Страница:
Русский перевод по местам хорош. В доказательство сего приведем следующее: «Нет ни одного простого наблюдателя, который бы не согласился, что различные страсти могут произвести известные на лице перемены или отличительные знаки. Итак, полагают вообще, что если рассмотреть со вниманием сии знаки, то удобно можно обнаружить (Здесь надлежало бы сказать не обнаружить, а узнать или угадать.) склонности того человека, которого желаешь узнать. Признаюсь, что такое положение подвержено многим исключениям, и никак не можно основать на оном всеобщей системы с твердыми доводами. Но г. Лафатер, как истинный энтузиаст, простирает свое умозрение далее надлежащего» – и проч. Но, к сожалению, не все так чисто и ясно. Нельзя, например, похвалить следующих мест: «Сие уверение сильно было другими отвергнуто. Я много силился узнать, правда ли сие. – Все части учености возделываются(Лучше бы было в сем смысле сказать по-русски обрабатываются.) там с успехом. – Прогулки и забавы народа смешаны с полезными обращениями; изрядство и чистота составляют предмет самых ученых рассуждений». (Речь идет о Женеве. Я жил в сем городе около шести месяцев, а не понимаю, что хочет здесь сказать г. переводчик.) – «Мудрая политика сего правления, благосклонное его приятие чужестранцев и дозволение вступать им в мещанство тем большего примечания достойны, чем совершеннее противны большей части других швейцарских городов» – и проч., и проч., и проч. Еще заметил я некоторые странные ошибки. Например: «Сочинение, изданное Геснером о земледелии, доказывает обширность его знания». Геснер отроду не писывал о земледелии. Я тотчас справился с французским оригиналом; и нашел там: «sur le paysage».(О ландшафте (франц.). – Ред) По какому несчастному случаю можно было принять сие слово (которое значит ландшафт) за земледелие, не знаю. – «Стихи Геснеровы славятся у иностранных народов». Но Геснер писал прозою. – «На другой день, приехавши в Женеву, обедал я с одним английским дворянином, по имени Жантудом, где надеялся я найти случай видеться с г. Боннетом». Жанту(Пишется по-французски Genthod, а выговаривается Жанту.) есть не имя англичанина, а имя деревни, в трех верстах от Женевы, где Кокс обедал у своего единоземца и где живет г. Боннет.
Произношение многих собственных имен означено несправедливо. Например, должно писать по-русски не Кларенс, а Кларан; не Шамуни, а Шамони; не Нейшатель, а Нюшатель, и проч.
Достопамятная жизнь девицы Клариссы Гарлов
, сочиненная на английском языке Ричардсоном
Часть I. В граде св. Петра, 1791
Не одна английская нация поднесла венец Ричардсону как искусному живописцу моральной натуры человека; не в одной Англии хвалили его сочинения на кафедрах и находили в них наилучшую философию жизни, предложенную наиприятнейшим образом. Руссо, Дидрот, Галлер, Геллерт с жаром превозносили достоинство английского творца и наиболее удивлялись ему в «Клариссе». Написать интересный роман в восемь томов, не прибегая ни к чудесам, которыми эпические поэты стараются возбуждать любопытство в читателях, ни к сладострастным картинам, которыми многие из новейших романистов прельщают наше воображение, и не описывая ничего, кроме самых обыкновенных сцен жизни, – для сего потребно, конечно, отменное искусство в описании подробностей и характеров. Самое то, что может иному показаться излишнею пространностию в сем романе, вмещает в себе мастерские черты, для знатока драгоценные и служащие к совершенству целого. Что принадлежит собственно до характеров, то Кларисса, добронравная, нежная, благодетельная и несчастная Кларисса, которую мы столько любим и столь сердечно оплакиваем, и Ловелас, в котором видим такое чудное, однако ж естественное, смешение добрых и злых качеств, – Ловелас, иногда благородный и любезный, иногда чудовище – сии два характера, говорю я, будут удивлением всех читателей и всех времен и останутся вечными памятниками творческой силы Ричардсонова духа. У англичан много романов, превосходных в своем роде – более, нежели у других наций, для того что у них более оригинальности во нравах, более интересных характеров, – однако ж, говоря словами одного нового писателя, Кларисса у них одна, так же как у французов одна Новая Элоиза.
Всего труднее переводить романы, в которых слог составляет обыкновенно одно из главных достоинств; но какая трудность устрашит русского! Он берется за чудотворное перо свое, и – первая часть Клариссы готова.
Сия первая часть переведена с французского – я уверился в сем по первым строкам, – но г. переводчик не хотел нам сказать того, желая заставить нас, бедных читателей, думать, что он переводит с английского оригинала. Впрочем, какое нам дело до его желаний! Посмотрим только, каков перевод. Вот начало:
«Надеюсь, дражайшая моя приятельница и подруга, что ты нимало не сомневаешься в том, какое я принимаю участие в восставших в твоем семействе смятениях и беспокойствах. Знаю, колико для тебя чувствительно и прискорбно быть причиною всенародных разговоров; но невозможно никак, чтобы в столь известном происшествии все, касающееся до молодой девицы, отличившей себя отменными своими дарованиями и учинившейся предметом общего почтения, не возбуждало любопытства и внимания всего света. Желаю нетерпеливо узнать от тебя самой все о том подробности, и каким образом поступлено было с тобою по случаю такого происшествия, которому ты не могла воспрепятствовать и в котором по всем моим догадкам претерпел больше всех начинщик». -
«Нимало не сомневаешься в том, какое участие», и проч. сказано неправильно; какое не может отвечаттому. Надлежало бы сказать: «Ты, конечно, не сомневаешься в том, что я беру великое участие» – и проч. – Девица Анна Гове, или Гоу, могла бы написать по-французски к своей приятельнице: «Les troubles qui viennent de s'elever dans votre famille»(Беспокойства, начавшиеся в вашей семье (франц.). – Ред.); но по-русски (N3 если бы она умела хорошо писать) не вздумалось бы ей сказать: «Беспокойства, восставшие в твоем семействе». Беспокойства ни ложиться, ни восставать не могут. – «Колико для тебя чувствительно», и проч. Девушка, имеющая вкус, не может ни сказать, ни написать в письме колико. Впрочем, г. переводчик хотел здесь последовать моде, введенной в русский слог «големыми претолковниками NN, иже отревают всё, еже есть русское, и блещаются блаженно сиянием славяномудр ия». – «Быть причиною всенародных разговоров», и проч. Не причиною, а предметом разговоров, – думал сказать г. переводчик (devenir le suejet des discours publics). И для чего всенародных, а не публичных разговоров? – «Отличившей себя отменными дарованиями», и проч. Отличить и отменить все одно. Если Кларисса отличила себя дарованиями, то они, конечно, были уже отменны. К тому же во французском подлиннике(Подлиннике в рассуждении русского перевода.) говорится здесь не о дарованиях, а о свойствах или качествах (qualites). – «Учинившейся предметом общего почтения», и проч. L'objet du soin public есть более предмет общего внимания, нежели почтения. В простом слоге лучше сказать: сделаться предметом чего-нибудь, нежели учиниться. – «Узнать все о том подробности», и проч. Подробности чего-нибудь, а не в чем-нибудь. – «По всем моим догадкам», и проч. Речь идет о поединке, о котором рассказывали сочинительнице сего письма. Тут не было места догадкам. «Autant que j'ai pu m'en eclaircir», – говорит она, – то есть: «Сколько я Узнать илп разведать могла».
На третьей странице остановило меня следующее место: «Но оставим рассуждать людей как им угодно. Весь свет о тебе сожалеет. Какое твердое поведение без всякой перемены! Столько зависти, как часто сама ты говаривала, ошибаться во всю свою жизнь, не бывши ни от кого примечаемой!» Я не буду уже говорить о твердом поведении без всякой перемены; но следующее, т. е. столько зависти, и проч., показалось мне совсем непонятным и заставило меня справиться с французским оригиналом, в котором нашел я: «Tant d'envie, comme on vous Га toujours i entendu dire, de glisser jusqu'a ia fin de ses jours sans setre observee». Такому человеку, который берется переводить книги с французского языка, можно ли не знать, что envie значит не только зависть, но и хотение или желание? «Glisser jusqu'a la fin de ses jours sans etre observee» есть не ошибаться во всю свою жизнь, а провести жизнь свою в тишине, не обращая на себя внимания людей. Такие ошибки совсем непростительны; и кто так переводит, тот портит и безобразит книги и недостоин никакой пощады со стороны критики.
Признаюсь читателю, что я на сем месте остановился и отослал книгу назад в лавку с желанием, чтобы следующие части совсем не выходили или гораздо, гораздо лучше переведены были.
От издателя к читателям
Надеясь, что «Московский журнал» не наскучил еще почтенным моим читателям, решился я продолжать его и на будущий 1792 год.
Я издал уже одиннадцать книжек – пересматриваю их и нахожу много такого, что мне хотелось бы теперь уничтожить или переменить. Такова участь наша! Скорее Москва-река вверх пойдет, нежели человек сделает что-нибудь беспорочное – и горе тому, кто не чувствует своих ошибок и пороков!
Однако ж смело могу сказать, что издаваемый мною журнал имел бы менее недостатков, если бы 1791 год был для меня не столь мрачен; если бы дух мой… Но читателям, конечно, нет нужды до моего душевного расположения.
Надежда, кроткая подруга жизни нашей, обещает мне более спокойствия в будущем; если исполнится ее обещание, то и «Московский журнал» может быть лучше. Между тем прошу читателей моих помнить, что его издает один человек.
Если бы у нас могло составиться общество из молодых, деятельных людей, одаренных истинными способностями; если бы сии люди – с чувством своего достоинства, но без всякой надменности, свойственной только низким душам – совершенно посвятили себя литературе, соединили свои таланты и при олтаре благодетельных муз обещались ревностно распространять все изящное, не для собственной славы, но из благородной и бескорыстной любви к добру; если бы сия любезнейшая мечта моя когда-нибудь превратилась в существенность: то я с радостию, сердечною радостию удалился бы во мрак неизвестности, оставя сему почтенному обществу издавать журнал, достойнейший благоволения российской публики. В ожидании сего будем делать что можем.
И на тот год содержание «Московского журнала» будут составлять разные небольшие русские сочинения в стихах и в прозе, «Письма русского путешественника», переводы из лучших иностранных авторов, анекдоты всякого рода, известия о славнейших новых иностранных книгах, о пиесах, представляемых на парижских театрах, о новостях нашего московского театра, о русских книгах и проч. Сверх того, будут сообщаемы извлечения из новых интересных путешествий и краткие биографии славнейших новых писателей, таких, которые известны уже российской публике по их сочинениям. Одним словом, я постараюсь, чтобы содержание журнала было как можно разнообразнее и занимательнее.
Если бы у меня было на сей год не 300 субскрибентов, a 500: то я постарался бы на тот год сделать наружность журнала приятнее для глаз читателей; я мог бы выписать хорошие литеры из Петербурга или из Лейпцига; мог бы от времени до времени выдавать эстампы, рисованные и гравированные Липсом, моим знакомцем, который ныне столь известен в Германии по своей работе. Но как 300 субскрибентов едва платят мне за напечатание двенадцати книжек, то на сей раз не могу думать ни о выписке литер, ни об эстампах.
Подписка на 1792 год журнала принимается также здесь, в Москве, в Университетской книжной лавке на Тверской, а в других городах – в почтамтах. Цена та же – то есть в Москве пять рублей, а с пересылкою – семь. – Имена подписавшихся особ будут напечатаны.
При сем случае изъявляю благодарность мою всем тем известным и неизвестным особам, которым угодно было присылать мне свои сочинения и переводы. И впредь буду принимать с благодарностию все хорошее. Некоторые из присланных мне пиес остались ненапечатанными, не для того, чтобы я почитал их худыми, но для того, что они почему-нибудь не входили в план «Московского журнала».
П. П. В предисловии к январю месяцу обещал я фронтиспис, но не выдал его затем, что он был вырезан очень неудачно.
Жизнь Вениамина Франклина, им самим описанная для сына его
Французский издатель говорит, что она переведена с английского манускрипта, доставшегося ему в руки по особливому случаю. Всякий, читая сию примечания достойную книгу, будет удивляться чудесному сплетению судьбы человеческой. Франклин, который бродил в Филадельфии по улицам в худом кафтане, без денег, без знакомых, не зная ничего, кроме английского языка и бедного типографского ремесла, – сей Франклин через несколько лет сделался известен и почтен в двух частях света, смирил гордость британцев, даровал вольность почти всей Америке и великими открытиями обогатил науки!
(О Стерне)
Стерн несравненный! В каком ученом университете научился ты столь нежно чувствовать? Какая риторика открыла тебе тайну двумя словами потрясать тончайшие фибры сердец наших? Какой музыкант так искусно звуками струн повелевает, как ты повелеваешь нашими чувствами?
Сколько раз читал я «Лефевра»! И сколько раз лились слезы мои на листы сей истории! Может быть, многие из читателей «Московского журнала» читали уже ее прежде на каком-нибудь из иностранных языков; но можно ли в который-нибудь раз читать «Лефевра» без нового сердечного удовольствия? Перевод не мой: я только сличал его с английским оригиналом. Может быть, некоторые красоты подлинника в нем пропадают; но читатель может поправить его в своем чувстве.
(О Калидасе и его драме «Саконтала»)
Творческий дух обитает не в одной Европе; он есть гражданин вселенной. Человек везде человек; везде имеет он чувствительное сердце и в зеркале воображения своего вмещает небеса и землю. Везде натура есть его наставница и главный источник его удовольствий,
Я чувствовал сие весьма живо, читая «Саконталу», Драму, сочиненную на индейском языке, за 1900 лет перед сим, азиатским поэтом Калидасом и недавно переведенную на английский Виллиамом Джонсом, бенгальским судьею (который и прежде того известен был в ученом свете по своим переводам с восточных языков), а на немецкий – профессором Георгом Форстером (который путешествовал с Куком в отдаленнейших пределах нашего мира). Почти на каждой странице сей драмы находил я высочайшие красоты поэзии, тончайшие чувства, кроткую, отменную, неизъяснимую нежность, подобную тихому майскому вечеру – чистейшую, неподражаемую натуру и величайшее искусство. Сверх того, ее можно назвать прекрасною картиною древней Индии, так, как Гомеровы поэмы суть картины древней Греции, – картины, в которых можно видеть характеры, обычаи и нравы ее жителей. Калидас для меня столь же велик, как и Гомер. Оба она получили кисть свою из рук натуры и оба изображали – натуру.
Для собственного своего удовольствия перевел я некоторые сцены из «Саконталы» и потом решился напечатать их в «Московском журнале», надеясь, что сии благовонные цветы азиатской литературы будут приятны для многих читателей, имеющих тонкий вкус и любящих истинную поэзию.
Драматические начертания древней северной мифологии
Давно уже британская муза не производила ничего примечания достойного. Казалось, что в Шекспире, Мильтоне, Попе, Гее и прочих давно умерших сочинителях истощился весь пиитический жар Альбиона. Писали, писали чисто – но духа и жизни нигде не было. Наконец является новый, истинный поэт, г. Сеерс, с своими драматическими начертаниями и доказывает, что отечественная муза его пробудилась и восстала в новой силе. В творениях его видим богатое воображение, естественную простоту, оссианскую живопись и цветы Греции – цветы, которые он на скалах севера возращает. – Первая пиеса в сем собрании есть «Сошествие в ад Фреи», богини красоты, которая у Гелы, адской богини, испрашивает свободу любовнику своему, богу солнца, в ее власти находящемуся; вторая, «Моина», трагедия в пяти актах, где молодая, прекрасная женщина приносится в жертву и где любовник ее бросается в море; а третья и последняя называется «Старно», трагедия в двух действиях, где дочь британского полководца лишает себя жизни, узнав о смерти своего любовника. Все сии пиесы исполнены великих красот; но они справедливее могут быть названы лирическими, нежели драматическими. По крайней мере сочинитель всего более пленяет читателя прекрасными своими хорами. Может быть, некоторые из них будут переведены и напечатаны в «Московском журнале».
Заключение
Сею книжкою (которая выходит довольно поздно, но зато состоит из одиннадцати листов) – «Московский журнал» заключается. Издатель, следуя похвальному обычаю старинных журналистов, должен выйти па сцену с эпилогом.
Вот мой эпилог: благодарю всех тех, которые брали на себя труд читать «Московский журнал».
В прошедшем году я два раза отлучался из Москвы, и сип отлучки были причиною того, что некоторые месяцы журнала выходили не в свое время. Строгие люди обвиняли меня, снисходительные прощали. Теперь обязательство мое кончилось – я свободен.
Но сия свобода не будет и не должна быть праздностию. В тишине уединения я стану разбирать архивы древних литератур, которые (в чем признаюсь охотно) не так мне известны, как новые; буду учиться – буду пользоваться сокровищами древности, чтобы после приняться за такой труд, который мог бы остаться памятником души и сердца моего, если не для потомства (о чем и думать не смею и что было бы, Конечно, самою смешною, ребяческою гордостию), то по крайней мере для малочисленных друзей моих и приятелей.
Между тем у меня будут свободные часы, часы отдохновения; может быть, вздумается мне написать какую-нибудь безделку; может быть, приятели мои также что-нибудь напишут – сии отрывки или целые пиесы намерен я издавать в маленьких тетрадках, под именем… например, Аглаи, одной из любезных граций. Ни времени, ни числа листов не назначаю; не вхожу в обязательство и не хочу подписки; выйдет книжка, «публикуется в газетах – и кому угодно, тот купит ее.
Таким образом, «Аглая» заступит место «Московского журнала». Впрочем, она должна отличаться от сего последнего строжайшим выбором пиес и вообще чистейшим, то есть более выработанным, слогом; ибо я не принужден буду издавать ее в срок.
Может быть, с букетом первых весенних цветов положу я первую книжку «Аглаи» на олтарь граций; но примут ли сии прекрасные богини жертву мою или нет – не знаю.
«Письма русского путешественника», исправленные в слоге, могут быть напечатаны особливо, в двух частях; первая заключится отъездом из Женевы, а вторая – возвращением в Россию.
Драма кончилась, и занавес опускается.
Что нужно автору?
Говорят, что автору нужны таланты и знания: острый, проницательный разум, живое воображение и проч. Справедливо: но сего не довольно. Ему надобно иметь и доброе, нежное сердце, если он хочет быть другом и любимцем души нашей; если хочет, чтобы дарования его сияли светом немерцающим; если хочет писать для вечности и собирать благословения народов. Творец всегда изображается в творении и часто – против воли своей. Тщетно думает лицемер обмануть читателей и под златою одеждою пышных слов сокрыть железное сердце; тщетно говорит нам о милосердии, сострадании, добродетели! Все восклицания его холодны, без души, без жизни; и никогда питательное, эфирное пламя не польется из его творений в нежную душу читателя.
Если бы небо наделило какого-нибудь изверга великими дарованиями славного Аруэта (Защитник и покровитель невинных, благодетель Каласовой фамилии, благодетель всех фернейских жителей имел, конечно не злое сердце), то, вместо прекрасной «Заиры», написал бы он карикатуру «Заиры». Чистейший целебный нектар в нечистом сосуде делается противным, ядовитым питием.
Когда ты хочешь писать портрет свой, то посмотрись прежде в верное зеркало: может ли быть лицо твое предметом искусства, которое должно заниматься одним изящным, изображать красоту, гармонию и распространять в области чувствительного приятные впечатления? Если творческая натура произвела тебя в час небрежения или в минуту раздора своего с красотою: то будь благоразумен, не безобразь художниковой кисти, – оставь свое намерение. Ты берешься за перо и хочешь быть автором: спроси же у самого себя, наедине, без свидетелей, искренно: каков я? ибо ты хочешь писать портрет души и сердца своего.
Ужели думаете вы, что Геснер мог бы столь прелестно изображать невинность и добродушие пастухов и пастушек, если бы сии любезные черты были чужды собственному его сердцу?
Ты хочешь быть автором: читай историю несчастий рода человеческого – и если сердце твое не обольется кровию, оставь перо, – или оно изобразит нам хладную мрачность души твоей.
Но если всему горестному, всему угнетенному, всему слезящему открыт путь во чувствительную грудь твою; если душа твоя может возвыситься до страсти к добру, может питать в себе святое, никакими сферами не ограниченное желание всеобщего блага: тогда смело призывай богинь парнасских – они пройдут мимо великолепных чертогов и посетят твою смиренную хижину – ты не будешь бесполезным писателем – и никто из добрых не взглянет сухими глазами на твою могилу.
Слог, фигуры, метафоры, образы, выражения – все сие трогает и пленяет тогда, когда одушевляется чувством; если не оно разгорячает воображение писателя, то никогда слеза моя, никогда улыбка моя не будет его наградою.
Отчего Жан-Жак Руссо нравится нам со всеми своими слабостями и заблуждениями? Отчего любим мы читать его и тогда, когда он мечтает или запутывается в противоречиях? – Оттого, что в самых его заблуждениях сверкают искры страстного человеколюбия; оттого, что самые слабости его показывают некоторое милое добродушие.
Напротив того, многие другие авторы, несмотря на свою ученость и знания, возмущают дух мой и тогда, когда говорят истину: ибо сия истина мертва в устах их; ибо сия истина изливается не из добродетельного сердца; ибо дыхание любви не согревает ее.
Одним словом: я уверен, что дурной человек не может быть хорошим автором.
Нечто о науках, искусствах и просвещении
Que les Muses, les arts et la philosophie
Passent (Tun peuple a 1'autre et consolent la vie!
St. Lambert (Пусть музы, искусства, философия переходят от народа к народу и услаждают жизнь! Сен-Ламбер (франц.). – Ред.)
Был человек – и человек великий, незабвенный в летописях философии, в истории людей, – был человек, который со всем блеском красноречия доказывал, что просвещение для нас вредно и что науки несовместны с добродетелию!
Я чту великие твои дарования, красноречивый Руссо! Уважаю истины, открытые тобою современникам и потомству, – истины, отныне незагладимые на деках нашего познания, – люблю тебя за доброе твое сердце, за любовь твою к человечеству; но признаю мечты твои мечтами, парадоксы – парадоксами.
Вообще рассуждение его о науках(Discours sur la question, proposee par 1'Academie de Dijon, si le retablissement des Sciences et des Arts a contribue a epurer les moeurs? (Рассуждение о вопросе, предложенном академией юрода Дижона, способствовало ли развитие наук и искусств очищению нравов (франц.) – Ред)) есть, так сказать, логический хаос, в котором виден только обманчивый порядок или призрак порядка; в котором сияет только ложное солнце – как в хаосе творения, по описанию одного поэта, – и день с ночью непосредственно, то есть без утра и вечера, соединяются. Оно есть собрание противоречий и софизмов, предложенных – в чем надобно отдать справедливость автору – с немалым искусством.
«Но Жан-Жака нет уже на свете: на что беспокоить прах его?» – творца нет на свете, но творение существует; невежды читают его – самые те, которые ничего более не читают, – и под эгидою славного женевского гражданина злословят просвещение. Если бы небесный Юпитер отдал им на время гром свой, то великолепное здание наук в одну минуту превратилось бы в пепел.
Я осмеливаюсь предложить некоторые примечания, некоторые мысли свои о сем важном предмете. Они не суть плод глубокого размышления, но первые, так сказать, идеи, возбужденные чтением Руссова творения.(Новая пиеса одного неизвестного немецкого автора, которая нечаянно попалась мне в руки и в которой бедные науки страдают ужасным образом, заставила меня прочесть со вниманием «Discours» de J-J. («Рассуждение» Жан-Жака (Франц). – Ред.). – Примечания мои неважны, но они по крайней мере не выписаны ни из Готье, ни из Лаборда, ни из Мену, которых я или совсем не читал, или совсем забыл. – Что же принадлежит до господина немецкого анонимуса, то он, кроме злобы, тупоумия и несносного готтедского слога, ничем похвалиться не может; на такие сочинения нет ответа.)
Произношение многих собственных имен означено несправедливо. Например, должно писать по-русски не Кларенс, а Кларан; не Шамуни, а Шамони; не Нейшатель, а Нюшатель, и проч.
Достопамятная жизнь девицы Клариссы Гарлов
, сочиненная на английском языке Ричардсоном
Часть I. В граде св. Петра, 1791
Не одна английская нация поднесла венец Ричардсону как искусному живописцу моральной натуры человека; не в одной Англии хвалили его сочинения на кафедрах и находили в них наилучшую философию жизни, предложенную наиприятнейшим образом. Руссо, Дидрот, Галлер, Геллерт с жаром превозносили достоинство английского творца и наиболее удивлялись ему в «Клариссе». Написать интересный роман в восемь томов, не прибегая ни к чудесам, которыми эпические поэты стараются возбуждать любопытство в читателях, ни к сладострастным картинам, которыми многие из новейших романистов прельщают наше воображение, и не описывая ничего, кроме самых обыкновенных сцен жизни, – для сего потребно, конечно, отменное искусство в описании подробностей и характеров. Самое то, что может иному показаться излишнею пространностию в сем романе, вмещает в себе мастерские черты, для знатока драгоценные и служащие к совершенству целого. Что принадлежит собственно до характеров, то Кларисса, добронравная, нежная, благодетельная и несчастная Кларисса, которую мы столько любим и столь сердечно оплакиваем, и Ловелас, в котором видим такое чудное, однако ж естественное, смешение добрых и злых качеств, – Ловелас, иногда благородный и любезный, иногда чудовище – сии два характера, говорю я, будут удивлением всех читателей и всех времен и останутся вечными памятниками творческой силы Ричардсонова духа. У англичан много романов, превосходных в своем роде – более, нежели у других наций, для того что у них более оригинальности во нравах, более интересных характеров, – однако ж, говоря словами одного нового писателя, Кларисса у них одна, так же как у французов одна Новая Элоиза.
Всего труднее переводить романы, в которых слог составляет обыкновенно одно из главных достоинств; но какая трудность устрашит русского! Он берется за чудотворное перо свое, и – первая часть Клариссы готова.
Сия первая часть переведена с французского – я уверился в сем по первым строкам, – но г. переводчик не хотел нам сказать того, желая заставить нас, бедных читателей, думать, что он переводит с английского оригинала. Впрочем, какое нам дело до его желаний! Посмотрим только, каков перевод. Вот начало:
«Надеюсь, дражайшая моя приятельница и подруга, что ты нимало не сомневаешься в том, какое я принимаю участие в восставших в твоем семействе смятениях и беспокойствах. Знаю, колико для тебя чувствительно и прискорбно быть причиною всенародных разговоров; но невозможно никак, чтобы в столь известном происшествии все, касающееся до молодой девицы, отличившей себя отменными своими дарованиями и учинившейся предметом общего почтения, не возбуждало любопытства и внимания всего света. Желаю нетерпеливо узнать от тебя самой все о том подробности, и каким образом поступлено было с тобою по случаю такого происшествия, которому ты не могла воспрепятствовать и в котором по всем моим догадкам претерпел больше всех начинщик». -
«Нимало не сомневаешься в том, какое участие», и проч. сказано неправильно; какое не может отвечаттому. Надлежало бы сказать: «Ты, конечно, не сомневаешься в том, что я беру великое участие» – и проч. – Девица Анна Гове, или Гоу, могла бы написать по-французски к своей приятельнице: «Les troubles qui viennent de s'elever dans votre famille»(Беспокойства, начавшиеся в вашей семье (франц.). – Ред.); но по-русски (N3 если бы она умела хорошо писать) не вздумалось бы ей сказать: «Беспокойства, восставшие в твоем семействе». Беспокойства ни ложиться, ни восставать не могут. – «Колико для тебя чувствительно», и проч. Девушка, имеющая вкус, не может ни сказать, ни написать в письме колико. Впрочем, г. переводчик хотел здесь последовать моде, введенной в русский слог «големыми претолковниками NN, иже отревают всё, еже есть русское, и блещаются блаженно сиянием славяномудр ия». – «Быть причиною всенародных разговоров», и проч. Не причиною, а предметом разговоров, – думал сказать г. переводчик (devenir le suejet des discours publics). И для чего всенародных, а не публичных разговоров? – «Отличившей себя отменными дарованиями», и проч. Отличить и отменить все одно. Если Кларисса отличила себя дарованиями, то они, конечно, были уже отменны. К тому же во французском подлиннике(Подлиннике в рассуждении русского перевода.) говорится здесь не о дарованиях, а о свойствах или качествах (qualites). – «Учинившейся предметом общего почтения», и проч. L'objet du soin public есть более предмет общего внимания, нежели почтения. В простом слоге лучше сказать: сделаться предметом чего-нибудь, нежели учиниться. – «Узнать все о том подробности», и проч. Подробности чего-нибудь, а не в чем-нибудь. – «По всем моим догадкам», и проч. Речь идет о поединке, о котором рассказывали сочинительнице сего письма. Тут не было места догадкам. «Autant que j'ai pu m'en eclaircir», – говорит она, – то есть: «Сколько я Узнать илп разведать могла».
На третьей странице остановило меня следующее место: «Но оставим рассуждать людей как им угодно. Весь свет о тебе сожалеет. Какое твердое поведение без всякой перемены! Столько зависти, как часто сама ты говаривала, ошибаться во всю свою жизнь, не бывши ни от кого примечаемой!» Я не буду уже говорить о твердом поведении без всякой перемены; но следующее, т. е. столько зависти, и проч., показалось мне совсем непонятным и заставило меня справиться с французским оригиналом, в котором нашел я: «Tant d'envie, comme on vous Га toujours i entendu dire, de glisser jusqu'a ia fin de ses jours sans setre observee». Такому человеку, который берется переводить книги с французского языка, можно ли не знать, что envie значит не только зависть, но и хотение или желание? «Glisser jusqu'a la fin de ses jours sans etre observee» есть не ошибаться во всю свою жизнь, а провести жизнь свою в тишине, не обращая на себя внимания людей. Такие ошибки совсем непростительны; и кто так переводит, тот портит и безобразит книги и недостоин никакой пощады со стороны критики.
Признаюсь читателю, что я на сем месте остановился и отослал книгу назад в лавку с желанием, чтобы следующие части совсем не выходили или гораздо, гораздо лучше переведены были.
От издателя к читателям
Надеясь, что «Московский журнал» не наскучил еще почтенным моим читателям, решился я продолжать его и на будущий 1792 год.
Я издал уже одиннадцать книжек – пересматриваю их и нахожу много такого, что мне хотелось бы теперь уничтожить или переменить. Такова участь наша! Скорее Москва-река вверх пойдет, нежели человек сделает что-нибудь беспорочное – и горе тому, кто не чувствует своих ошибок и пороков!
Однако ж смело могу сказать, что издаваемый мною журнал имел бы менее недостатков, если бы 1791 год был для меня не столь мрачен; если бы дух мой… Но читателям, конечно, нет нужды до моего душевного расположения.
Надежда, кроткая подруга жизни нашей, обещает мне более спокойствия в будущем; если исполнится ее обещание, то и «Московский журнал» может быть лучше. Между тем прошу читателей моих помнить, что его издает один человек.
Если бы у нас могло составиться общество из молодых, деятельных людей, одаренных истинными способностями; если бы сии люди – с чувством своего достоинства, но без всякой надменности, свойственной только низким душам – совершенно посвятили себя литературе, соединили свои таланты и при олтаре благодетельных муз обещались ревностно распространять все изящное, не для собственной славы, но из благородной и бескорыстной любви к добру; если бы сия любезнейшая мечта моя когда-нибудь превратилась в существенность: то я с радостию, сердечною радостию удалился бы во мрак неизвестности, оставя сему почтенному обществу издавать журнал, достойнейший благоволения российской публики. В ожидании сего будем делать что можем.
И на тот год содержание «Московского журнала» будут составлять разные небольшие русские сочинения в стихах и в прозе, «Письма русского путешественника», переводы из лучших иностранных авторов, анекдоты всякого рода, известия о славнейших новых иностранных книгах, о пиесах, представляемых на парижских театрах, о новостях нашего московского театра, о русских книгах и проч. Сверх того, будут сообщаемы извлечения из новых интересных путешествий и краткие биографии славнейших новых писателей, таких, которые известны уже российской публике по их сочинениям. Одним словом, я постараюсь, чтобы содержание журнала было как можно разнообразнее и занимательнее.
Если бы у меня было на сей год не 300 субскрибентов, a 500: то я постарался бы на тот год сделать наружность журнала приятнее для глаз читателей; я мог бы выписать хорошие литеры из Петербурга или из Лейпцига; мог бы от времени до времени выдавать эстампы, рисованные и гравированные Липсом, моим знакомцем, который ныне столь известен в Германии по своей работе. Но как 300 субскрибентов едва платят мне за напечатание двенадцати книжек, то на сей раз не могу думать ни о выписке литер, ни об эстампах.
Подписка на 1792 год журнала принимается также здесь, в Москве, в Университетской книжной лавке на Тверской, а в других городах – в почтамтах. Цена та же – то есть в Москве пять рублей, а с пересылкою – семь. – Имена подписавшихся особ будут напечатаны.
При сем случае изъявляю благодарность мою всем тем известным и неизвестным особам, которым угодно было присылать мне свои сочинения и переводы. И впредь буду принимать с благодарностию все хорошее. Некоторые из присланных мне пиес остались ненапечатанными, не для того, чтобы я почитал их худыми, но для того, что они почему-нибудь не входили в план «Московского журнала».
П. П. В предисловии к январю месяцу обещал я фронтиспис, но не выдал его затем, что он был вырезан очень неудачно.
Жизнь Вениамина Франклина, им самим описанная для сына его
Французский издатель говорит, что она переведена с английского манускрипта, доставшегося ему в руки по особливому случаю. Всякий, читая сию примечания достойную книгу, будет удивляться чудесному сплетению судьбы человеческой. Франклин, который бродил в Филадельфии по улицам в худом кафтане, без денег, без знакомых, не зная ничего, кроме английского языка и бедного типографского ремесла, – сей Франклин через несколько лет сделался известен и почтен в двух частях света, смирил гордость британцев, даровал вольность почти всей Америке и великими открытиями обогатил науки!
(О Стерне)
Стерн несравненный! В каком ученом университете научился ты столь нежно чувствовать? Какая риторика открыла тебе тайну двумя словами потрясать тончайшие фибры сердец наших? Какой музыкант так искусно звуками струн повелевает, как ты повелеваешь нашими чувствами?
Сколько раз читал я «Лефевра»! И сколько раз лились слезы мои на листы сей истории! Может быть, многие из читателей «Московского журнала» читали уже ее прежде на каком-нибудь из иностранных языков; но можно ли в который-нибудь раз читать «Лефевра» без нового сердечного удовольствия? Перевод не мой: я только сличал его с английским оригиналом. Может быть, некоторые красоты подлинника в нем пропадают; но читатель может поправить его в своем чувстве.
(О Калидасе и его драме «Саконтала»)
Творческий дух обитает не в одной Европе; он есть гражданин вселенной. Человек везде человек; везде имеет он чувствительное сердце и в зеркале воображения своего вмещает небеса и землю. Везде натура есть его наставница и главный источник его удовольствий,
Я чувствовал сие весьма живо, читая «Саконталу», Драму, сочиненную на индейском языке, за 1900 лет перед сим, азиатским поэтом Калидасом и недавно переведенную на английский Виллиамом Джонсом, бенгальским судьею (который и прежде того известен был в ученом свете по своим переводам с восточных языков), а на немецкий – профессором Георгом Форстером (который путешествовал с Куком в отдаленнейших пределах нашего мира). Почти на каждой странице сей драмы находил я высочайшие красоты поэзии, тончайшие чувства, кроткую, отменную, неизъяснимую нежность, подобную тихому майскому вечеру – чистейшую, неподражаемую натуру и величайшее искусство. Сверх того, ее можно назвать прекрасною картиною древней Индии, так, как Гомеровы поэмы суть картины древней Греции, – картины, в которых можно видеть характеры, обычаи и нравы ее жителей. Калидас для меня столь же велик, как и Гомер. Оба она получили кисть свою из рук натуры и оба изображали – натуру.
Для собственного своего удовольствия перевел я некоторые сцены из «Саконталы» и потом решился напечатать их в «Московском журнале», надеясь, что сии благовонные цветы азиатской литературы будут приятны для многих читателей, имеющих тонкий вкус и любящих истинную поэзию.
Драматические начертания древней северной мифологии
Давно уже британская муза не производила ничего примечания достойного. Казалось, что в Шекспире, Мильтоне, Попе, Гее и прочих давно умерших сочинителях истощился весь пиитический жар Альбиона. Писали, писали чисто – но духа и жизни нигде не было. Наконец является новый, истинный поэт, г. Сеерс, с своими драматическими начертаниями и доказывает, что отечественная муза его пробудилась и восстала в новой силе. В творениях его видим богатое воображение, естественную простоту, оссианскую живопись и цветы Греции – цветы, которые он на скалах севера возращает. – Первая пиеса в сем собрании есть «Сошествие в ад Фреи», богини красоты, которая у Гелы, адской богини, испрашивает свободу любовнику своему, богу солнца, в ее власти находящемуся; вторая, «Моина», трагедия в пяти актах, где молодая, прекрасная женщина приносится в жертву и где любовник ее бросается в море; а третья и последняя называется «Старно», трагедия в двух действиях, где дочь британского полководца лишает себя жизни, узнав о смерти своего любовника. Все сии пиесы исполнены великих красот; но они справедливее могут быть названы лирическими, нежели драматическими. По крайней мере сочинитель всего более пленяет читателя прекрасными своими хорами. Может быть, некоторые из них будут переведены и напечатаны в «Московском журнале».
Заключение
Сею книжкою (которая выходит довольно поздно, но зато состоит из одиннадцати листов) – «Московский журнал» заключается. Издатель, следуя похвальному обычаю старинных журналистов, должен выйти па сцену с эпилогом.
Вот мой эпилог: благодарю всех тех, которые брали на себя труд читать «Московский журнал».
В прошедшем году я два раза отлучался из Москвы, и сип отлучки были причиною того, что некоторые месяцы журнала выходили не в свое время. Строгие люди обвиняли меня, снисходительные прощали. Теперь обязательство мое кончилось – я свободен.
Но сия свобода не будет и не должна быть праздностию. В тишине уединения я стану разбирать архивы древних литератур, которые (в чем признаюсь охотно) не так мне известны, как новые; буду учиться – буду пользоваться сокровищами древности, чтобы после приняться за такой труд, который мог бы остаться памятником души и сердца моего, если не для потомства (о чем и думать не смею и что было бы, Конечно, самою смешною, ребяческою гордостию), то по крайней мере для малочисленных друзей моих и приятелей.
Между тем у меня будут свободные часы, часы отдохновения; может быть, вздумается мне написать какую-нибудь безделку; может быть, приятели мои также что-нибудь напишут – сии отрывки или целые пиесы намерен я издавать в маленьких тетрадках, под именем… например, Аглаи, одной из любезных граций. Ни времени, ни числа листов не назначаю; не вхожу в обязательство и не хочу подписки; выйдет книжка, «публикуется в газетах – и кому угодно, тот купит ее.
Таким образом, «Аглая» заступит место «Московского журнала». Впрочем, она должна отличаться от сего последнего строжайшим выбором пиес и вообще чистейшим, то есть более выработанным, слогом; ибо я не принужден буду издавать ее в срок.
Может быть, с букетом первых весенних цветов положу я первую книжку «Аглаи» на олтарь граций; но примут ли сии прекрасные богини жертву мою или нет – не знаю.
«Письма русского путешественника», исправленные в слоге, могут быть напечатаны особливо, в двух частях; первая заключится отъездом из Женевы, а вторая – возвращением в Россию.
Драма кончилась, и занавес опускается.
Что нужно автору?
Говорят, что автору нужны таланты и знания: острый, проницательный разум, живое воображение и проч. Справедливо: но сего не довольно. Ему надобно иметь и доброе, нежное сердце, если он хочет быть другом и любимцем души нашей; если хочет, чтобы дарования его сияли светом немерцающим; если хочет писать для вечности и собирать благословения народов. Творец всегда изображается в творении и часто – против воли своей. Тщетно думает лицемер обмануть читателей и под златою одеждою пышных слов сокрыть железное сердце; тщетно говорит нам о милосердии, сострадании, добродетели! Все восклицания его холодны, без души, без жизни; и никогда питательное, эфирное пламя не польется из его творений в нежную душу читателя.
Если бы небо наделило какого-нибудь изверга великими дарованиями славного Аруэта (Защитник и покровитель невинных, благодетель Каласовой фамилии, благодетель всех фернейских жителей имел, конечно не злое сердце), то, вместо прекрасной «Заиры», написал бы он карикатуру «Заиры». Чистейший целебный нектар в нечистом сосуде делается противным, ядовитым питием.
Когда ты хочешь писать портрет свой, то посмотрись прежде в верное зеркало: может ли быть лицо твое предметом искусства, которое должно заниматься одним изящным, изображать красоту, гармонию и распространять в области чувствительного приятные впечатления? Если творческая натура произвела тебя в час небрежения или в минуту раздора своего с красотою: то будь благоразумен, не безобразь художниковой кисти, – оставь свое намерение. Ты берешься за перо и хочешь быть автором: спроси же у самого себя, наедине, без свидетелей, искренно: каков я? ибо ты хочешь писать портрет души и сердца своего.
Ужели думаете вы, что Геснер мог бы столь прелестно изображать невинность и добродушие пастухов и пастушек, если бы сии любезные черты были чужды собственному его сердцу?
Ты хочешь быть автором: читай историю несчастий рода человеческого – и если сердце твое не обольется кровию, оставь перо, – или оно изобразит нам хладную мрачность души твоей.
Но если всему горестному, всему угнетенному, всему слезящему открыт путь во чувствительную грудь твою; если душа твоя может возвыситься до страсти к добру, может питать в себе святое, никакими сферами не ограниченное желание всеобщего блага: тогда смело призывай богинь парнасских – они пройдут мимо великолепных чертогов и посетят твою смиренную хижину – ты не будешь бесполезным писателем – и никто из добрых не взглянет сухими глазами на твою могилу.
Слог, фигуры, метафоры, образы, выражения – все сие трогает и пленяет тогда, когда одушевляется чувством; если не оно разгорячает воображение писателя, то никогда слеза моя, никогда улыбка моя не будет его наградою.
Отчего Жан-Жак Руссо нравится нам со всеми своими слабостями и заблуждениями? Отчего любим мы читать его и тогда, когда он мечтает или запутывается в противоречиях? – Оттого, что в самых его заблуждениях сверкают искры страстного человеколюбия; оттого, что самые слабости его показывают некоторое милое добродушие.
Напротив того, многие другие авторы, несмотря на свою ученость и знания, возмущают дух мой и тогда, когда говорят истину: ибо сия истина мертва в устах их; ибо сия истина изливается не из добродетельного сердца; ибо дыхание любви не согревает ее.
Одним словом: я уверен, что дурной человек не может быть хорошим автором.
Нечто о науках, искусствах и просвещении
Que les Muses, les arts et la philosophie
Passent (Tun peuple a 1'autre et consolent la vie!
St. Lambert (Пусть музы, искусства, философия переходят от народа к народу и услаждают жизнь! Сен-Ламбер (франц.). – Ред.)
Был человек – и человек великий, незабвенный в летописях философии, в истории людей, – был человек, который со всем блеском красноречия доказывал, что просвещение для нас вредно и что науки несовместны с добродетелию!
Я чту великие твои дарования, красноречивый Руссо! Уважаю истины, открытые тобою современникам и потомству, – истины, отныне незагладимые на деках нашего познания, – люблю тебя за доброе твое сердце, за любовь твою к человечеству; но признаю мечты твои мечтами, парадоксы – парадоксами.
Вообще рассуждение его о науках(Discours sur la question, proposee par 1'Academie de Dijon, si le retablissement des Sciences et des Arts a contribue a epurer les moeurs? (Рассуждение о вопросе, предложенном академией юрода Дижона, способствовало ли развитие наук и искусств очищению нравов (франц.) – Ред)) есть, так сказать, логический хаос, в котором виден только обманчивый порядок или призрак порядка; в котором сияет только ложное солнце – как в хаосе творения, по описанию одного поэта, – и день с ночью непосредственно, то есть без утра и вечера, соединяются. Оно есть собрание противоречий и софизмов, предложенных – в чем надобно отдать справедливость автору – с немалым искусством.
«Но Жан-Жака нет уже на свете: на что беспокоить прах его?» – творца нет на свете, но творение существует; невежды читают его – самые те, которые ничего более не читают, – и под эгидою славного женевского гражданина злословят просвещение. Если бы небесный Юпитер отдал им на время гром свой, то великолепное здание наук в одну минуту превратилось бы в пепел.
Я осмеливаюсь предложить некоторые примечания, некоторые мысли свои о сем важном предмете. Они не суть плод глубокого размышления, но первые, так сказать, идеи, возбужденные чтением Руссова творения.(Новая пиеса одного неизвестного немецкого автора, которая нечаянно попалась мне в руки и в которой бедные науки страдают ужасным образом, заставила меня прочесть со вниманием «Discours» de J-J. («Рассуждение» Жан-Жака (Франц). – Ред.). – Примечания мои неважны, но они по крайней мере не выписаны ни из Готье, ни из Лаборда, ни из Мену, которых я или совсем не читал, или совсем забыл. – Что же принадлежит до господина немецкого анонимуса, то он, кроме злобы, тупоумия и несносного готтедского слога, ничем похвалиться не может; на такие сочинения нет ответа.)