Он не видел меня в темноте, не знал, поняла ли я его, а потому пнул ногой, требуя ответа. Он ударил меня в нижнюю часть спины, и я каким-то образом ухитрилась сесть. Все произошло очень быстро. Он наклонился ко мне и в тот момент показался дьяволом, одновременно оставаясь самым дорогим для меня человеком. Совершенно сбитая с толку, я молча кивнула, пытаясь восстановить дыхание: я не представляла, что такого натворила, если отец обращается со мной подобным образом. Ни на секунду я не задумалась о том, что плохим мог быть папа. Нет, если он так поступает, значит, я действительно очень скверная девочка.
   В изнеможении я снова рухнула на пол в темном сарае. Отец вышел на улицу и захлопнул дверь. В этот тяжелейший момент я не могла позвать мать. Я закрыла глаза и потеряла сознание.
   Придя в себя, я ощутила в животе страх, глубинный страх того, что обо всем этом могут узнать. Я не могла признаться в своей вине, поскольку отлично понимала, что со священником говорить не буду. Я оказалась плохой, и меня нельзя было простить. Мне оставалось лишь тщательно скрывать от других свою испорченность. Но даже если мне удастся убедить окружающих в том, что со мной все в порядке, в конце концов, я все равно проиграю, поскольку о моей темной природе знает Бог. Я стала невероятно бояться смерти, убежденная, что после кончины отправлюсь прямо в ад. Мне было всего лишь шесть лет, и я знала только это.
   Я бродила словно в тумане. Большая часть моего бодрствующего сознания пыталась справиться с ужасными телесными ощущениями. Реальная жизнь становилась все более призрачной по мере того, как меня охватывала тревога. Стало сложно отличить сон от яви. Я в ужасе думала, выполнила я свои ежедневные обязанности или нет, приготовила ли домашнюю работу или все это мне только приснилось? Иногда я делала одно и то же дважды, поскольку не могла разобраться, что реально, а что нет.
   Ужасный шум в голове и ушах постепенно изматывал душу. Он мучил меня, отнимал свободу. Отец Янус стал моим другом. Я начала доверять ему, общаться, но теперь больше никаких разговоров! Я не могла довериться ни ему, ни любому другому священнику, не могла исповедаться, не могла обратиться к Богу.
   Оставалась мать. Возможно, она смогла бы что-то сделать, как-то улучшить ситуацию. Увы, она была слишком занята уходом за нами, чтобы интересоваться еще и детскими чувствами. Между нами никогда не возникало близких разговоров. Ей просто не хватало на это времени.
   Поэтому после пережитого в сарае ужаса я приняла отчаянное решение. Такой плохой человек, как я, вполне мог заключить сделку с дьяволом. Отчаянно желая купить время и избежать пламени ада, я обратилась к злому началу, поскольку стремилась довериться чему-то большему, чем я сама. «Люцифер, – начала я неуверенно, боясь своей изменой еще сильнее оскорбить Бога. – Мне нужна твоя помощь. Я очень плохая девочка. Я такая плохая, что Бог больше не может быть мне другом. Я хочу, чтобы моим другом стал ты. Пожалуйста, сделай так, чтобы я не умерла».
   Эта жуткая молитва дьяволу была порождена глубочайшим отчаянием и одиночеством. Через некоторое время я почувствовала, что мои молитвы услышаны. Я выжила. Однако чувство вины за предательство Бога было ужасным. Из-за этого я перестала есть, стремилась быть как можно незаметнее и начала совершать ошибки, что повлекло за собой насмешки отца и детей в школе. «Вот дурочка! Эту домашнюю работу нужно было сдать четыре дня назад!» Однажды после обеда я опоздала в школу, застряв в высоком стульчике младшего брата. И зачем только я в него просунула ногу? Я никак не могла из него выбраться, а изумление матери при виде меня лишь подстегнуло отчаянные попытки освободиться. Наконец, я выскользнула из дома, примчалась в школу и наткнулась на запертые железные ворота. Попасть в школу можно было лишь одним путем: постучать в дверь монастыря и попросить сестру-монахиню провести меня через соседнюю площадку. Она молча повела меня к школе. Я заметила, что сестры делают облатки для причастия: так вот откуда появляются эти белые кружочки, что превращаются потом в тело Христово!
   Вернувшись в класс, я не смогла четко объяснить причину своего опоздания. Запинаясь, я несколько раз повторила свой рассказ: «Я… я… Я застряла в kakkestoel!» К своему стыду, я использовала разговорный вариант слова, обозначающего высокий стул, – буквально «стул для испражнений», поскольку в его сидении было вырезано отверстие для детского горшка. Дети поняли это и долго хохотали. Чем больше они смеялись, тем путанее становилось мое объяснение.
   Отец не знал, что его шестилетняя дочь отдала себя в руки дьяволу. В отчаянии мне казалось, что дьявол будет лучшим союзником, чем мстительный Бог. Каждый раз, когда ночью ко мне приходил папа, я думала, что задохнусь и умру. Я не представляла ничего хуже, чем тот ад, в котором уже находилась.
   Повторяющийся кошмар, о котором я начала рассказывать отцу Янусу, душил меня. Мне нужно было стать как можно незаметнее, а еще лучше – невидимой. Более чем обычно я чувствовала необходимость вставать рано утром и отправляться на службу (я никогда не пропускала службу, только если серьезно болела и не могла подниматься с постели). Я должна была есть, ходить в школу, выполнять обязанности по дому, но общаться с людьми было слишком опасно и страшно. Я чувствовала себя сорной травой на ветру, которая сможет остаться в саду жизни, только если ее никто не заметит.
   Я больше не могла играть с другими детьми на площадке. Я мучилась от желания присоединиться к ним, глядя на то, как они соревновались, играли в классы или катались на санках по ледяным дорожкам, залитым на замерзшей земле.
   Когда я немного подросла, то иногда присоединялась к ним, особенно когда все выходили кататься на льду. Сначала надо было разбежаться, запрыгнуть на скользкую дорожку и постараться доехать по ней до конца. В такие минуты я сияла от радости. Однако те две зимы, что я страдала от цистита, вызванного контактом с немытым членом своего отца (впрочем, по причинам, известным только ему одному, отец никогда в меня не проникал), я не могла играть на улице из опасений, что инфекция усилится. Из окон коридора на первом этаже я смотрела на веселье своих одноклассников и потягивала из термоса теплое молоко.
 
   НАКОНЕЦ, родители заметили мою прогрессирующую худобу. Мать видела, что с ее дочерью происходит что-то серьезное, но даже если подозревала причину этих изменений (хорошо зная своего мужа), то ничего не делала. Отец, наблюдавший, как его крепкая дочь худеет, слабеет и увядает, отказывался понимать происходящее. Так его старшая и когда-то совершенно неуправляемая дочь оказалась у врача, став необъяснимо апатичной, худой и бледной. Когда после окончания войны прошло несколько месяцев, меня отправили в санаторий, где я должна была восстановить силы вместе с истощенными сиротами и контуженными детьми.
   Шесть печальных недель я провела в учреждении, которым руководили монахини в совершенно неуместной военной манере. Казалось, они были еще суровее, чем сестры, преподававшие в нашей школе. Я так тосковала по дому и так страдала от внутренней боли, что не могла есть. Низкий голос невидимой, но все замечающей монахини вырывался из спрятанных в столовой динамиков, заставляя меня замирать от ужаса: «Карла! Немедленно ешь! Не вздумай передавать тарелку соседу!»
   Сестры проверяли, как мы лежим в постелях: со скрещенными на груди руками, всю ночь не смея повернуться. «Карла, не стряхивай с одеяла пух! Дети, спите только на правой стороне, не ложитесь на сердце!»
   Вдохновленная примером девочки, которой прислали конфеты на ее день рождения, я написала домой письмо с просьбой о сладостях. Удивительно, но родители выслали мне коробку шоколада, и я спрятала ее под матрас. Очень быстро шоколад украли, и я почувствовала себя обманутой.
   Двор перегораживала стена, отделявшая девочек от мальчиков. Из-за стены раздавались звонкие голоса таинственных мальчишек. Мальчишек, которых я прежде никогда не видела. Мой мир был невероятно мал, ведь даже в начальной школе девочки учились отдельно. Это были странные мальчики, и, в конце концов, любопытство взяло верх: однажды я подошла к трещине в стене и заглянула туда. Вот ужас! С той стороны на меня смотрел глаз какого-то мальчишки! Я убежала за угол, тяжело дыша и с колотящимся сердцем в груди. Мне тогда не исполнилось и семи лет, я была слишком мала, чтобы знать слово «секс», однако никогда прежде сексуальная вина не лежала столь тяжким грузом на сердце ни одной живой души.
   В тот день на площадке я чувствовала себя настолько плохо, что следующим утром даже не пошла причащаться. Каждый день нас водили на службу в монашескую часовню, и почти неделю я оставалась на скамье, когда все остальные выстраивались в шеренгу для причастия у перил алтаря. Я замирала от страха, боясь, что кто-нибудь решит допытываться о причинах моего поведения. Монахини сидели под прямым углом ко мне, так им хорошо было видно всех детей. Я находилась в таком нервном напряжении, что закричала бы или потеряла сознание, если б кто-нибудь спросил, почему я не иду к причастию.
   Облегчение приходило в конце недели, когда наступал день исповеди. Хотя великий грех, что лежал на мне, не мог быть прощен, я все равно отправлялась в исповедальню, как и все остальные, признаваясь в совершенных грехах. Католические дети не могли не ходить на исповедь: их вели туда точно овец и они должны были подчиняться.
   Священник, казалось, вообще не слышал, что я ему говорю. «У меня были плохие мысли о мальчиках», – сказала я ему нерешительным голосом. Почему он не ощутил моей тревоги? Почему ни один священник за все годы моих еженедельных исповедей не обратил внимания на мое душевное волнение? Чем они были поглощены? Кто знает, что на уме у священника, выслушивающего детские исповеди.
   Разумеется, я не набрала вес, пребывая в атмосфере такого казенного равнодушия. Фраза «холодная благотворительность» имеет для меня вполне определенный смысл. Прежде чем нас взвесили в последний раз, я съела столько, сколько смогла осилить, и не ходила в туалет. Я очень хотела порадовать своих заботливых родителей. Весы показали, что мой вес остался на прежнем уровне. Я в панике умоляла сестер сказать, что набрала два фунта. Они, конечно же, согласились, желая улучшить статистику правительственного проекта.
   Меня посадили на поезд и отправили домой. Я с нетерпением ожидала счастливой встречи. Когда поезд достиг Тилбурга и я увидела из вагона папу, то непроизвольно вскрикнула от радости.
   Поезд остановился. Отец оглядывался по сторонам и хмурился, не замечая меня. Я побежала и встала прямо перед ним, задыхаясь и сдерживая слезы любви и радости. Мне так хотелось обнять его, и чтобы он обнял меня в ответ! Но я не осмелилась, рискуя получить отказ, первой выразить свои чувства: это могло спровоцировать негативную реакцию, что было хуже любого равнодушия.
   Я до сих пор не знаю, намеренно ли отец отказался обнять свою дрожащую дочку или на тот момент он был просто рассеян и не обращал внимания на свои эмоции. Он повел меня к велосипеду, и я на багажнике поехала домой.
   Станция находилась недалеко от нашего дома, но теперь передо мной стояла другая проблема: сидя на багажнике отцовского велосипеда, я должна была за что-то держаться. Если бы отец сказал: «Держись крепче!» – я бы обняла его за пояс, но он молчал, а я не хотела услышать от него резкое требование убрать руки. Я вцепилась во что-то позади седла и умудрилась не свалиться, хотя всю дорогу сердце мое отчаянно колотилось.
   Со мной произошло нечто особенное! Я была так далеко и чувствовала себя такой одинокой. Как хорошо, что я снова дома, с мамой и папой. Однако им мое возвращение принесло лишь разочарование. Ничего не изменилось – я осталась такой же тощей.
 
   Я ВСЕГДА пыталась дать маме понять, как себя чувствую. Она походила на мираж – близка, но при этом невероятно далека, – и в конце концов, я решила, что проиграла битву за ту любовь и одобрение, в которых нуждалась.
   У меня началась скарлатина. Мама не знала, что именно послужило причиной такой лихорадки. Она забрала меня из школы и для удобства уложила на диван в гостиной, потому что моя кровать на втором этаже была слишком далеко. Гостиная рядом с кухней не отапливалась. Диван был набит конским волосом, и лежать на нем было очень жестко. В кухне стояли печка и газовая плита, обогревавшие все помещение, а также большой стол, за которым мы ели и делали уроки; за ним же после обеда папа вырезал кожаные выкройки для обуви. Жесткий диван стоял рядом с продуваемым окном, и сквозь щели под подоконником в дом залетал непрошеный зимний ветер. В голове отдавалось безжалостное тиканье часов с кукушкой. Обои с узором из осенних листьев вызывали головокружение и тошноту каждый раз, как я открывала глаза и пыталась сосредоточиться.
   Рядом на кухне мама весь день напролет занималась тремя младшими детьми-дошкольниками. К вечеру она заметила, что я уже брежу, встревожилась и вызвала врача. Отец вернулся с работы затемно, и я слышала, как мать взволнованно рассказывала ему обо мне. Мягким просящим голосом она говорила: «Может, нам положить ее наверх, в кровать?» Она отлично знала, как холодно и жестко лежать на этом диване. Начались разговоры о том, что в этом случае за мной будет трудно ухаживать. Разговор закончился фразой: «Лучше не слишком ее баловать, а то мы ее совсем испортим». Так сказал отец. Я беззвучно расплакалась. Впрочем, не стоило им ничего показывать, кроме лихорадки.
   Пришел доктор; через открывшуюся дверь впорхнул свежий воздух, я почувствовала кожей его дуновение. Доктор был одет в черное и нес портфель. Его появление не считалось чем– то необычным, однако меня оно поразило, поскольку нас доктор посещал чрезвычайно редко: обычно мы сами ходили к нему. Я была в его кабинете только раз, из-за множества бородавок, покрывших бедра. Он попросил меня поднять юбку. Эта просьба вызвала во мне панический стыд, напомнив о папе, и я с неохотой подняла подол юбки чуть выше колен, краснея, едва дыша и внимательно разглядывая сосредоточенное лицо доктора. Казалось, мое сопротивление его удивило; он не мог знать, что высыпание уродливых бородавок на бедрах – это следствие отвратительного прикосновения мужского члена, что одна небольшая бородавка, растущая на гениталиях взрослых, на коже ребенка расцветает пышным цветом. Врач сказал, что не может ничего поделать, и через некоторое время бородавки исчезли сами собой.
   Теперь врач пришел осмотреть меня. Я знала все, что происходило, поскольку мое «я» пребывало вне тела: оно сидело на краю дивана и видело, что со мной делал врач. Он измерил мне температуру, заглянул в горло, а затем укоризненно посмотрел на мою маму, стоявшую рядом со скрещенными на груди руками и кусавшую нижнюю губу – привычка, возникавшая в минуты беспомощности.
   Когда доктор сказал: «Вы должны были вызвать меня раньше, это скарлатина» – и добавил: «Она могла умереть», – я пристально посмотрела на мать. Если б я захотела, то выбрала бы смерть. Я готова была умереть, даже рискуя попасть в ад, если не увижу, что она меня любит. Но при этих словах врача ее лицо залила краска стыда. Она едва не расплакалась. Я решила, что этого вполне достаточно. Она так беспокоится за меня! Да, моя мама меня любила. Теперь я знала это точно. К тому же, несомненно, что она будет любить меня еще больше. После того как я испытала ее, столь тесно соприкоснувшись со смертью, она станет обращать на меня больше внимания.
   Доктор посоветовал перенести меня в кровать. Мама при этом быстро и смущенно вздохнула. Еще один знак любви: она была огорчена, что так пренебрежительно отнеслась ко мне, и теперь хотела, чтобы я скорее поправилась. Я вернулась в свое тело и, оказавшись в теплой, уютной постели наверху, приняла лекарства. Мать накормила меня горячим супом. Ради этого стоило помучиться. Чувствуя любовь и заботу, я быстро пошла на поправку.

Сорняк подрастает

   НАСТУПИЛ рождественский пост – четыре недели религиозных испытаний и молитв перед первым Рождеством в освобожденной от немцев стране, – и мы опустились на колени у рождественских яслей, установленных в гостиной. В комнате было невероятно холодно, поскольку огонь зажигали только по воскресеньям, зато густой аромат ели и свежей соломы в яслях приводил меня в восторг. Даже маленькие свечи, что освещали скот, осла, овцу, трех волхвов, склонившуюся Марию и стоящего рядом Иосифа, источали уютный, притягательный запах.
   Мы вставали на колени на обеденных стульях и опирались на спинки, держа в руках четки. Мне было семь лет, и, как самая старшая, я должна была вести молящихся, читая первую часть «Аве Мария». Остальные члены семьи вступали со второй части. С каждой фразой молитвы наши пальцы соскальзывали к следующей бусине четок. Это было несложно, но позади меня расположился папа, откинувшись на спинку стула и нетерпеливо дыша, а потому я не могла сосредоточиться. Я бы предпочла быть в хлеву, среди статуй, лежать на соломе и купаться в мягких лучах свечей, нежели бормотать эти «Аве».
   Я проговорила чересчур много «Аве Марий», и папа невежливо прервал мою благочестивую фантазию. «О чем ты только думаешь, Карла?!»
   В ожидании того, что сейчас меня схватят и начнут трясти, я страшно запаниковала. К счастью, обернулась мама, и отец замолчал. Но когда мы поднялись, папа не преминул со злостью сказать, обращаясь к своей излишне задумчивой дочери: «Как можно быть такой глупой?!»
   Страх сделать что-то не так преследовал меня на каждом шагу. Однако сильнее страха ошибиться был ужас от мысли, что люди поймут, насколько я дурная девочка. Он усиливался из-за чувства, что все видят меня насквозь.
   Мой семилетний разум полыхал. Меня безжалостно преследовал секс: казалось, он был повсюду. Тайком я рисовала на запыленном стекле условную человеческую фигурку, добавляя ей между ног еще одну палочку (не понимая, что это такое, лишь зная, что делать так грешно, – я видела, как это рисуют другие озорные дети), а затем поспешно стирала изображение, оглядываясь по сторонам: не заметил ли меня кто-нибудь. Хуже того, у меня возникали мысли о похищении детей и причинении им страшного вреда.
   Однажды, направляясь к дому своей тети по знакомым булыжным улицам, усаженным по обочинам деревьями, я заметила в чьем-то саду девочку без одежды. В нашей округе сады были очень маленькими, около трех метров от улицы до двери. Я застыла, увидев складку внизу живота, хорошо заметную на ее крошечном теле. Меня охватило желание схватить эту девочку, избить ее, бросить на землю, заколоть ножом, ударить палкой, кирпичом – чем угодно. Убить ее, но сначала искалечить половые органы. Непреодолимое желание стремительно нарастало. Казалось, я была в трансе и какая-то сила все стремительнее подталкивала меня к тому, чтобы совершить злодеяние. Внезапно я почувствовала тяжесть в груди, осознала, что лицо у меня покраснело и исказилось, и поспешила прочь, чтобы меня никто не заметил. Вина, которую я тогда испытала, была жаркой, липкой и отвратительной. Никогда никому об этом не рассказывай!
   Когда отец касался меня руками, членом или ртом, он тем самым говорил, что я ему нравлюсь, что он любит меня, но одновременно его прикосновения значили, что я худшая и самая грязная девочка на свете. Он сообщал мне об этом скрытностью своих действий, своим неодолимым телом. Во время наших ночных встреч не было произнесено ни слова. Все это находилось за гранью моего понимания; я никак не могла осознать происходящее. Лучше всего было прятаться и делать вид, что у меня нет отрицательных эмоций. Стань невидимой, Карла, спрячь то, что представляешь собой на самом деле. Это было сложно, поскольку мне казалось, будто я лишена собственной личности.
   По окончании третьего класса мы должны были исполнить песню перед тридцатью своими одноклассницами, и меня охватил серьезный приступ паники. За пение получали оценку: каждая из нас выходила вперед и пела песню по собственному выбору. Для большинства детей выступление было радостным событием: нам редко удавалось выйти из-за парты, и все считали это возможностью показать себя с лучшей стороны. Я же испытывала страх при мысли о том, что на меня будет смотреть столько глаз. Я вертелась и ерзала, краснела и бледнела, меня бросало то в жар, то в холод и тошнило, у меня давило в груди.
   Наконец, я осталась последней, и выступления было не избежать. Учительница жестом пригласила меня к доске. Я обречено поднялась и лицом к лицу встретилась с застывшей в ожидании группой детей. Раскрыв рот, я издала то, что с моей точки зрения больше походило на сдавленный крик, однако являлось лишь первым словом избитой песенки «Daar bij die molen» («На мельнице»), которую я выбрала для исполнения. Мое пение было совершенно простым; я никого не пыталась развлечь и старалась поскорее пройти это тяжелое испытание. Голос не слушался меня, и классную комнату наполнял сырой, скрипучий звук. Учительница проявила доброту. «У тебя голос как колокольчик», – сказала она и поставила шесть баллов из десяти.
 
   ПОСЛЕ ВОЙНЫ солдаты возвращались домой. Они заполняли поезда, курсировавшие по всей стране, в том числе и тот, что вез меня, мою сестру и тетю домой из Амстердама. Пока нас не было, аист принес маме еще одного ребенка. Это был мальчик, пятый подарок Господа. Мы видели аистов на крышах: они стояли на больших неуклюжих ногах, оглядывая окрестности. В их гнездах вполне хватило бы места для младенцев. Аисты приносили детей, держа в клювах пеленки.
   Солдаты казались уставшими, но радовались возвращению домой. Конечно же они предвкушали ожидающие их встречи. Вагон был битком набит, и в воздухе стоял приятный запах суконной военной формы. Я наслаждалась мужской энергией, сидя в самой гуще толпы. Но настроение быстро изменилось, когда мой взгляд перехватил один из солдат. Он взглянул на меня с любовью, безусловно, думая о том, что перед ним сидит голландский ребенок, за которого он сражался на войне, и, видя меня, он может оправдать тот ужас, через который пришлось пройти. Я видела его дружелюбие и добрые намерения, но не могла не покраснеть; краска на моих щеках была столь же яркой, как стыд, живущий в глубине души. Я почувствовала себя жалкой. Больше я не смотрела по сторонам и мечтала лишь о том, чтобы скорее сойти с поезда.
 
   У МОЕГО ОТЦА, как у доктора Джекила, было две личины, но у матери их было несколько, и именно ее настроение влияло на домашнюю обстановку. Однако в наших глазах ее оправдывало периодически пробуждавшееся чувство юмора: оно разгоняло темноту столь же внезапно, как солнечный свет, заливающий поля и холмы. Ее причудливый, неожиданный взгляд на вещи вызывал у нас приступы смеха. Атмосфера менялась, юмор скрашивал мрачную реальность.
   Когда я подросла и смогла во время ходьбы держать маму под руку, как это заведено у голландок, моим главным развлечением стал совместный поход по магазинам. Обеим такая близость приносила невероятное удовольствие, и, когда мы ходили за покупками, мама весело и оживленно болтала. Тогда моя жизнь становилась более приятной, и я на время испытывала счастье, забывая о себе.
   Мать советовалась со священником, не желая бесконечно рожать детей. Священник ответил, что она не имеет права отказывать мужу, поскольку обещала чтить его и повиноваться ему в святом таинстве брака. Поэтому мать была вынуждена уступать сексуальным домогательствам отца, однако эта хитрая лиса знала, как отомстить необразованному супругу. Она его высмеивала. В отцовском арсенале была лишь грубая сила, уступающая иронии и остроте ума матери.
   Мама редко бывала довольна тем, что делает мой отец. Она насмехалась над ним, когда он играл на любимой скрипке, и в конечном итоге отец разбил инструмент о стену. Починить скрипку было слишком дорого, а потому он продал ее мастеру за какие-то двадцать пять гульденов – скрипку, которая была для него ценна, как Страдивари. Что с ним происходило, когда его никто не видел? Может, он стискивал зубы и плакал оттого, что жена с ним так поступает? Или месть находила свой путь через насилие?
   Однажды во время яростной ссоры оба они забыли о том, что соседи за стенами все слышат. Мать громко высмеивала отца и подстрекала убить ее. Это было новым в их репертуаре. Некоторое время они переругивались, но вскоре оба погрузились в вихрь горьких оскорблений. Мы, шестеро детей, громко плакали, сидя в ряд за обеденным столом. Наши родители находились в гостиной, и мы отлично видели их через дверной проем. У папы в руках оказался большой нож для резьбы, а мама, задыхаясь, говорила: «Ну, давай же, давай! Убей меня!» – вызывающе глядя на него. Она сказала это много раз, и, чтобы не потерять свое лицо, отцу пришлось ее ударить. Она вскрикнула, и мы завопили еще сильнее. Родственная связь с нашими родителями на время разрушилась, о нас забыли, и мы – как пена – плыли в одиночестве по темному бурному океану.
   Кровь вернула отца в чувство. Он схватил полотенце и обернул им шею матери, чтобы остановить кровотечение. Через некоторое время рана зажила и о ссоре забыли. Я заметила шрам лишь годы спустя на фотографии: мать лежала на кровати в доме для престарелых, нежно глядя на отца, держащего ее за руку. Так мои родители и жили – они действительно были влюблены и никогда бы не расстались, но при этом не переносили друг друга. Если страсть не может выражаться позитивно, она все равно найдет способы проявить себя.