Карелин Лазарь Викторович
Последний переулок

   Лазарь Викторович Карелин
   Последний переулок
   Роман
   Читателю хорошо знакомы романы Лазаря Карелина "Змеелов" и "Последний переулок". Кроме них в книгу входит и новый роман - "Даю уроки", заключающий эту своеобразную трилогию. Автор верен главной своей теме: утверждению высоких нравственных норм нашей жизни, духовному разоблачению приобретательства и приспособленчества.
   1
   Зной. Июль. Москва.
   Он жил в Последнем переулке, есть такой в Москве, в Москве все есть. И был этот переулок не где-то на краю города, а в самом центре, в серединной Москве, стекал от Сретенки к Трубной улице, к Трубной и Самотечной площадям, к Центральному рынку. Рядышком стекал с Большими Сухаревским, Головиным, Сергиевским переулками. Вон как, все большими, хотя и кривенькими и горбатенькими. Рядом стекала и улица Хмелева, бывший Пушкарев переулок, Колокольников и Печатников переулки. Стародавняя Москва, с лихой некогда славой, с общим прозвищем, начиная от Трубной, - Грачевка, или Драчевка, так прозванная по церкви Николы на Драчах, - с общей целью послужить Сухаревской толкучке, страстям и вожделениям этого московского торжища, где все продавалось и покупалось.
   Да то давно было. А сейчас был зной, июль, и тихий горбился переулок с наспех отремонтированными к Олимпиаде домами и домишками, в иных из которых все же проглянула после ремонта былая их легкомысленная слава, веселые эти завиточки на карнизах и наличниках, а горячий воздух тут был все тот же, как и в пору, когда места эти были отведены для "публичных домов", для падших женщин и падких мужчин. Слова-то какие высокие: публичный дом. А суть-то какая низменная. Раньше говаривали: места, отданные на потребу "общественному темпераменту". И, боже мой, что за люд тут селился, чтобы нажиться на этом темпераменте!
   Он шел, посвистывая. Легко ему было на душе, сухой он был, поджарый, длинноногий, спортивный, свой вес не чуял, а слышал лишь в себе веселость, готовность к встрече с друзьями-приятелями, к встрече с каким-нибудь вдруг чудом, с удачей, со счастьем. Так идет, выступает молодость. А он и был молодым, славным парнем. Не сосунком, нет, уже поклеванным чуток жизнью, но молодым, упружливым, не без заносчивости, сокрытой благожелательной, от души, улыбкой.
   Геннадий Сторожев, житель сих мест, родившийся в этом переулке, - вот он, перед вами. Двадцати шести лет от роду, в армии отслужил, в институт не попал, да и не рвался особо, большим мастером в каком-либо деле еще не стал, да и не стремился особо, но в своих присретенских, притрубненских переулках слыл мастером на все руки, то бишь умел и проводку провести, и кран починить, а надо, и телевизор взбодрить. Умелость эта и определила ему должность - он был рабочим в местном жэке, бегал по вызовам. Не бегал, конечно, а вот так вот шел, по-журавлиному вскидывая длиннющие ноги, с приветливой улыбкой этой, обращенной ко всем тут окнам. Одет он был просто, но красиво. В фирменных джинсах был, а как же, перепоясанный вольно, со спуском, армейским ремнем со звездой на пряжке - знай наших! - и в рубахе, явно заморской, с погончиками, расстегнутой почти до пупа. Рукава подвернуты на ширину манжеты. Стиль!
   Жару он любил. Эту вот пору летнюю, когда заметно пустеет Москва, а уж переулочки и подавно, когда Москва будто роздых берет от людей и машин. Жара тогда становилась сродни тишине. Сельский житель толкует про свои опушки, полянки, рощицы. У москвича тоже есть любимые места - закоулочки, переулочки, свои деревья, скверики, скамеечки. Но только это все сутолокой и гулом потеснено. А в тихую минуту все это к нам возвращается. И почему-то непременно вспомнится детство или вот такая молодая пора, какой жил сейчас Геннадий Сторожев. И он когда-нибудь вспомнит себя, сегодняшнего, этот зной июльский, горбатый этот пустынный переулок, себя на мостовой, себя, посвистывающего, и поймет, вспомнив, что был тогда, много лет назад, счастлив.
   Да, по Последнему переулку шел сейчас счастливый человек, того, разумеется, что счастлив, не ведая. Счастье потому и счастье, что не осознается. Но - это уже спорная мысль.
   Геннадий шел без особой цели, на встречу со случаем. Вдруг да дружка встретит, вдруг на удачу набредет. Вообще шел, но с надеждой, ибо приключение жило в самом этом жарком воздухе.
   Но сперва он набрел на древнюю старуху, сохлую и изогнутую, как стручок перца. На плече у этого стручка сидел большой желтый попугай, такой старый, что уже и глаза на мир окрест не открывал. Черная шелковая лента, приковавшая его к старухе, а старуху к нему, аксельбантом легла на кофточку древней женщины, кокетливую, в кружевцах и бантиках, которые помнили, должно быть, свою хозяйку молоденькой барышней.
   - Геннадий, друг мой, - сказала старуха хриплым голосом попугая. - Сам бог послал тебя мне навстречу. Мон Дье, ты должен ссудить меня двадцатью копейками на кружечку пива.
   "Мон Дье!" - повторил попугай, не открывая глаз, голосом старухи.
   - Вместе и попьем, - сказал Геннадий, искренне обрадовавшись старухе. Приглашаю, Клавдия Дмитриевна. Вы заглядывали, народу много?
   Разговаривая, они переступали шаг за шагом вниз по переулку и как раз вышли к глухому строению на углу, за утлыми пластмассовыми стенами которого неумолчный стоял гул, будто там обосновалась пчелиная семья, но из страны Гулливеров.
   - Как обычно, мой друг, по пятницам. Вслушайся, как гудят эти трутни. Благодарю, я принимаю твое приглашение. Ты добрый юноша.
   Согнувшись, Геннадий подхватил старуху под сохлый локоток, и они стали взбираться по крутому склону, ведущему во двор между ветхими домами, в просвет, выводящий в Большой Головин переулок, лицом в который и стоял этот пластмассовый пивной рай.
   Людно тут было, шумно. Звенели водяные струи, пущенные торопливыми руками, чтобы поскорей вымыть кружку, шипело пиво в автоматах, выцеживавших строго триста восемьдесят пять граммов в ответ на опущенный двугривенный, что и было подтверждаемо соответствующими надписями. Порядок, точность, равенство возможностей, столь любезные сердцу мужчины, особенно после двух-трех кружечек, тут соблюдались неукоснительно. И можно было тут посудачить. От души, во весь голос, про что угодно, хоть с знакомым, хоть с незнакомым. Этим и занимались. Всяк в отдельности и все вместе. Гул, казалось, стал зримым, клубился, вырываясь на улицу. Но в тесноте этой и шуме отчетливо угадывался порядок, соблюдалась очередь к мойкам и автоматам, поддерживалась деловая уважительность к совершаемому каждым обряду. Воистину улей.
   Геннадий отлично тут ориентировался, знал заветные уголки, где непременно стоят пивные кружки, знал кратчайшие пути к автоматам, нашел мигом и место для своей дамы и для себя у стойки. Их здесь знали, они здешними были, а это тоже входило в ритуал: здешних, что возле бара живут, следовало уважать. И в ритуал заведения этого, не хуже чем в чопорном английском клубе для аристократов, входила этакая мужская индифферентность к окружающему. Никто не таращился на старушку и ее птицу, никто не пытался заговорить с попугаем, как бы сделал это на улице, поводя пальцем у его клюва.
   Свобода личности, свобода выбора царили здесь, ну и, разумеется, свобода слова и свобода закуски. Кто что принес, то и пережевывал, запивая пивом. Сушеная рыбка, сухая колбаса, плавленный сырок "Дружба". Тарелок там, вилок не было и в помине. Да и зачем они? Руками, поддев на перочинный ножичек, с газетки - так же слаще, вольготней. Вот это главное - вольготней. Вырвавшимся сюда из домашних запретов мужчинам вольготность и была надобна.
   В том углу, куда пробрались Геннадий и старуха, спиной к ним, лицом в самый угол стоял коренастый, плотный и со спины осанистый человек с седеющим сильным затылком. Костюм на нем был из дорогой ткани, заморского шитья, обувь тоже была заморская, легкоступная. Старуха лишь глянула, удивилась, даже изумилась, но смолчала. Удивился и Геннадий, глянув в эту спину, и тоже промолчал.
   - Мон Дье, - сказала старуха, а может быть, это сказал попугай. - Какое скверное пиво и как я его люблю!
   - Почтение, Клавдия Дмитриевна, привет тебе, Геннадий! - коренастый человек обернулся, приподняв кружку.
   - Мон Дье! - проскрипел попугай.
   - Что, не ждал меня здесь? Здравствуй, земляк. Все еще живой?
   - Он моложе нас с вами, Рем Степанович, - сказала старуха.
   - Ну да, да, в сопоставимых ценах. Что для попугая какие-нибудь сто лет.
   - Он наверняка знал вашего деда. Он забавлял вашу матушку, когда она еще сидела в колясочке. Я получила его в подарок от мадам Луизы, когда мне было восемнадцать лет, и он уже был мудр. Мон Дье, кажется, что это было вчера.
   - Древняя, древняя птица. Мне тоже кажется, что я только вчера вас встретил, Клавушка, а ведь вся жизнь уже проскочила. Скверное пиво. Надо будет распорядиться. Непорядок. А! - вдруг выкрикнулось у него. - А где он порядок, где?! - Он ужал губы, сильный, упрямый рот. Потом улыбнулся, крепкие показав зубы. Он как бы отдавал сам себе приказы: замолчать, улыбнуться. И вот опять заговорить - чуть свысока, сановно, благожелательно: - Ну как вы тут живете-можете? Какие у нас проблемы? Переселять не собираются? Чем-нибудь помочь?
   Старуха задумалась, склонив к плечу голову, совсем так, как ее попугай. Стоит ли говорить, что и лицом она была похожа на своего попугая и даже цвет зеленоватый его впалых щек переняла. Вот только глаза: на старушечьем лице они жили, а у попугая спали. И вот этими блеклыми, но живыми глазками старуха сейчас впилась в лицо сановного Рема Степановича, решая, разгадывая его загадки.
   - Неприятности у вас, - не спросила, а определила старуха.
   Твердощекое, налитое лицо с коротким вздернутым носом чуть только дрогнуло, тотчас же еще тверже став.
   - С чего взяла?
   - Вижу. Да и сюда бы просто так не забрели. Здесь двугривенники собрались, а вы...
   - Не оценивай, не знаешь ты моей цены, представить не можешь. - Рем Степанович вдруг повеселел, даже рассмеялся, какой-то своей мысли рассмеялся и спорить раздумал, уступил: - Да, старая, неприятности, угадала. Похуже даже, чем неприятности. Обвал в горах. - Он посмеиваясь произносил эти слова. Круглым, славным сделалось его лицо от посверка улыбок, курносым, мальчишеским. Показалось, что не седой он вовсе, а белесый, не за пятьдесят ему, а паренек еще совсем. Так преображает улыбка, смешливый миг редко кого, но этот из редких, обязательно взыскан судьбой, наделен обаянием сверх всякой меры, бесценным этим даром на жизненном пути. - Гена, а ведь ты мне нужен. Собирался искать тебя. А ты - вот он, в питейном заведении. Да еще с дамой. Разлучить-то вас смогу ли?
   - Ах хорош, ах красив! С такими лицами купцы последние сотенные у нас прогуливали, а потом стрелялись. Сколько случаев помню. Банкроты! Но хороши были, хороши! Русский человек в отчаянии хорош!
   - Не каркай, старая. - Соскользнуло с лица Рема Степановича былое, он вернулся в сегодня, к своим за пятьдесят годкам, к бывалости, жесткости, может быть, и неумолимости. Теперь все в нем совпадало: и отличный костюм, и твердый, чуть брезгливый ужим губ, и башмаки не вчерашней, а завтрашней востроносости, и едва наметившиеся брыли над впившимся в шею воротничком белоснежной рубахи, и все еще держащие голубизну усталые глаза.
   - Не гневайся, не гневайся! - и так и сяк клоня сохлую головку, все вглядываясь, догадываясь, забормотала старуха. - Бог наказал, мне бы поглупеть, да нету роздыха. Спасибо, Генушка, должок за мной. Пошли отсюда, Пьер, напотчевались.
   Пьер пробудился, чуть приподнял вековые веки.
   - Мон Дье, - сказал он, имея в виду: "Да, да, наговорились, пора и на покой".
   - Зайдем ко мне, - сказал Рем Степанович и дружески взял Геннадия под руку. - Занятная старушенция. Ей, никак, близко к ста? А знаешь, кем она была в свои молодые годы?
   Геннадий промолчал.
   - Да... - тоже промолчал-протянул Рем Степанович. - Но за давностью лет, смотри, стала совестью нашего переулка. Правдовысказывательницей. Легендохранительницей. С ней только столкнись нос к носу.
   Они вышли в Головин, спустились через проходной двор в свой Последний, вступили в тишину и безлюдье.
   2
   "Ко мне..." Никогда Рем Степанович не звал Геннадия в свой дом, да и никого не звал из здешних. Когда ремонтировать его надумал - было это года три назад, Геннадий тогда уже работал в жэке, - Рем Степанович жэковских рабочих и близко к ремонту не подпустил, свою бригаду пригнал. Народ в этой бригаде был молчаливый, гордый. Все в спецовочках на молниях. Никто из них даже в пивную не заглянул - ни сюда, в Головин, ни в бар в Печатниковом. Приезжали на работу в шикарном автобусе. Материалы привозили в крытых фургонах, мебель привезли в громадных контейнерах, распаковывали, подогнав машины вплотную к дверям. Красные японские иероглифы выплясывали на гофрированном картоне. Ребятишки потом долго играли с этой гофрой, выброшенной на помойку, строили дома и крепости.
   Сантехник было толкнулся в дверь после ремонта, мол, надо ведь проверить. Повернул его Рем Степанович. Не обидел, зачем же, с сотнягой в руках оставил. Участковый было хотел заглянуть. И этого повернул. С сотней ли, с чем-то еще, или только с помощью слов - неведомо.
   А, кстати, дверь входная в квартиру отремонтированную так и осталась обшарпанной. Да и рамы оконные не заменили и не покрасили даже. Рем Степанович, провожая через двор участкового, оказывая ему уважение, объяснил, что не хотел нарушать внешний вид старого дома, ставить на него новенькую заплату. Иное дело - внутри, это, мол, его собственное дело.
   Квартира в этом ветхом трехэтажном доме, вставшем между переулками, но все же чуть вступив в Последний, от которого дом отгородился вековым тополем - укромный домик был, всегда таким был, - квартира в этом доме, на втором этаже, угловая, принадлежала еще деду Рема Степановича, как и весь дом, где на третьем этаже будто бы квартиранты жили (не квартирантки ли?), второй занимали хозяева, а в первом был магазин. Тут чуть не в каждом доме тогда в первых этажах располагались магазины, лавчонки, разного рода и вида питейные заведения. Сын за отца, говорят, не отвечает, а уж за деда и подавно. Рем Степанович никогда и не скрывал, что дед его тут поторговывал когда-то. Но вот именно - когда-то, да и купцом был явно захудалым. Отец Рема Степановича уже был советским служащим, чуть только прихватившим от нэповской лихорадки.
   Рем Степанович ремонтировал эту родовую колыбель не для себя - для престарелой матери, одиноко доживавшей тут свой век. Сам же Рем Степанович давно покинул свой родной переулок, жил где-то рядом, в Москве же, да в ином ряду, так сказать, в белокаменном. Редко когда навещал он мать, недосуг, возносила судьба, легендой становился он для своего переулочка, тут стали гордиться им, отсюда, если очень уж припекало, гонцов слали к нему. Он помогал, от своих не отмахивался. Кому с ремонтом, кому с пропиской для родственника, а это непросто в Москве, кому с пересудом, с пересмотром срока, если кто из последненских усаживался на скамью, а уж это и совсем не просто. Помогал, помнил корни.
   И сыном был хорошим, заботливым. Вон какой ремонт для матери отгрохал. А потом, когда мать болеть начала, вскоре после этого ремонта, забрал мать к себе на дачу. Опустела квартира, зря ремонтировал. Но родное все же гнездо. Рем Степанович нет-нет да и наезжал сюда. Иногда не один, с друзьями. Ну что ж, гости солидные, не шумные - вышли из машины и нет их. А для переулка, для Последнего-то, все-таки честь. И узнаваемые лица порой мелькали, важные на Москве персоны. Честь, честь для переулка. Иногда проскальзывали за дверь и женщины. Ну что ж... А вот из здешних в дом свой, в квартиру эту отремонтированную, Рем Степанович не пригласил никого. Ни разу. Тут он, видно, решил дистанцию соблюсти. И вдруг позвал: "Зайдем ко мне..."
   Пока подходили к дому, почти отгороженному от глаз могучим стволом тополя, им пересек дорогу широкоплечий сильный мужчина, на плече у которого сидела крупная длиннохвостая мартышка, зеленая-презеленая.
   - Надо же?! - изумился Рем Степанович. - И обезьяна у нас завелась! Он даже повеселел. - Вот переулочек, не соскучишься. Того и гляди между домами проглянет синее море. Моряк какой-нибудь у нас тут обрел пристань?
   - Моряк, - подтвердил Геннадий. - Познакомить?
   - Хватит мне на сегодня попугая. Ну, милости прошу.
   Они взошли на ветхое крыльцо. Рем Степанович повозился с ключами, распахнул скриплую, обшарпанную, но по-старинному тяжелую дверь. Да и ручка дверная была массивная, витая, из бронзы.
   - Все дивлюсь, что эту ручку никто не отвертит, - сказал Рем Степанович. - Не ценят тут у нас модных вещиц. Это добрый признак, впрочем. Сиюминутных выскочек у нас тут нет. Новенькие сюда не въезжают; жаль, что старенькие съезжают. Ваш-то дом как? Вроде бы солидное строение.
   - Нас никто трогать не собирается. Пять этажей. Лифт.
   - Главный гигант был в нашем переулке. Теперь-то вон - башню отгрохали панельную. Что там за народ?
   - Такие же, как и мы.
   - Как и мы... Ступай, ступай, Гена, вверх по лесенке. Как и мы! А какие мы - эти мы?
   - Я вас не хотел обидеть, Рем Степанович.
   - Ты и не обидел. Польстил, если хочешь. А вот и дверь в квартиру матушки.
   Это тоже была старая, обшарпанная дверь. Видно, и на лестничной площадке не желал Рем Степанович ставить цветные заплаты - тут все вокруг было старым, обветшалым, но и прочным на глаз, по-прочному строилось. Но дверь, хоть та же все, от былой поры, была так утыкана новенькими, самоновейшими, видать, с шифром замками, что стальные эти квадраты и овалы все-таки выглядели заплатами - блескучими, новенькими, - казались стальными коронками в щербатом рту.
   Рем Степанович, перебирая связку ключей, пощелкал замками, у которых у каждого был свой голосок, мелодичный, отчетливый, - и дверь медленно, тяжело стала отворяться. Слишком тяжело для деревянной двери.
   - Стальной лист в дверь вставили? - спросил Геннадий.
   - Что-то в этом роде, друг мой слесарь. Да ты кто у нас - слесарь, электрик, водопроводчик?
   - Всего понемножку, исключая канализацию и теплофикацию. Что у вас стряслось?
   - Да тут ты не поможешь, - снова отчего-то развеселился Рем Степанович. - Стряслось... Входи, Геннадий. Глянь, хорош ли ремонт.
   Геннадий вступил в сени, тускло осветившиеся лампочкой с очень высокого потолка. Похоже было, что ничего тут никогда вообще не ремонтировалось. Пыльные стены, старые шкафы, зашарпанные половицы.
   - Решили сени сохранить для музея? - спросил Геннадий.
   - Догадливый. Вот, мол, с чего мы начинали.
   - А если кто войдет из незваных, так тут его и принять? - спросил Геннадий.
   - Куда как догадливый! Московский паренек, тутошний. А ведь мы, тутошние, головастые, а? Тетка-то жива?
   - Жива.
   - Все на машинке стучит? Работы хватает?
   - Стучит. Хватает.
   - Поклон Вере Андреевне от меня. И мое когда-то печатала. Я смолоду в журналисты чуть было не подался. А вот кухня. Входи, Гена.
   Еще одна открылась старая дверь, тяжко тоже, со стальным тоже листом, и Геннадий встал на пороге кухни. Он знал, что новизна ударит в глаза, ведь был тут ремонт, свозилась сюда всякая всячина, но, как говорится, действительность превзошла все его ожидания.
   Просторная - от старого дома простор, - эта кухня была будто выставкой новейших достижений, какие иногда устраиваются в павильонах в Сокольниках. Нет, где им - павильонам. Геннадий бывал на этих выставках, - куда им!
   Громадная электрическая плита - ну пускай. Громадный, во всю стену, холодильный шкаф - ну ладно. Холодильник под потолок - и это видали, финский, знаем. Но вот бар при кухне - со стойкой, с вращающимися высокими сиденьями, с такой стеночкой из вин, что закачаешься, еще их не отведав, но ящик цветного телевизора, повисший в углу на гибком креплении - куда хочешь, туда этот ящик и волочешь, но вот кухонная панель, все эти шкафчики, ящички, и все из бронзы, неблескучей, тусклой, благородной, и вот из такой же бронзы нависший над столом вытяжной потолок, но вот... да не счесть этих "вот", это все внове было для Геннадия, не видал он этого всего на выставках, хоть наших, хоть ихних.
   - Да! - сказал он радостно-изумленно. - Вот это вот да!
   - Не завидуешь? - внимательно глянул ему в глаза Рем Степанович. - Нет, не завидуешь. А иные мои гости, дружки из самых-самых, темнели ликом. Ты другой. Молодец за это. Хотя как взглянуть. Иной потому не завидует, что о чем-то подобном для себя и не мечтал. Не знаешь - не желаешь. Искусить можно лишь осведомленного. Ты хоть в кино-то видел когда-нибудь такую кухню? В американских этих боевичках?
   - Честно скажу, нет.
   - А она вот она - в нашем Последнем переулке. Люблю удивлять, пошли дальше. Но только, Гена, Геннадий ты мой дорогой, уговор: молчок, а? Условились? По-мужски, а?
   - Условились.
   Дверь из кухни не открывалась, а отодвигалась, она была из двух широких створок, и Рем Степанович разом обе размахнул, они легко покатились по стальным желобам. И разом открылась перед Геннадием громадная комната (зал, что ли?), где был камин, где кресла выгораживали стол у стены и стол у окна. А окна, их ведь и не было, они лишь угадывались за матовыми экранами, которые вдруг начали разгораться, даря комнате дневной, но не с улицы, где зной был, а кроткий какой-то, будто певучий свет. Чего тут только не было, в этой гостиной, если вглядеться. А если не вглядываться, то все эти кресла, столы, столики, камин этот, картины на стенах и ковры на полу - все здесь в глаза не лезло, скромненько будто бы держалось, не выпячивало себя. Геннадий понял, угадал, что это и было самым главным тут признаком богатства, вот это вот, что им тут не бахвалились. Он понял, догадался про это. Такой угадливости можно и обучить, натаскать можно, но может и без натаскивания понять человек, что к чему, хотя и попал в непривычное для себя, в загадочное.
   - Так, наверное, очень богатые люди живут, - сказал Геннадий.
   - Верно, не бедные, - согласился Рем Степанович. - А почему я должен быть бедным, Гена? Этот дом - он ведь по наследству мой, весь дом. Но это пустяк. Я от деда своего, от отца, от предков всех иное, надо думать, наследство получил. Оно в крови у меня, в башке у меня. Куда с этим? Выбросить? Национализировать? Ладно, пошли дальше.
   Слева от камина просто простенок был, но Рем Степанович подошел к камину, нажал неприметную кнопочку - и простенок поехал за камин, открывая проход.
   - Следуйте за мной, уважаемый товарищ! - голосом экскурсовода сказал Рем Степанович. - А вот этот вот домашний, отчасти интимный кабинет уроженца сих мест Рема Степановича Кочергина. Прошу учесть, вход сюда по особым пропускам, имя которым - "доверие".
   Геннадий Сторожев переступил порог, ощутив озноб, как там, на улице, под палящим солнцем, когда кровь загорелась. Но этот озноб был не от зноя, а от тайны, от вступления в это вот "доверие", которое исходило от человека очень и очень не простого, самого по себе таинственного.
   - Когда матушка по болезни уже не могла жить одна, переехала в мою семью, - идя следом за Геннадием, пояснил Рем Степанович, счел нужным пояснить, - я приспособил это родовое гнездо, так сказать, для себя. Бывает, надо где-то и отсидеться, отдышаться, отгородиться от людского гама. Ну?
   А что - ну? В этой сравнительно небольшой комнате, как и в той, вроде зала, богатство было таким богатым, что уже и не чванилось. Конечно, были тут и транзисторы-звери - видали мы такие транзисторы и такие магнитофоны, все эти "Филипсы", "Сони", "Шарпы" видали. Много раз бывал Геннадий в комиссионном магазине у площади Восстания, дивился на эти ящики и ящички, поражавшие воображение и видом и ценой, с тремя нулями все ценой. Приезжал, взглядывал, уезжал. Накопил все же на магнитофончик, сделанный в Гонконге. Три сотни отдал. Ничего, работает.
   Нет, не в аппаратуре этой, которая всюду виднелась, тут было дело. И не в письменном громадном столе на львиных лапах, заставленном, заваленном занятными вещицами, голенькими бабенками из дерева, из кости, рыцарями в латах и на конях, зажигалками, один к одному похожими на настоящие "Люгеры" и "Кольты". Все это удивляло, манило, не без этого, - но не в этом навале всякой всячины тут было дело.
   Изумила Сторожева библиотека. По своим обязанностям электрика он частенько бывал в квартирах, где полки прогибались от книг. Все больше новеньких, все чаще одних и тех же. Шли подписки - шли ко всем. Дюма этот, Паустовский, скажем, Грин, к примеру, - эти красно-зелено-коричневые корешки были на каждой полке, куда ни зайди, если, конечно, в доме собирали книги.
   А тут на полках от пола до потолка, и у одной стены, и у другой стояли старые книги, в потертых из кожи переплетах, а то и в матерчатых переплетах, а то и в серебряных окладах, как иконы. А в книжном шкафу возле стола теснились книги такие зачитанные, с такими истрепанными корешками, будто в шкафу том была толкучка, с рук шла продажа, как на Птичьем рынке по субботам.
   - Книги-то вроде читаете, а не складируете, - сказал Геннадий.
   - Вот именно! - хмыкнул Рем Степанович. - Точно словечко нашел. Нынче культура все больше складируется. Мол, имеем. А вот - разумеем ли?
   - А я вас за читателя не считал, - сказал Геннадий, робко беря с полки толстый том, переплетенный в затканную цветами штофную ткань. - О, как угадал! Книга про Москву. - Он раскрыл книгу, прочел на титуле: - "Прогулки по Москве и ея художественным и просветительным учреждениям". Люблю читать про Москву. Как угадал.
   - А у меня тут вся стена "про Москву", - сказал Рем Степанович. - И я люблю - про Москву, вообще историю люблю. Я сперва чуть было историком и не стал. Потом чуть было журналистом, а уж потом...
   - "Москва. Издание М. и С. Сабашниковых, 1917", - прочел Геннадий. Может, за день до революции издали?