Ехали, ехали, и вот оно, Рублевское шоссе.
   - От милицейского поста влево, - пробудился Рем Степанович. Да, он будто подремывал, полуприкрыв веки. Или отдыхал, собирался с силами? Что там будет, в этих Раздорах? И это не твоя забота, Гена.
   Не выдержал водитель, извелся от молчания:
   - Извините, дорогой товарищ, а почему поселок этот дачный Раздорами зовется? Сколько вожу сюда, а никто толком не знает. Вы вроде с историей в ладах, не расскажете?
   - Судились местные крестьяне с местной помещицей из-за спорного клочка земли. Вот и - раздоры. И крестьян тех потом раскулачили, они тут извозом занимались, богатенькие мужики были, и помещица та померла давно на чужбине, а слава, что задрались люди между собой, что чего-то не поделили, осталась. Все грыземся, кусок друг у друга рвем.
   - И все за справедливость, - сказал водитель. - Никто не признается, что за кусок глотку рвет, всяк кричит - я за правду, за справедливость! Взять хотя бы у нас на базе. Тому дай, тому сунь. А на собрании, между прочим, иной из этих, из вымогателей, - мы их "поборниками" зовем - такую речугу закатит, что молись на него, да и только. Икона, а не человек.
   - Да, да. От того магазинчика влево, вон по той асфальтовой полоске.
   - Или взять - взойти в какой-нибудь магазин...
   - И первый же переулок по левую руку. Вон там, где сосна в небо уперлась.
   - Смотришь, все у них чистенько, все у них по правилам, а по Москве слухи ходят, что ворья похватали вагон и маленькую тележку.
   - Стоп! Приехали! Здесь подождешь нас, шеф. - Кочергин выпрыгнул из такси, не ожидая, когда машина окончательно станет, заспешил, выдал свою горячку.
   Их встретил тихий дачный тупичок, в котором росли, в небо устремясь, мачтовые, вековые сосны. Их тут мало осталось, пожгли их молнии, валили шквальные ветры. Когда-то они тесно стояли, оберегая лес, друг друга подпирая, как воины, вышедшие вперед. Но застроили, затеснили, смяли лес дачами, отпала нужда и в этих воинах на бывшей лесной опушке.
   - Вон та дачка, Гена, вон, под красной черепицей, - указал рукой Рем Степанович. - Войдешь, собаки там нет, иди без трепета. Войдешь, вызовешь хозяина, да он тебя сам встретит, любознательный, сам всегда открывает, и скажешь ему, что я его жду. И все дела. Беги!
   Дачка, на которую указал Кочергин, могла бы лишь в сладком сне присниться, если бы до сна этого Геннадий нечто подобное увидел хотя бы в кино. Дачка эта стояла посреди зеленого поля, по которому привольно разбежались цветы, на котором, цветами же, разбежались легонькие креслица и столики, а вдали, в углу, виднелся теннисный корт, а в другом углу - роща встала, слепя глаза подвенечной березовой чистотой. Ну, а сама дачка - это был двухэтажный светлого кирпича дом, новенький, приветливый, забранный, где только возможно, в дерево, коричневатое от блескучего благородного лака. Балкончики, верандочки - все без утайки, все в приветливых занавесочках. Широкие приветливые окна отворены. Там, за окнами, молодая женщина прошла в открытом платье, с загорелыми полными плечами, там слышались детские голоса.
   Отлегло на душе у Геннадия, когда он входил в калитку этого милого дома. Вот сейчас все и распутается. Тут жили славные, честные люди, ничего ни от кого не таящие. К ним, к хозяину этого мирного дома, Рем Степанович и прикатил, чтобы обрести душевный покой. А вот и хозяин, заспешивший Геннадию навстречу. Это был мужчина в годах, но еще стройный, чуть только обозначился животик. Он был в замечательных тренировочных штанах, с лампасами, как у генерала. Такие штаны лишь на наших олимпийцах можно было увидеть, на мировых рекордсменах. Жарко было, и он был без рубахи, разулся даже, босиком зашлепал навстречу. Отличнейший мужик! Еще издали заулыбался приветливо. Жаль, староват все же, лысоват, венчиком седые волосы, но все равно молодым он казался, открытость его молодила.
   - Вы ко мне, юноша?
   И голос славный, и глаза смеющиеся.
   - Меня Рем Степанович к вам послал, - сказал Геннадий, ожидая, что хозяин этот сейчас аж подпрыгнет от радости. - Он тут, между соснами прогуливается. Просил вас выйти к нему.
   Не подпрыгнул хозяин. Вздрогнул, это так. Напрягся, это точно. Одряб вдруг, постарел вмиг лицом - чудеса, да и только. Пугливо оглянулся на окна. Плечи свел, выбежал за калитку, будто подстегнули его. И побежал, вертя шеей, высматривая в соснах Кочергина, накалываясь, смешно вздергивая босые ноги.
   Геннадий побрел следом за этим все более похожим на кенгуру мужчиной. Кенгуру с лампасами.
   Стволы перегородили тупичок, превратив его в лабиринт. За любым из этих великанов можно было затаиться, каждый ствол был шире человека. И вздымался в небо. Надо было запрокинуть голову, чтобы углядеть вершины. Так, запрокинувшись, и переходил от ствола к стволу Геннадий, потеряв из виду кенгуру в лампасах, не зная, отыскал ли он Кочергина. И вдруг близко, отчетливо услышал их голоса. Сперва не узнал, кочергинский голос не узнал. Сверлящий какой-то. Он говорил:
   - Что происходит, Лорд? Берут одного за другим. Бьют, как по пристреленным мишеням. Хуже, идут по схеме. По нашей схеме. Кто их может вести? Шорохов?
   Получилось, Геннадий подслушивает чужой разговор. Но он не отошел, продолжал слушать. Ему важно было понять.
   - Павла Шорохова нет в живых, - ответил человек, который был вовсе не кенгуру в штанах с лампасами, а был он - Лордом, вон кем. - Он умер после удара ножом, не прожив и часа... Он не мог...
   - А вот Колобок, когда его брали, шепнул моему человеку, что Шорохов жив, что это его работа.
   Колобок... Шаляпин... Вот теперь еще Лорд... А стальной этот, будто сверло по стали, голос принадлежал вовсе не Рему Степановичу Кочергину, а Бате. Кенгуру, он же Лорд, так и назвал его, панически вызвенив свой шепот:
   - Батя, этого не может быть! Я получил точные сведения! Из больницы! В тот же день!
   - Не помню, чтобы Колобок когда-нибудь ошибался.
   - В тот же день! От надежнейшего человека!
   - Шорохову успел что-то шепнуть Петр Григорьевич Котов, этот Петр Великий наш. Перед самой смертью успел. Это было установлено. Шорохов пошел по цепочке. Он знал. Только он.
   - Но его нет в живых!
   - А Колобка повели в наручниках. Подвел тебя твой надежнейший человек. Всех подвел!
   - Тут что-то другое, Батя, тут что-то другое. Не мог же Павел Шорохов, потеряв сознание уже по пути в больницу, не мог же он...
   - Да, не мог, если умер. А если жив?.. Не странно ли, что никто не знает, когда и где его похоронили? Вот что, Лорд, передай всем, чтобы топили сети. И врассыпную! Кто куда! На курорты, к старичкам-родителям, в лес, в горы, в пустыню. Нет дел! Конец делам! Отдыхаем!
   - Но если они пошли, они пройдут весь путь, Батя.
   - Думаешь? - Вернулся к Кочергину его голос, ушел сверлящий звук. - Я тоже так думаю... Что ж, тогда... Ты в наручниках себя представляешь, Семен?.. Я, сказать по правде, себя не представляю...
   - Нас не посмеют тронуть, Рем Семенович. Вернее, так далеко не зайдет.
   - Думаешь?
   - Надеюсь.
   - На бога надейся, а сам... Топи сети, Лорд.
   - Слушаюсь. Ну, разбежались?
   - Разбежались. Щеки разотри. Дома не узнают.
   Геннадий отскочил от ствола, зашел за другой, за третий, пошел вдоль заросшего забора к просвету из тупика. Там, за углом, должна была стоять их машина.
   13
   Вот и пришла ясность, вот ты и понял все. Что - все? Только темнее стало на душе, смутнее. Это как перед грозой, вдруг почернеет небо. Миг назад еще были в нем просветы, еще жила надежда, что стороной пойдет ливень, но нет, все вычернилось, и рванул с неба град, не дождь, а ледяные эти шарики, в кровь секущие лицо. Ну, понял он, сразу стало ясно, что у Кочергина какие-то неприятности, тот и сам этого не скрывал, а они вон какие. Это не неприятности. Повели одного, повели другого. К нему самому подбираются. И к Лорду этому - тоже. Вот так лорд! Вот так домик с теннисным кортом и лужайкой, как в английских поместьях. Это все, значит, наворованное? Град сек лицо, потому что под градом этим оказалась и Аня Лунина. Как далеко она-то зашла? Это ее лицо сек сейчас град, а Геннадий исстрадался, мучаясь за нее. Что надо было делать? Ему?! Как поступить?! Сейчас?! Не медля ни минуты?!
   Уселись в машину, покатили назад в Москву.
   - Опять кто-то помер? - шепотом, пригнувшись, спросил водитель у Геннадия. Тот только неопределенно повел плечами.
   - Куда теперь? - громко спросил водитель.
   - Гони, шеф, в Последний переулок, в последнее мое прибежище! - с напором, будто повеселев, отозвался Кочергин.
   Умеет он красиво говорить, не отнять. И держится на заглядение. Геннадий повел на него глаза, перехватил ответную улыбку. Ну, не шибко широкую, радостную, но - улыбку все ж таки, хотя улыбаться было нечему. Азарт даже какой-то зажил сейчас в этом в румянец укрывшемся крепком лице. Будто хватил там, у сосен, стаканчик. Зарядился энергией. Этот еще подерется, его не свалили. Он только вот Шорохова какого-то страшится. Все знать ему надо, жив ли, умер ли. Спросить бы напрямик, а кто такой этот Шорохов? Не ответит. А ответит, так всю правду не скажет. Что-то, про главное про что-то, соврет. Умеет правдиво врать, это теперь ясно. Многое умеет. Все равно что стал бы защищать ворота Геннадий против покойного Харламова, против Мальцева, а то и против их обоих. Обвели бы в два счета. И шайба в воротах, и защитник валяется у бортика. И все по правилам. А пацанье с трибун хохочет. На кого полез, переулочник?!
   Но кто его ударил - этого Шорохова? Ножом в бок - кто? Что это еще за дела такие? Разве в Москве убивают кого-нибудь, если только не по пьянке и редко-редко когда - чтобы ограбить? А тут не по пьянке ножом в бок сунули и не для ограбления. Что за дела?! Кто ударил?! Убил, не убил? Колобок говорит, что жив, Лорд говорит, что умер. А нужно им, Кочергину нужно, чтобы Шорохова уже не было в живых. Вот что за дела! Тогда кто же его убил, если убил, или кто ранил хотя бы, ткнув ножом? Вот так дела!
   - Что приуныл, Гена? - окликнул его Рем Степанович. - Мое настроение передалось? Ничего, мы сейчас наши тучки развеем. Эх, дотянуть бы до понедельника, промчать бы время!
   - А что в понедельник будет? - обернулся Геннадий, снова дивясь этому человеку, зажегшемуся азартному огоньку в его еще молодых, голубых в синеву глазах.
   - А в понедельник покачу я на работу.
   - "Волга" небось у вас блестит? - подал голос водитель.
   - Небось. Взойду на свой этаж, пойду к своему кабинету, здороваясь со встречным народом, и все сразу пойму.
   - Вы про что, Рем Степанович? - не понял Геннадий.
   - А вот про взгляды про эти мимолетные, про кивки и кивочки, исходящие от коллег. В порядке ты, нет ли - сразу ясно становится, еще когда вахтер тебе у входа так или сяк головкой поприветствовал. Учти, вокруг все всё раньше тебя знают. Недаром говорят, что рогоносец узнает об измене своей жены последним.
   - Гляжу, дорогой товарищ, ба-а-альшущие у вас неприятности, - сказал водитель и сочувственно покивал затылком, не смея отвести глаз от дороги, где шли встречные самосвалы.
   - Так я и не скрываю.
   - Чего скрывать? Смелее так, как вы.
   - Смелее? Умен ты, шеф. Бит, видать, жизнью-то.
   - Не без этого. Вот молодой человек у нас еще не битый, у него еще все впереди.
   - И он битый, в хоккей играл.
   - Это не то битье. Клюшкой по ногам - это пустяки.
   - Вчера сунулся к одной дамочке без звонка, а у нее мужик какой-то, сказал Геннадий, изумляясь, не умея понять, зачем он про это сказал.
   - Это уже нечто! - похвалил водитель. - Не горюй, считай, что тебе повезло. Но это уже нечто.
   - Душевный, душевный порыв, - сказал Рем Степанович и положил сухую, горячую руку Геннадию на плечо. - Пожалел меня, так? Мол, и у меня неприятности, не только у вас? Спасибо, дружок.
   - Вы - понятливый! - Зло взяло Геннадия, на самого себя зло. Водил его, как на поводке, этот Рем Степанович, даже хуже, гипнотизировал. Ну зачем сболтнул? К кому прилаживаешься?
   - Не злись, Гена. Душевный порыв - всегда красит человека. Вот я стал беден такими порывами. Обнищал на них. А им цены нет. Поверь.
   - А вот что начальство бывает умным, так это на вашем примере убеждаюсь, - сказал водитель и уважительно покивал затылком. - Вам шофер на персоналку случайно не нужен? Пошел бы к вам. Стаж. Имею первый класс. Ни одного прокола.
   - Ни одного, говоришь? - Кочергин похмыкал, как бы рассмеялся коротко. - Вот бы и случился у тебя первый прокол, если б пошел сейчас ко мне на работу. А так, что же, могу взять. Но...
   - Ясно. Не та полоса.
   - Именно! Полосатая она - жизнь... Помолчим, братцы, с закрытыми глазами хочу посидеть. - И откинулся, отгородился от своих спутников, прикрыл глаза Кочергин. Что там - за зрачками?
   Приехали когда, Рем Степанович велел остановить машину там же, у их школы. Расплачиваясь, дал шоферу сверх счетчика коричневатую, хрусткую сотенную. Тот взял, не удивился. Не стал благодарить. Лишь глянул на Кочергина зорко и сочувственно, как взглядывают бывалые люди в лицо больного, очень больного человека.
   14
   Крепко взяв Геннадия за локоть, повел Кочергин его к своему дому. Прошли и по переулку так, пока не свернули к тополю. Переулок их был безлюден, хотя простреливался, должно быть, глазами, хотя и показалось Геннадию, что кто-то вон там мелькнул, входя в подъезд, а кто-то выглянул из подъезда. Вроде бы Клавдия Дмитриевна со своим Пьером промелькнула. Вроде бы и его знакомый старший лейтенант на пороге отделения милиции стоял, но тотчас же исчез. Нет, тут Геннадий обознался. Старший тот лейтенант вчера отдежурил, а сейчас где-нибудь, сняв кителек, рыбку удит. Завзятый рыболов.
   Подошли к дому. Кочергин так и не разжал своих пальцев, одной рукой дверь стал отмыкать. Не спрашивая согласия, ввел, как втолкнул, Геннадия в сени-прихожую. И только тут отпустил, завозясь с замками.
   Вошли в кухню. Сразу шагнул Рем Степанович к бару, к сказке этой заморской, к заискрившимся бутылкам и сосудам. Вдруг музыка негромкая зазвучала - это Рем Степанович на какую-то кнопку нажал. И свет засеребрился под потолком. А экран матовый, загораживающий окно, пейзаж этот унылый переулочный, засветился уютным, теплым, коричневатым светом, под стать струящейся музычке.
   - Выпьем! Тебе что налить? - Себе он налил в бокал почти доверху из бутылки с белой лошадью, мирно пасущейся на зеленом лужке. И сразу стал пить. Тянул, тянул, до дна дотянул. - Так что тебе? Водочки?
   - Вы бы закусили, - сказал Геннадий, просто съежившись от этих длинных глотков, от этого неразбавленного виски, которое сейчас забушевало пламенем в Кочергине.
   - Не страшись за меня, Гена. Не запьянею. Рад бы, да не возьмет. На, глотни водяры. Разожмись, чего ты? Вот сыр. Заешь. Ну, повторим?
   Кочергин не собирался спаивать Геннадия, он налил ему небольшую рюмку. А вот себя, пожалуй, он хотел упоить. Себе он снова налил бокал доверху. И выпил его, снова не закусив.
   - Заели б чем-нибудь? - помолил Геннадий. - Больно на вас смотреть.
   - Да не берет меня это пойло! Я из тех, Гена, корни мои, деды-прадеды мои такие, каких свалить нелегко! Но ничего, мы что-нибудь придумаем! Хвост веревочкой! Дожить бы до понедельника! Доживем, как думаешь?
   - Доживем! - сказал Геннадий, располагаясь опять к этому человеку, забывчиво забыв тот разговор в тупике среди сосен, гипнотизировал его этот Кочергин, избыточно был одарен он великим даром божьим - обаянием.
   - Понедельник... понедельник... А проскочим через него, так и дальше поплывем. Поплывем, а?!
   - Поплывем!
   - Главное, чтобы проскочить, чтобы пристрелка эта на тебя не легла. Что такое?! Почему они так лихо взялись?! Кто их за руку водит?!
   - Шорохов, наверное, - тихо сказал Геннадий.
   - Что? Ты-то откуда про него знаешь?! А, ну понял, Митрич велел сказать. Да, брат, этот Павел Шорохов грозит, грозит мне пальцем.
   - А он жив?
   - Похоже, что так.
   - А кто он?
   - Был директором большого московского гастронома. Потом - сел, потом вышел, отработав где-то в пустыне года два змееловом. Змеелов! Директор гастронома, торгаш, махинатор - и, нате вам, змеелов. Слыхал про такое?
   - Нет.
   - Ну вернулся. Ну приняли его, стали помогать. А он возьми да и начни свои змееловские навыки показывать. Здесь, у нас. Короче, мстить надумал. Свой по своим - хуже нет.
   - Вам важно, чтобы он был мертв?
   - Глупости говоришь! Мне важна ясность. Мне надо понять, кто в мою спину нацелился. Как ты оборонишься, когда не знаешь, кто твой противник? Силен ли? Поверь, эти торгаши, которых увели, ко мне лишь косвенное касательство имели. Ну, помогал им кое в чем. Всего лишь. Веришь?! Я - им, они - мне. Для уюта жизни. Веришь?!
   - Верю, - сказал Геннадий, а в глазах его встали сосны, вспомнилось, как стоял, задрав голову, высматривая их вершины, вспомнились голоса, его, Кочергина голос.
   - Это всё мелкота для меня. Ну, выговор! Ну, понизят! Переживем! Но нужна ясность, ясность! Вот что... Попрошу-ка я тебя еще об одном одолжении. Пошли. - Кочергин выскочил из-за стойки, заспешил в свой кабинет, снова мимоходом крепко прихватив пальцами Геннадия за локоть. Проскочили гостиную, где такой жил мир да покой, где бы хорошо было остановиться, усесться в креслице перед громадным экраном цветного телевизора, включить его и, попивая хоть виски, хоть водку, заняться уютным делом слежения за чужой жизнью, там, на экране, пусть даже и трагедии какой, с убийствами, с изменами, с автомобильными катастрофами - страшно, очень! - а все равно уютное это было б занятие, чужая б там мелькала жизнь, чужие раздавливались судьбы. Нет, проскочили мимо экрана сказочного, было Кочергину не до сказок.
   Вошли к нему в кабинет. Тут Рем Степанович отпустил Геннадия, подсев к столу, торопливо что-то начал писать. Снова записочка? Такая же, как та, которая все еще лежит в кармане? Геннадий не вспомнил про нее, не выбросил за ненадобностью. Пойдет домой, выбросит в урну.
   Кочергин продолжал писать, а Геннадий от нечего делать пошел вдоль стен, стал разглядывать картины, которых тут было порядком. Не только книги "Про Москву" собирал Рем Степанович, но вот и картины все у него были о Москве. Узнавались иные места. То глобус на доме подскажет, что это угол Калининского проспекта, хотя дома на картине в тумане, улица, проспект этот, в ночную синеву укрыт, лишь огоньки мерцают. Но - узнал, точно, проспект Калинина. А это вот купола Василия Блаженного. Их вроде смыло в сторону, они вроде плывут в воздухе, но узнать можно. А это вот, а не их ли это Сретенка, в зачине своем, где стоит на углу церковь Святой Троицы в листах? Она сейчас не в листах, а в леса одета, ее реставрируют. Геннадий заглядывал туда, к реставраторам, смотрел, как работают. "Терпение и еще раз терпение", сказал ему один бородатый, хоть и молодой, парень-реставратор. Геннадий им там проводку вел, времянку, чтобы под кровлей посветлее было. Спешил, как всегда. А этот, с бородой, наставлял смешным басом, что во всяком деле, и в их особенно, терпение необходимо, что одно лишь оно, терпение, ведет к победе в труде. Все там, кто работал, включая и женщин, молодых, показались Геннадию странными. Тихие какие-то, молчаливые, будто пришли в церковь не работать, а молиться. Может, они впрямь были верующими? Эта догадка пришла сейчас, когда рассматривал картину. Опять на ней было все не так, как в жизни, но угадывалась эта жизнь и что-то еще угадывалось, прибавлялось к пониманию про эти места. А у них тут, оказывается, красиво. И тревожно как-то. Небо вот в темных тучах. И древние эти стены, сложенные из маленьких розовых кирпичей, они столько знают, такого нагляделись. Церковь эта стояла на углу Сухаревки, когда тут людские толпы бушевали. Торг шел. Обман царил. А стены эти все видели, все слышали. И хотя художник - его фамилию Геннадий не разобрал в углу картины - не показал толпы, он картину про сегодняшний день сделал, эта толпа, жадных и бедных, почудилась у стен церкви. Сегодня, вот сейчас, разглядел Геннадий такое, чего бы вчера еще никак не сумел углядеть. Не умел он рассматривать картины, читать их затаенный смысл. Откуда? Он и в музеях-то побывал за всю жизнь раза три. Вот к Васнецову разок заскочил - это потому, что рядом. Один раз тетка сводила на выставку художника Рериха. Горы, снежные вершины, Гималаи, словом. Этот Николай Рерих был главным ее художником, так она говорила. Самым любимым. Геннадий больше не на картины тогда смотрел, а на тетку свою. Лицо у нее сделалось незнакомым, побледнела даже, а губы что-то шепчут, шепчут. Он тогда ее не понял. Сейчас, вот здесь, догадался. Она молилась там на эти снежные вершины, на поднебесья эти, про свою жизнь им рассказывала. И уж эти-то горы и выси - они наверняка ей отвечали, утешая: "терпение, терпение". Он подумал про Аню Лунину. Он понял, что полюбил ее. Он понял, что она его в ответ не полюбит. Никогда. Он понял, что всегда все равно будет любить ее. На всю жизнь теперь. "Терпение, терпение..." На всю жизнь теперь. Он понял, что должен спасти ее. Не для себя - он понял, - а для нее, ее - для нее. Он должен увести ее отсюда. Взять за локоть, а силенок у него побольше, чем у этого Кочергина, сжать, стиснуть ее локоть и увести.
   Кочергин окликнул его, поднявшись из-за стола. Записку, которую писал, он принялся рвать на мелкие клочья.
   - Гена, я раздумал. Письма не будет. Скажешь на словах. - Кочергин снова было схватил Геннадия за локоть, но тот не дался, отвел руки. Кочергин заметил эти отведенные, напрягшиеся руки, заглянул в напрягшееся лицо. - Да ты не бойся. Поручение пустяковое. Скатаешь на ВДНХ, такси за мой счет, найдешь там магазин-павильон "Консервы", а в нем знакомца твоего Олега Белкина, он стаканы перемывает, и скажешь ему, отозвав в сторонку... Пойдем, провожу тебя.
   Снова прошли через гостиную, через мир, тишину и уют, миновали кухню, где журчала тихая музычка, где мерцал экран, вместо дневного в лоб света даря коричневатый покой. Вышли в захламленные сени. Тут и сказал Кочергин, что должен будет Геннадий передать Белкину:
   - Скажешь, Батя велел костьми лечь, а узнать, жив ли Шорохов или нет. Костьми! Вот и все. Он у нас проныра. Обещал озолотить, добавишь. - Рем Степанович подвел Геннадия к двери. - Слетай, сделай милость. А вернешься, дым коромыслом! Анюта обещала подскочить к часу дня. Обед закатим. Вызову повара-профессионала, есть у меня такой друг. Ах, гульнем! Беги!
   На крыльцо провожать Геннадия Кочергин не вышел, "беги!" сказал, затворяя дверь.
   Отказаться? Послать его с этим поручением, которое шло оттуда, из тупика в Раздорах? Но он сказал: "Анюта обещала подскочить к часу дня..." Геннадий побежал.
   15
   Вот и магазин "Консервы". Народу около него - не протолкнуться. Суббота. Зной. Июль. Все пить хотят, а там, внутри, продают соки. Ребятишек с мамами и папами полно. Век целый не бывал Геннадий на выставке. А тут интересно, много нового понастроили. Надо будет спокойно как-нибудь побродить по сим местам, лучше в будний денек. Пригласить Аню Лунину и побродить. Без Ани Луниной почему-то его сюда не потянуло во второй раз. Без Ани Луниной его бы и к Кочергину назад не затащить никакой силой. Ради Ани Луниной он примчался сюда, чтобы шепнуть приказ странному этому человечку с бегающими глазками, с семенящей пробежкой. Вспомнилась записка, которую собирался выбросить за ненадобностью. Пока доставал из кармана, она прилипла к пальцам. Что ж, если она никому не нужна, можно и прочесть, что там в ней. Отлепил, разгладил, прочитал: "Топи сети". И всё. Без подписи. Всё. Это, стало быть, и Митричу, Колобку тому, Рем Степанович приказывал свертывать дела, браконьерский этот подавая сигнал, чтобы топил сети, поскольку патрульный катер приближается. Не успел с предупреждением, наскочил патруль, повели Колобка. В наручниках. Дело серьезное. Геннадий смял записку, швырнул в урну, протолкавшись через толпу, вошел в павильон. И сразу, глаза в глаза, встретился взглядом с Белкиным. Он был в бабьем переднике, пестреньком, в цветочках, он действительно был при стаканах, возле кругляша-фонтанчика, бившего струями в разные стороны, брызгали струи и в очередь. Но не часто, Белкин умело ловил их в стаканы. Навострился.
   Встретились взглядами, замер Белкин, опустил стакан, кинулись струйки в разные стороны.
   - Олег! Не спи на работе! - прикрикнула на него полная буфетчица в белом халате.
   - Мари, я на минуточку! Меня вызывают! - Белкин прикрутил фонтанчик, побежал, засеменил, пугливо не отрывая глаз от Геннадия, слепо натыкаясь на людей в очереди.