Страница:
- 1
- 2
- 3
- 4
- 5
- 6
- 7
- Следующая »
- Последняя >>
Карла ван Рэй
Божья девушка по вызову. Воспоминания женщины, прошедшей путь от монастыря до панели
Посвящается чистоте, что есть во всех нас
Милость всегда рядом. Пусть вас оставит немилость к себе – мысль о том, что вы лишены милости.
Пападжи (Г. Л. В. Пунджа), Бомбей, 1975
Предисловие
Когда много лет назад я начинала писать эту историю, она представлялась мне отвратительным, горьким, злым сериалом, в котором я намеревалась рассказать всю правду об «ужасных монахинях». Я хотела поведать миру о том, как двенадцать с половиной лет страдала в монастыре, выплеснуть на бумагу свой гнев на католическую церковь и все, за что она выступает.
По мере избавления от злости эта идея исчезала, и в 1986 году я встретилась с тогдашним советником Джоан Уоттерс, влиятельной фигурой в управлении города Перт, которая, как я полагала, могла бы помочь мне в поисках издателя. Имея на руках первую главу, план остальных глав и мою фотографию в качестве кандидатки, готовящейся вступить в орден Верных Спутниц Иисуса, я без труда убедила ее в выгоде этой публикации. По моей просьбе она связалась с прессой. Несмотря на все наши усилия тщательно изучить тему, воскресные газеты по всей стране вышли с сенсационными заголовками: ПОЧЕМУ Я УШЛА ИЗ МОНАСТЫРЯ В БОРДЕЛЬ. БЫВШАЯ МОНАХИНЯ РАССКАЗЫВАЕТ О СВОЕМ НОВОМ ПОПРИЩЕ.
Сразу же заволновались четыре моих брата и сестра, живущая в Мельбурне: они умоляли не публиковать историю ради блага наших родителей. Не только потому, что их глубоко огорчат детали частной жизни некогда уважаемой, а теперь сбившейся с пути дочери, но и потому, что это негативно повлияет на их взаимоотношения с монахинями, от которых они зависели. Выйдя на пенсию, они все еще жили в доме, предоставленном им орденом. Я согласилась и была вынуждена отказать издателю, когда тот ко мне обратился.
С тех пор прошло время: родители мои умерли и все связи с орденом, кроме дружеских, были разорваны. Большинство монахинь, о которых идет речь в книге, либо состарились, либо уже скончались. Персонажи моей истории похожи на розовые кусты: когда-то они ярко цвели, а теперь многие из них увяли и осыпались. Я рассказываю ее не для того, чтобы покрыть позором пору их цветения, но чтобы осмыслить уроки, вынесенные как из их поступков, так и из моих собственных. Разве не из этого состоит наша жизнь? Господь делает выдох, и вот на ограниченной сцене возникаем мы – яркие, живые персонажи, полные энергии и самомнения. Потом Господь делает вдох – или, возможно, вздыхает, глядя на спектакль, – и актеры исчезают, возвращаясь к истоку всего сущего.
Господь благословляет все старые розы, в том числе и меня – розу, приближающуюся к возрасту, который обычно стараются не называть, если только этого невозможно избежать. «Божья девушка по вызову» – честная автобиографическая история и, разумеется, сугубо личная интерпретация реальных событий. Теперь я стала эмоционально зрелой и не хочу никому причинить боль своим рассказом. Я изменила имена, чтобы избежать случайного узнавания еще живых людей, а также изменила хронологию некоторых событий. Члены моей семьи, бывшие члены религиозной общины, к которой я принадлежала, а также бывшие клиенты вполне могут назвать эту историю выдумкой, что кажется мне неизбежным.
Если кто-то из прототипов персонажей книги все еще жив и считает, что я незаслуженно его критикую или несправедливо отношусь к этому человеку, хочу пояснить: эта история в первую очередь рассказывает обо мне, такой, какая я есть, без всяких прикрас.
Пока я писала историю Карлы – девочки, которая выросла на католическом юге Голландии и переехала в Австралию в возрасте двенадцати лет, которая в невинные восемнадцать решила уйти в монастырь, а покинула его в тридцать один столь же невинной, – ко мне постепенно приходило осознание того, что все происходящее было моим неизбежным выбором: сперва стать монахиней, затем – проституткой. Роли, что я играла, отражали мой невроз, а не подлинную личность. Необходимо было понять, кем я не являюсь, чтобы узнать, кто же я на самом деле. Возможно, так оно обычно и происходит, но именно это случилось со мной.
«То, чему мы сопротивляемся, упорствует», – гласит известная пословица. Я не понимала секса, боялась его, подавляла свою сексуальность, а потому он постоянно присутствовал в моем сознании. Затем, чтобы все-таки его понять, я начала экспериментировать с ним как прекрасными, так и постыдными способами. Эта книга описывает взлеты и падения моей жизни в качестве проститутки, страдания, порожденные потаканием собственным прихотям.
Время, в которое я живу, и помощь многих друзей позволили мне осознать модели своего поведения и преодолеть их. Возможно, не слишком хорошо предаваться воспоминаниям, но игнорировать их опасно. Поэтому я собираюсь рассказать свою историю и покончить с ней раз и навсегда, ибо не хочу снова пережить это в реальности.
По мере избавления от злости эта идея исчезала, и в 1986 году я встретилась с тогдашним советником Джоан Уоттерс, влиятельной фигурой в управлении города Перт, которая, как я полагала, могла бы помочь мне в поисках издателя. Имея на руках первую главу, план остальных глав и мою фотографию в качестве кандидатки, готовящейся вступить в орден Верных Спутниц Иисуса, я без труда убедила ее в выгоде этой публикации. По моей просьбе она связалась с прессой. Несмотря на все наши усилия тщательно изучить тему, воскресные газеты по всей стране вышли с сенсационными заголовками: ПОЧЕМУ Я УШЛА ИЗ МОНАСТЫРЯ В БОРДЕЛЬ. БЫВШАЯ МОНАХИНЯ РАССКАЗЫВАЕТ О СВОЕМ НОВОМ ПОПРИЩЕ.
Сразу же заволновались четыре моих брата и сестра, живущая в Мельбурне: они умоляли не публиковать историю ради блага наших родителей. Не только потому, что их глубоко огорчат детали частной жизни некогда уважаемой, а теперь сбившейся с пути дочери, но и потому, что это негативно повлияет на их взаимоотношения с монахинями, от которых они зависели. Выйдя на пенсию, они все еще жили в доме, предоставленном им орденом. Я согласилась и была вынуждена отказать издателю, когда тот ко мне обратился.
С тех пор прошло время: родители мои умерли и все связи с орденом, кроме дружеских, были разорваны. Большинство монахинь, о которых идет речь в книге, либо состарились, либо уже скончались. Персонажи моей истории похожи на розовые кусты: когда-то они ярко цвели, а теперь многие из них увяли и осыпались. Я рассказываю ее не для того, чтобы покрыть позором пору их цветения, но чтобы осмыслить уроки, вынесенные как из их поступков, так и из моих собственных. Разве не из этого состоит наша жизнь? Господь делает выдох, и вот на ограниченной сцене возникаем мы – яркие, живые персонажи, полные энергии и самомнения. Потом Господь делает вдох – или, возможно, вздыхает, глядя на спектакль, – и актеры исчезают, возвращаясь к истоку всего сущего.
Господь благословляет все старые розы, в том числе и меня – розу, приближающуюся к возрасту, который обычно стараются не называть, если только этого невозможно избежать. «Божья девушка по вызову» – честная автобиографическая история и, разумеется, сугубо личная интерпретация реальных событий. Теперь я стала эмоционально зрелой и не хочу никому причинить боль своим рассказом. Я изменила имена, чтобы избежать случайного узнавания еще живых людей, а также изменила хронологию некоторых событий. Члены моей семьи, бывшие члены религиозной общины, к которой я принадлежала, а также бывшие клиенты вполне могут назвать эту историю выдумкой, что кажется мне неизбежным.
Если кто-то из прототипов персонажей книги все еще жив и считает, что я незаслуженно его критикую или несправедливо отношусь к этому человеку, хочу пояснить: эта история в первую очередь рассказывает обо мне, такой, какая я есть, без всяких прикрас.
Пока я писала историю Карлы – девочки, которая выросла на католическом юге Голландии и переехала в Австралию в возрасте двенадцати лет, которая в невинные восемнадцать решила уйти в монастырь, а покинула его в тридцать один столь же невинной, – ко мне постепенно приходило осознание того, что все происходящее было моим неизбежным выбором: сперва стать монахиней, затем – проституткой. Роли, что я играла, отражали мой невроз, а не подлинную личность. Необходимо было понять, кем я не являюсь, чтобы узнать, кто же я на самом деле. Возможно, так оно обычно и происходит, но именно это случилось со мной.
«То, чему мы сопротивляемся, упорствует», – гласит известная пословица. Я не понимала секса, боялась его, подавляла свою сексуальность, а потому он постоянно присутствовал в моем сознании. Затем, чтобы все-таки его понять, я начала экспериментировать с ним как прекрасными, так и постыдными способами. Эта книга описывает взлеты и падения моей жизни в качестве проститутки, страдания, порожденные потаканием собственным прихотям.
Время, в которое я живу, и помощь многих друзей позволили мне осознать модели своего поведения и преодолеть их. Возможно, не слишком хорошо предаваться воспоминаниям, но игнорировать их опасно. Поэтому я собираюсь рассказать свою историю и покончить с ней раз и навсегда, ибо не хочу снова пережить это в реальности.
Иерархия ордена Верных Спутниц Иисуса
(в порядке убывания старшинства)
Преподобная мать – глава ордена
Осуществляет руководство орденом, живет в Доме настоятельницы в Англии.
Преподобная мать-заместительница
Осуществляет руководство на определенной территории, к примеру, в Австралии (где было четыре монастыря).
Преподобная мать-настоятельница
Руководит монастырем.
Старшие монахини
Монахини, давшие полные обеты после восьми с половиной лет пребывания в монастыре. Старшинство среди монахинь является даруемым статусом.
Обычные монахини
Монахини, давшие первые обеты после завершения послушничества или повторившие их через три года после его завершения.
Послушницы
Девушки, проходящие двухлетний период испытаний после кандидатства до первых обетов.
Кандидатки
Девушки, проходящие первые шесть месяцев испытательного срока.
Рабочие сестры
Главные труженицы монастыря: поддерживают обучающихся сестер, готовя им пищу, моя посуду и стирая белье. Часто им помогают кандидатки и послушницы. Рабочие сестры проходят такой же испытательный срок и становятся монахинями, но не получают права занимать высокие должности.
Преподобная мать – глава ордена
Осуществляет руководство орденом, живет в Доме настоятельницы в Англии.
Преподобная мать-заместительница
Осуществляет руководство на определенной территории, к примеру, в Австралии (где было четыре монастыря).
Преподобная мать-настоятельница
Руководит монастырем.
Старшие монахини
Монахини, давшие полные обеты после восьми с половиной лет пребывания в монастыре. Старшинство среди монахинь является даруемым статусом.
Обычные монахини
Монахини, давшие первые обеты после завершения послушничества или повторившие их через три года после его завершения.
Послушницы
Девушки, проходящие двухлетний период испытаний после кандидатства до первых обетов.
Кандидатки
Девушки, проходящие первые шесть месяцев испытательного срока.
Рабочие сестры
Главные труженицы монастыря: поддерживают обучающихся сестер, готовя им пищу, моя посуду и стирая белье. Часто им помогают кандидатки и послушницы. Рабочие сестры проходят такой же испытательный срок и становятся монахинями, но не получают права занимать высокие должности.
Первая часть
Семья
Я РОДИЛАСЬ в маленьком голландском городке Тил– бург 28 октября 1938 года, в четыре часа семь минут пополудни, у родителей-католиков. Для матери это были первые роды, оказавшиеся еще и самыми трудными. Так я впервые столкнулась с тяжестью первородного греха, что выразилась в нежелании матери и отца поцеловать меня до крещения, поскольку до совершения таинства я считалась сосудом зла.
Дом, где я родилась, являлся звеном в цепи одинаковых домов, выстроившихся в ряд на нашей улице. В каждом доме имелся второй этаж с небольшим окошком, проделанным в покатой крыше. Перед входной дверью был маленький сад, подходящий как раз для того, чтобы выращивать там голубые гортензии. Сад окружала низкая стена, по верху которой шли закругленные кирпичи; она представляла собой идеальную скамейку для посиделок в хорошую погоду, когда соседи выходили на улицу поболтать друг с другом. Задний двор был слишком мал, чтобы разбить там овощные грядки, и это послужило одной из причин нашего переезда из того района после войны.
Улица, на которой мы жили, носила вызывающее название Мальзенхоф, то есть «сад наслаждений», или «цветущий сад». Однако она не соответствовала своему названию и не дожила до нашего времени, уступив место однообразной многоэтажной застройке.
Матери в те дни рожали дома, а врача-акушера вызывали лишь в наиболее серьезных случаях. Мое упрямое нежелание появляться на свет было в конечном итоге побеждено докторскими щипцами, вынувшими меня через сухой родовой канал.
Моей красавице-матери было тогда двадцать пять лет, симпатичному отцу – двадцать четыре, но они плохо представляли себе, что делают, заводя детей. Лишь одно они знали наверняка: я должна была вырасти чудо-ребенком, которым никто из них никогда не был. Они хотели добиться того, чтобы члены их семей и соседи восхищались мной. Для матери это было важнее, чем для отца: ее семья противилась браку, поскольку она выходила замуж за человека, находившегося ниже на социальной лестнице.
После моего первого принудительного крика акушерка насухо меня вытерла и протянула дрожащей матери для кормления. Конечно, мать гордилась мной, гордилась своим первым успехом, и боль была почти забыта, а вся суета казалась далеким прошлым. К тому же я выглядела милой, что тоже помогло. Следующей ее мыслью было меня крестить.
Католическая культура, в которой я родилась, принимает как данность простой и пугающий исходный тезис: человеческая природа несет в себе зло. Зло присуще ей изначально, характеризуя суть нашего бытия. Религия проникла в плоть и кровь людей, населяющих южную часть Голландии. Все они твердо верили, что без христианского крещения душа отправляется прямиком в ад.
Катехизис гласил, что невинным детям уготовано особое место под названием лимб, где они, к счастью, не страдают от адского пламени, но и не могут «лицезреть Господа». Это положение, подтверждавшееся буллой, изданной католической церковью в далеком прошлом, в конце двадцатого века было аннулировано другой буллой, однако в 1938 году никто не сомневался в существовании лимба. После родов семьи торопились с младенцем в церковь, чтобы снизить вероятность его попадания в столь печальное место, как лимб. Мать ребенка редко присутствовала при крещении – к тому времени она еще не успевала оправиться после сурового испытания, связанного с приходом в мир еще одного вместилища грехов. Вместо нее по улице шествовала тетя с младенцем на руках в окружении стайки подруг и родственниц; младенец возлежал на подушке, покрытый белой сатиновой простыней с кружевами. В церковь можно было попасть только пешком, если, конечно, вы не владели лошадью с коляской или редкостной по тем временам вещью – автомобилем. У нас ничего этого не было. Если шел дождь, младенца защищала простыня.
Младшая сестра матери поспешила в церковь, где крестила меня, дав по традиции латинское имя. Родители решили оградить меня от козней дьявола с помощью трех святых: меня назвали Каролиной Иоганной Марией.
Кроме того, имена представляли и моих предков. Первое было дано в честь Кэролы, матери отца, родившейся в Германии. Меня никогда не звали этим производным от Каролины именем, поскольку моя замечательная мама, не любившая – нет, ненавидящая – всех немцев (за исключением моего отца) и пренебрежительно относившаяся к семье мужа, заявила: «Кэрола? Только через мой труп!» Она слегка изменила произношение имени, чем серьезно повлияла на его смысл, и назвала меня Карлой.
Моя мать была цветущей, стройной женщиной, обладательницей роскошных волнистых золотисто-каштановых волос, обрамлявших гладкий лоб и красивое лицо. Карие глаза ее казались слегка прикрытыми, брови изгибались изящной дугой, губы были полными. Ее растили заботливые, благовоспитанные родители; она обучалась шитью, моделированию одежды и преподаванию, о чем свидетельствовали полученные дипломы. Во время войны она шила для черного рынка и помогала всем нам выживать. Подростком моя мать испытывала беспокойство оттого, что ее семья состоятельна, а все вокруг бедны. Эта проблема легко разрешилась: она вышла замуж за человека, у которого была лишь скрипка да привлекательное лицо.
Красота моего отца завораживала: он был высоким, мускулистым и прекрасно сложенным мужчиной. Лицо его казалось удивительно правильным: тонкий прямой нос, серые глаза, гладкая кожа. У него был квадратный подбородок, а рот можно было бы назвать «решительным». Он имел практический склад ума и много знал о том, как мастерить вещи, выращивать растения и чинить обувь.
Отец рос в многодетной семье: когда он появился на свет, родители уже не думали о колыбели или детской кроватке, укладывая его в нижний ящик комода. Он рассказывал об этом с кривой усмешкой, но такое прошлое породило в нем непреходящее чувство страха и печали.
Он появился на свет в Краненбурге, городке, расположенном на германо-голландской границе, жители которого говорили на языках обеих стран, хотя его семья предпочитала немецкий. Они без проблем поселились в Голландии, когда отцу исполнилось семнадцать, и он заявил, что голландец по национальности.
Когда война подошла к самым границам, отцу было двадцать пять. Его призвали на службу в голландскую армию, где быстро оценили его преданность. Он был готов сражаться за Голландию, поскольку эта страна давала ему работу и средства к существованию. Отец превратил свою благодарность в стремление защищать страну, которую теперь искренне считал своей родиной.
Вторая мировая разразилась менее чем через год после моего рождения. Поначалу мать превратилась в комок нервов, но постепенно успокоилась, поскольку оккупация гарантировала вполне приемлемый образ жизни и отец вновь возвращался домой по вечерам. Так война прочно вошла в жизнь людей и их детей.
В НАСЛЕДСТВО от семей обоих моих родителей мне досталось чувство вины, связанное с сексом. Для католицизма того времени, просто-таки зацикленного на чувстве вины, в этом нет ничего необычного, однако об этом стоит упомянуть.
Корни моей матери уходят во французское дворянство; во времена революции ее предки избежали гильотины, покинув страну. В Голландии, чувствительной к социальному статусу, они считали себя выше нетвердых, как им казалось, моральных устоев простонародья, а потому, когда страсть, охватившая моих бабушку и дедушку, вылилась в беременность, они поспешили жениться. Мать рассказала мне о них, когда я сама собиралась выходить замуж (хотя и не была беременна), однако история на этом не закончилась. Однажды, когда бабушка в одиночестве гуляла по полям, разразилась гроза. Она повернула домой, как вдруг произошло нечто ужасное: рядом с ней ударила молния, расщепив дерево и оставив на нем черный, как сажа, ожог. Это было последним, что бабушка увидела. После этого она ослепла – или оттого, что вспышка сожгла ей сетчатку, или из-за пережитого шока, или от всего сразу. В чем бы ни крылась причина, бабушка так никогда и не поправилась, родив дочь (а позже еще троих детей) полностью слепой.
Несложно предположить, как родители объяснили этот случай: мою бабушку наказал Господь. Господь ослепил ее, поскольку ребенок был зачат в похоти. Похоть шла вразрез с их утонченной католической чувствительностью, диктовавшей, что сексуальная близость предназначена не для удовольствия, а лишь для продолжения рода. Но Господь наказал мою бабушку еще при жизни, чтобы освободить ее от посмертных мучений в аду. Ее муж, искренний человек, принял эту вину, не дожидаясь никаких молний. Он щедро оплачивал нянечек, помогавших растить его детей.
Таким образом, мать считала себя «ребенком похоти» и никогда не испытывала ничего хорошего в связи с собственной сексуальностью. С ее стороны было весьма неосмотрительно предаваться добрачному сексу – проклятая похоть вновь заявила о себе! Она признавалась мне в этом по мере того, как становилась старше и стремилась излить свою душу кому-нибудь еще, кроме местного священника. Чувство вины, недавно написал мне один проницательный друг, стремится к самооправданию. Она вышла замуж за отца, здорового, привлекательного, бедного и страстного человека. Вера и супружеские обеты обязывали ее подчиняться ему, что означало и подчинение его вожделению. Однако во всем остальном, казалось, он подчинялся ей, и так между ними возник компромисс – основа многих успешных браков.
Таким было мое наследие. Я оказалась греховна с самого рождения, поскольку родилась католичкой, греховна изначально, еще до того, как унаследовала вину своей матери, а потом и вину отца за сексуальное желание, которого он не мог сдерживать. Через несколько лет я оказалась в плену столь мощного чувства вины, что была готова обратиться за помощью к самому дьяволу.
Дом, где я родилась, являлся звеном в цепи одинаковых домов, выстроившихся в ряд на нашей улице. В каждом доме имелся второй этаж с небольшим окошком, проделанным в покатой крыше. Перед входной дверью был маленький сад, подходящий как раз для того, чтобы выращивать там голубые гортензии. Сад окружала низкая стена, по верху которой шли закругленные кирпичи; она представляла собой идеальную скамейку для посиделок в хорошую погоду, когда соседи выходили на улицу поболтать друг с другом. Задний двор был слишком мал, чтобы разбить там овощные грядки, и это послужило одной из причин нашего переезда из того района после войны.
Улица, на которой мы жили, носила вызывающее название Мальзенхоф, то есть «сад наслаждений», или «цветущий сад». Однако она не соответствовала своему названию и не дожила до нашего времени, уступив место однообразной многоэтажной застройке.
Матери в те дни рожали дома, а врача-акушера вызывали лишь в наиболее серьезных случаях. Мое упрямое нежелание появляться на свет было в конечном итоге побеждено докторскими щипцами, вынувшими меня через сухой родовой канал.
Моей красавице-матери было тогда двадцать пять лет, симпатичному отцу – двадцать четыре, но они плохо представляли себе, что делают, заводя детей. Лишь одно они знали наверняка: я должна была вырасти чудо-ребенком, которым никто из них никогда не был. Они хотели добиться того, чтобы члены их семей и соседи восхищались мной. Для матери это было важнее, чем для отца: ее семья противилась браку, поскольку она выходила замуж за человека, находившегося ниже на социальной лестнице.
После моего первого принудительного крика акушерка насухо меня вытерла и протянула дрожащей матери для кормления. Конечно, мать гордилась мной, гордилась своим первым успехом, и боль была почти забыта, а вся суета казалась далеким прошлым. К тому же я выглядела милой, что тоже помогло. Следующей ее мыслью было меня крестить.
Католическая культура, в которой я родилась, принимает как данность простой и пугающий исходный тезис: человеческая природа несет в себе зло. Зло присуще ей изначально, характеризуя суть нашего бытия. Религия проникла в плоть и кровь людей, населяющих южную часть Голландии. Все они твердо верили, что без христианского крещения душа отправляется прямиком в ад.
Катехизис гласил, что невинным детям уготовано особое место под названием лимб, где они, к счастью, не страдают от адского пламени, но и не могут «лицезреть Господа». Это положение, подтверждавшееся буллой, изданной католической церковью в далеком прошлом, в конце двадцатого века было аннулировано другой буллой, однако в 1938 году никто не сомневался в существовании лимба. После родов семьи торопились с младенцем в церковь, чтобы снизить вероятность его попадания в столь печальное место, как лимб. Мать ребенка редко присутствовала при крещении – к тому времени она еще не успевала оправиться после сурового испытания, связанного с приходом в мир еще одного вместилища грехов. Вместо нее по улице шествовала тетя с младенцем на руках в окружении стайки подруг и родственниц; младенец возлежал на подушке, покрытый белой сатиновой простыней с кружевами. В церковь можно было попасть только пешком, если, конечно, вы не владели лошадью с коляской или редкостной по тем временам вещью – автомобилем. У нас ничего этого не было. Если шел дождь, младенца защищала простыня.
Младшая сестра матери поспешила в церковь, где крестила меня, дав по традиции латинское имя. Родители решили оградить меня от козней дьявола с помощью трех святых: меня назвали Каролиной Иоганной Марией.
Кроме того, имена представляли и моих предков. Первое было дано в честь Кэролы, матери отца, родившейся в Германии. Меня никогда не звали этим производным от Каролины именем, поскольку моя замечательная мама, не любившая – нет, ненавидящая – всех немцев (за исключением моего отца) и пренебрежительно относившаяся к семье мужа, заявила: «Кэрола? Только через мой труп!» Она слегка изменила произношение имени, чем серьезно повлияла на его смысл, и назвала меня Карлой.
Моя мать была цветущей, стройной женщиной, обладательницей роскошных волнистых золотисто-каштановых волос, обрамлявших гладкий лоб и красивое лицо. Карие глаза ее казались слегка прикрытыми, брови изгибались изящной дугой, губы были полными. Ее растили заботливые, благовоспитанные родители; она обучалась шитью, моделированию одежды и преподаванию, о чем свидетельствовали полученные дипломы. Во время войны она шила для черного рынка и помогала всем нам выживать. Подростком моя мать испытывала беспокойство оттого, что ее семья состоятельна, а все вокруг бедны. Эта проблема легко разрешилась: она вышла замуж за человека, у которого была лишь скрипка да привлекательное лицо.
Красота моего отца завораживала: он был высоким, мускулистым и прекрасно сложенным мужчиной. Лицо его казалось удивительно правильным: тонкий прямой нос, серые глаза, гладкая кожа. У него был квадратный подбородок, а рот можно было бы назвать «решительным». Он имел практический склад ума и много знал о том, как мастерить вещи, выращивать растения и чинить обувь.
Отец рос в многодетной семье: когда он появился на свет, родители уже не думали о колыбели или детской кроватке, укладывая его в нижний ящик комода. Он рассказывал об этом с кривой усмешкой, но такое прошлое породило в нем непреходящее чувство страха и печали.
Он появился на свет в Краненбурге, городке, расположенном на германо-голландской границе, жители которого говорили на языках обеих стран, хотя его семья предпочитала немецкий. Они без проблем поселились в Голландии, когда отцу исполнилось семнадцать, и он заявил, что голландец по национальности.
Когда война подошла к самым границам, отцу было двадцать пять. Его призвали на службу в голландскую армию, где быстро оценили его преданность. Он был готов сражаться за Голландию, поскольку эта страна давала ему работу и средства к существованию. Отец превратил свою благодарность в стремление защищать страну, которую теперь искренне считал своей родиной.
Вторая мировая разразилась менее чем через год после моего рождения. Поначалу мать превратилась в комок нервов, но постепенно успокоилась, поскольку оккупация гарантировала вполне приемлемый образ жизни и отец вновь возвращался домой по вечерам. Так война прочно вошла в жизнь людей и их детей.
В НАСЛЕДСТВО от семей обоих моих родителей мне досталось чувство вины, связанное с сексом. Для католицизма того времени, просто-таки зацикленного на чувстве вины, в этом нет ничего необычного, однако об этом стоит упомянуть.
Корни моей матери уходят во французское дворянство; во времена революции ее предки избежали гильотины, покинув страну. В Голландии, чувствительной к социальному статусу, они считали себя выше нетвердых, как им казалось, моральных устоев простонародья, а потому, когда страсть, охватившая моих бабушку и дедушку, вылилась в беременность, они поспешили жениться. Мать рассказала мне о них, когда я сама собиралась выходить замуж (хотя и не была беременна), однако история на этом не закончилась. Однажды, когда бабушка в одиночестве гуляла по полям, разразилась гроза. Она повернула домой, как вдруг произошло нечто ужасное: рядом с ней ударила молния, расщепив дерево и оставив на нем черный, как сажа, ожог. Это было последним, что бабушка увидела. После этого она ослепла – или оттого, что вспышка сожгла ей сетчатку, или из-за пережитого шока, или от всего сразу. В чем бы ни крылась причина, бабушка так никогда и не поправилась, родив дочь (а позже еще троих детей) полностью слепой.
Несложно предположить, как родители объяснили этот случай: мою бабушку наказал Господь. Господь ослепил ее, поскольку ребенок был зачат в похоти. Похоть шла вразрез с их утонченной католической чувствительностью, диктовавшей, что сексуальная близость предназначена не для удовольствия, а лишь для продолжения рода. Но Господь наказал мою бабушку еще при жизни, чтобы освободить ее от посмертных мучений в аду. Ее муж, искренний человек, принял эту вину, не дожидаясь никаких молний. Он щедро оплачивал нянечек, помогавших растить его детей.
Таким образом, мать считала себя «ребенком похоти» и никогда не испытывала ничего хорошего в связи с собственной сексуальностью. С ее стороны было весьма неосмотрительно предаваться добрачному сексу – проклятая похоть вновь заявила о себе! Она признавалась мне в этом по мере того, как становилась старше и стремилась излить свою душу кому-нибудь еще, кроме местного священника. Чувство вины, недавно написал мне один проницательный друг, стремится к самооправданию. Она вышла замуж за отца, здорового, привлекательного, бедного и страстного человека. Вера и супружеские обеты обязывали ее подчиняться ему, что означало и подчинение его вожделению. Однако во всем остальном, казалось, он подчинялся ей, и так между ними возник компромисс – основа многих успешных браков.
Таким было мое наследие. Я оказалась греховна с самого рождения, поскольку родилась католичкой, греховна изначально, еще до того, как унаследовала вину своей матери, а потом и вину отца за сексуальное желание, которого он не мог сдерживать. Через несколько лет я оказалась в плену столь мощного чувства вины, что была готова обратиться за помощью к самому дьяволу.
Совершенства не бывает
Я ОКАЗАЛАСЬ самым настоящим ребенком-разочарованием. Для начала я ела уголь. Родители всячески стремились скрыть это от наших родственников и пытались остановить меня шлепками и выразительными взглядами. Но если они не могли меня отыскать, я неизменно оказывалась в шкафу рядом с камином, пачкая свою одежду, пол и обнаженные части тела. Были и другие привычки, сводившие их с ума. Мне нравилось отдирать от стен длинные полосы отклеивающихся обоев, просто для того, чтобы услышать возникавший при этом завораживающий звук. Несмотря на печальные последствия, я просто обязана была узнать, что находится внутри мягких игрушек, особенно внутри медвежонка, который издавал звук, если его наклоняли. Список моих проступков, огорчающих родителей, был длиною с каждый прожитый день.
Меня пугало, когда папа начинал громко ворчать и цокать языком, будто выпускавший пар поезд, или произносить слова, которых моя мама не хотела слышать. «Hou je mond, Ян!» – замечала она. «Не говори такого при ребенке!» Часто он называл меня плохой девочкой. Временами, когда он брал меня на руки, я не знала, хочет ли он обнять меня или ударить. Иногда папа бывал милым, а иногда я его боялась. Но я хотела быть хорошей, потому что очень его любила.
Мне не исполнилось и года, когда отец отправился на военные сборы, пробыв там несколько месяцев, предшествующих поражению Голландии. Он приезжал в отпуск, но все равно его часто не было дома. Отсутствие отца компенсировали визиты друзей и родственников. Моя мать любила гостей. Голландский образ жизни – отличная школа общения: все постоянно готовятся к приходу гостей, словно от этого обычая зависит жизнь. Однако детям появление в доме гостей не сулило никакого веселья. От детей требовалось быть тише воды, ниже травы, если только они не были младенцами, лежащими в колыбели или в детской коляске, которыми можно было восхищаться.
Однажды, когда мне было примерно два года, к нам пришла гостья. На дворе стояло лето, и в нашем маленьком саду под окнами пышно цвели гортензии. Я любила их прекрасный синий цвет и многочисленные мелкие цветки, образовывавшие большие круглые головки. Сидя под длинными стеблями, я наблюдала за воробьями и зябликами, прыгающими по земле в поисках невидимых крошек. Меня отослала в сад мать, сказав, что я смогу поймать птицу, если насыплю ей на хвост соль.
«И она будет моей навсегда?» – спросила я. «Конечно, если ты ее поймаешь», – уверила меня мать, кивая головой.
Я отправилась на кухню, зачерпнула из открытой деревянной коробки горсть соли и забралась под гортензии, чтобы поймать себе птицу, которая станет моей навсегда. Я съежилась и сидела очень тихо, зажав хрусткую соль в правой руке. Воробьи прилетали и тут же улетали. Вррр! Они вспархивали, как только замечали меня. Но один из них остался, роясь клювом в песке. Меня он не видел. Он подобрался так близко… Я высыпала ему на хвост соль, потянулась, чтобы схватить, но он вспорхнул и был таков. Как же так! Он не должен был улететь!
Я побежала к матери с плачем: «Мама! Птичка улетела!»
Я знала, что перебиваю гостью, но мать должна была как-то объяснить эту ужасную неудачу! Мои губы дрожали, по щекам катились слезы. Мать очень удивилась. А потом случилось нечто невероятное: она начала смеяться. Она обманула меня, а теперь смеялась, потому что я ей поверила. Мать повернулась к своей гостье, и вместе они радовались удачной шутке.
Мама! Как ты могла так поступить? Но я не сказала ни слова, всхлипывая и испытывая в душе глубокую обиду.
Женщина ушла, но мать не обращала на меня внимания. Она убрала со столика, отправилась к моей младшей сестре, и огорчение забылось. Дело было не в том, что мать меня не любила или игнорировала мои чувства – в те дни чувства детей вообще не принимались в расчет. Когда она была ребенком, с ней обращались точно так же. Предполагалось, что когда вырасту я, то подобным образом буду вести себя и со своими детьми.
МОЯ МАТЬ, профессиональный преподаватель, придерживалась новаторского в то время метода обучения Монтессори, и, хотя мне было лишь два с половиной года, она решила отвести меня в местную школу, где работали по этой методике. Монахини сказали, что я могу приходить уже завтра.
На следующий день я настояла на том, чтобы отправиться в школу самостоятельно. «Нет, мама, я пойду одна! Я знаю дорогу!» Я разговаривала с ней так, как она говорила с моим папой, твердым голосом, выпрямив спину, и она уступила. Мать следила за мной на расстоянии, всю дорогу прячась за домами, чтобы увериться в том, что я не заблудилась. Я безошибочно добралась до нужного адреса, и так начались два самых счастливых года моего детства.
Лучше всего я помню запахи того приюта: успокаивающая лаванда и тальк, аромат апельсинов – чрезвычайно редких в оккупированной Голландии, – запах пластилина, клея и цветов в вазе. Там были яркие, радостные краски, чистые аккуратные туалеты с сиденьями для малышей, рыбки в аквариумах. Я была счастлива, несмотря на то что школой руководили монахини, из-за своего изнурительного обета нищеты позволявшие нам рисовать только на жалких клочках бумаги. Бумага в период немецкой оккупации стоила дорого. Что я могла нарисовать на обрывке не больше собственной ладони? Страшно было совершить ошибку и испортить рисунок. Сестры говорили нам, что Иисус был беден, а потому нищета – это «добродетель». Я испытала настоящее облегчение, когда обучение рисованию наконец закончилось.
Бедняки нашего квартала утешались тем, что Господь милостив к неудачникам, страждущим, обездоленным и нуждающимся. Мы были бедны, поскольку моя добродетельная мать подчинялась в постели воле своего мужа, производя на свет все больше и больше отпрысков, о которых надо было заботиться во время и после войны. За двадцать лет она родила десять детей и у нее было два выкидыша.
Воскресенье было особенным днем, потому что в последний день недели никто не работал и не выполнял никаких домашних дел, даже мать (хотя ей приходилось готовить), и после обеда я усаживалась на большую деревянную коробку, защищавшую бакелитовое радио. Оно стояло у окна во двор, и коричневые бархатные шторы касались пола. Как приятно было завернуться в теплые, мягкие занавески и чувствовать музыку, пронизывающую все тело! В те дни, когда шел дождь или буйствовала гроза, я была на седьмом небе от счастья, проводя на приемнике целые часы, завернувшись в занавески, ни для кого не видимая. Так я впитывала в себя ритм, гармонию, страсть и красоту.
По воскресеньям отец вынимал скрипку и играл немногие знакомые ему мелодии. Его музыкальное образование прервалось, когда начали рождаться дети, и он был вынужден много работать, чтобы содержать семью. Война также не способствовала прогрессу в его обучении. Поэтому он всегда играл одно и то же, делая это с радостью, и я искренне им восхищалась. «Карнавал в Венеции» Паганини, пьеса, дававшая свободу для творческих вариаций, была одной из любимых его композиций.
В конце концов, мать начала раздражать его игра. Она ненавидела хвастовство отца и его умение получать удовольствие от одних и тех же мелодий. Она никогда не забывала о грехе гордыни.
Любил отец и губную гармошку. Я благоговела перед его мастерством, однако мать считала этот инструмент вульгарным.
Она говорила, что репертуар отца скучен. Бедный папа; его бы вполне устроило, если б она никогда не говорила вслух, что ненавидит губную гармошку.
Неизменным обычаем воскресных дней после церковной службы – если только не объявляли воздушную тревогу, – был поход в гости к родителям матери или отца. Впрочем, если мы шли к отцовским родителям – дедушке и бабушке Кокеро (их звали так из-за дедушкиных голубей, ворковавших «кокеро, ко– керо»), меня волокли туда силком, а я упиралась и кричала. Отец делал решительное лицо, а мать… думаю, в глубине души она соглашалась со мной, поэтому и не наказывала за то, что всю дорогу ей приходилось тащить меня по тротуару.
Большинство членов семьи отца меня попросту пугали. Кроме бабушки, все они были худыми и выглядели словно щепки, будто им постоянно не хватало пищи, любви или того и другого сразу. К тому же их было очень много: тети в коротких белых носках, дяди в дурно пахнущей одежде. В их доме я чувствовала себя грязной. В воздухе постоянно стоял запах голубиного помета. Бабушка ходила, переваливаясь с боку на бок, и страдала одышкой; дедушка был худым, сутулился и растил жесткие усы. Он постоянно носил одну и ту же одежду, а во рту или в сучковатых пальцах держал трубку. У него тоже была одышка.
Я предпочитала дом родителей матери, где мебель была обтянута кожей, все блестело, а в вазах стояли цветы. Под окнами росли кусты, за которыми виднелась широкая мостовая, ряд деревьев вдоль тротуара и парк через дорогу.
Мои отношения с дедом по матери были довольно-таки формальными. Хотя мы любили друг друга, я не помню, чтобы дед говорил мне что-нибудь, что произвело на меня особое впечатление. Он был серьезным человеком. Дед занимался импортом и первым в нашем городе обзаводился техническими новинками: именно у него появился первый граммофон, его машина ездила по нашим булыжным мостовым и ему первому провели телефон.
После возвращения из церкви мужчины играли в карты на деньги. Они сосредотачивались на игре и пили много виски; в комнате клубился густой аромат дорогих сигар. Мне нравилось ощущать витающее в воздухе интеллектуальное и чувственное возбуждение, бродя вокруг стола и складывая аккуратные кучки из монеток, служивших ставкой в игре. Так я опосредованно приобщалась к духу секретности и расточительности, потаканиям желаниям, царившим в комнате. Моему деду нравилось, когда я находилась рядом, а мать не слишком этому противилась; потому я редко бывала у своей слепой бабушки, которая все последние годы жизни проводила в постели из-за осложнений со здоровьем. Она казалась очень бледной и старой. Как-то раз я забралась на ее большую покрытую кружевами кровать. Глаза бабушки были похожи по цвету на некоторые мои стеклянные шарики, но она меня не видела. Во рту у нее почти не осталось зубов. Как она себя чувствовала? Она была не слишком общительной, так что мой интерес угас, и вскоре я покинула ее комнату.
Меня пугало, когда папа начинал громко ворчать и цокать языком, будто выпускавший пар поезд, или произносить слова, которых моя мама не хотела слышать. «Hou je mond, Ян!» – замечала она. «Не говори такого при ребенке!» Часто он называл меня плохой девочкой. Временами, когда он брал меня на руки, я не знала, хочет ли он обнять меня или ударить. Иногда папа бывал милым, а иногда я его боялась. Но я хотела быть хорошей, потому что очень его любила.
Мне не исполнилось и года, когда отец отправился на военные сборы, пробыв там несколько месяцев, предшествующих поражению Голландии. Он приезжал в отпуск, но все равно его часто не было дома. Отсутствие отца компенсировали визиты друзей и родственников. Моя мать любила гостей. Голландский образ жизни – отличная школа общения: все постоянно готовятся к приходу гостей, словно от этого обычая зависит жизнь. Однако детям появление в доме гостей не сулило никакого веселья. От детей требовалось быть тише воды, ниже травы, если только они не были младенцами, лежащими в колыбели или в детской коляске, которыми можно было восхищаться.
Однажды, когда мне было примерно два года, к нам пришла гостья. На дворе стояло лето, и в нашем маленьком саду под окнами пышно цвели гортензии. Я любила их прекрасный синий цвет и многочисленные мелкие цветки, образовывавшие большие круглые головки. Сидя под длинными стеблями, я наблюдала за воробьями и зябликами, прыгающими по земле в поисках невидимых крошек. Меня отослала в сад мать, сказав, что я смогу поймать птицу, если насыплю ей на хвост соль.
«И она будет моей навсегда?» – спросила я. «Конечно, если ты ее поймаешь», – уверила меня мать, кивая головой.
Я отправилась на кухню, зачерпнула из открытой деревянной коробки горсть соли и забралась под гортензии, чтобы поймать себе птицу, которая станет моей навсегда. Я съежилась и сидела очень тихо, зажав хрусткую соль в правой руке. Воробьи прилетали и тут же улетали. Вррр! Они вспархивали, как только замечали меня. Но один из них остался, роясь клювом в песке. Меня он не видел. Он подобрался так близко… Я высыпала ему на хвост соль, потянулась, чтобы схватить, но он вспорхнул и был таков. Как же так! Он не должен был улететь!
Я побежала к матери с плачем: «Мама! Птичка улетела!»
Я знала, что перебиваю гостью, но мать должна была как-то объяснить эту ужасную неудачу! Мои губы дрожали, по щекам катились слезы. Мать очень удивилась. А потом случилось нечто невероятное: она начала смеяться. Она обманула меня, а теперь смеялась, потому что я ей поверила. Мать повернулась к своей гостье, и вместе они радовались удачной шутке.
Мама! Как ты могла так поступить? Но я не сказала ни слова, всхлипывая и испытывая в душе глубокую обиду.
Женщина ушла, но мать не обращала на меня внимания. Она убрала со столика, отправилась к моей младшей сестре, и огорчение забылось. Дело было не в том, что мать меня не любила или игнорировала мои чувства – в те дни чувства детей вообще не принимались в расчет. Когда она была ребенком, с ней обращались точно так же. Предполагалось, что когда вырасту я, то подобным образом буду вести себя и со своими детьми.
МОЯ МАТЬ, профессиональный преподаватель, придерживалась новаторского в то время метода обучения Монтессори, и, хотя мне было лишь два с половиной года, она решила отвести меня в местную школу, где работали по этой методике. Монахини сказали, что я могу приходить уже завтра.
На следующий день я настояла на том, чтобы отправиться в школу самостоятельно. «Нет, мама, я пойду одна! Я знаю дорогу!» Я разговаривала с ней так, как она говорила с моим папой, твердым голосом, выпрямив спину, и она уступила. Мать следила за мной на расстоянии, всю дорогу прячась за домами, чтобы увериться в том, что я не заблудилась. Я безошибочно добралась до нужного адреса, и так начались два самых счастливых года моего детства.
Лучше всего я помню запахи того приюта: успокаивающая лаванда и тальк, аромат апельсинов – чрезвычайно редких в оккупированной Голландии, – запах пластилина, клея и цветов в вазе. Там были яркие, радостные краски, чистые аккуратные туалеты с сиденьями для малышей, рыбки в аквариумах. Я была счастлива, несмотря на то что школой руководили монахини, из-за своего изнурительного обета нищеты позволявшие нам рисовать только на жалких клочках бумаги. Бумага в период немецкой оккупации стоила дорого. Что я могла нарисовать на обрывке не больше собственной ладони? Страшно было совершить ошибку и испортить рисунок. Сестры говорили нам, что Иисус был беден, а потому нищета – это «добродетель». Я испытала настоящее облегчение, когда обучение рисованию наконец закончилось.
Бедняки нашего квартала утешались тем, что Господь милостив к неудачникам, страждущим, обездоленным и нуждающимся. Мы были бедны, поскольку моя добродетельная мать подчинялась в постели воле своего мужа, производя на свет все больше и больше отпрысков, о которых надо было заботиться во время и после войны. За двадцать лет она родила десять детей и у нее было два выкидыша.
Воскресенье было особенным днем, потому что в последний день недели никто не работал и не выполнял никаких домашних дел, даже мать (хотя ей приходилось готовить), и после обеда я усаживалась на большую деревянную коробку, защищавшую бакелитовое радио. Оно стояло у окна во двор, и коричневые бархатные шторы касались пола. Как приятно было завернуться в теплые, мягкие занавески и чувствовать музыку, пронизывающую все тело! В те дни, когда шел дождь или буйствовала гроза, я была на седьмом небе от счастья, проводя на приемнике целые часы, завернувшись в занавески, ни для кого не видимая. Так я впитывала в себя ритм, гармонию, страсть и красоту.
По воскресеньям отец вынимал скрипку и играл немногие знакомые ему мелодии. Его музыкальное образование прервалось, когда начали рождаться дети, и он был вынужден много работать, чтобы содержать семью. Война также не способствовала прогрессу в его обучении. Поэтому он всегда играл одно и то же, делая это с радостью, и я искренне им восхищалась. «Карнавал в Венеции» Паганини, пьеса, дававшая свободу для творческих вариаций, была одной из любимых его композиций.
В конце концов, мать начала раздражать его игра. Она ненавидела хвастовство отца и его умение получать удовольствие от одних и тех же мелодий. Она никогда не забывала о грехе гордыни.
Любил отец и губную гармошку. Я благоговела перед его мастерством, однако мать считала этот инструмент вульгарным.
Она говорила, что репертуар отца скучен. Бедный папа; его бы вполне устроило, если б она никогда не говорила вслух, что ненавидит губную гармошку.
Неизменным обычаем воскресных дней после церковной службы – если только не объявляли воздушную тревогу, – был поход в гости к родителям матери или отца. Впрочем, если мы шли к отцовским родителям – дедушке и бабушке Кокеро (их звали так из-за дедушкиных голубей, ворковавших «кокеро, ко– керо»), меня волокли туда силком, а я упиралась и кричала. Отец делал решительное лицо, а мать… думаю, в глубине души она соглашалась со мной, поэтому и не наказывала за то, что всю дорогу ей приходилось тащить меня по тротуару.
Большинство членов семьи отца меня попросту пугали. Кроме бабушки, все они были худыми и выглядели словно щепки, будто им постоянно не хватало пищи, любви или того и другого сразу. К тому же их было очень много: тети в коротких белых носках, дяди в дурно пахнущей одежде. В их доме я чувствовала себя грязной. В воздухе постоянно стоял запах голубиного помета. Бабушка ходила, переваливаясь с боку на бок, и страдала одышкой; дедушка был худым, сутулился и растил жесткие усы. Он постоянно носил одну и ту же одежду, а во рту или в сучковатых пальцах держал трубку. У него тоже была одышка.
Я предпочитала дом родителей матери, где мебель была обтянута кожей, все блестело, а в вазах стояли цветы. Под окнами росли кусты, за которыми виднелась широкая мостовая, ряд деревьев вдоль тротуара и парк через дорогу.
Мои отношения с дедом по матери были довольно-таки формальными. Хотя мы любили друг друга, я не помню, чтобы дед говорил мне что-нибудь, что произвело на меня особое впечатление. Он был серьезным человеком. Дед занимался импортом и первым в нашем городе обзаводился техническими новинками: именно у него появился первый граммофон, его машина ездила по нашим булыжным мостовым и ему первому провели телефон.
После возвращения из церкви мужчины играли в карты на деньги. Они сосредотачивались на игре и пили много виски; в комнате клубился густой аромат дорогих сигар. Мне нравилось ощущать витающее в воздухе интеллектуальное и чувственное возбуждение, бродя вокруг стола и складывая аккуратные кучки из монеток, служивших ставкой в игре. Так я опосредованно приобщалась к духу секретности и расточительности, потаканиям желаниям, царившим в комнате. Моему деду нравилось, когда я находилась рядом, а мать не слишком этому противилась; потому я редко бывала у своей слепой бабушки, которая все последние годы жизни проводила в постели из-за осложнений со здоровьем. Она казалась очень бледной и старой. Как-то раз я забралась на ее большую покрытую кружевами кровать. Глаза бабушки были похожи по цвету на некоторые мои стеклянные шарики, но она меня не видела. Во рту у нее почти не осталось зубов. Как она себя чувствовала? Она была не слишком общительной, так что мой интерес угас, и вскоре я покинула ее комнату.