Как ветхая краса, наш ветхий мир привык
Морщины прятать под румяны.
 
 
Проснешься ль ты опять, осмеянный пророк!
Иль никогда, на голос мщенья,
Из золотых ножон не вырвешь свой клинок,
Покрытый ржавчиной презренья?..
 
«Поэт», 1838
   В Маяковском пророк проснулся и пророчил – пока его не убили. С высот Библии оценивал он Октябрьскую революцию – все возвышенное и низменное в ней, ее героические подвиги и злодейские ее преступления. Он помнил Исаию: «Я накажу мир за зло, и нечестивых – за беззакония их, и положу конец высокоумию гордых, и уничижу надменность притеснителей; сделаю то, что люди будут дороже чистого золота, и мужи – дороже золота офирского. Для сего потрясу небо, и земля сдвинется с места своего от ярости Господа Саваофа, в день пылающего гнева Его»[44].
   Маяковский взял на себя исполнение Божьих повелений, ибо он удостоверился, что «злодеи злодействуют, и злодействуют злодеи злодейски»[45]. «Кто прольет кровь человеческую, того кровь прольется рукою человека: ибо человек создан по образу Божию»[46]. Читатель! Запомни это повеление Господа и не спеши обвинять Маяковского в пристрастии к насилию. В «Исповеди» своей Толстой кается: «Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтобы убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство. Не было преступления, которого бы я не совершил»[47].
   Христос, учивший не противиться злу насилием, призывающий быть, как дети, пригрозил: «…кто соблазнит одного из малых сих, верующих в Меня, тому лучше было бы, если бы повесили ему мельничный жернов на шею и потопили его во глубине морской»[48]. Это, пожалуй, пострашнее призыва Маяковского к балтийским морякам предоставить слово «товарищу Маузеру».
   Лев Толстой повинился в грехах своей молодости и призывал к нравственному самоусовершенствованию, считая главным в учении Христа завет непротивления злу насилием. И сам преуспел на этом пути более чем его последователи. Писателя смущали революционные пророчества до тех пор, пока царское правительство, поддерживая реформы Столыпина, не стало тысячами вешать несогласных с реформатором: виселицы назвали «столыпинскими галстуками». На преступления правительства совестливейший писатель призывал ответить бомбой. Тогда же Толстой определил главные признаки пророчества: во-первых, то, что слова пророка совершенно противоположны всеобщему настроению людей, среди которых они рождаются; во-вторых, то, что люди, слышащие эти слова, сами не зная почему, соглашаются с ними, и, в-третьих, главное то, что пророчество содействует осуществлению того, что оно предсказывает.
   Не за футуристическую заумь, а за проповедь величия свободного человека, обездоленного, изнуренного, униженного сораспялся с Христом поэт Маяковский. И за то еще, что к учению Спасителя он присовокупил и совместил с ним не только учение Маркса, – что было неприемлемо для извратившего учение Маркса воинствующего безбожника и маниакального властолюбца Ленина и его соратников, – но и эстетические проекты истории Данте, Рабле, Сервантеса, Шекспира, необходимые для того, чтобы свершилось обожение человека в полноте Господнего замысла. Маяковский стал пророком и чернорабочим Октябрьской революции и пророком еще другой – духовной революции, какой Октябрьская не стала, не могла стать, но которая неизбежно грядет:
 
…встает из времен
революция другая —
третья революция
духа. (4: 103)
 
   Социокультура России – устойчиво неопределенная, самоопровергающаяся, в отличие от определенности социокультуры Запада и социокультуры Востока. В стремлении обрести определенность Россия колеблется между порывами стать либо социокультурой Запада, либо социокультурой Востока. Эти порывы так порывами и пребудут. Апостольство осуществляется лишь в пределах своей социокультуры. Маяковский колебался между Западом и Востоком, не становясь при этом ни западником, ни евразийцем. Как интернационалист он твердо знал, что у России есть только одна возможность преодолеть неопределенность своей социокультуры – подняться над ней и вообще над всемирной социокультурной эволюцией в сферу истории. Поэтому Россия и стала материнским лоном пророческого искусства и пророческой философии. Пророческая поэзия Маяковского служила преодолению неопределенности и косности антиномичной социокультуры – путем превращения России в первую страну реализации Божественного замысла всемирной истории – обожения человека. В этом пафос деятельности тринадцатого апостола, пафос его поэзии и жизни. Он погиб с верой в то, что его предвидения непременно сбудутся – через каких-нибудь две-три тысячи лет.

Часть третья
Духовный багаж Маяковского

Параграф первый
Священное Писание

   Священное писание было наидрагоценнейшим достоянием поэзии Маяковского. Он мог писать о чем угодно, но неизменно соотнося написанное с Духом Божьим. Достойно удивления его знание Ветхого и Нового Заветов. Ссылаются на гимназию, где преподавался Закон Божий, а его вышибли из 5-го класса. Были еще косноязычные проповеди батюшки в церкви – поэт им не внимал. Он постигал Евангелия сам. Маяковский с детства читал и перечитывал заповеди Моисея, пророчества всех других пророков Саваофа, Нагорную проповедь Иисуса Христа и деяния апостолов. Обладая феноменальной памятью, он запоминал многое наизусть и потом постоянно прокручивал усвоенное в своем сознании. Маяковский никогда не противопоставлял Новый Завет Ветхому Завету, затвердивши наизусть слова Христа: «Не думайте, что Я пришел нарушить Закон или Пророков: не нарушить пришел Я, но исполнить. Ибо истинно говорю вам: доколе не прейдет небо и земля, ни одна иота или ни одна черта не прейдет из Закона, пока не исполнится все»[49]. И в разъяснение сказанного Христос добавил: «Все передано Мне Отцем Моим, и никто не знает Сына, кроме Отца; и Отца не знает никто, кроме Сына, и кому Сын хочет открыть. Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас; возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня, ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим; ибо иго Мое благо, и бремя Мое легко»[50]. Законник, искушая Бога, спросил: «“Какая наибольшая заповедь в Законе?” Иисус сказал ему: “Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим, и всею душею твоею, и всем разумением твоим”: сия есть первая и наибольшая заповедь; вторая же подобная ей: “Возлюби ближнего твоего, как самого себя”; на сих двух заповедях утверждается весь Закон и пророки»[51].
 
   Томмазо Мазаччо. Чудо со статиром. Фрагмент. 1427 г. Фреска в капелле Бранкаччи церкви Санта-Мария дель Кармине, Флоренция

Параграф второй
Учение Маркса

   Прежде знакомства с великими творениями христианского вероучения юноша Владимир приобщился к марксистской литературе, всем другим книгам предпочитая книги Карла Маркса, которые считал последним словом постхристианства. Оставаясь верным идеалам Христа и Маркса, поэт и художник вышел из партии большевиков, «чтобы делать социалистическое искусство», чтобы писать «по мандату сердца и ума», а не по решению партийных бонз. Оказавшись в потоке христианской поэзии Серебряного века, Маяковский не мог не обратиться к наследию величайших христианских свободомыслов – Данте, Микеланджело, Рабле, – не изменяя при этом коммунистическому идеалу Маркса, а, напротив, с их помощью принимая идеал осноположника в его чистоте, а не в партийной замаранности ленинской идеологией. Маяковский не был начетчиком, но «Манифест Коммунистической партии» он принял как выражение собственных взглядов. Цитировал наизусть. Поэт зачитывался также «Предисловием» Маркса к брошюре «К критике политической экономии. Введение» и признавался, что «Нет произведения искусства, которым бы я увлекался более, чем “Предисловием” Маркса» (1: 15).
   Старшая сестра Маяковского Людмила по просьбе брата прислала ему в тюрьму первый том «Капитала», который Владимир прорабатывал с карандашом в руке. Сочинения Маркса и Энгельса, раскрывающие отношение основоположников научного коммунизма к Христу, к первым христианским общинам, добившимся независимости от язычества и иудаизма, привлекали к себе неизменное внимание. В сочинении об Иисусе Христе 20-летний Маркс исповедовался: «История признает тех людей великими, которые, трудясь для общей цели, сами становились благороднее; опыт превозносит, как самого счастливого, того, кто принес счастье наибольшему количеству людей; сама религия учит нас тому, что тот идеал, к которому все стремятся, принес себя в жертву ради человечества, – а кто осмелится отрицать подобные поучения?»[52] За год до смерти Маркса Энгельс подытожил сорокалетнее выяснение отношений научного коммунизма к христианству: «Христианство не знало никаких вносящих разделение обрядов, не знало даже жертвоприношений и процессий классической древности. Отрицая, таким образом, все национальные религии и общую им всем обрядность, и обращаясь ко всем народам без различия, христианство само становится первой возможной мировой религией»[53]. «Разве не христианство первое отделило церковь от государства? Прочтите “О граде Божьем” Блаженного Августина, изучите отцов церкви и дух христианства, а потом придите снова и скажите: что такое “христианское государство” – церковь или государство? Папа римский с глубоким пониманием и строгой последовательностью отказался вступить в этот Священный союз, ибо, по его мнению, всеобщей христианской связью народов является церковь, а не демократия, не светский союз государств»[54]. В исследовании «К истории первоначального христианства» (1894) мало кто мог ожидать, что один из родоначальников научного коммунизма Энгельс отметит принципиальные совпадения между первыми христианскими общинами первого века и коммунистическими союзами второй половины XIX в. и – шире – между христианским движением римских пролетариев и рабов и коммунистическим движением современных наемных рабочих.
   «В истории первоначального христианства имеются достойные внимания точки соприкосновения с современным рабочим движением. Как и последнее, христианство возникло как движение угнетенных: оно выступило сначала как религия рабов и вольноотпущенников, бедняков и бесправных, покоренных или рассеянных Римом народов. И христианство, и рабочий социализм проповедуют грядущее избавление от рабства и нищеты, христианство ищет этого избавления в посмертной потусторонней жизни на небе, социализм же в этом мире, в переустройстве общества. И христианство, и рабочий социализм подвергались преследованиям и гонениям, их последователей травили, к ним применяли исключительные законы: к одним как к врагам рода человеческого, к другим – как к врагам государства, религии, семьи, собственности и порядка. И вопреки всем преследованиям, а часто благодаря им, и христианство, и социализм победоносно, неудержимо прокладывали себе путь вперед»[55]. Как же мог Маяковский, прошедший первоначальную школу учения Маркса и Энгельса и знающий, что они усматривали сходство рабочего социализма с первоначальным христианством, еще не профанированным идеологической церковью, не объединить в своем сознании учение Маркса и учение Христа и не выступить в роли тринадцатого апостола, возрождающего тип поведения апостолов первохристианства и прозелита первомарксизма?!
   Для того чтобы оценить советское общество, которое устами его вождей определялось то как еще не вполне социалистическое, то как полностью социалистическое, то как общество развитого социализма, то переходящее в коммунизм, а некоторые выдающиеся социологи (А.А. Зиновьев) считали советское общество чуть ли не изначально коммунистическим, Маяковский пользовался Марксовым различением видов или форм коммунизма (иногда выступавших как его последовательные стадии). Первой формой коммунизма Маркс считал лишь обобщение и завершение отношений частной собственности. Этот коммунизм отрицает повсюду личность человека. Маркс называл его грубым, отвергающим весь мир культуры и цивилизации. Грубый коммунизм есть, собственно, только форма проявления гнусности частной собственности. Далее Маркс рассматривает коммунизм еще политического характера – демократический или деспотический. Очередным видом коммунизма Маркс считает коммунизм казарменный. Принцип этого вида коммунизма Маркс вывел, анализируя взгляды М. Бакунина. «При полнейшей публичности, гласности, – писал Бакунин, – в деятельности каждого пропадает бесследно, исчезает всякое человеколюбие, как его теперь понимают, тогда стремлением каждого будет производить для общества как можно более и потреблять как можно меньше: в этом сознании своей пользы для общества будет заключаться вся гордость, все честолюбие тогдашних деятелей». Маркс комментирует: «Какой прекрасный образчик казарменного коммунизма! Все тут есть: общие столовые и общие спальни, оценщики конторы, регламентирующие воспитание, производство, потребление, словом всю общественную деятельность, и во главе всего, в качестве высшего руководителя, безымянный и никому не известный “наш комитет”[56]». А каков же коммунизм как положительное упразднение частной собственности, каков, иначе говоря, был Марксов коммунизм? «Такой коммунизм как завершенный натурализм = гуманизму, а как завершенный гуманизм = натурализму; он есть подлинное разрешение противоречия между человеком и природой, человеком и человеком, подлинное разрешение спора между существованием и сущностью, между опредмечиванием и самоутверждением, между свободой и необходимостью, между индивидом и родом. Он – решение загадки истории, и он знает, что он есть это решение»[57].
   Маяковскому потребовалось 5 лет, чтобы понять, какова реальность советского общества, которое многие и он сам до того времени считали идущим к Марксову социализму. К 1928 г. тринадцатый апостол понял, что советское общество на деле есть симбиоз грубого, деспотического и казарменного коммунизма, ничего общего не имеющего с коммунизмом ни Маркса, ни Христа. А он, тринадцатый апостол, был призван быть проводником коммунизма автора «Манифеста» и автора Нагорной проповеди, и потому после продолжительных сомнений и колебаний он заклеймил и отверг советский общественный строй, выдававший себя то за социализм, то за коммунизм в их Марксовом понимании.

Параграф третий
Православный ренессанс и учение Маркса

   Наряду с учением Иисуса Христа и учением Маркса Маяковский осваивал творчество гениев Ренессанса, тех, что совершили виток эстетической спирали истории к ее началу, к Библии, восстановив (а для кого-то и открыв) красоту Священного Писания. С отрочества любимым героем Владимира был Дон Кихот. Я бы считал справедливым назвать Рыцаря Печального Образа одним из апостолов Иисуса Христа. Маяковский и сам, повзрослев, стал Дон Кихотом революции. Возвращаясь к учению Спасителя, гении Ренессанса внесли «свое» в Священное Писание, не входя в противоречие с Библией, но разъясняя ее, подобно тому, как Иисус, не отменяя Моисеева Закона, выявил в нем то, что оставалось непроясненным в заповедях – Христову Благодать. Поэт знал, что Маркс и Энгельс освоили духовное и художественное богатство и Библии, и Ренессанса, но поэт решил самостоятельно постичь загадки Заветов и Возрождения. Нарушая хронологию и самооценку Льва Толстого, он причислял и его к Возрождению.

Параграф четвертый
Богоподобный Лев Толстой

   Гуманистическому сочетанию эпоса, сатиры, лирики, драмы, антиклерикальности, всемирной отзывчивости, ненависти к войне, владению русским словом Маяковский учился у критика Ренессанса и, тем не менее, у самого возрожденческого писателя России – Льва Толстого, писателя-пророка. Кряжистого великана Маяковский противопоставлял жалкому идеологическому боженьке официальной церкви. Граф Толстой был ходатай перед правительством, перед церковью, перед царем за обездоленное, обезземеленное, бесправное русское крестьянство, чьими трудами, хлебом, кровью жили богатые, достаточные, образованные классы, не испытывая по отношению к мужикам благодарности, не стыдясь своего тунеядства. В России к концу XIX в. набирал обороты маховик дикого капитализма, опирающегося на покровительство царского правительства. Крестьянство от деревенской кабалы бежало в города, на фабрики и попадало в фабричную кабалу, еще более жестокую, чем помещичья. То, что пиндары капиталистических фабрик называли свободным наемным трудом, Лев Толстой – новым рабством. В обширном исследовании «Рабство нашего времени» великий писатель и социолог, совместив свое моралистическое осуждение богатства с сочувствием рабочим, противопоставлял церковному боженьке церкви реального Господа.
 
В ушах обрывки теплого бала,
а с севера – снега седей —
туман, с кровожадным лицом каннибала,
жевал невкусных людей.
 
 
Часы нависали, как грубая брань,
за пятым навис шестой.
А с неба смотрела какая-то дрянь
величественно, как Лев Толстой. (1: 63)
 
   Маяковский был единственным литератором, кто после Толстого был и магическим кристаллом русской революции. Непротивленец злу насилием сказал Х.Н. Абрикосову: «Есть два способа борьбы с правительством: мирный – словом и террористический – бомба. Первый способ использован был полностью и – никакого результата; остается только второй способ – бомба»[58].
   Толстовский этап начался с отмены крепостного права и завершился кануном Первой мировой войны. Маяковский принял от Толстого его антивоенную и антиклерикальную эстафету и отразил кануны, свершение, перерождение и харакири Октябрьской революции.

Параграф пятый
Новейшее Евангелие Франсуа Рабле

   Как у сатирика и комедиографа у Маяковского был предшественник и учитель, его земляк – Гоголь. «Баня» – это «Ревизор» авгиевых конюшен сталинизма. Был у автора «Бани» еще один учитель, но не только сатиры, но историософии и философии. У Маяковского не было почти ни одного сатирического стихотворения или сатирической пьесы, из которых нам не подмигивало бы лукавое лицо Алькофрибаса Назье:
 
«Оне на двух заседаниях сразу.
В день
заседаний на двадцать
надо поспеть нам.
Поневоле приходится раздвояться.
До пояса здесь,
Остальное там». (4: 8)
 
   «Прозаседавшиеся» – единственное творение поэта, которое похвалил Ленин, да и то как административную злободневную публицистику – поэтических достоинств вождь не усмотрел. А раблезианские аллегории, шарады, загадки, обличения («Наполеона на цепочке поведу, как мопса», «солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз») – это ведь от Рабле. Модельеры в 1927 г. затеяли спор, что больше подходит советскому гражданину: фрак или толстовка и брюки «дудочкой». По-раблезиански Маяковский вмешался в эту дурацкую склоку:
 
Предлагаю,
чтоб эта идейная драка
не длилась бессмысленно далее,
пришивать
к толстовкам
фалды от фрака
и носить
лакированные сандалии.
А если всерьез:
Грязня сердца
и масля бумагу,
подминая
Москву
под копыта,
волокут
опять
колымагу
дореволюционного быта. (8: 9-11)
 
   У Рабле Маяковский заимствовал поэтический троп героической гиперболы. Подобен доброму великану Пантагрюэлю и сам русский поэт:
 
Выше Эйфелей,
выше гор
– кепка, старое небо дырь! —
стою,
будущих былин Святогор
богатырь. (4: 121)
 
   Подобен Пантагрюэлю и герой поэмы «150 000 000» – наивеликанейший великан – русский богатырь Иван. Воображение, феноменальная память воссоздали в фантазии Маяковского эпопею Рабле, которую сам мэтр Франсуа называл «новейшим Евангелием». Маяковского выручала жизнь, которая в России была не менее раблезианской, чем во Франции времен Рабле.

Параграф шестой
Неистовый Микеланджело

   Маяковский не был в Италии. Он видел только копии скульптур и репродукции росписей Сикстинской капеллы и рисунков. Слышал много рассказов знатоков о жизни Микеланджело. Маяковский сам был живописец и график. Он хорошо знал русскую (включая иконы) живопись вплоть до современников – Татлина, Малевича, Кандинского, Филонова, Петрова-Водкина, Дейнеки. Он был в Париже в мастерских Пикассо, Леже, Ларионова и Гончаровой. Знал пластику Родена, Бурделя и Майоля и предвосхищающую Микеланджело реалистическую, мифологическую, гротескную скульптуру готических храмов Германии и Франции. Не раз приходил в Лувр на «свидание» с Венерой Милосской. Ему нетрудно было представить превосходящее все, что он видел, скульптурно-живописно-архитектурное величественное и прекрасное воплощение Священного Писания в Сикстинской капелле. Маяковский не видел, но знал, что флорентиец не ведал другой радости, кроме творчества и радости совершенного исполнения им задуманного; Маяковский сопереживал страданиям ваятеля и его героев. Флорентиец пламенел ненавистью к рабству и помогал своим героям собственными усилиями освободить себя.
   Маяковского, как Микеланджело, тревожила мысль об ускользающей женской любви. Вдохновительницей Буонаротти в его преклонные годы стала добрейшая синьора, понимавшая, как никто, величие Микеланджело. Ее звали Виттория Колонна. Живописец воображал ее рядом с собой, стоя одиноко на лесах перед росписью Страшного Суда. Чтобы расквитаться с прилипалами к Микеланджело, Маяковский изображает мазилу, угодника власти, посмевшего сравнить свою шиловщину с рисунком гения. В пьесе «Баня» художник Бельве-донский (прототип – Бродский?) рисует портрет начальника Победоносикова.
 
Б е л ь в е д о н с к и й. <…> Очистите мне линию вашей боевой ноги. Как сапожок чисто блестит, прямо – хоть лизни. Только у Микель Анжело встречалась такая чистая линия. Вы знаете Микель Анжело?
П о б е д о н о с и к о в. Анжелов, армянин?
Б е л ь в е д о н с к и й. Итальянец.
П о б е д о н о с и к о в. Фашист?
Б е л ь в е д о н с к и й. Что вы!
П о б е д о н о с и к о в. Не знаю.
Б е л ь в е д о н с к и й. Не знаете?
П о б е д о н о с и ко в. А он меня знает?
Б е л ь в е д о н с к и й. Не знаю… Он тоже художник.
П о б е д о н о с и к о в. А! Ну, он мог бы и знать. Знаете, художников много, а глав-начпупс – один.
 
   У Микеланджело поэт учился не только скульптуре и живописи, но (что важнее) искусству собожественного досотворения человека по образу и подобию Бога.

Параграф седьмой
Данте, Данте и еще раз Данте

   Когда Маяковский испытывал муки слова, он сожалел: «О, если б был я косноязычен, как Данте или Петрарка».
   Картину дантовского ада Маяковский вспомнил, когда писал стихотворение «Адище города» и еще раз, описывая Первую империалистическую войну: «Дантова ада кошмаром намаранней».
   Но в отношении Маяковского к Данте не так важны редкие упоминания имени автора «Божественной комедии», сколько то, что он, русский, как и итальянец, стал главным героем своей эпической поэзии. Такого сочетания лирики и эпоса, какое было органикой поэзии Маяковского, русская муза до него не знала. И в Европе такое сочетание личности поэта как главного героя всех его произведений и такой мироохватности, такого стремления к единству всего человечества на христианских заповедях свободы и справедливости, такую всепоглощающую любовь к женщине и к женственности, такую политическую ангажированность можно встретить только у Данте. Итальянец Эджидио Гуидубальди издал книгу «От Маяковского к Дантовскому Интернационалу» (может быть, вернее было бы ее назвать «От Данте к Маяковскому Интернационалу»?). Она переведена на русский и напечатана параллельно на итальянском и на русском[59].
   О родстве Маяковского и Данте я услышал впервые от садовника Тимирязевской сельскохозяйственной академии Ивана Ивановича Казьмина в 1937 г. Я был тогда учеником 8 класса средней школы № 213, расположенной на Лиственничной аллее, недалеко от ТСХА. Я уже тогда «болел» Маяковским. Казьмин жил холостяком в маленькой комнате капитального (еще ХVIII в.) каменного строения молочной фермы (говорят – в здании том останавливался Наполеон). Иван Иванович был невысокого роста, щуплый, с седым ежиком волос. Ему в то время было лет 50. Единственной его страстью были книги. Сколько бы он ни зарабатывал (иногда ничтожно мало), половину денег он тратил на книги, из арбузных корок варил варенье. Комната его напоминала не библиотеку, а книжный склад. Книги высились стопками от пола до потолка. Хозяин лавировал между этими деревьями из книг. У стены стоял застекленный книжный шкаф специально для сочинений Маяковского. А под стеклом створок шкафа две большие фотографии: под левой – Данте, под правой – Маяковского. Поэты смотрели друг на друга. Мне-то Иван Иванович и поведал о своем «открытии» – родстве Маяковского и Данте, обращая внимание на сходство их поэзии и жизни. Это сопоставление двух поэтов крепко запало мне в душу, и я не успокоился до тех пор, пока после войны дважды не перечитал «Божественную комедию» в переводе Лозинского и не убедился, что Иван Иванович был прав. И, представьте, как меня поразила и обрадовала книга Гуидубальди! Удивился, как это итальянец сам, без Ивана Ивановича, додумался. Все равно, считал я, наш был первым и копал глубже. Впрочем, в промежутке времени между беседами с Иваном Ивановичем и Гуидубальди я прочитал ответ Энгельса на вопрос итальянского журналиста о «Божественной комедии». Соратник Маркса говорил, что Данте запечатлел переход от феодализма к капитализму и час рождения новой, буржуазной эпохи. Родит ли Италия нового Данте, который запечатлеет час рождения новой пролетарской эры? – сам у себя допытывался Энгельс. Оглядывая Европу от горизонта до горизонта, он ни в одной стране не обнаружил в поэтах дантовских дарований. Только в историософской мысли XIX в. он указал на такого же, как Данте, провидца. Им, разумеется, был для него Карл Маркс. Данте писал об обществе, где один господствует, другой подчиняется. Маркс думал о всемирном объединении человечества, но не в виде мировой монархии, как Данте, а в виде ассоциации множества ассоциаций, в которых свободное развитие индивида станет условием свободного развития всех. Об отсталой, дремотной России соавтор «Коммунистического манифеста» даже и не помышлял. Получилось, однако, так, что в конце XIX – начале ХХ столетия социокультурная эволюция и история, оставаясь особыми и взаимоисключающими процессами, сомкнулись и в своих эстетических сегментах переплелись. Пришло время заметить, что социокультурная эволюция тоже имеет свои революции. Буржуазно-демократическая революция как раз и есть такой взрывной, спонтанный, хаотичный период социокультурной эволюции, которая иногда (как в России) заканчивается либо переходом к истории, либо чаще победой над историей, как это произошло во всем мире (а теперь и в России). Сближение в эстетических фрагментах (по крайней мере) социокультурной эволюции и истории – явление экстраординарное. Маяковский отметил час рождения пролетарской эры, но часы этой эры скоро остановились. Все, что происходило «на верхах» и «на низах», говорило Маяковскому (и с каждым годом откровеннее и наглее), что российская социокультура одолевает историю. Не желая мириться с поражением истории, поэт выдвинул в своих стихах и поэмах проект новой, послеоктябрьской, духовной революции, и в этом своем стремлении снова сомкнулся с Данте.
   
Конец бесплатного ознакомительного фрагмента