Страница:
Сулла
…Тепло постели после прохлады атрия показалось ему желанным.
Завтра мартовские иды, праздник Anna Perenna. Весь Рим соберется на Виа Фламиния, в священном яблоневом саду, и будет весело подбадривать кривляющихся мимов и акробатов, хохотать над скабрезными шутками кукольников, слушать флейтистов, флиртовать, есть принесенную в корзинах еду, валяться на весенней траве, принимая первое тепло готовой плодоносить земли, пить до упаду и праздновать великий день конца зимы. Ему теперь редко удавалось бывать в Риме на мартовские иды, но он всегда любил этот праздник. И не случайно Цезарь назначил такое важное заседание Сената именно на этот день. Именно в этот день Нового Начала он объявит о том, как решил будущее Рима.
Цезарь знал, что все рассчитал, что все сделал правильно. «Напрасно, багровый толстяк, считал ты себя лучшим диктатором, – мысленно сказал он мертвому Сулле. – Если ты смотришь на меня оттуда, ты поймешь, как ошибался!» Гай Юлий всегда, всю свою жизнь, соразмерял свои решения с решениями этого жуткого и, он верил, гениального человека. С Суллой у него было только две встречи. Но каждая по-своему определила будущее Цезаря.
До сих пор одно имя Суллы, даже после того как пепел его был развеян над медленным Тибром, внушало ужас жителям как Субуры, так и Палатина [14]. И не только римлянам. Также и грекам, и многоязыким варварам Митридата.
Сулла не проиграл ни одного сражения, не пощадил ни одного врага. И все же сделал, по мнению Цезаря, одну очень большую ошибку.
Рубикон
…Тепло постели после прохлады атрия показалось ему желанным.
Завтра мартовские иды, праздник Anna Perenna. Весь Рим соберется на Виа Фламиния, в священном яблоневом саду, и будет весело подбадривать кривляющихся мимов и акробатов, хохотать над скабрезными шутками кукольников, слушать флейтистов, флиртовать, есть принесенную в корзинах еду, валяться на весенней траве, принимая первое тепло готовой плодоносить земли, пить до упаду и праздновать великий день конца зимы. Ему теперь редко удавалось бывать в Риме на мартовские иды, но он всегда любил этот праздник. И не случайно Цезарь назначил такое важное заседание Сената именно на этот день. Именно в этот день Нового Начала он объявит о том, как решил будущее Рима.
Цезарь знал, что все рассчитал, что все сделал правильно. «Напрасно, багровый толстяк, считал ты себя лучшим диктатором, – мысленно сказал он мертвому Сулле. – Если ты смотришь на меня оттуда, ты поймешь, как ошибался!» Гай Юлий всегда, всю свою жизнь, соразмерял свои решения с решениями этого жуткого и, он верил, гениального человека. С Суллой у него было только две встречи. Но каждая по-своему определила будущее Цезаря.
До сих пор одно имя Суллы, даже после того как пепел его был развеян над медленным Тибром, внушало ужас жителям как Субуры, так и Палатина [14]. И не только римлянам. Также и грекам, и многоязыким варварам Митридата.
Сулла не проиграл ни одного сражения, не пощадил ни одного врага. И все же сделал, по мнению Цезаря, одну очень большую ошибку.
Рубикон
Цезарь помнил узкую, мутную, ледяную речку – Рубикон и ту промозглую, упоительную январскую ночь 705 года [15]. Вдоль берега этого ручья протянулась северная граница Римского государства. О том, что это освященная земля Юпитера, напоминали серые столбы со строгими, глубоко выбитыми буквами SPQR[16] – точно такими же, как и на штандартах легионов.
С неба полетели одинокие снежинки. Потом снег пошел сильнее. Ему и легионерам его Тринадцатого все это очень напоминало варварскую Длинноволосую Галлию[17], зимними дорогами которой они только недавно прошагали. Они перевалили через Альпы и вот теперь остановились здесь – у красноватой ледяной хляби под названием Рубикон [18]. Там, за ней, был Рим. Дом, который многие не видели уже столько лет войны на чужой земле. И в который, похоже, они собирались входить в боевом строю, словно враги.
Тринадцатый легион жег костры и факелы, перед которыми хоть немного отступала непроглядная, хлещущая то дождем, то снегом ночь. Что им прикажут – разоружиться или же вдавить свои кали́ги [19] в пограничную священную пашню, которую жрецы по несколько раз в год вспахивают на белых быках Юпитера? Если они пойдут на столицу вооруженными и в строю, это сделает их вместе с Цезарем государственными преступниками. И святотатцами. Ведь таким переходом границы они прогневают богов.
Горнисты переглядывались, вдыхали глубже, покусывали замерзшие губы и прикладывали их к горнам, пробуя пробудить неохотно отзывавшуюся, стылую медь. Нетерпеливо ржали кони. Трогали гулкие перепоны барабанов барабанщики.
Легионные горны столько раз играли сигнал «Легион – на марш!» в Галии! Но там они шли на племена варваров, названия которых не давали себе труда даже запомнить: белги, паризии, гельветы, как их там еще? Да и какая разница: все дикари на одно лицо – высоченные, длиннорукие, белокожие, с длинными светлыми или рыжими усами и бородами, одетые в «ножные рукава» [20], которые в тамошнем климате, однако, оказались незаменимы – даже римские легионеры за годы службы к ним привыкли. С варварами все было просто: Рим нес в их темные волчьи углы свет цивилизации, а они не понимали своего блага. Не понимали и отчаянно сопротивлялись. И долгом римских легионов было сломить их глупое сопротивление и завоевать славу Риму, а себе – если повезет остаться в живых – медную табличку ветерана, право надоедать семье бесконечными рассказами о своих подвигах в варварских землях, а главное – надел жирной и влажной земли где-нибудь в Самнии, а если совсем уж повезет, то даже и в Кампаньи.
Однако сейчас дело принимало неожиданный оборот. Они стояли на границе Рима. У многих замирали сердца: неужели Цезарь поведет их на собственную столицу? Неужели опять – ад и кровь, как тогда, при Сулле? В какие-то легионерские головы заползла и свернулась другая юркая мыслишка, что кровь-то кровью, а сколькие ведь вышли тогда в люди, обогатившись на доносах и конфискациях диктаторских врагов.
И вот они стояли лагерем у Рубикона и ждали. Ждали уже двое суток, холод стал пробирать до костей. Солдаты привыкли и к холоду, и к жаре в далеких, забытых, да что там забытых, – в незнаемых римскими богами землях, где прослужили столько лет. Они гордились своей выдержкой, выносливостью, выучкой, превосходством своего четкого строя сомкнутых щитов над отважными, но хаотическими варварскими толпами. Гордились своим командиром и Римом. Даже когда римлянин подыхал от голода в зловонной канаве Субуры, он все равно знал, что подыхает «хозяином мира». Не предательством ли будет пойти против Сената и, возможно, самого Юпитера?
Сенат решил тогда его уничтожить! Его, Цезаря. Девять лет он покорял племена Галлии, Испании, Германии и Британии. Девять лет, пока другие мяли задницами подушки в Курии, слушали ораторов на Ростре и отхлебывали из чаш в тавернах на Авентине или вопили, подбадривая потных гладиаторов в Капуе, он со своими легатами отбивался от одетых в шкуры дикарей в заснеженных лесах у Рейна, от выкрашенных синилью свирепых британских варваров, брал укрепления гельветов и лузитан. Он завоевал личной доблестью – и купил своей щедростью! – верность своих солдат (он едва теперь не подумал: «и любовь», но не был уверен, что, опоздай легионный казначей с жалованьем, чувства легионеров к нему могли бы определяться так возвышенно. Цезарь недооценивал. Его и вправду любили.
Сословие, красноречие, богатство, амбиции, доблесть, ум – все это может принести консульство и наместничество в провинции при условии, что ты умеешь разрушать репутации одних противников и подкупать других. А может и не принести, если тебя обойдут другие, умеющие подкупать лучше. А еще – можно потерять даже консульство, если в Риме почувствуют, что ты слишком силен и опасен. Если за тобой легионы – ты опасен вдвойне. Но и неизмеримо сильнее Сената. Цезарь изучил уроки Суллы. Вот потому и провел девять лет вдали от Рима, в далекой Галлии, с войском. Сенат был далеко, Цезарь – рядом. Он называл легионеров «сотоварищами» и «братьями», не «солдатами», как другие. Он и вправду любил свое войско (как можно не любить тех, кто умирает, чтобы сделать возможной твою мечту!) и приучал их к мысли, что верность Цезарю – во-первых, Сенату – уже во-вторых.
Несмотря на всю свою огромную власть в провинциях, Цезарь ни минуты не помышлял о том, чтобы объявить их независимыми от Рима. Тогда он стал бы еще одним царьком, как Никомед, Птолемей, как Митридат. Нет: настоящая власть – только в Риме! «Roma caput mundi»[21]. Все остальное не имело смысла. Хотя он и сказал однажды, проезжая через какой-то крошечный варварский городишко, что предпочел бы лучше быть в этой дыре первым, чем в Риме – вторым, он имел в виду: пока невозможно быть первым в Риме.
И вот когда ему казалось, что он так близок к цели, он победоносен, непобедим и неприкосновен, когда невероятно было даже предположить, что кто-то посмеет, его ударили по носу. Неожиданно и сильно: после девяти лет его галльских войн Сенат известил его посланием, что благодарит консула за его вклад в дело расширения римских границ. Но за самовольное, без консультаций с Сенатом, предоставление иностранным царям военной помощи, несанкционированное сенатом Рима и римским народом сооружение зданий и памятников в городах провинций Ахайя, Азия и Испания, а особенно – за преступное формирование из числа местных варваров-галлов легиона «Алауда», обученного и вооруженного по римскому образцу, Сенат Рима соответствующим эдиктом, выгравированным на медной доске, ратифицированным и переданным на хранение в канцелярию, освобождает Гая Юлия Цезаря от должности консула. Гаю Юлию Цезарю предписывается вернуться в Рим в качестве частного лица, разоружив и распустив свою армию у границы Цизальпинской Галлии (рубеж «Рубикон»). Гаю Юлию Цезарю предписывается дать подробный отчет своей деятельности в должности консула Рима и выступить ответчиком в нескольких возбужденных против него судебных исках. Заочное баллотирование Гая Юлия Цезаря на должность консула не предусматривается. Эдикт консула Марка Клавдия Марцелла. Печати. Подписи.
Марк Клавдий Марцелл? Это еще кто такой?! Цезарь его совершенно не помнил! Он перечел внимательно. Судебные иски!
Послание Сената, метко брошенное в жаровню походного шатра, ярко и обиженно вспыхнуло.
Сулла тоже когда-то стоял со своими легионами у пределов Рима. Ему тоже предложили разоружить солдат и идти к Риму как частное лицо.
Переход «померия» – это война. Гражданская война – всегда хаос. Но разве не из Хаоса родился мир, как учат глубокомысленные греки? Главное – правильно распорядиться хаосом, направить его в нужное русло. Сулла сделал это неумело, с бессмыссленной жестокостью и ненужным кровопролитием. И пришел поэтому в конце своего диктаторства к плачевному, политически безграмотному решению. У него, Цезаря, все будет иначе. Сначала хаос, а потом – новый Рим, который он давно задумал и выносил, как греческий Зевс в своей голове – Афину…
Сейчас Цезарь знал только одно: если он сделает, как предписывает Закон, если разоружит своих солдат перед Священной бороздой и войдет в Город как частное лицо, момент будет упущен. Навсегда.
И что дальше? Почетная отставка. Мемуары. Долги, тяжбы с взаимодавцами. Вилла где-нибудь в Кампанье с купальней, виноградником, собранными в Греции скульптурами и библиотекой, всегда серьезная, ровная и исполнительная, словно молодой ординарец, жена Кальпурния, красивые рабы… Забвение. «Цезарь? Какой Цезарь – тот, который?.. С Никомедом?.. Да нет, другой, вроде. А может, и тот?»
Что еще? В бытность свою эдилом [22] Цезарь вообще-то устраивал очень популярные гладиаторские бои, так что, возможно, вот это ему опять и поручат «от имени Сената и народа Рима». Да, а потом – он невзначай отравится устрицами… И финал: «Гай Юлий Цезарь – бывший консул, устроитель зрелищ…» – на серой плите. А Римом будут править Сенат и «Помпей Великий».
Помпей когда-то был очень хорошим полководцем, но с годами стал осторожным, как рыночный меняла. И Сенат знает, что Помпей никогда не будет делать резких движений и принимать слишком самостоятельных решений. Он предсказуем, не то что Цезарь. Странное дело: несмотря на все козни против него «великого Помпея», несмотря на то, как противно сворачивал тот верхнюю губу, когда смеялся, Цезарь никогда не испытывал к зятю [23] такой острой неприязни, как к Катону. Катон вообще был единственным человеком, который ухитрялся вызывать в нем такую неприязнь! Цезарь и представить себе не мог, насколько она взаимна.
Ночью девятого января в лагере Цезаря у Рубикона появился народный трибун Марк Антоний. Он тайно выбрался из Рима, переодевшись вольноотпущенником. Трибун добирался до лагеря Цезаря больше недели и притащился на какой-то повозке местного крестьянина. В выражениях, заставивших покраснеть любого ланисту[24], и яростно выплевывая попавшую в рот солому, он тут же поведал, что обе лошади его пали по дороге, да и были то клячи, которых удалось где-то прихватить в последний момент. Что путешествие в повозке местного крестьянина, который вез на рынок гусей, но позарился на заработок, оказалось таким, что от ухабов его трибунская задница сплошь покрыта синяками, а остальные части тела – кровоподтеками от гусиных клювов, которым попутчик не пришелся по душе. Что вина приличного он не пил всю неделю, и его уже тошнит от одного только вида жаренной на костре гусятины без соли и гарума [25].
Цезарь не перебивал. Появление в таком виде Марка Антония, его вернейшего сторонника, говорило само за себя: Сенат отверг все его аппеляции и полностью на стороне Помпея. Беглый трибун сообщил нечто и похуже: легионам Сената, расквартированным в Испании, уже срочно приказано прибыть в Рим – на случай, если Цезарь не повинуется приказу. Суллу не забыли! А кое-кто в Сенате даже предлагал выдать Цезаря галльским вождям для расправы. Да, он здорово их напугал!
– Эти яйцеголовые мудаки так осмелели, что чуть не пришибли меня прямо на заседании, когда я защищал тебя, Цезарь, и втолковывал им, скольким они тебе обязаны! А Теренций Публий даже пытался атаковать меня своим железным стилом. Достал из своей кипарисовой коробчонки – и тык, тык!
Марк Антоний рассказывал об этом как о невозможном, но забавном приключении и улыбался. Цезарь представил себе тщедушного Публия Теренция перед могучим Антонием и тоже невольно улыбнулся.
– Это меня, народного трибуна, да вдобавок теперь еще и жреца-авгура! Ну, ты меня знаешь: царапать своим стилом Теренций сможет не скоро! Однако пришлось уносить ноги. Нет, как тебе это понравится? Меня, неприкосновенного трибуна, – стилом, в здании Курии… Где Закон?! – Марк Антоний задрал руку, с гримасой отвращения нюхнул собственную подмышку и, не меняя тона, добавил: – Будь другом, прикажи-ка нагреть ванну в какой-нибудь из палаток, не то задохнусь от своей же вони.
Марк Антоний был единственным соратником, которого Цезарь считал безопасным. Он был, пожалуй, забавен. Отважный, простой рубака с шеей гладиатора, всегда готовый к драке и пьянке, бабник, погрязший в долгах. Хотя недавно Марк Антоний удивил: не довольствуясь должностью народного трибуна, он неожиданно для всех пролез в Коллегию жрецов-авгуров [26]. Все, кто знал Марка Антония получше, долго смеялись, узнав об этом, и списали все на очередную блажь повесы.
Между тем Марк Антоний улегся за столом Цезаря, жадно соля пищу и щедро поливая ее соусом гарум, и все рассказывал о впечатлениях дороги, немилосердно при этом чавкая.
– Скажу я тебе, в дороге я чуть не стал любителем задниц: возница мой, из местных, сын мельника, и ростом, и статью – если его очистить от вшей и переодеть во что-нибудь менее затрапезное и вонючее – просто оживший юный Гектор или как его там? Лет шестнадцати, а может, и младше. Сам не знает. Родятся же у них тут, на границе, такие вот уникумы. Повезло ему, что я к задницам равнодушен. Взял крестьянку одну по дороге. Руки, правда, мозолистые, как жернова, но в этом, скажу я тебе, – он сделал непристойный жест, – своя прелесть. Ее хватало. А сын мельника этот вдобавок так играл на свирели, что я заслушался, несмотря даже на то, что голова с похмелья раскалывалась каждый день. Проклятое вино, у меня от этих северных вин вечно жесточайшее похмелье! У тебя тут наверняка есть что-нибудь поприличнее!
Цезарь сделал знак ординарцу, а сам задумчиво слушал болтовню Марка Антония, ни разу не перебив.
– Если хочешь, я обращусь к твоим легатам. Расскажу, что стал позволять себе Сенат: покушение на неприкосновенного народного трибуна, подстрекательство выдать римского консула вождям варваров… Это – предательство, и возмутит войско. Мне поверят.
– Хорошо. – Цезарь знал, что Антоний и вправду умеет быстро найти общий язык с солдатами. – Только… не превращай все в свой обычный ярмарочный фарс.
Собравшимся в шатре легатам Марк Антоний во всех подробностях рассказал, как ему, народному трибуну, угрожали смертью сенатские выскочки, далекие от нужд народа, о котором денно и нощно печется он, народный трибун. Легаты были наслышаны и о денных, и особенно о нощных заботах Антония, но говорил трибун хорошо, подкупал динамикой рассказа, грубоватой искренностью, траурной щетиной [27] и сирой одеждой вольноотпущенника.
В этой речи Марк Антоний – теперь все-таки как-никак жрец! – изо всех сил старался не сквернословить и не богохульствовать. Не удержался только пару раз, как бы ненароком, чем все-таки вызвал чей-то короткий и нервный смешок.
– Это что же… идем… на Рим? – очень тихо спросил обычно самый молчаливый из легатов Азиний Поллион, когда Марк Антоний закончил. – Опять гражданская война, как при Сулле?
Марк Антоний (Вена)
Тишина наступила такая, что слышались только январский ветер снаружи и потрескивание огня жаровен внутри.
И тогда заговорил Цезарь. Он обещал неслыханное. Отличившимся легионерам – всадническое сословие и рабов из захваченных пленников, наместнические должности – легатам.
Цезарь стоял совершенно один, в полной темноте у этого ручья, который неслышно тек у него под ногами, черный и невидимый как время. Он ловил пылающим лбом желанный холод снега. Не отдавал приказа на марш и не распускал легион, и все стоял у границы. Чего он ждал?
Внутри у него все дрожало от упоения риском, от осознавания того, сколько поставлено на кон. И это была та же дрожь, как тогда, когда он, еще мальчишкой, сплетаясь на земле с горячим телом Сервилии, бросал вызов самому Юпитеру.
Но он не мог выступить, не будучи уверенным в полной поддержке легиона.
С темной высоты долго, протяжно, медленно падал крик каких-то птиц. Цезарь задрал голову: птиц не было видно, и казалось, что это подает щемящий голос само небо. Цезарь, стоя у ледяного ручья, словно не замечал времени.
Позади раздалось чавканье грязи, и слишком знакомый голос с непривычной серьезностью сказал из темноты:
– Мы теряем время, Цезарь. Если в Рим успеют подойти легионы Сената…
Цезарь продолжал молчать. Пахло тиной от воды, навозом, жженой тряпкой факелов, дымом костров, как всегда на марше. Темнота казалась такой напряженной, что, отпусти ее, и она выстрелила бы как катапульта.
Еле слышное, как голос ослабевшей от голода попрошайки, журчание Рубикона, ржание коней, шум лагеря и далекие вскрики птиц.
– Слышишь, Цезарь? – продолжал Марк Антоний с уж совсем незнакомой Цезарю меланхолией. – Птицы летят на Рим косяками, словно весной, а сейчас зима. Это хороший знак. Он предвещает твою победу.
Марк Антоний оскорблял здравый смысл предположением, что он, Цезарь, может поверить авгурской чепухе. Даже настоящему авгуру Цезарь еще подумал бы, поверить или нет. Не оборачиваясь, он проговорил:
– Марк Антоний, всем ясно, что под свое жречество ты сможешь теперь одалживать даже у самых прижимистых заимодавцев, которые, наверное, уповают, что за тебя поручится коллегия авгуров. От меня ты больше не получишь и сестерция, стань ты авгуром хоть еще трижды.
Конечно, Антоний был должен и ему. Хотя и сам Марк Антоний в этот момент уместно вспомнил, что Цезарь сам не меньше его в долгах, и кредиторы ждут возвращения в Рим развенчанного консула как вороны – крови.
– Так что, авгур Марк Антоний, молю: не принуждай меня слушать твои сказки о пичугах! Ни я и никто другой тебе не поверит. В задницу твоих птиц!
– Хорошо, не буду! – беззлобно согласился Антоний с легким смешком. Цезарю, конечно же, не видно было в темноте, как зло заходили желваки на его тяжелых челюстях. – Но когда-то Сулла…
– Ты сравниваешь с ним меня? – молниеносно, словно только этого и ждал, вскинулся Цезарь. Неясно было, что он имел в виду, и Марк Антоний счел за благо промолчать.
Цезарь вдруг выплюнул витиеватое, грязное солдатское ругательство, и оно неожиданно его подбодрило.
– «Когда-то Сулла!» При чем тут Сулла? Разве ты не видишь, что легаты колеблются? Что их раздирают сомнения. Страх святотатства, новой гражданской войны – с одной стороны, и верность мне – с другой, желание поживиться – с третьей?
– Вижу. Что будем делать? Распустишь всех по домам? Если так, то сейчас – самое время. Решать тебе.
– Мне нужно что-то положить на ту чашу весов, что перевесит мораль легиона в мою пользу, – задумчиво сказал Цезарь, словно самому себе.
– И что же? Всадничество уже должно было перевесить все остальное.
– Если бы ты и вправду был авгуром, ты бы догадался! Нужен знак богов.
– А, вот оно что! – с комическим облегчением воскликнул Антоний. – А я-то и не понял сразу! Ну конечно же, ты же сам Верховный Жрец, к тебе донесения от Юпитера и Юноны приходят с особыми вестовыми, как же мне сразу в голову не пришло! Но тебе следует поторопить старика Юпитера. Иначе Помпей подоспеет с испанскими легионами!
– Не ёрничай. Это очень серьезно.
– Серьезнее некуда! – раздосадованно бросил Антоний.
И тут же от темной воды донеслась… громкая и очень красивая мелодия. И в черноте ночи зажегся яркий, неправдоподобно яркий факел. Вспыхивая оранжевыми искрами, он начал приближаться к лагерю.
Факел нес в руке высокий, и вскоре оказалось – более чем высокий, просто гигантского роста атлетический юноша, одетый по-гречески, и он при этом… вдохновенно играл на свирели. Легионеры переглядывались и с суеверным удивлением приближались к звучащему, яркому видению – легаты, музыкант, Марк Антоний с Цезарем. Вдруг этот, невесть откуда взявшийся то ли человек, то ли бог выхватил у стоявшего рядом, не успевшего опомниться горниста горн, приложил его к губам, и из раструба мощно понеслись знакомые звуки сигнала «Легион – на марш!».
Дружным ржанием откликнулись на привычные звуки кони легионной кавалерии, начали беспокойно рваться и метаться у коновязи. Продолжая играть, юноша с ловкостью атлета отшвырнул факел, бросился в темную воду Рубикона и… исчез. Все произошло так быстро, что никто не успел ничего понять. И в полной тишине раздался непривычно дрожащий, взволнованный, изумленный голос консула Цезаря:
– Это знамение богов, братья мои! Это – знак! Сенат своим предательским поведением и оскорблением народного трибуна Марка Антония нарушил священные законы Рима. С нами боги, с нами Юпитер! Вперед, Тринадцатый! Нас поведет знамение богов! Это они призывают нас воздать вероломным за попрание священных законов Рима![28] Отличившихся ждет всадническое сословие, земля, рабы. К тому же женщины Аримина, который необходимо взять по дороге на Рим, славятся очень большими… достоинствами! Вперед!
И прошептал смятенно и решительно, но стоявшие неподалеку слышали, хотя и поняли его слова только те, кому случалось перекидываться в тавернах в кости с греками:
– Анерифо кубос![29]
Жребий брошен. И если жребий брошен, можно только гадать, какой стороной он выпадет.
А темноту уже кромсали солдатский хохот, ор команд, звуки горнов, флейт и низкий, возбуждающий тревогу где-то в солнечном сплетении грохот барабанов. Мир наполнился этими звуками. Тысячи копыт, тысячи толстых солдатских подошв превратили в месиво запретную Священную пашню. Римские легионы пошли на Рим. С этого момента Гай Юлий Цезарь должен был или умереть, или стать просто Цезарем.
С неба полетели одинокие снежинки. Потом снег пошел сильнее. Ему и легионерам его Тринадцатого все это очень напоминало варварскую Длинноволосую Галлию[17], зимними дорогами которой они только недавно прошагали. Они перевалили через Альпы и вот теперь остановились здесь – у красноватой ледяной хляби под названием Рубикон [18]. Там, за ней, был Рим. Дом, который многие не видели уже столько лет войны на чужой земле. И в который, похоже, они собирались входить в боевом строю, словно враги.
Тринадцатый легион жег костры и факелы, перед которыми хоть немного отступала непроглядная, хлещущая то дождем, то снегом ночь. Что им прикажут – разоружиться или же вдавить свои кали́ги [19] в пограничную священную пашню, которую жрецы по несколько раз в год вспахивают на белых быках Юпитера? Если они пойдут на столицу вооруженными и в строю, это сделает их вместе с Цезарем государственными преступниками. И святотатцами. Ведь таким переходом границы они прогневают богов.
Горнисты переглядывались, вдыхали глубже, покусывали замерзшие губы и прикладывали их к горнам, пробуя пробудить неохотно отзывавшуюся, стылую медь. Нетерпеливо ржали кони. Трогали гулкие перепоны барабанов барабанщики.
Легионные горны столько раз играли сигнал «Легион – на марш!» в Галии! Но там они шли на племена варваров, названия которых не давали себе труда даже запомнить: белги, паризии, гельветы, как их там еще? Да и какая разница: все дикари на одно лицо – высоченные, длиннорукие, белокожие, с длинными светлыми или рыжими усами и бородами, одетые в «ножные рукава» [20], которые в тамошнем климате, однако, оказались незаменимы – даже римские легионеры за годы службы к ним привыкли. С варварами все было просто: Рим нес в их темные волчьи углы свет цивилизации, а они не понимали своего блага. Не понимали и отчаянно сопротивлялись. И долгом римских легионов было сломить их глупое сопротивление и завоевать славу Риму, а себе – если повезет остаться в живых – медную табличку ветерана, право надоедать семье бесконечными рассказами о своих подвигах в варварских землях, а главное – надел жирной и влажной земли где-нибудь в Самнии, а если совсем уж повезет, то даже и в Кампаньи.
Однако сейчас дело принимало неожиданный оборот. Они стояли на границе Рима. У многих замирали сердца: неужели Цезарь поведет их на собственную столицу? Неужели опять – ад и кровь, как тогда, при Сулле? В какие-то легионерские головы заползла и свернулась другая юркая мыслишка, что кровь-то кровью, а сколькие ведь вышли тогда в люди, обогатившись на доносах и конфискациях диктаторских врагов.
И вот они стояли лагерем у Рубикона и ждали. Ждали уже двое суток, холод стал пробирать до костей. Солдаты привыкли и к холоду, и к жаре в далеких, забытых, да что там забытых, – в незнаемых римскими богами землях, где прослужили столько лет. Они гордились своей выдержкой, выносливостью, выучкой, превосходством своего четкого строя сомкнутых щитов над отважными, но хаотическими варварскими толпами. Гордились своим командиром и Римом. Даже когда римлянин подыхал от голода в зловонной канаве Субуры, он все равно знал, что подыхает «хозяином мира». Не предательством ли будет пойти против Сената и, возможно, самого Юпитера?
Сенат решил тогда его уничтожить! Его, Цезаря. Девять лет он покорял племена Галлии, Испании, Германии и Британии. Девять лет, пока другие мяли задницами подушки в Курии, слушали ораторов на Ростре и отхлебывали из чаш в тавернах на Авентине или вопили, подбадривая потных гладиаторов в Капуе, он со своими легатами отбивался от одетых в шкуры дикарей в заснеженных лесах у Рейна, от выкрашенных синилью свирепых британских варваров, брал укрепления гельветов и лузитан. Он завоевал личной доблестью – и купил своей щедростью! – верность своих солдат (он едва теперь не подумал: «и любовь», но не был уверен, что, опоздай легионный казначей с жалованьем, чувства легионеров к нему могли бы определяться так возвышенно. Цезарь недооценивал. Его и вправду любили.
Сословие, красноречие, богатство, амбиции, доблесть, ум – все это может принести консульство и наместничество в провинции при условии, что ты умеешь разрушать репутации одних противников и подкупать других. А может и не принести, если тебя обойдут другие, умеющие подкупать лучше. А еще – можно потерять даже консульство, если в Риме почувствуют, что ты слишком силен и опасен. Если за тобой легионы – ты опасен вдвойне. Но и неизмеримо сильнее Сената. Цезарь изучил уроки Суллы. Вот потому и провел девять лет вдали от Рима, в далекой Галлии, с войском. Сенат был далеко, Цезарь – рядом. Он называл легионеров «сотоварищами» и «братьями», не «солдатами», как другие. Он и вправду любил свое войско (как можно не любить тех, кто умирает, чтобы сделать возможной твою мечту!) и приучал их к мысли, что верность Цезарю – во-первых, Сенату – уже во-вторых.
Несмотря на всю свою огромную власть в провинциях, Цезарь ни минуты не помышлял о том, чтобы объявить их независимыми от Рима. Тогда он стал бы еще одним царьком, как Никомед, Птолемей, как Митридат. Нет: настоящая власть – только в Риме! «Roma caput mundi»[21]. Все остальное не имело смысла. Хотя он и сказал однажды, проезжая через какой-то крошечный варварский городишко, что предпочел бы лучше быть в этой дыре первым, чем в Риме – вторым, он имел в виду: пока невозможно быть первым в Риме.
И вот когда ему казалось, что он так близок к цели, он победоносен, непобедим и неприкосновен, когда невероятно было даже предположить, что кто-то посмеет, его ударили по носу. Неожиданно и сильно: после девяти лет его галльских войн Сенат известил его посланием, что благодарит консула за его вклад в дело расширения римских границ. Но за самовольное, без консультаций с Сенатом, предоставление иностранным царям военной помощи, несанкционированное сенатом Рима и римским народом сооружение зданий и памятников в городах провинций Ахайя, Азия и Испания, а особенно – за преступное формирование из числа местных варваров-галлов легиона «Алауда», обученного и вооруженного по римскому образцу, Сенат Рима соответствующим эдиктом, выгравированным на медной доске, ратифицированным и переданным на хранение в канцелярию, освобождает Гая Юлия Цезаря от должности консула. Гаю Юлию Цезарю предписывается вернуться в Рим в качестве частного лица, разоружив и распустив свою армию у границы Цизальпинской Галлии (рубеж «Рубикон»). Гаю Юлию Цезарю предписывается дать подробный отчет своей деятельности в должности консула Рима и выступить ответчиком в нескольких возбужденных против него судебных исках. Заочное баллотирование Гая Юлия Цезаря на должность консула не предусматривается. Эдикт консула Марка Клавдия Марцелла. Печати. Подписи.
Марк Клавдий Марцелл? Это еще кто такой?! Цезарь его совершенно не помнил! Он перечел внимательно. Судебные иски!
Послание Сената, метко брошенное в жаровню походного шатра, ярко и обиженно вспыхнуло.
Сулла тоже когда-то стоял со своими легионами у пределов Рима. Ему тоже предложили разоружить солдат и идти к Риму как частное лицо.
Переход «померия» – это война. Гражданская война – всегда хаос. Но разве не из Хаоса родился мир, как учат глубокомысленные греки? Главное – правильно распорядиться хаосом, направить его в нужное русло. Сулла сделал это неумело, с бессмыссленной жестокостью и ненужным кровопролитием. И пришел поэтому в конце своего диктаторства к плачевному, политически безграмотному решению. У него, Цезаря, все будет иначе. Сначала хаос, а потом – новый Рим, который он давно задумал и выносил, как греческий Зевс в своей голове – Афину…
Сейчас Цезарь знал только одно: если он сделает, как предписывает Закон, если разоружит своих солдат перед Священной бороздой и войдет в Город как частное лицо, момент будет упущен. Навсегда.
И что дальше? Почетная отставка. Мемуары. Долги, тяжбы с взаимодавцами. Вилла где-нибудь в Кампанье с купальней, виноградником, собранными в Греции скульптурами и библиотекой, всегда серьезная, ровная и исполнительная, словно молодой ординарец, жена Кальпурния, красивые рабы… Забвение. «Цезарь? Какой Цезарь – тот, который?.. С Никомедом?.. Да нет, другой, вроде. А может, и тот?»
Что еще? В бытность свою эдилом [22] Цезарь вообще-то устраивал очень популярные гладиаторские бои, так что, возможно, вот это ему опять и поручат «от имени Сената и народа Рима». Да, а потом – он невзначай отравится устрицами… И финал: «Гай Юлий Цезарь – бывший консул, устроитель зрелищ…» – на серой плите. А Римом будут править Сенат и «Помпей Великий».
Помпей когда-то был очень хорошим полководцем, но с годами стал осторожным, как рыночный меняла. И Сенат знает, что Помпей никогда не будет делать резких движений и принимать слишком самостоятельных решений. Он предсказуем, не то что Цезарь. Странное дело: несмотря на все козни против него «великого Помпея», несмотря на то, как противно сворачивал тот верхнюю губу, когда смеялся, Цезарь никогда не испытывал к зятю [23] такой острой неприязни, как к Катону. Катон вообще был единственным человеком, который ухитрялся вызывать в нем такую неприязнь! Цезарь и представить себе не мог, насколько она взаимна.
Ночью девятого января в лагере Цезаря у Рубикона появился народный трибун Марк Антоний. Он тайно выбрался из Рима, переодевшись вольноотпущенником. Трибун добирался до лагеря Цезаря больше недели и притащился на какой-то повозке местного крестьянина. В выражениях, заставивших покраснеть любого ланисту[24], и яростно выплевывая попавшую в рот солому, он тут же поведал, что обе лошади его пали по дороге, да и были то клячи, которых удалось где-то прихватить в последний момент. Что путешествие в повозке местного крестьянина, который вез на рынок гусей, но позарился на заработок, оказалось таким, что от ухабов его трибунская задница сплошь покрыта синяками, а остальные части тела – кровоподтеками от гусиных клювов, которым попутчик не пришелся по душе. Что вина приличного он не пил всю неделю, и его уже тошнит от одного только вида жаренной на костре гусятины без соли и гарума [25].
Цезарь не перебивал. Появление в таком виде Марка Антония, его вернейшего сторонника, говорило само за себя: Сенат отверг все его аппеляции и полностью на стороне Помпея. Беглый трибун сообщил нечто и похуже: легионам Сената, расквартированным в Испании, уже срочно приказано прибыть в Рим – на случай, если Цезарь не повинуется приказу. Суллу не забыли! А кое-кто в Сенате даже предлагал выдать Цезаря галльским вождям для расправы. Да, он здорово их напугал!
– Эти яйцеголовые мудаки так осмелели, что чуть не пришибли меня прямо на заседании, когда я защищал тебя, Цезарь, и втолковывал им, скольким они тебе обязаны! А Теренций Публий даже пытался атаковать меня своим железным стилом. Достал из своей кипарисовой коробчонки – и тык, тык!
Марк Антоний рассказывал об этом как о невозможном, но забавном приключении и улыбался. Цезарь представил себе тщедушного Публия Теренция перед могучим Антонием и тоже невольно улыбнулся.
– Это меня, народного трибуна, да вдобавок теперь еще и жреца-авгура! Ну, ты меня знаешь: царапать своим стилом Теренций сможет не скоро! Однако пришлось уносить ноги. Нет, как тебе это понравится? Меня, неприкосновенного трибуна, – стилом, в здании Курии… Где Закон?! – Марк Антоний задрал руку, с гримасой отвращения нюхнул собственную подмышку и, не меняя тона, добавил: – Будь другом, прикажи-ка нагреть ванну в какой-нибудь из палаток, не то задохнусь от своей же вони.
Марк Антоний был единственным соратником, которого Цезарь считал безопасным. Он был, пожалуй, забавен. Отважный, простой рубака с шеей гладиатора, всегда готовый к драке и пьянке, бабник, погрязший в долгах. Хотя недавно Марк Антоний удивил: не довольствуясь должностью народного трибуна, он неожиданно для всех пролез в Коллегию жрецов-авгуров [26]. Все, кто знал Марка Антония получше, долго смеялись, узнав об этом, и списали все на очередную блажь повесы.
Между тем Марк Антоний улегся за столом Цезаря, жадно соля пищу и щедро поливая ее соусом гарум, и все рассказывал о впечатлениях дороги, немилосердно при этом чавкая.
– Скажу я тебе, в дороге я чуть не стал любителем задниц: возница мой, из местных, сын мельника, и ростом, и статью – если его очистить от вшей и переодеть во что-нибудь менее затрапезное и вонючее – просто оживший юный Гектор или как его там? Лет шестнадцати, а может, и младше. Сам не знает. Родятся же у них тут, на границе, такие вот уникумы. Повезло ему, что я к задницам равнодушен. Взял крестьянку одну по дороге. Руки, правда, мозолистые, как жернова, но в этом, скажу я тебе, – он сделал непристойный жест, – своя прелесть. Ее хватало. А сын мельника этот вдобавок так играл на свирели, что я заслушался, несмотря даже на то, что голова с похмелья раскалывалась каждый день. Проклятое вино, у меня от этих северных вин вечно жесточайшее похмелье! У тебя тут наверняка есть что-нибудь поприличнее!
Цезарь сделал знак ординарцу, а сам задумчиво слушал болтовню Марка Антония, ни разу не перебив.
– Если хочешь, я обращусь к твоим легатам. Расскажу, что стал позволять себе Сенат: покушение на неприкосновенного народного трибуна, подстрекательство выдать римского консула вождям варваров… Это – предательство, и возмутит войско. Мне поверят.
– Хорошо. – Цезарь знал, что Антоний и вправду умеет быстро найти общий язык с солдатами. – Только… не превращай все в свой обычный ярмарочный фарс.
Собравшимся в шатре легатам Марк Антоний во всех подробностях рассказал, как ему, народному трибуну, угрожали смертью сенатские выскочки, далекие от нужд народа, о котором денно и нощно печется он, народный трибун. Легаты были наслышаны и о денных, и особенно о нощных заботах Антония, но говорил трибун хорошо, подкупал динамикой рассказа, грубоватой искренностью, траурной щетиной [27] и сирой одеждой вольноотпущенника.
В этой речи Марк Антоний – теперь все-таки как-никак жрец! – изо всех сил старался не сквернословить и не богохульствовать. Не удержался только пару раз, как бы ненароком, чем все-таки вызвал чей-то короткий и нервный смешок.
– Это что же… идем… на Рим? – очень тихо спросил обычно самый молчаливый из легатов Азиний Поллион, когда Марк Антоний закончил. – Опять гражданская война, как при Сулле?
Марк Антоний (Вена)
Тишина наступила такая, что слышались только январский ветер снаружи и потрескивание огня жаровен внутри.
И тогда заговорил Цезарь. Он обещал неслыханное. Отличившимся легионерам – всадническое сословие и рабов из захваченных пленников, наместнические должности – легатам.
Цезарь стоял совершенно один, в полной темноте у этого ручья, который неслышно тек у него под ногами, черный и невидимый как время. Он ловил пылающим лбом желанный холод снега. Не отдавал приказа на марш и не распускал легион, и все стоял у границы. Чего он ждал?
Внутри у него все дрожало от упоения риском, от осознавания того, сколько поставлено на кон. И это была та же дрожь, как тогда, когда он, еще мальчишкой, сплетаясь на земле с горячим телом Сервилии, бросал вызов самому Юпитеру.
Но он не мог выступить, не будучи уверенным в полной поддержке легиона.
С темной высоты долго, протяжно, медленно падал крик каких-то птиц. Цезарь задрал голову: птиц не было видно, и казалось, что это подает щемящий голос само небо. Цезарь, стоя у ледяного ручья, словно не замечал времени.
Позади раздалось чавканье грязи, и слишком знакомый голос с непривычной серьезностью сказал из темноты:
– Мы теряем время, Цезарь. Если в Рим успеют подойти легионы Сената…
Цезарь продолжал молчать. Пахло тиной от воды, навозом, жженой тряпкой факелов, дымом костров, как всегда на марше. Темнота казалась такой напряженной, что, отпусти ее, и она выстрелила бы как катапульта.
Еле слышное, как голос ослабевшей от голода попрошайки, журчание Рубикона, ржание коней, шум лагеря и далекие вскрики птиц.
– Слышишь, Цезарь? – продолжал Марк Антоний с уж совсем незнакомой Цезарю меланхолией. – Птицы летят на Рим косяками, словно весной, а сейчас зима. Это хороший знак. Он предвещает твою победу.
Марк Антоний оскорблял здравый смысл предположением, что он, Цезарь, может поверить авгурской чепухе. Даже настоящему авгуру Цезарь еще подумал бы, поверить или нет. Не оборачиваясь, он проговорил:
– Марк Антоний, всем ясно, что под свое жречество ты сможешь теперь одалживать даже у самых прижимистых заимодавцев, которые, наверное, уповают, что за тебя поручится коллегия авгуров. От меня ты больше не получишь и сестерция, стань ты авгуром хоть еще трижды.
Конечно, Антоний был должен и ему. Хотя и сам Марк Антоний в этот момент уместно вспомнил, что Цезарь сам не меньше его в долгах, и кредиторы ждут возвращения в Рим развенчанного консула как вороны – крови.
– Так что, авгур Марк Антоний, молю: не принуждай меня слушать твои сказки о пичугах! Ни я и никто другой тебе не поверит. В задницу твоих птиц!
– Хорошо, не буду! – беззлобно согласился Антоний с легким смешком. Цезарю, конечно же, не видно было в темноте, как зло заходили желваки на его тяжелых челюстях. – Но когда-то Сулла…
– Ты сравниваешь с ним меня? – молниеносно, словно только этого и ждал, вскинулся Цезарь. Неясно было, что он имел в виду, и Марк Антоний счел за благо промолчать.
Цезарь вдруг выплюнул витиеватое, грязное солдатское ругательство, и оно неожиданно его подбодрило.
– «Когда-то Сулла!» При чем тут Сулла? Разве ты не видишь, что легаты колеблются? Что их раздирают сомнения. Страх святотатства, новой гражданской войны – с одной стороны, и верность мне – с другой, желание поживиться – с третьей?
– Вижу. Что будем делать? Распустишь всех по домам? Если так, то сейчас – самое время. Решать тебе.
– Мне нужно что-то положить на ту чашу весов, что перевесит мораль легиона в мою пользу, – задумчиво сказал Цезарь, словно самому себе.
– И что же? Всадничество уже должно было перевесить все остальное.
– Если бы ты и вправду был авгуром, ты бы догадался! Нужен знак богов.
– А, вот оно что! – с комическим облегчением воскликнул Антоний. – А я-то и не понял сразу! Ну конечно же, ты же сам Верховный Жрец, к тебе донесения от Юпитера и Юноны приходят с особыми вестовыми, как же мне сразу в голову не пришло! Но тебе следует поторопить старика Юпитера. Иначе Помпей подоспеет с испанскими легионами!
– Не ёрничай. Это очень серьезно.
– Серьезнее некуда! – раздосадованно бросил Антоний.
И тут же от темной воды донеслась… громкая и очень красивая мелодия. И в черноте ночи зажегся яркий, неправдоподобно яркий факел. Вспыхивая оранжевыми искрами, он начал приближаться к лагерю.
Факел нес в руке высокий, и вскоре оказалось – более чем высокий, просто гигантского роста атлетический юноша, одетый по-гречески, и он при этом… вдохновенно играл на свирели. Легионеры переглядывались и с суеверным удивлением приближались к звучащему, яркому видению – легаты, музыкант, Марк Антоний с Цезарем. Вдруг этот, невесть откуда взявшийся то ли человек, то ли бог выхватил у стоявшего рядом, не успевшего опомниться горниста горн, приложил его к губам, и из раструба мощно понеслись знакомые звуки сигнала «Легион – на марш!».
Дружным ржанием откликнулись на привычные звуки кони легионной кавалерии, начали беспокойно рваться и метаться у коновязи. Продолжая играть, юноша с ловкостью атлета отшвырнул факел, бросился в темную воду Рубикона и… исчез. Все произошло так быстро, что никто не успел ничего понять. И в полной тишине раздался непривычно дрожащий, взволнованный, изумленный голос консула Цезаря:
– Это знамение богов, братья мои! Это – знак! Сенат своим предательским поведением и оскорблением народного трибуна Марка Антония нарушил священные законы Рима. С нами боги, с нами Юпитер! Вперед, Тринадцатый! Нас поведет знамение богов! Это они призывают нас воздать вероломным за попрание священных законов Рима![28] Отличившихся ждет всадническое сословие, земля, рабы. К тому же женщины Аримина, который необходимо взять по дороге на Рим, славятся очень большими… достоинствами! Вперед!
И прошептал смятенно и решительно, но стоявшие неподалеку слышали, хотя и поняли его слова только те, кому случалось перекидываться в тавернах в кости с греками:
– Анерифо кубос![29]
Жребий брошен. И если жребий брошен, можно только гадать, какой стороной он выпадет.
А темноту уже кромсали солдатский хохот, ор команд, звуки горнов, флейт и низкий, возбуждающий тревогу где-то в солнечном сплетении грохот барабанов. Мир наполнился этими звуками. Тысячи копыт, тысячи толстых солдатских подошв превратили в месиво запретную Священную пашню. Римские легионы пошли на Рим. С этого момента Гай Юлий Цезарь должен был или умереть, или стать просто Цезарем.