видные сионисты. К сожалению, вместо тактичного и ответственного подхода к этой теме мы видим сегодня пошлую политическую суету, попытку увести от этой темы истерическими обвинениями.
   На деле речь идет именно о страстном состоянии радикалов-евреев всех направлений, которое стоило море крови всему обществу и особенно русским. Вспомним, как раскручивалось колесо этого механизма.
   Евно Азеф возглавил боевую организацию эсеров — а жертвы, которые понесло от нее чиновничество, были поистине массовыми. Богров взялся убить Столыпина — что его толкало? Урицкий, возглавив Петроградскую ЧК, проявил потрясшую город жестокость — убить его и вызвать ответный «красный террор» идет Каннегисер. Тут же Фанни Каплан стреляет в Ленина. Троцкий организует убийственную кампанию по «изъятию церковных ценностей» — посмотрите состав комиссии. Кровавую вакханалию, культ жестокости воспевают Багрицкий и Бабель.
   За рубежом Р.Якобсон и В.Шкловский в модных ресторанах «тешатся байками» сотрудника ГПУ Осипа Брика о том, как пытают и расстреливают русских священников («Для нас тогда чекисты были — святые люди,» — вспоминает Лиля Брик в 60-е годы, и А.Ваксберг в 1998 г. тает от умиления). Не будем уж говорить о катастрофе первого этапа коллективизации с разрушительной попыткой превратить русскую деревню в киббуц. Да и сталинские репрессии почему-то были поручены охотно взявшимся за них аграновым и шварцманам, и они старались вовсю — хотя в результате под нож пошли и якиры с гамарниками и сами же аграновы. Бывает.
   Тут речь о еврейском мессианизме. Сегодня еврейский поэт с гордостью признает:
   Мы там, куда нас не просили,
   Но темной ночью до зари
   Мы пасынки слепой России
   И мы ее поводыри.
   Беда наша в том, что мессианизм этот не ослабевает, а приобретает культурную и философскую базу. И философия эта жестока. В «Независимой газете» главный раввин Москвы Рав Пинхас Гольдшмидт на исходе перестройки дал мистическое обоснование для уничтожения СССР: «Гематрия, один из разделов Каббалы, где дается объяснение явлениям на основе числовых значений слов и понятий, показывает нам, что сумма числовых значений слова „Мицраим“ — „Египет“ и „СССР“ одинаково. Так же и ситуация сейчас во многом сходна». Значит, наша страна олицетворяла «египетский плен», а мы, «египтяне», должны претерпеть все ужасы, насланные Саваофом на Египет?
   А вот Иосиф Бpодский, накануне смерти, оплевав в «Известиях» Россию, так объясняет суть евpейства. Он, мол, стопpоцентный евpей не только по pодству, но и по духу: «В моих взглядах пpисутствует истинный абсолютизм. А если говоpить о pелигии, то, фоpмиpуя для себя понятие веpховного существа, я бы сказал, что Бог есть насилие. Ведь именно таков Бог Ветхого завета».
   Так от кого же, с какой стороны нам надо опасаться репрессий?
   И еще одно соображение, методологического характера. В последнее время, когда повторять сказку о «миллионах расстрелянных» стало неприлично, во всяком случае, для образованного человека, в среде антисоветских идеологов, эксплуатирующих тему репрессий, появился новый прием. Стали говорить, что неправомерно вообще пытаться рассуждать о репрессиях рационально — тем, кто сам на Колыме не страдал. Мол, у тех, кто страдал, своя, недоступная нам мера и недоступная нам рациональность. А мы все, не страдавшие, суть потомки палачей, и мои претензии к обманщикам типа Разгона или Солженицына, выдвинутые в «рациональном по-палачески» плане, имеют ничтожное значение. Мол, цифры Солженицына («сорок три миллиона расстрелянных») — выражают не обычные физические величины, а имеют особый мистический смысл.
   Да, в этой позиции есть зерно типа «слезинки ребенка» Достоевского. Как только эту слезинку помянут, у людей парализует здравый смысл. Снимаю шляпу перед чуткостью людей, которые это зерно в себе культивируют. Но когда они его расширяют в пространстве и времени и используют в качестве политической дубинки, встает проблема со слезинками детей следующих поколений.
   Мне кажется, что у всех нас есть трудность в переходе между уровнями "личное-социальное" и "моментальное-историческое". То есть, сопереживая что-то личное, мы распространяем его вширь до социального, а во времени — на многие будущие поколения. Этим и пользуются идеологи.
   Когда человека забивают в застенке или на Колыме, для него лично рушится весь мир, для многих необратимо. И для него это — главное событие в жизни. Но если мы на этом основании через 60 лет отказываемся рационализировать это событие как частичку социального процесса, чтобы понять его и разумнее устроить жизнь наших детей (детей и внуков того человека), то мы уже сами расширяем это разрушение мира на все общество. Мы из солидарности и сострадания с жертвой как бы отказываемся жить и давать жить детям.
   Это, на мой взгляд, неправомерно и граничит с сумасшествием. Я думаю, что если бы истязаемые на Колыме люди узнали о таком результате, их муки бы многократно усилились. Из личных контактов с людьми, реально страдавшими на Колыме, я делаю именно такой вывод. То есть, сами эти люди, кому повезло пережить удар, вернуться живыми и восстановить образ мира, четко разделяли личное и социальное, владели временем и никак не хотели, чтобы мир из-за их страданий рушился для всех и навсегда.
   Дело не в том, что нельзя слиться душой со страдающим человеком, как бы оставив без своей души тех, кто живет сегодня. Дело, думаю, в том, что нельзя и «разделить» свою душу по разумному расчету. Надо, чтобы душа была полностью «и там, и здесь», чтобы она научилась трудиться в разных плоскостях в разных ипостасях. Не знаю, разрабатывал ли кто-нибудь этот вопрос, но на практике мы видим жуткие перекосы в обе стороны. Одни готовы из-за репрессий уморить ныне живущих и даже прямо выводят из этого свои политические установки. Другие, чуя гибельность такого подхода, ищут ложные оправдания репрессиям.
   Когда говоришь, что надо помянуть наших погибших на Колыме соотечественников, вынести из прошлого уроки и закрыть тему репрессий, то такой подход отвергают как жестокость (цензуру) традиционного общества. А-а, не желаете, мол, слышать «неудобные вопросы». Антисоветские идеологи в принципе отвергают «закрытость» темы страданий, запрет на растягивание образа страданий в пространстве и времени.
   Я же думаю, что для жизни общества цензура на определенного типа «социализацию» личного страдания необходима. Думаю даже, что «сокрытие» страдания, как и «сокрытие» благодеяния, есть вещи симметричные. Почему нельзя давать милостыню явно? Милостыня — именно «неудобный вопрос». То ли дело Армия спасения — все гласно, распишись в ведомости и получай. Или Никита Михалков — прямо на сцене дает чек для бедных актеров, растроганный Вячеслав Тихонов, беря чек, плачет.
   Николай I регулярно выдавал деньги всем действительно нуждающимся семьям казненных и сосланных декабристов. При этом он скупо считал, прибавлял, убавлял. Все это делалось на уровне государственной тайны, которая хранилась всеми причастными к ней лицами под строжайшим контролем. Сложные чувства, которые возникли бы в обществе, узнай оно об этих неудобных делах, были исключены этой цензурой. Иррациональность жизни в этом вопросе была под замком.
   Идея об особой статистике и особой рациональности числа жертв репрессий схожа с тем, как евреи иррационализировали Холокост, но они эту иррациональность экспортировали вовне, в мировую культуру (при этом отдельные недостойные люди на этом вполне рационально наживаются). Здесь же нам предлагается глотать иррациональность самим. Причем А.Н.Яковлев, я уверен, сам предельно рационален и все прекрасно знает.
   Социальная проблема возникает потому, что иррационализация репрессий проводится не во время схоластического спора в монастыре, а в определенном политическом контексте. Большую часть общества втянули в позицию, которую можно выразить такой моделью: дети узнают, что построенный покойными родителями дом обошелся родителям очень дорого, и на этом основании решают этот дом сжечь. Общественный строй — это дом народа. Его строительство стоило много пота и крови, но эти пот и кровь были материалом для дома. Так это понимало и подавляющее большинство тех, кто страдал на Колыме. И теперь этот дом, за который они отдали свою кровь, дети сжигают именно как искупление этой крови. Мне кажется, это просто чудовищно.
   При идеологической эксплуатации репрессий используется еще один общий и, вероятно, необходимый для жизни дефект восприятия. Вернее, он необходим с точки зрения нравственности отдельной личности, но недопустим в социологии. Он состоит в том, что восприятие, в том числе у очевидцев трагедии и писателей мемуаров, выхватывает из реальности и фиксирует события аномальные, потрясающие — а массивную обыденность вообще может стереть из памяти настолько, что люди начинают искренне верить, что ее вообще не было. Поэтому страдания людей (репрессии), независимо даже от их масштабов, становятся главным событием и для читателя. У писателя даже возникает потребность настолько преувеличить трагедию, чтобы она в уме читателя заслонила массивную обыденность и устранила тревогу от ее забвения. Но когда начинаешь вникать в материалы типа истории по Броделю (история, дотошно воспроизводящая «структуры повседневности»), то замечаешь это чудовищное искривление меры. Да, для какой-то части состоялась трагедия — но ведь при этом и другие люди жили, где-то надо и о них вспомнить.
   И тут сразу возникает конфликт с нормальным, но нормальным в совсем ином плане, искривляющим восприятием. В тебе начинают видеть сатанинскую хитрость. Этот разрыв я еще в детстве пережил, сравнивая литературу о гражданской войне с обыденными воспоминаниями родных, которые жили в ее эпицентре. Да, была война и были трагедии, их помнят, но при этом и жизнь продолжалась. Потом то же самое — о репрессиях.
   Теперь мне повезло, и я сумел вывезти из библиотеки института, закрываемой из-за нехватки денег, подписки всех главных российских исторических и социологических журналов за 7 лет и прочел их все. Кстати, только после 1992 г. пошли статьи о советском строе, дающие реальное знание, совместимое с тем, что я видел лично и слышал от родных. Официальная доктрина советской истории убивала именно самое ценное в знании о советском проекте и строе. И только в этих постсоветских (и даже антисоветских) работах закрывается тот разрыв, который у меня был с официальной историей с детства.
   Из этого чтения я сделал вывод, что мы просто обязаны прилагать усилие и разделять эти два универсума — массивную обыденность и потрясающие, трагические события. Оба универсума важны, беда в том, что мы их смешиваем. В результате у очень большой части граждан возникло расщепленное, несовместимое с жизнью сознание. Тип его прекрасно выразила одна дама в магазине. В январе 1992 г., когда вздули цены и очередь взвыла, она сказала: «Люди в ГУЛАГе страдали, так теперь цены вздули справедливо».
 
О советском тоталитаризме: комментарий из 2001 г.
 
   В проклятиях советскому тоталитаризму во время и после перестройки соединились как антисоветские марксисты и либералы, так и самые православные патриоты, включая некоторых коммунистов из КПРФ («мы — партия Жукова и Гагарина», мы, мол, не партия Сталина — так это надо было понимать).
   Хотя временные границы нашего тоталитаризма очерчены туманно, и это понятие вообще стараются четко не излагать, все же из совокупности утверждений ясно, что тоталитаризм — это то состояние советского строя, при котором СССР провел коллективизацию и индустриализацию, подготовку к войне и саму Отечественную войну, и послевоенное восстановление. Потом началась «оттепель», застой и, наконец, праздник антитоталитарного духа — горбачевская перестройка. Так что советский тоталитаризм — тип организации общества в 30-40-е годы, созданный (или возникший) в связи с необходимостью решить совершенно конкретные исторические задачи.