Происхождение... Мы стали забывать про это анкетное понятие. Если про анкетное, то и правильно. Но происхождение - не пустое дело. И суть не в том, кто ты по анкете, хотя, конечно, если из трудового народа, то уже и сразу суть нашлась. Да, суть именно в том, каких ты корней, какого труда был твой отец, твой дед, твой, если запомнили в семье, и прадед. Суть - в корнях. А корни - они в почву входят. Суть в той почве, на которой вырос. Сорт твой человеческий - вот что важно. Говорят, нечего кивать на пережитки. Верно, зачем на пережитки все валить? Зряшное это дело. Не о пережитках прошлого, а о сбереженности из прошлого следует подумать, о сортности человека.
- Чайком вас могу попоить, молодые люди, - не совсем напористо предложила Клавдия Дмитриевна. - Хотя заедок каких-то там особых у меня нет. Тебя-то там небось, - она кивнула на окна, - разносолами угощали. Видела я ту корзинку, которую ты волок. Ох, Зина, какие же из нее фрукты высовывались! После, когда прошли он да она, эта Лунина, вот эта вот на картоне в центре, аромат в нашем переулке еще долго жил. Как встарь в Елисеевском. Теперь там так не пахнет. Если желаешь вдохнуть аромат, теперь не в магазин иди, а на рынок. Там он ухоронился.
Геннадий подошел к одному из окон, поглядел, но только сохлые стебли от высаженных под окном цветков увидел да верхушку арки, да узкую полоску, полумесяцем, к сумеркам уже темнеющего неба.
- Спасибо, Клавдия Дмитриевна, - сказал он. - Меня ребята пиво звали пить. Может, присоединитесь?
- Спасибо и тебе, добрая душа. Нет, мы с Пьером по вечерам в бар заглядывать не рискуем. А ты иди, там хоть грязно, но чисто.
- Эти фотографии, эти люди на них, они здесь жили? - спросила Зина, продвигаясь вдоль стен, всматриваясь в лица из прошлого. - Их переодеть, этих женщин, в наше, причесать по-нашему, совсем бы нами стали.
- Кто тут жил, а кто, как вот на этом картоне, был тогда знаменит, сюда они не заглядывали, - сказала Клавдия Дмитриевна. - Залетные фото, уж не помню, как они ко мне залетели. Может, собирала тоже. Не помню. И кто да кто - не помню. Все почти забыла. Детство помню. Еще обиды помню. А вот счастливые дни, были ведь такие, их не помню. Странно, правда?
- Как же так? - не поверила Зина. - Только счастливые дни и должны запоминаться. А обиды как раз и надо забывать.
- А вот так, - сказала старуха, устало присаживаясь на краешек своего продавленного, скриплого дивана. - Должны, а забылись, не надо, а запомнились. Ты еще молоденькая, вот в тебе "надо" да "должны" и живут. И обиды ты легко забываешь. Да какие у тебя обиды? А старость - злопамятна. Старуха помолчала, поскрипела диваном, который всякое ее движение метил звуком, похоже, что и дыхание ее озвучивал. - Но... погоди... Вот он тебя обидит, не дай бог, - она сохлым пальцем указала на Геннадия, - а ты, старушкой став, про это и вспомнишь. Не сейчас, потом - через много лет.
- Он меня не обидит. Нужен он мне!
- Это уж вы там сами разберетесь, кто кому нужен. Конечно, обидно, когда молодой человек на тебя не глядит, а все в окна поглядывает. Он тебя обижает, его там обидели. Не сердись на него, ему, гляжу, тяжелей.
- Вы о чем? - спросил Геннадий, снова наклонившись у окна. - Ну я пошел, ребята ждут.
- Мы пошли, Клавдия Дмитриевна, - сказала Зина. - У вас очень интересно. А среди этих фотографий никого из Кочергиных, случайно, нет?
- Нет! - вдруг яростно распрямилась старуха, и яростно следом скрипнул, взвизгнул диван. - И быть не может! С какой это радости?! - Она поднялась поспешно, Пьер замахал крыльями, встревоженный ее голосом, ее порывистыми движениями. Он снялся с клетки, метко перелетел через комнату прямо к старухе на плечо. Вдвоем они проводили своих молодых гостей. Ветхая дверь сама собой затворилась, когда Геннадий и Зина шагнули за порог. Устала старость от молодых голосов, от их вопросов. Всего не объяснишь. Надо жизнь прожить - она объяснит, только она.
23
Совсем темно стало в Последнем переулке, лишь телевизионной синевой мерцали окна. А в том домике, за экранами, и этого мерцания не было.
- Какой-то из Кочергиных ее крепко обидел, - сказала Зина. - Ты проводишь меня? Ну гляди, гляди, оборачивайся. Там что же, окна всегда занавешены?
- Там экраны отгораживают окна, чтобы наш переулочек в глаза не лез.
- Если ему так плох ваш переулочек, зачем же он тут поселился?
- Родился тут как-никак. Тянет. Раньше тут его мать жила.
- Загадочный он у тебя.
- Это так, это уж точно. Почему - у меня? Всё у меня с ним.
- Рада. А с ней?
- Тем более. Кто я для нее?
- Другой вопрос. Важно, кто она для тебя.
- Никто!
- Не ври, Гена. Та Зина - никто, а эта Аня - о, тут все сложно.
- Тебе-то какое дело? Откуда ты взялась?
- Из Даева переулка. Туда и идем.
- Тут и ста шагов не осталось. Простимся?
- Нет уж, не вздумай меня обижать. А то вот вспомню через пятьдесят лет.
Он усмехнулся, положил на ее вздрогнувшее плечо руку.
- А если провожу, забудешь?
Она повела плечом, скинула его руку.
- Тут старушка что-то путает. Хорошее не забывается. Уверена.
Они пересекли Сретенку, как водится в сих местах, в явно не положенном месте - отчего-то через Сретенку никто не переходит по пешеходным дорожкам: здесь, видно, тропы пешеходные от века пролегли, пусть хоть и скрыты теперь асфальтом, все равно москвичи по ним ходят, по укоренившимся в памяти, от поколений памяти. Москвичи, урожденные, своенравный народ и консервативный в чем-то. Древний город - он у нас в крови, в повадках. Мы - такие, а не такие. И от века все, от века. А какие? Разбери-пойми. Восемь столетий в крови. Любой мальчуган московский, он не без роду и племени. Как говаривали встарь: "От головы до пяток у москвича особый отпечаток".
Вошли в подъезд. Геннадий сунулся было поцеловать Зину. Так, без охоты, полагается вроде. Да и нравился он ей, он это понял.
Она оттолкнула его, сказала гневно:
- Не целуй меня! Не смей!
- А я и не навязываюсь.
Тогда она сама к нему вдруг приникла, поцеловала, неумело уткнувшись в край его губ. Пойми их, одинаковых!..
А потом взяла крепко за руку и повела. Так решительно, что он не стал упираться.
Поднялись по широкой с мраморными ступенями лестнице, где еще бронзовые светильники сохранились, стояли погасшими факелами на лестничных маршах. Для богатых некогда был дом. Но теперь на дверях квартир, двухстворчатых, массивных, с медными витыми ручками, столько было поналеплено всяких уведомлений, кому сколько раз надо звонить, так эти двери были испятнаны от былых почтовых ящиков, от без числа небрежных ремонтов, что хоть изучай по ним все великое переселение народов, начиная от семнадцатого великого года. Господа съезжали отсюда, исчезали, люд из бараков, из подвалов въезжал сюда, возникал.
Зина отворила дверь, приказала:
- Входи!
Он покорился, вошел.
Широченный коридор сонно встретил их, тускло светила лампочка у столика, над которым висел такой же стародавний телефон, как и у него в квартире.
Поздно возвращаясь домой, Геннадий по своему коридору шел на цыпочках. Он и тут было так пошел. Но Зина не таилась, она будто нарочно пошла, постукивая каблучками, и он тоже перешел на обычный свой шаг. Она не таилась, она сказала, не унижая себя шепотом:
- Входи, Геннадий.
В ее комнате, в маленькой, выгороженной, конечно же, с одним большим окном и с высоченным потолком, все сразу, когда зажгла Зина свет, сказало Геннадию, что это ее комната, Зины вот этой, маленькой, решительной, правдолюбивой, чуть-чуть забавной в своих "бананах" на вырост, трогательной.
Прибранная комнатка, узкая, но высокая. Светлые занавески, белым покрывалом укрытая узкая тахта, белая скатерка на маленьком столике, белые, невыкрашенные доски книжных полок. Книг было не очень много, потрепанные корешки, из детства приятели. Из детства и угол с куклами уцелел. Были и замызганные куклы, самые первые, были нарядные, совсем еще из недавней поры.
- У тебя тут прямо общежитие, - сказал Геннадий. - И сейчас в куклы играешь? - Он наклонился над этими красавицами, лежащими с полуукрытыми густыми ресницами глазами.
- Иногда, - сказала Зина. - Садись, сейчас я чай вскипячу. И ничего не бойся. У папы с мамой своя комната. Они не войдут, не бойся. Я уже не маленькая.
- А я и не боюсь.
- Я сейчас. - Зина ушла, решительно отворив дверь, решительно затворив.
Геннадий присел на корточки возле кукол, стал их рассматривать, как мог бы и книжку почитать, дожидаясь этого чая. Зачем ему этот чай? Как он здесь оказался? Взяла за руку и повела. Вот так девчушка!
А куклы, они ему про всю ее жизнь принялись рассказывать. Хоть и недолгая у нее была жизнь, а все-таки есть про что рассказать. Эта, самая первая, сшитая из тряпочек, с замытым личиком, смешно похожим на лицо хозяйки, тут была на почетном месте, на шелковой подушке возлежала, даром что истрепанная, тряпичная. Эта вот, самая нарядная, чей-нибудь щедрый подарок, недавний подарок, юбка мини, эта кукла, дамочка с высокой прической, с надутыми щеками, еще тут в доверие не вошла. Нарядная, красивая, а место у нее самое боковое, еще не полюбили ее здесь, не стала подругой этим, остальным, которые год за годом рядышком шли с Зиной, в детский сад с ней ходили, потом в школу, потом на курсы какие-то, потом в магазин "Обувь" на работу пошли. Все ясно. Год за годом - вся тут ее жизнь. Старых друзей не покидает, это уж ясно. И они ей верны, надежный человек. Но заслужить ее доверие, ее любовь не так уж легко. Щеки тут надувать не следует, длинные ресницы тут не помогут.
Вернулась Зина, внесла поднос с чайником, с чашками, ну, конечно же, и с банкой варенья. Такое же, что и у его тетушки, малиновое?
- Малиновое? - спросил Геннадий.
- Земляничное. Сама собирала. А ты любишь малиновое? - Она успела переодеться, была в домашнем коротком платьице, много раз стиранном, таком же, как на одной из ее кукол, из давних ее подруг. И так же туго перепоясана была зеленым поясом, как и кукла эта.
Геннадий взял эту куклу, подкинул на руке, сравнивая.
- А вы похожи.
- Это самая любимая. Когда я это платье шила, я и ей тоже из оставшегося куска сшила.
- Ребенок ты еще, Зина.
- Думаешь? - Она поставила на стол поднос, расставила чашки, налила ему и себе чай. - Присаживайся к столу. Может, ты есть хочешь? Принести что-нибудь?
- Спасибо, ничего не нужно. - Он сел за стол, взял свою чашку.
- Может, ты выпить хочешь? У отца наверняка есть.
- Спасибо, не хочу.
- Нет, я не маленькая, - сказала Зина. Она обогнула стол и села рядом с Геннадием. И когда садилась, плечо ее коснулось его плеча, а в глаза ему ударило недавнее - Аня и Рем Степанович рядом, их плечи рядом, вот как сейчас. Но не так, нет, не так, как сейчас.
Она притихла возле него. Руки у нее легли на скатерть, руки у нее дрожали. Она заметила это, вдавила ладони в стол.
- Мне бы только не влюбиться в тебя, - сказала она тихо. - Тебя уже украли. Зачем мне украденный?
Там, в том доме, что там сейчас, что они там сейчас творят друг с другом? Опять эти простыни расстелили? Измяли?
Он хлебнул из чашки, обжегся чаем, обжигаясь и от этих мыслей еще хуже, чем от кипятка.
- Пойду я! - Он поднялся. Не поднялся, подбросили его эти мысли.
- Иди...
Он пошел к двери, а она продолжала сидеть за столом, прижимая к скатерти руки.
- Проводи меня. - Он оглянулся от двери.
В узкой этой и высокой комнате, в том углу, где жили куклы, была прикноплена к стене одна-единственная здесь фотография. Человек с фотографии смотрел хмуровато, не совсем прямо на тебя, но все же прямо на тебя. Был этот человек в отличном костюме, при жилете даже. Вольно сидел, заведя палец правой руки за край жилета. И смотрел, смотрел, прочитывая тебя хмуроватыми, но не злыми, но и не добрыми, а - умными глазами. Это был Маяковский. Но странно, взглянув на фотографию, узнав Маяковского, Геннадий вспомнил Рема Степановича, сошлись, сдвинулись эти два лица для него. Потому что и тот в таком же вот нарядном костюме расхаживал? Потому что и он мог бы так же вольно усесться? Нет, у них лица совпали. Совсем разные люди, совсем разные у них лица, никакого нет сходства, а они совпали. В чем? Почему? Сильные лица - поэтому? В своей силе совпали? Этого понять Геннадий не мог. Да и времени у него не было, чтобы всматриваться в портрет Маяковского. Подошла Зина, отворила перед ним дверь, снова сказала:
- Иди.
И вот они опять вступили в этот обширный коридор с тусклой лампочкой на телефонном столике.
Теперь по-другому Зина шла, она явно старалась, чтобы никто в квартире ее шагов не услышал. Пойми ее, отчего вдруг испугалась, когда как раз бояться больше и нечего. Себя испугалась? Своей недавней решимости? То была святая решимость. Но она покинула ее. А пришла девичья эта стыдливость, боязнь, что кто-то услышит, кто-то осудит. Это были крохотные, жалковатые соображения.
Зина тихонько отвела язычок замка, неслышно отворила дверь на лестницу и снова повторила, не поднимая на Геннадия глаз:
- Иди.
Опять он пересек Сретенку и снова не там, где полагалось, проскочил под носом летящей машины.
А ведь он мог остаться у нее, у этой маленькой Зины. Мог остаться. Как странно она сказала: "Мне бы только не влюбиться в тебя..." Испугалась, что влюбится? Она - в тебя, ты - в Аню. Эта мука, эта боль в тебе, когда все в тебе там переворачивается, когда ни о чем другом не можешь думать, а только о ней, - это и есть любовь? Они сейчас там, за этими экранами, лишь тусклый пропускающими свет из комнат на улицу, почти и не свет, какой-то почти туман. Она сейчас там, в том тумане. Что поделывает? Эта мука, эта боль, эта нестерпимая боль, а он к боли был приучен, когда играл в хоккей, но разве то боль была, смешно даже сравнивать, так что же, эта боль - это и есть любовь? Она прогнала его. Он забыл об этом. Она с другим сейчас. Он прощает ей это. Он даже не смеет ее хоть в чем-то винить. Она во всем права. Взглянуть бы на нее, только бы взглянуть. Услышать бы ее голос, только бы услышать. Где-то в городе шли фильмы с ее участием. Сходить, поглядеть? Их тут кинотеатр "Уран" был на ремонте. Жаль, вот в него бы он сейчас пошел. Рядом - она, а вот и фильм с ней. А далеко отойти от нее он сейчас не мог. Не понимал, что не может, просто не мог - и все. Он и к ребятам пойти не мог. Пивбар был слишком далеко от этих заэкраненных окон. От этой двери, за которой дверь и еще дверь с бесчисленными замками. А вдруг эти замки защелкают, двери распахнутся, Анна Лунина появится на пороге. Он должен быть здесь. Он тогда проводит ее домой. Не разрешит, он пойдет следом. Вечер начался, как же не проводить.
Замки не щелкали, двери не отворялись. Он все простил ей, лишь бы она вышла. Ему и не за что было прощать ее. Кто он ей? Какие у него права на нее? Случайная встреча. Он ходил и ходил, окоротив свой переулок, доведя шагов до тридцати. Тридцать шагов - вниз, тридцать шагов - вверх.
В восемнадцатом отделении милиции, в глубине подъезда горел свет. Там слышались голоса. Кто-то там смеялся, в милиции. Весело им там. Славные ребята, веселый народ эти милиционеры. У него никогда с ними не было никаких столкновений. Сперва спорт, потом армия - они его подтянули все-таки, хотя парни из Последнего переулка слыли народом не из робкого десятка. Он и не был робким да тихим. Но обходилось, конфликтов у него с милицией не было. Но что же это они? Как же это они? Чуть кто выпил, они здесь. Мелкий воришка попался, они тут как тут. А вот рядом, у них под боком, а вот этот Рем Степанович, Батя этот, а он им глаза не колет. Из начальников, потому? Не положено замечать? Эх вы, веселый народ!
Он ходил и ходил - тридцать шагов вверх, тридцать шагов вниз.
Из подъезда милиции вышел знакомый старший лейтенант. Опять на дежурстве?! Вот это работяга!
- Прогуливаешься перед сном? - спросил старший лейтенант и благожелательно улыбнулся.
- Ага! - сказал Геннадий. - А вы, смотрю, все дежурите?
- Смотри, смотри, - покивал старший лейтенант.
- Не надоело? Какие у нас тут приключения?
- Никаких, это точно, - согласился старший лейтенант и опять улыбнулся. Сутками тут торчит, а улыбается, не устал.
- Зоркий вы народ, я смотрю, - сказал Геннадий. - Чуть что серьезное и вас нет. Успеваете удалиться.
- Зоркий, это точно.
- Чуть какой пустяк, вы тут как тут. Успеваете набежать.
- Служба, а как же. - Его невозможно было рассердить, он улыбался, не устал совсем.
- Шли бы спать, старший лейтенант. Гляжу, вторые сутки на ногах.
- Глазастый. - Чуть-чуть только построжал старший лейтенант. - Гляжу, и ты все тут мелькаешь. Не устал еще?
- Устал. Пойду лягу пораньше.
- Вот и хорошо, одобряю, - сказал старший лейтенант.
Геннадий свернул к своему дому, еще раз глянув на окна, за которыми мерцал туман. Не выйдет она. Не жди, не выйдет. Чуть было не толкнулся к дому Кочергина, чуть было не решился на стыдное для себя: взять да и напроситься в гости к ним. Нет, удержал толкнувшееся тело.
Вбежал в свой подъезд. Рванулся вверх по лестнице, забыв о лифте. У двери, когда только открывал ее, услышал дробный постук теткиной машинки. Она еще пока не разговаривала с ним, не ждала так рано. Он вошел в коридор, вошел в комнату.
- Тетя, - попросил. - Только ни о чем меня не спрашивай.
Вера Андреевна даже не оглянулась в ответ, лишь простучала дробно, но он ее научился понимать, в стрекоте этом послышались недавние слова из очередной педагогической беседы "под портретом": "Изволь, мой друг. Да ты уже и не маленький, чтобы отчет мне давать. Не хочешь, не делись"...
Он не хотел делиться. Он раздвинул ширму у своей тахты, был тут у него свой угол, стол вот крошечный, но крепкий, приспособленный под верстак, полка книг над столом, книг еще из детства, читаных-перечитаных, полка, где и инструменты лежали вперемежку с книгами, и этот вот транзистор с кассетным магнитофоном, жалковатый ящичек, если по правде-то. И вот еще пятно на стене от сорванного картона с фотографиями. Глаза бы не глядели на все это! Разулся, лег, закинув руки, закрыл глаза. Анна Лунина медленно вступила под веки.
24
До одиннадцати часов, до условленного времени, когда должен был подойти к бару на Сретенке Белкин, оставалось минут с пять. Этот бар, вернее, кафе с баром, и открывалось в одиннадцать. Геннадий уже давно был тут, прохаживался у дверей, ждал открытия, ждал Белкина, пытаясь в эти минуты, оставшиеся до встречи, что-то там такое обдумать, придумать. Он вот все же явился сюда, хотя и крикнул Кочергину, что и не подумает заниматься его делами. Но он сейчас не его делами собрался заняться, а Аниными. Еще ночью, когда вертелся, то засыпая, то просыпаясь, все ведя свой разговор с Анной Луниной, какой-то все в тупик приводящий разговор, лишь начало было, а потом - тупик, стена в разговоре, никаких слов там не было, в том тупике. И разговор снова начинался. "Аня, пойми... Он у тебя..." Она обрывала, не крича, печально, но все одним только словом: "Замолчи!.." А замолчать он не мог, он обязан был ей все объяснить. И он опять начинал: "Аня, пойми... Он у тебя..." Этот разговор извел его, ночь извела. Наутро само собой пришло решение встретиться с Белкиным. Павел Шорохов... Некий змеелов... Некий бывший директор гастронома... Сидел... Выпустили... Вернулся, чтобы все распутать... Мститель?.. Что это за человек, нагнавший такого страху на самого Кочергина? И почему так важно знать Кочергину, жив Шорохов или умер? Ясность нужна? В тех темных делах, где орудовали эти клички - Митрич, Шаляпин, Лорд, сам Батя, - понадобилась ясность. Что ж, он поможет Белкину а у него какая кличка? - раздобыть эту ясность. Не для них, не для кличек, а для Анны Луниной. Пусть узнает всё до конца. Он ей выложит правду, как бы она ни кричала на него, как бы ни молила: "Замолчи!.." Если жив, он к ней этого Павла Шорохова приведет. Пусть расскажет! Если и это не поможет, он к ее матери придет, ей расскажет. Какое тебе дело, могут спросить? Ты что, из милиции? Он ответит: "Я не из милиции, я ее люблю". Так он любит ее?! Эта мука, эта все время боль, будто измолотили тебя клюшками, - это любовь? Как ни называй, зачем эти названия, он здесь, вот у этих дверей в бар, он ждет Белкина, он готов на все.
Толстая барменша, приветливо покивав из-за стекла, отворила дверь.
- Заходи, Гена, сделаешь почин! Ты какой-то сегодня строгий.
Верно, он по-строгому оделся, собираясь сюда. Свой ремень солдатский со звездой затянул, как в армии затягивал, на ту же отметину, хотя с армейской поры и поприбавил в весе. Он старые армейские брюки натянул, крепко схватившие ноги, не зад, как джинсы, а ноги. Рубаху тоже сменил, то была защитного цвета армейская рубашка, не парадная - полевая, с невыцветшими полосками от погон. Вчерашний солдат стоял на Сретенке у дверей кафе, примостившегося возле кинотеатра "Уран". Пришел, видно, в кино, не зная, что кинотеатр "Уран" на ремонте. Да и откуда ему знать, если он в армии служил. Такой он тут стоял, так о нем думали прохожие, сочувственно и уважительно поглядывая на него. Ну а если не в кино, так можно и в бар заглянуть. После армии-то можно парню и чуть-чуть послабление себе сделать. Вон какой худющий, со впалыми щеками.
- А ты мне такой еще больше нравишься, - оглядев его, сказала толстая барменша. Женщины, хоть и нет никакой корысти, оглядывают, рассматривают молодых парней, мужчины, даже и в старости, хоть тоже нет никакой корысти, вернее, надежды, оглядывают, рассматривают молодых женщин - заряжаются и те и те от тех и тех. И чужая молодость, стало быть, бодрит.
- И ты мне такая нравишься, в юбке, а не в джинсах, - сказал Геннадий входя. - Господь вам определил юбки, вот их и носите.
- А некоторым я, напротив, в джинсах нравлюсь, - сказала барменша, идя к стойке самой завлекающей из своих походок. - У вас, у мужичков, вкусы разные. Кому кофе подавай, кому чай, кому виски, кому джин. Хочешь попробовать, у меня джин появился? Сорок пять градусов и елкой пахнет.
- Нет, мне пить нельзя, деловое свидание.
- Тогда кофе?
- Тогда кофе, сестренка.
- Покрепче, солдатик?
- Чтобы в слезы.
В дверях стоял Белкин. Что с ним? Белый, нет, серый такой, оттого, что бежал, боясь опоздать? Да он и не опоздал, на часах было всего пять минут двенадцатого. И он, стоя в дверях, дышал не тяжело. Казалось, он вообще не дышал. А если дышал, то так оробело, что ничего в нем от вздохов и выдохов не шевелилось. Замер в дверях. А вот глазки бегали, обшаривали.
- Пришел? Это хорошо. Я думал, не придешь. - Белкин пробежечкой подскочил к столику у двери, где сидел Геннадий. Не отодвинув кресло, на что, видимо, не было сил, он бочком втиснулся, упав в сиденье. - Мне бы выпить!.. Мне бы коньячку! - Он чуть возвысил голос, обращаясь к барменше.
- Сколько? - спросила она.
- Фужер для начала!
- Так ведь нам же делом заниматься, - сказал Геннадий. - Бегать, узнавать.
- Бегать, узнавать не нужно. Все узнано. В том-то и дело, что все узнано. - Белкин закрутил головой, озираясь. - Хорошо, что никого тут нет, не люблю, когда людно. Хорошее местечко подобрал. - Он приглядывался, оглядывался, что-то пытаясь вызнать про это крошечное, все как на ладони помещение. - Смотри, под кинобар оформили. Кинокамера на стене и в камере лицо оператора. Находчиво! А светильники из кинолент как бы сплетены. И вон земной шар, а в нем опять же кадрик с перфорацией. Кино - владеет миром, так? Да только не так!
Барменша принесла полный фужер коньяку, чашечку кофе, стакан минеральной.
- Так?
- А это вот так! - Он даже не поднял на нее глаз, а сразу вцепился в фужер и стал тянуть из него, захлебываясь, мучительно глотая. Выпил, как алкаш последний, губы неряшливо обтер рукавом, поднял наконец на женщину глаза. Она рассматривала его внимательно, построжав, без сочувствия. Этот клиент был тут новым для нее человеком, и он не внушал доверия. А когда такое вот крошечное на руках кафе, когда почти все, кто тут бывает, где-то рядом и живут, каждое новое лицо настораживает. Глядишь, сбежит такой не заплатив. Или перепьется, набезобразничает. Поглядела, поглядела и отошла, недоуменно пожав плечами. Спросила уже из-за стойки:
- Геннадий, это и есть твое деловое свидание?
- Ага.
- Уже наболтал?! - вскинулся Белкин. - Какие дела?! Какие у нас дела?! Всё с делами! Отдыхаем! Воскресенье! Милая, попрошу еще фужерчик. Коньяк, как известно, четный напиток.
- Это как понять? - спросила барменша.
- Рюмки мало, а надо две.
- Так ведь не рюмками, фужерами себе помогаете.
- Значит, нуждаюсь в такой норме. Одному таблетки хватает, чтобы заснуть, другому нужна целая пригоршня.
- Без таблеток надо спать, - барменша принесла новый фужер.
- Если уж спать без таблеток, - осклабился Белкин, - так уж тогда с кем-нибудь. - Он было собрался повеселеть, но вспомнил про что-то испуганно, про такое, что не пускало его к веселью, а вспомнив, опять посерел, не помог коньяк. Он схватился за фужер, поднес к губам.
- Погоди, - отвел его руку Геннадий. - Ты так вмиг накачаешься. Что случилось-то, что узнано?
- Что?.. - Белкин завертел головой, за стекло пыльное на улицу глянул, подозревая даже скользивших мимо стекла по Сретенке прохожих. - Что?.. Дай сперва выпить!
Геннадий отвел руку, и Белкин опять присосался к фужеру, мучительно заглатывая забвение.
Геннадий ждал, разглядывая этого посерелого человека, которого знал всего вторые сутки, который за эти всего двое суток постарел лет на десять, развалился как бы, оползнями пошел, как трухлявая стена под штукатуркой, чуть тронь, и валиться начинает, расползаться, один сор да пыль от нее.
- Чайком вас могу попоить, молодые люди, - не совсем напористо предложила Клавдия Дмитриевна. - Хотя заедок каких-то там особых у меня нет. Тебя-то там небось, - она кивнула на окна, - разносолами угощали. Видела я ту корзинку, которую ты волок. Ох, Зина, какие же из нее фрукты высовывались! После, когда прошли он да она, эта Лунина, вот эта вот на картоне в центре, аромат в нашем переулке еще долго жил. Как встарь в Елисеевском. Теперь там так не пахнет. Если желаешь вдохнуть аромат, теперь не в магазин иди, а на рынок. Там он ухоронился.
Геннадий подошел к одному из окон, поглядел, но только сохлые стебли от высаженных под окном цветков увидел да верхушку арки, да узкую полоску, полумесяцем, к сумеркам уже темнеющего неба.
- Спасибо, Клавдия Дмитриевна, - сказал он. - Меня ребята пиво звали пить. Может, присоединитесь?
- Спасибо и тебе, добрая душа. Нет, мы с Пьером по вечерам в бар заглядывать не рискуем. А ты иди, там хоть грязно, но чисто.
- Эти фотографии, эти люди на них, они здесь жили? - спросила Зина, продвигаясь вдоль стен, всматриваясь в лица из прошлого. - Их переодеть, этих женщин, в наше, причесать по-нашему, совсем бы нами стали.
- Кто тут жил, а кто, как вот на этом картоне, был тогда знаменит, сюда они не заглядывали, - сказала Клавдия Дмитриевна. - Залетные фото, уж не помню, как они ко мне залетели. Может, собирала тоже. Не помню. И кто да кто - не помню. Все почти забыла. Детство помню. Еще обиды помню. А вот счастливые дни, были ведь такие, их не помню. Странно, правда?
- Как же так? - не поверила Зина. - Только счастливые дни и должны запоминаться. А обиды как раз и надо забывать.
- А вот так, - сказала старуха, устало присаживаясь на краешек своего продавленного, скриплого дивана. - Должны, а забылись, не надо, а запомнились. Ты еще молоденькая, вот в тебе "надо" да "должны" и живут. И обиды ты легко забываешь. Да какие у тебя обиды? А старость - злопамятна. Старуха помолчала, поскрипела диваном, который всякое ее движение метил звуком, похоже, что и дыхание ее озвучивал. - Но... погоди... Вот он тебя обидит, не дай бог, - она сохлым пальцем указала на Геннадия, - а ты, старушкой став, про это и вспомнишь. Не сейчас, потом - через много лет.
- Он меня не обидит. Нужен он мне!
- Это уж вы там сами разберетесь, кто кому нужен. Конечно, обидно, когда молодой человек на тебя не глядит, а все в окна поглядывает. Он тебя обижает, его там обидели. Не сердись на него, ему, гляжу, тяжелей.
- Вы о чем? - спросил Геннадий, снова наклонившись у окна. - Ну я пошел, ребята ждут.
- Мы пошли, Клавдия Дмитриевна, - сказала Зина. - У вас очень интересно. А среди этих фотографий никого из Кочергиных, случайно, нет?
- Нет! - вдруг яростно распрямилась старуха, и яростно следом скрипнул, взвизгнул диван. - И быть не может! С какой это радости?! - Она поднялась поспешно, Пьер замахал крыльями, встревоженный ее голосом, ее порывистыми движениями. Он снялся с клетки, метко перелетел через комнату прямо к старухе на плечо. Вдвоем они проводили своих молодых гостей. Ветхая дверь сама собой затворилась, когда Геннадий и Зина шагнули за порог. Устала старость от молодых голосов, от их вопросов. Всего не объяснишь. Надо жизнь прожить - она объяснит, только она.
23
Совсем темно стало в Последнем переулке, лишь телевизионной синевой мерцали окна. А в том домике, за экранами, и этого мерцания не было.
- Какой-то из Кочергиных ее крепко обидел, - сказала Зина. - Ты проводишь меня? Ну гляди, гляди, оборачивайся. Там что же, окна всегда занавешены?
- Там экраны отгораживают окна, чтобы наш переулочек в глаза не лез.
- Если ему так плох ваш переулочек, зачем же он тут поселился?
- Родился тут как-никак. Тянет. Раньше тут его мать жила.
- Загадочный он у тебя.
- Это так, это уж точно. Почему - у меня? Всё у меня с ним.
- Рада. А с ней?
- Тем более. Кто я для нее?
- Другой вопрос. Важно, кто она для тебя.
- Никто!
- Не ври, Гена. Та Зина - никто, а эта Аня - о, тут все сложно.
- Тебе-то какое дело? Откуда ты взялась?
- Из Даева переулка. Туда и идем.
- Тут и ста шагов не осталось. Простимся?
- Нет уж, не вздумай меня обижать. А то вот вспомню через пятьдесят лет.
Он усмехнулся, положил на ее вздрогнувшее плечо руку.
- А если провожу, забудешь?
Она повела плечом, скинула его руку.
- Тут старушка что-то путает. Хорошее не забывается. Уверена.
Они пересекли Сретенку, как водится в сих местах, в явно не положенном месте - отчего-то через Сретенку никто не переходит по пешеходным дорожкам: здесь, видно, тропы пешеходные от века пролегли, пусть хоть и скрыты теперь асфальтом, все равно москвичи по ним ходят, по укоренившимся в памяти, от поколений памяти. Москвичи, урожденные, своенравный народ и консервативный в чем-то. Древний город - он у нас в крови, в повадках. Мы - такие, а не такие. И от века все, от века. А какие? Разбери-пойми. Восемь столетий в крови. Любой мальчуган московский, он не без роду и племени. Как говаривали встарь: "От головы до пяток у москвича особый отпечаток".
Вошли в подъезд. Геннадий сунулся было поцеловать Зину. Так, без охоты, полагается вроде. Да и нравился он ей, он это понял.
Она оттолкнула его, сказала гневно:
- Не целуй меня! Не смей!
- А я и не навязываюсь.
Тогда она сама к нему вдруг приникла, поцеловала, неумело уткнувшись в край его губ. Пойми их, одинаковых!..
А потом взяла крепко за руку и повела. Так решительно, что он не стал упираться.
Поднялись по широкой с мраморными ступенями лестнице, где еще бронзовые светильники сохранились, стояли погасшими факелами на лестничных маршах. Для богатых некогда был дом. Но теперь на дверях квартир, двухстворчатых, массивных, с медными витыми ручками, столько было поналеплено всяких уведомлений, кому сколько раз надо звонить, так эти двери были испятнаны от былых почтовых ящиков, от без числа небрежных ремонтов, что хоть изучай по ним все великое переселение народов, начиная от семнадцатого великого года. Господа съезжали отсюда, исчезали, люд из бараков, из подвалов въезжал сюда, возникал.
Зина отворила дверь, приказала:
- Входи!
Он покорился, вошел.
Широченный коридор сонно встретил их, тускло светила лампочка у столика, над которым висел такой же стародавний телефон, как и у него в квартире.
Поздно возвращаясь домой, Геннадий по своему коридору шел на цыпочках. Он и тут было так пошел. Но Зина не таилась, она будто нарочно пошла, постукивая каблучками, и он тоже перешел на обычный свой шаг. Она не таилась, она сказала, не унижая себя шепотом:
- Входи, Геннадий.
В ее комнате, в маленькой, выгороженной, конечно же, с одним большим окном и с высоченным потолком, все сразу, когда зажгла Зина свет, сказало Геннадию, что это ее комната, Зины вот этой, маленькой, решительной, правдолюбивой, чуть-чуть забавной в своих "бананах" на вырост, трогательной.
Прибранная комнатка, узкая, но высокая. Светлые занавески, белым покрывалом укрытая узкая тахта, белая скатерка на маленьком столике, белые, невыкрашенные доски книжных полок. Книг было не очень много, потрепанные корешки, из детства приятели. Из детства и угол с куклами уцелел. Были и замызганные куклы, самые первые, были нарядные, совсем еще из недавней поры.
- У тебя тут прямо общежитие, - сказал Геннадий. - И сейчас в куклы играешь? - Он наклонился над этими красавицами, лежащими с полуукрытыми густыми ресницами глазами.
- Иногда, - сказала Зина. - Садись, сейчас я чай вскипячу. И ничего не бойся. У папы с мамой своя комната. Они не войдут, не бойся. Я уже не маленькая.
- А я и не боюсь.
- Я сейчас. - Зина ушла, решительно отворив дверь, решительно затворив.
Геннадий присел на корточки возле кукол, стал их рассматривать, как мог бы и книжку почитать, дожидаясь этого чая. Зачем ему этот чай? Как он здесь оказался? Взяла за руку и повела. Вот так девчушка!
А куклы, они ему про всю ее жизнь принялись рассказывать. Хоть и недолгая у нее была жизнь, а все-таки есть про что рассказать. Эта, самая первая, сшитая из тряпочек, с замытым личиком, смешно похожим на лицо хозяйки, тут была на почетном месте, на шелковой подушке возлежала, даром что истрепанная, тряпичная. Эта вот, самая нарядная, чей-нибудь щедрый подарок, недавний подарок, юбка мини, эта кукла, дамочка с высокой прической, с надутыми щеками, еще тут в доверие не вошла. Нарядная, красивая, а место у нее самое боковое, еще не полюбили ее здесь, не стала подругой этим, остальным, которые год за годом рядышком шли с Зиной, в детский сад с ней ходили, потом в школу, потом на курсы какие-то, потом в магазин "Обувь" на работу пошли. Все ясно. Год за годом - вся тут ее жизнь. Старых друзей не покидает, это уж ясно. И они ей верны, надежный человек. Но заслужить ее доверие, ее любовь не так уж легко. Щеки тут надувать не следует, длинные ресницы тут не помогут.
Вернулась Зина, внесла поднос с чайником, с чашками, ну, конечно же, и с банкой варенья. Такое же, что и у его тетушки, малиновое?
- Малиновое? - спросил Геннадий.
- Земляничное. Сама собирала. А ты любишь малиновое? - Она успела переодеться, была в домашнем коротком платьице, много раз стиранном, таком же, как на одной из ее кукол, из давних ее подруг. И так же туго перепоясана была зеленым поясом, как и кукла эта.
Геннадий взял эту куклу, подкинул на руке, сравнивая.
- А вы похожи.
- Это самая любимая. Когда я это платье шила, я и ей тоже из оставшегося куска сшила.
- Ребенок ты еще, Зина.
- Думаешь? - Она поставила на стол поднос, расставила чашки, налила ему и себе чай. - Присаживайся к столу. Может, ты есть хочешь? Принести что-нибудь?
- Спасибо, ничего не нужно. - Он сел за стол, взял свою чашку.
- Может, ты выпить хочешь? У отца наверняка есть.
- Спасибо, не хочу.
- Нет, я не маленькая, - сказала Зина. Она обогнула стол и села рядом с Геннадием. И когда садилась, плечо ее коснулось его плеча, а в глаза ему ударило недавнее - Аня и Рем Степанович рядом, их плечи рядом, вот как сейчас. Но не так, нет, не так, как сейчас.
Она притихла возле него. Руки у нее легли на скатерть, руки у нее дрожали. Она заметила это, вдавила ладони в стол.
- Мне бы только не влюбиться в тебя, - сказала она тихо. - Тебя уже украли. Зачем мне украденный?
Там, в том доме, что там сейчас, что они там сейчас творят друг с другом? Опять эти простыни расстелили? Измяли?
Он хлебнул из чашки, обжегся чаем, обжигаясь и от этих мыслей еще хуже, чем от кипятка.
- Пойду я! - Он поднялся. Не поднялся, подбросили его эти мысли.
- Иди...
Он пошел к двери, а она продолжала сидеть за столом, прижимая к скатерти руки.
- Проводи меня. - Он оглянулся от двери.
В узкой этой и высокой комнате, в том углу, где жили куклы, была прикноплена к стене одна-единственная здесь фотография. Человек с фотографии смотрел хмуровато, не совсем прямо на тебя, но все же прямо на тебя. Был этот человек в отличном костюме, при жилете даже. Вольно сидел, заведя палец правой руки за край жилета. И смотрел, смотрел, прочитывая тебя хмуроватыми, но не злыми, но и не добрыми, а - умными глазами. Это был Маяковский. Но странно, взглянув на фотографию, узнав Маяковского, Геннадий вспомнил Рема Степановича, сошлись, сдвинулись эти два лица для него. Потому что и тот в таком же вот нарядном костюме расхаживал? Потому что и он мог бы так же вольно усесться? Нет, у них лица совпали. Совсем разные люди, совсем разные у них лица, никакого нет сходства, а они совпали. В чем? Почему? Сильные лица - поэтому? В своей силе совпали? Этого понять Геннадий не мог. Да и времени у него не было, чтобы всматриваться в портрет Маяковского. Подошла Зина, отворила перед ним дверь, снова сказала:
- Иди.
И вот они опять вступили в этот обширный коридор с тусклой лампочкой на телефонном столике.
Теперь по-другому Зина шла, она явно старалась, чтобы никто в квартире ее шагов не услышал. Пойми ее, отчего вдруг испугалась, когда как раз бояться больше и нечего. Себя испугалась? Своей недавней решимости? То была святая решимость. Но она покинула ее. А пришла девичья эта стыдливость, боязнь, что кто-то услышит, кто-то осудит. Это были крохотные, жалковатые соображения.
Зина тихонько отвела язычок замка, неслышно отворила дверь на лестницу и снова повторила, не поднимая на Геннадия глаз:
- Иди.
Опять он пересек Сретенку и снова не там, где полагалось, проскочил под носом летящей машины.
А ведь он мог остаться у нее, у этой маленькой Зины. Мог остаться. Как странно она сказала: "Мне бы только не влюбиться в тебя..." Испугалась, что влюбится? Она - в тебя, ты - в Аню. Эта мука, эта боль в тебе, когда все в тебе там переворачивается, когда ни о чем другом не можешь думать, а только о ней, - это и есть любовь? Они сейчас там, за этими экранами, лишь тусклый пропускающими свет из комнат на улицу, почти и не свет, какой-то почти туман. Она сейчас там, в том тумане. Что поделывает? Эта мука, эта боль, эта нестерпимая боль, а он к боли был приучен, когда играл в хоккей, но разве то боль была, смешно даже сравнивать, так что же, эта боль - это и есть любовь? Она прогнала его. Он забыл об этом. Она с другим сейчас. Он прощает ей это. Он даже не смеет ее хоть в чем-то винить. Она во всем права. Взглянуть бы на нее, только бы взглянуть. Услышать бы ее голос, только бы услышать. Где-то в городе шли фильмы с ее участием. Сходить, поглядеть? Их тут кинотеатр "Уран" был на ремонте. Жаль, вот в него бы он сейчас пошел. Рядом - она, а вот и фильм с ней. А далеко отойти от нее он сейчас не мог. Не понимал, что не может, просто не мог - и все. Он и к ребятам пойти не мог. Пивбар был слишком далеко от этих заэкраненных окон. От этой двери, за которой дверь и еще дверь с бесчисленными замками. А вдруг эти замки защелкают, двери распахнутся, Анна Лунина появится на пороге. Он должен быть здесь. Он тогда проводит ее домой. Не разрешит, он пойдет следом. Вечер начался, как же не проводить.
Замки не щелкали, двери не отворялись. Он все простил ей, лишь бы она вышла. Ему и не за что было прощать ее. Кто он ей? Какие у него права на нее? Случайная встреча. Он ходил и ходил, окоротив свой переулок, доведя шагов до тридцати. Тридцать шагов - вниз, тридцать шагов - вверх.
В восемнадцатом отделении милиции, в глубине подъезда горел свет. Там слышались голоса. Кто-то там смеялся, в милиции. Весело им там. Славные ребята, веселый народ эти милиционеры. У него никогда с ними не было никаких столкновений. Сперва спорт, потом армия - они его подтянули все-таки, хотя парни из Последнего переулка слыли народом не из робкого десятка. Он и не был робким да тихим. Но обходилось, конфликтов у него с милицией не было. Но что же это они? Как же это они? Чуть кто выпил, они здесь. Мелкий воришка попался, они тут как тут. А вот рядом, у них под боком, а вот этот Рем Степанович, Батя этот, а он им глаза не колет. Из начальников, потому? Не положено замечать? Эх вы, веселый народ!
Он ходил и ходил - тридцать шагов вверх, тридцать шагов вниз.
Из подъезда милиции вышел знакомый старший лейтенант. Опять на дежурстве?! Вот это работяга!
- Прогуливаешься перед сном? - спросил старший лейтенант и благожелательно улыбнулся.
- Ага! - сказал Геннадий. - А вы, смотрю, все дежурите?
- Смотри, смотри, - покивал старший лейтенант.
- Не надоело? Какие у нас тут приключения?
- Никаких, это точно, - согласился старший лейтенант и опять улыбнулся. Сутками тут торчит, а улыбается, не устал.
- Зоркий вы народ, я смотрю, - сказал Геннадий. - Чуть что серьезное и вас нет. Успеваете удалиться.
- Зоркий, это точно.
- Чуть какой пустяк, вы тут как тут. Успеваете набежать.
- Служба, а как же. - Его невозможно было рассердить, он улыбался, не устал совсем.
- Шли бы спать, старший лейтенант. Гляжу, вторые сутки на ногах.
- Глазастый. - Чуть-чуть только построжал старший лейтенант. - Гляжу, и ты все тут мелькаешь. Не устал еще?
- Устал. Пойду лягу пораньше.
- Вот и хорошо, одобряю, - сказал старший лейтенант.
Геннадий свернул к своему дому, еще раз глянув на окна, за которыми мерцал туман. Не выйдет она. Не жди, не выйдет. Чуть было не толкнулся к дому Кочергина, чуть было не решился на стыдное для себя: взять да и напроситься в гости к ним. Нет, удержал толкнувшееся тело.
Вбежал в свой подъезд. Рванулся вверх по лестнице, забыв о лифте. У двери, когда только открывал ее, услышал дробный постук теткиной машинки. Она еще пока не разговаривала с ним, не ждала так рано. Он вошел в коридор, вошел в комнату.
- Тетя, - попросил. - Только ни о чем меня не спрашивай.
Вера Андреевна даже не оглянулась в ответ, лишь простучала дробно, но он ее научился понимать, в стрекоте этом послышались недавние слова из очередной педагогической беседы "под портретом": "Изволь, мой друг. Да ты уже и не маленький, чтобы отчет мне давать. Не хочешь, не делись"...
Он не хотел делиться. Он раздвинул ширму у своей тахты, был тут у него свой угол, стол вот крошечный, но крепкий, приспособленный под верстак, полка книг над столом, книг еще из детства, читаных-перечитаных, полка, где и инструменты лежали вперемежку с книгами, и этот вот транзистор с кассетным магнитофоном, жалковатый ящичек, если по правде-то. И вот еще пятно на стене от сорванного картона с фотографиями. Глаза бы не глядели на все это! Разулся, лег, закинув руки, закрыл глаза. Анна Лунина медленно вступила под веки.
24
До одиннадцати часов, до условленного времени, когда должен был подойти к бару на Сретенке Белкин, оставалось минут с пять. Этот бар, вернее, кафе с баром, и открывалось в одиннадцать. Геннадий уже давно был тут, прохаживался у дверей, ждал открытия, ждал Белкина, пытаясь в эти минуты, оставшиеся до встречи, что-то там такое обдумать, придумать. Он вот все же явился сюда, хотя и крикнул Кочергину, что и не подумает заниматься его делами. Но он сейчас не его делами собрался заняться, а Аниными. Еще ночью, когда вертелся, то засыпая, то просыпаясь, все ведя свой разговор с Анной Луниной, какой-то все в тупик приводящий разговор, лишь начало было, а потом - тупик, стена в разговоре, никаких слов там не было, в том тупике. И разговор снова начинался. "Аня, пойми... Он у тебя..." Она обрывала, не крича, печально, но все одним только словом: "Замолчи!.." А замолчать он не мог, он обязан был ей все объяснить. И он опять начинал: "Аня, пойми... Он у тебя..." Этот разговор извел его, ночь извела. Наутро само собой пришло решение встретиться с Белкиным. Павел Шорохов... Некий змеелов... Некий бывший директор гастронома... Сидел... Выпустили... Вернулся, чтобы все распутать... Мститель?.. Что это за человек, нагнавший такого страху на самого Кочергина? И почему так важно знать Кочергину, жив Шорохов или умер? Ясность нужна? В тех темных делах, где орудовали эти клички - Митрич, Шаляпин, Лорд, сам Батя, - понадобилась ясность. Что ж, он поможет Белкину а у него какая кличка? - раздобыть эту ясность. Не для них, не для кличек, а для Анны Луниной. Пусть узнает всё до конца. Он ей выложит правду, как бы она ни кричала на него, как бы ни молила: "Замолчи!.." Если жив, он к ней этого Павла Шорохова приведет. Пусть расскажет! Если и это не поможет, он к ее матери придет, ей расскажет. Какое тебе дело, могут спросить? Ты что, из милиции? Он ответит: "Я не из милиции, я ее люблю". Так он любит ее?! Эта мука, эта все время боль, будто измолотили тебя клюшками, - это любовь? Как ни называй, зачем эти названия, он здесь, вот у этих дверей в бар, он ждет Белкина, он готов на все.
Толстая барменша, приветливо покивав из-за стекла, отворила дверь.
- Заходи, Гена, сделаешь почин! Ты какой-то сегодня строгий.
Верно, он по-строгому оделся, собираясь сюда. Свой ремень солдатский со звездой затянул, как в армии затягивал, на ту же отметину, хотя с армейской поры и поприбавил в весе. Он старые армейские брюки натянул, крепко схватившие ноги, не зад, как джинсы, а ноги. Рубаху тоже сменил, то была защитного цвета армейская рубашка, не парадная - полевая, с невыцветшими полосками от погон. Вчерашний солдат стоял на Сретенке у дверей кафе, примостившегося возле кинотеатра "Уран". Пришел, видно, в кино, не зная, что кинотеатр "Уран" на ремонте. Да и откуда ему знать, если он в армии служил. Такой он тут стоял, так о нем думали прохожие, сочувственно и уважительно поглядывая на него. Ну а если не в кино, так можно и в бар заглянуть. После армии-то можно парню и чуть-чуть послабление себе сделать. Вон какой худющий, со впалыми щеками.
- А ты мне такой еще больше нравишься, - оглядев его, сказала толстая барменша. Женщины, хоть и нет никакой корысти, оглядывают, рассматривают молодых парней, мужчины, даже и в старости, хоть тоже нет никакой корысти, вернее, надежды, оглядывают, рассматривают молодых женщин - заряжаются и те и те от тех и тех. И чужая молодость, стало быть, бодрит.
- И ты мне такая нравишься, в юбке, а не в джинсах, - сказал Геннадий входя. - Господь вам определил юбки, вот их и носите.
- А некоторым я, напротив, в джинсах нравлюсь, - сказала барменша, идя к стойке самой завлекающей из своих походок. - У вас, у мужичков, вкусы разные. Кому кофе подавай, кому чай, кому виски, кому джин. Хочешь попробовать, у меня джин появился? Сорок пять градусов и елкой пахнет.
- Нет, мне пить нельзя, деловое свидание.
- Тогда кофе?
- Тогда кофе, сестренка.
- Покрепче, солдатик?
- Чтобы в слезы.
В дверях стоял Белкин. Что с ним? Белый, нет, серый такой, оттого, что бежал, боясь опоздать? Да он и не опоздал, на часах было всего пять минут двенадцатого. И он, стоя в дверях, дышал не тяжело. Казалось, он вообще не дышал. А если дышал, то так оробело, что ничего в нем от вздохов и выдохов не шевелилось. Замер в дверях. А вот глазки бегали, обшаривали.
- Пришел? Это хорошо. Я думал, не придешь. - Белкин пробежечкой подскочил к столику у двери, где сидел Геннадий. Не отодвинув кресло, на что, видимо, не было сил, он бочком втиснулся, упав в сиденье. - Мне бы выпить!.. Мне бы коньячку! - Он чуть возвысил голос, обращаясь к барменше.
- Сколько? - спросила она.
- Фужер для начала!
- Так ведь нам же делом заниматься, - сказал Геннадий. - Бегать, узнавать.
- Бегать, узнавать не нужно. Все узнано. В том-то и дело, что все узнано. - Белкин закрутил головой, озираясь. - Хорошо, что никого тут нет, не люблю, когда людно. Хорошее местечко подобрал. - Он приглядывался, оглядывался, что-то пытаясь вызнать про это крошечное, все как на ладони помещение. - Смотри, под кинобар оформили. Кинокамера на стене и в камере лицо оператора. Находчиво! А светильники из кинолент как бы сплетены. И вон земной шар, а в нем опять же кадрик с перфорацией. Кино - владеет миром, так? Да только не так!
Барменша принесла полный фужер коньяку, чашечку кофе, стакан минеральной.
- Так?
- А это вот так! - Он даже не поднял на нее глаз, а сразу вцепился в фужер и стал тянуть из него, захлебываясь, мучительно глотая. Выпил, как алкаш последний, губы неряшливо обтер рукавом, поднял наконец на женщину глаза. Она рассматривала его внимательно, построжав, без сочувствия. Этот клиент был тут новым для нее человеком, и он не внушал доверия. А когда такое вот крошечное на руках кафе, когда почти все, кто тут бывает, где-то рядом и живут, каждое новое лицо настораживает. Глядишь, сбежит такой не заплатив. Или перепьется, набезобразничает. Поглядела, поглядела и отошла, недоуменно пожав плечами. Спросила уже из-за стойки:
- Геннадий, это и есть твое деловое свидание?
- Ага.
- Уже наболтал?! - вскинулся Белкин. - Какие дела?! Какие у нас дела?! Всё с делами! Отдыхаем! Воскресенье! Милая, попрошу еще фужерчик. Коньяк, как известно, четный напиток.
- Это как понять? - спросила барменша.
- Рюмки мало, а надо две.
- Так ведь не рюмками, фужерами себе помогаете.
- Значит, нуждаюсь в такой норме. Одному таблетки хватает, чтобы заснуть, другому нужна целая пригоршня.
- Без таблеток надо спать, - барменша принесла новый фужер.
- Если уж спать без таблеток, - осклабился Белкин, - так уж тогда с кем-нибудь. - Он было собрался повеселеть, но вспомнил про что-то испуганно, про такое, что не пускало его к веселью, а вспомнив, опять посерел, не помог коньяк. Он схватился за фужер, поднес к губам.
- Погоди, - отвел его руку Геннадий. - Ты так вмиг накачаешься. Что случилось-то, что узнано?
- Что?.. - Белкин завертел головой, за стекло пыльное на улицу глянул, подозревая даже скользивших мимо стекла по Сретенке прохожих. - Что?.. Дай сперва выпить!
Геннадий отвел руку, и Белкин опять присосался к фужеру, мучительно заглатывая забвение.
Геннадий ждал, разглядывая этого посерелого человека, которого знал всего вторые сутки, который за эти всего двое суток постарел лет на десять, развалился как бы, оползнями пошел, как трухлявая стена под штукатуркой, чуть тронь, и валиться начинает, расползаться, один сор да пыль от нее.