Более пяти тысяч островов окружают, судя по венецианским хроникам, великое царство Сипанго. Значит, я на подступах к этому великому царству… И тем не менее, по мере того как текут дни, я вижу, как удаляется цвет золота, ибо хотя драгоценный металл и мелькает еще кое-где в форме украшений, фигурок, бусинок, кусков – меньше ладони доброго генуэзца, – но все это лишь крохи, жалкие комочки, мельчайшие стружки большой жилы, которая все не показывается и которая, видно, так и не отыщется на Испаньоле, как я сперва думал, очарованный богатством этого обширного острова. И вот в записках о моем втором плавании я уже начинаю искать мотивы для извинения. Я велю сообщить Их Королевским Высочествам, что рад был бы послать им много золота, но не могу сделать этого из-за постоянных болезней, какие одолевают моих людей. Уверяю, что переданное им должно рассматриваться только как образцы. Ибо есть больше золота, наверняка много больше… И я продолжаю поиски, с надеждой, с жадностью, со страстью и каждый раз все с большим разочарованием, совершенно не понимая, куда пропала Изначальная Копь, Золотое Русло, Великая Залежь, Высший Дар этих пряных земель без пряностей… Сейчас, в этой комнате, где кажется, что темнеет раньше времени, в ожидании исповедника, который должен бы уж быть здесь благодаря малому расстоянию от деревушки, куда пошли его искать, я продолжаю перелистывать черновики моих донесений и писем. И, наблюдая самого себя через написанное мною когда-то, я замечаю, оглядываясь назад, как происходит какая-то дьявольская перемена в моей душе. Сердясь на этих индейцев, которые не открывают мне своего секрета, которые прячут уже своих женщин, когда мы приближаемся к их поселкам, ибо считают нас людьми бесчестными и развратными, – пред этими недоверами и задирщиками, которые уже время от времени пускают в нас стрелы, хоть и не нанося нам большого вреда, если сказать правду, я перестал видеть в них те невинные, благодушные, беззащитные существа, столь же не способные причинить зло, сколь и считать наготу неприличной, какими идиллически обрисовал их моим повелителям по возвращении из первого путешествия. Теперь я все чаще называю их каннибалами – хоть и никогда не видал, чтоб они питались человечьим мясом. Индия Специй превращается для меня в Индию Каннибалов. Малоопасных каннибалов – подчеркиваю это, – но которых нельзя оставить в неведении нашей святой веры; каннибалов, чьи души должны быть спасены (вдруг я об этом забеспокоился!), как были спасены души миллионов мужчин и женщин апостолами, распространявшими христианство среди язычников. Но поскольку совершенно очевидно, что никак невозможно распространить наше вероучение среди этих каннибалов здесь, из-за нашего незнания их языков, которые, как я вижу, становятся все более различны и многочисленны, то решить эту трудную задачу, которая не может не волновать церковь, нельзя иначе, чем переправив их в Испанию в качестве рабов. Я не оговорился: рабов. Да, теперь, когда я на пороге смерти, это слово ужасает меня, но в моих записках, что я перечитываю, оно начертано ясно, крупным и круглым почерком. Я прошу разрешения на торговлю рабами. Я утверждаю, что каннибалы, живущие на этих островах, будут лучше любых других рабов, указывая для начала, что они очень неприхотливы в пище и едят много меньше, чем негры, которых такое множество в Лиссабоне и Севилье. (Уж если мне не попадается золото, думаю я, то это золото может быть заменено невозмещаемой энергией человеческого мяса, рабочей силой, которая превышает свою собственную стоимость в том самом, что производит, принося в конечном счете большую выгоду, чем призрачный металл, который одной рукой ухватишь, а другой выронишь…) Кроме того, чтобы мое предложение выглядело посолидней, я посылаю на одном из кораблей нескольких каннибалов – самых здоровущих, каких смог выбрать, – в сопровождении женщин, мальчиков и девочек, чтоб можно было поглядеть, как в Испании станут они расти и множиться, так же как происходит с невольниками, привезенными из Гвинеи. И я заверяю, что каждый год могли бы прибывать к нам сюда, с монаршего соизволения, по нескольку каравелл, чтоб забрать немалый груз этих каннибалов, и что мы будем поставлять их незамедлительно, в каком угодно количестве, устраивая облавы на обитателей этих островов и собирая их в огороженном месте в ожидании посадки. И если мне возразят, что тем самым мы лишаемся нужных нам рабочих рук, я посоветую послать мне человек с тысячу и несколько сотен лошадей, чтоб приняться за обработку земли и начать выращивать в здешних условиях пшеницу и виноград и разводить скот. Людям этим надобно назначить жалованье, в ожидании, пока земля этих островов рождать станет, но, благодаря одной моей идее, остроумной выдумке, какою я имел тогда бесстыдство гордиться, таковое жалованье не должно быть им выдано деньгами – а чтоб королевской казною устроены были лавки для продажи материй плательных, рубах простых и курток-хубонов, полотна, распашных блуз, чулок, сапог и туфель, не считая лекарств и снадобий с прочими аптечными принадлежностями, сушеных и вяленых продуктов, провизии, заготовленной впрок, не входящей в обычный рацион, и продуктов Кастилии, какие наши люди здесь охотно будут приобретать с вычетом из жалованья. (Лучше б прямо сказать, что платить людям за труд одними нашими товарами послужит к огромной выгоде нашей, ибо так они никогда ни гроша не получат и, поскольку здесь к тому же деньги им совсем ни к чему, они завязнут в этом долге до самой смерти, подписывая счета за купленное…) Принимая, однако, во внимание, что охота на людей, предпринимаемая мною, не может быть осуществлена без того, чтоб вызвать сопротивление со стороны каннибалов, я прошу – береженого и Бог бережет – прислать двести кирас, а также сотню пушек и сотню арбалетов, со всем припасом и прочим… И я заканчиваю этот список постыдных предложений, составленный мною в городе Изабелла на тридцатый день января 1496 года, моля Бога даровать нам крупную меру золота, – как будто я в этот самый день не лишился навек милости Божьей, взяв на себя роль торговца рабами. (Вместо того чтоб молить о прощении и покаяться в своих грехах, ты, несчастный, просил у Бога крупную меру золота, как продажная девка в сумерках каждого дня, в виду долгой и неверной ночи, молит Провидение послать ей удачу в лице случайного гуляки, мота с тугим кошельком!…)
 
   Но когда писал я к Их Королевским Высочествам, я и на сей раз лгал, засыпая их предложеньями, которые если и созрели в моем мозгу (потому-то я и должен был выслать этот авангард из нескольких невольников с их женами и детьми…), то об основном я в действительности умалчивал до времени моего возвращения – когда я пойму, наступать мне или отступать, исходя из настроя моих повелителей, которые неизвестно еще как ко всему этому отнесутся. Но события опередили меня самым плачевным образом, доказав, что другие уже раньше подумали о том же, что я, сделав свершившимся фактом – кровавой действительностью – то, о чем размышлял я с холодным умом, ожидая королевского соизволения, чтоб предпринять действия, какие заставили бы позабыть о многих неудачах моего предприятия. И мое настырно спешащее перо тщетно пыталось удержать бурю, сгустившуюся надо мною здесь, на этих островах, и вполне могущую перелететь через океан, сбросив с пьедестала статую, какую я с таким трудом воздвиг – хоть она и незакончена и стоит непрочно, – на знаменитом Параде в Барселоне. Дело в том, что, возвратившись после открытия ближних островов, я нашел испанцев в беспокойстве, в полном забвении своего долга, увлеченных жестокой игрою, продиктованной жадностью. Они все были больны Золотом, отравлены Золотом. Но если болезнь их и походила на мою – ибо, ища золото исступленно, с остервенением, они всего лишь следовали моему примеру, – причины подобного помешательства были различны. Я не хотел золота для себя (по крайней мере пока что…). Я нуждался в нем главным образом затем, чтоб поддержать свой престиж при Дворе и доказать, что высокие титулы были присвоены мне справедливо. Я не мог допустить, чтоб говорили, будто мое дорогостоящее предприятие не принесло королевскому трону большей прибыли, чем «золото, которого и на дупло в зубе не хватит». Моя болезнь была болезнью Великого Адмирала. А эти поганые испанцы заражены были жадностью воров, которым драгоценный металл нужен для себя – чтоб хранить его, накоплять его, прятать и покинуть эти земли как можно скорее с тугим карманом, чтоб там, в пороке и бесстыдстве, удовлетворить свои собственнические аппетиты. В мое отсутствие, позабыв о моих распоряжениях – не повинуясь моему брату Бартоломё, которого считали, как и меня, иностранцем, – они рассыпались в хищнической охоте за золотом по всей Испаньоле, нападая на индейцев, сжигая их поселки, избивая, убивая, пытая, чтоб добиться от них, где же, где же, где же находится проклятая скрытая залежь, которую искал и я, – не говоря уж о сотнях женщин и девушек, обесчещенных во время каждого набега. И сопротивление туземцев крепло с такой опасной скоростью – если у них не было такого оружия, как наше, то они лучше знали местность, – что мне пришлось послать вооруженные отряды в глубь острова. В долине, которую мы уже называли Королевской Долиной, испанцы взяли в плен более пятисот человек, которых заперли в огороженном загоне, межевой тюрьме с бойницами, чтоб стрелять в мятежников, хоть я вовсе не знал, что мне с ними делать. Их нельзя было выпустить на свободу, ибо они понесут призыв к мятежу в другие племена. У нас не было достаточно довольствия, чтоб прокормить их. Истребить их всех до одного – и некоторые из наших этого-то и хотели – показалось мне слишком жестоким решением, какое, возможно, будет строго порицаемо Теми, кто одарил меня моими титулами, – а я слишком хорошо знал карающие взрывы, на какие способна Колумба. Но пред свершившимся фактом и необходимостью отделаться – другого выхода не было – от этих пятисот пленников, которые в недобрый час оказались у меня на дороге, я решил – посовещавшись с братом – использовать непоправимое уже положение, попытавшись смягчить, приукрасить, оправдать нечто, означавшее не что иное, как установление здесь Рабства. Я стал доказывать многие преимущества подобных мер и под конец прибег к Евангелиям. И с Евангелиями вместо попутного ветра – хотя Короли еще не дали мне права на работорговлю – я погрузил индейцев на два корабля, с помощью пинков, бичей и палок, не найдя лучшего выхода из столкновенья, угрожавшего моему авторитету. Кроме того – еще один обман, – эти рабы были вовсе не рабы (как те, что к нам прибывали из Африки), а мятежники, восставшие против Королевской короны, пленники, печальные и неизбежные жертвы войны справедливой и насущной (sic). Увезенные в Испанию, они уже не представляли опасности. И каждый из них был для нас теперь душа – душа, которую, по смыслу проповеданного не знаю в каком Евангелии, искупали из тьмы здешнего идолопоклонства, угодного дьяволу, как все подобные религии, о каких я все чаще заговаривал в моих посланиях и письмах, утверждая, что масочки, украшающие тиары касиков, какие я здесь видел, имеют опасное сходство с профилем Вельзевула. (И поскольку первый шаг всего труднее, то вскорости получил от меня Бартоломе распоряжение нагрузить еще три корабля этой живой добычей, которая заменит пока что Золото, все не желающее попадаться на глаза…)
 
   И вот однажды на рассвете, в день моего второго возвращения, когда команда хлопотливо высаживалась на берег в предвкушении бурного веселья, крепких вин и девок на всех, а я наряжался в парадную форму Адмирала, я вдруг, к величайшей радости своей, увидел Боцмана Якоба, который, после того как мы обнялись, сказал, что он здесь проездом, чтоб получить большой груз андалусских вин, предназначенный для скоттов Святого Патрика – пьянчуг, каких мало (несмотря на древнюю проповедь этого апостола Ирландии). «Я знаю, что ты был в Винланде», – сказал он мне, берясь за бурдюк вина, который я, чтоб поднять дух, уже наполовину опорожнил. «Винланд – хорошая земля, – сказал я, не отвечая прямо на его вопрос. – Но ниже есть еще лучше земли». И я снова обнял его, потому что очень радовался нашей встрече после стольких напастей, и неожиданное его присутствие здесь казалось мне добрым предзнаменованием, – я очень радовался, повторяю, как вдруг мою радость словно в уксус окунули, когда я узнал, что вскоре за тем, как в Севилье была весьма выгодно продана партия моих индейцев, плененных на Испаньоле, последовал суровый, грозный королевский указ о запрещении процветающей коммерции, на которой я настаивал и которую я ввел. Кажется, Их Высочества, терзаемые сердечными угрызениями, собрали совет из теологов и канонистов, чтоб дознаться, дозволена ли подобная торговля, и те, что всегда были моими врагами, высказались, как всегда, в ущерб моим интересам. Так что деньги, полученные за два коротких дня продажи двух с лишним сотен рабов, были удержаны, конфискованы и возвращены. Кто уже увел своих индейцев с обещанием вскоре расплатиться, должен был теперь вернуть человеческий товар, чем освобождались от долга. И впредь мне строжайше запрещалось привозить на моих кораблях новых невольников для Испании, а значит, я должен был закрыть на островах лагеря, где их собирал, приостановив пленение мужчин и женщин – предприятие, так успешно начатое. Я плакал от досады и гнева на плече у Боцмана Якоба. Проваливалось единственное прибыльное дело, какое я выдумал, чтоб возместить отсутствие золота и пряностей! В это второе возвращение, которое в мечтах виделось мне покрытым славою, я оказался разоренным, развенчанным, опороченным и отвергнутым Их Королевскими Высочествами, и даже народ, доныне меня прославлявший, кликал теперь обманщиком (sic)!… А матросы-то – уже в ожидании, уже готовы сойти на берег триумфальным и ярким парадом!… Какими жалкими, нелепыми и смешными кажутся мне вдруг мой парадный костюм тореро, мои шелковые чулки, мой берет золотистого сукна, мои адмиральские отличия!… И тогда воскресает во мне, как столько раз бывало в критических случаях, тот самый бродячий жонглер, что прячется у меня внутри, со своей унылой, страдальческой маской, похожей на маску мученика из мистерий, какую надеваю я когда нужно. Я быстро сбрасываю парадное платье. И быстро накидываю строгое одеяние монаха нищенствующих орденов святого Франциска. И так, опоясанный веревкой, с босыми ногами, с всклокоченной головой, двигаюсь я с места. И так, со взором, затуманенным самой роскошной печалью, удрученный и почти плачущий, согнувшись в три погибели, с бессильно повисшими руками, встаю я впереди моих оторопевших матросов, чтоб сойти с корабля во всем великолепии скорби, словно кающийся на Страстной неделе. Kirieeleison – Господи помилуй… Но тут в первом ряду тех, кто толпится у самой воды, чтоб встретить мое возвращение, я узнаю лицо, осуждающе сморщенное в ироническую гримасу, того самого Родриго де Трианы, у которого я отнял десять тысяч реалов королевского вознаграждения, чтоб отдать их моей Беатрис, моей отвергнутой любовнице. Я пытаюсь избежать взгляда, слишком для меня изобличительного, успев, однако, заметить, что моряк одет, словно в насмешку, в тот самый шелковый камзол, что дал я ему тогда, уже сильно потертый и залатанный, но все еще бросающийся в глаза своим красным цветом, цветом Дьявола. И я в ужасе спрашиваю себя, не является ли присутствие Родриго здесь в этот день знаком присутствия Того, кто, подстерегая меня, чтоб увлечь в свое Царство Мрака, уже сейчас начинает требовать от меня отчета. Уговора не было. Но есть уговоры, что не нуждаются в пергаментах и не скреплены кровью. Но начертанное в них остается навек неизгладимо и действенно, если кто-либо, путем лжи и обмана, внушенных Лукавым, наслаждается благами, в каких отказано простым смертным. Вопреки монашескому одеянию, в какое я сейчас облечен, плотью своею подобен я лже-Киприану, карфагенскому еретику, который заложил свою душу, чтоб выкупить потерянную молодость и бесчестно надругаться над чистотою юной девушки – девственной, как девственна и незнакома с Пороком Золота была земля, которую я отдал на поруганье разнузданной алчности пришельцев… Kirieeleison
 
   …Еще путешествие и еще путешествие припомнились мне в часы, когда я собрался в путешествие, из какого не возвращаются, здесь, в этих печальных вальядолидских сумерках, что тускло освещают мне две свечи, принесенные служанкой с кошачьей поступью, которая удаляется, ничего у меня не спросив, увидев, что я погружен в тревожное чтение старых бумаг, разбросанных на простыне – уже похожей на саван – на этой постели, где мои локти лихорадочно трутся о грубую ткань одеянья моего ордена, в которое, быть может не по заслугам, пожелал я облачить истощенное мое тело… Еще путешествие и еще путешествие, и все не показывалась крупная мера золота – что за меняльничий, что за ростовщичий язык!… – кощунственно выпрашиваемая у Господа, пред кем я принял обет бедности, просто подчиняясь правилу – частенько, сказать по правде, в наш век нарушаемому, – в завершение церемониала, на какой я обрек себя по воле моей повелительницы. Ни тебе крупной меры золота, ни крупной меры жемчугов, ни крупной меры пряностей, ни даже крупной меры барыша на невольничьем рынке в Севилье… И так, поскольку я пытался Золото Индий заменить Человечьим Мясом Индий, то, увидев, что ни золота не нахожу, ни человечьего мяса не могу продавать, начал я – ученик мага-кудесника – заменять золото и человечье мясо Словами. Весомыми, пышными, значимыми, звучными, яркими словами, выстроенными в блистательную процессию Мудрецов, Ученых, Пророков и Философов. Не найдя столь долго обещаемую и ожидаемую Залежь, я проделываю фокус, заставив исчезнуть из поля зрения сей предмет, и напоминаю Их Королевским Высочествам, что не все то золото, что блестит. Португальская корона истратила огромнейшие суммы на весьма важные плавания – без особой материальной выгоды, – которые возвысили ее славу пред целым светом. Я знаю, что мои путешествия много стоили и мало окупились. Но я напоминаю о миллионах – миллионах, быть может… – душ, какие благодаря им будут спасены, если пошлют туда хороших проповедников, как те, что помогали Джованни де Монте Корвино в его епархии в Камбалуке. И хоть привезенное золото «не было достаточно изобильно и для примеру», зато много трудов было положено (а это не менее важно) на дело духовное и мирское. А долг королей и монархов – поощрять подобные предприятия, не забывая о том, что царь Соломон отправил свои корабли в трехлетнее плаванье, только чтоб взглянуть на Сонную гору; что Александр послал эмиссаров на остров Тапробана, в других Индиях, чтоб иметь о них более обстоятельные сведения, и что император Нерон (и как мне пришло в голову упомянуть об этом мерзком гонителе христиан?) прилагал много усилий, чтоб узнать, где находятся истоки Нила. «Властителям дано творить подобные дела». И потом… ну что ж!… Не нашел я Индии специй, а нашел Индию каннибалов; и однако… – черт возьми! – ведь я встретил там не что иное, как Рай Земной. Да! Пусть по всем приделам христианского Мира распространится Благая Весть!… Земной Рай находится против острова, которому я дал имя Тринидад в честь святой Троицы, в проливе Бокас-дель-Драгон – Пасть Дракона, где пресные воды, пришедшие с Небес, противоборствуют соленым, вернее, горьким из-за многих нечистот земли. Я видел его таким, как он есть, вне тех приделов, где таскают его туда-сюда обманутые обманщики – картографы, видел с его Адамами и Евами, здесь оказавшимися – сюда переместившимися – с Деревом меж ними двумя, со Змеем-сводником, пространством без зубчатых стен, с целой домашней зоологией из зверей ласковых и прилизанных и со всем прочим, на любой вкус. Я видел все это. Я видел то, чего никто не видел: гору в форме женской груди, или, вернее, груши с черешком – о ты, о ком я подумал!… – посреди Сада Бытия, который находится там, а не в другом месте, принимая во внимание, что многие говорили нам о нем, так и не указав, где он помещается, ибо никогда не встречал я… писаний латинских либо греческих, какие удостоверительно называли бы место во Вселенной Рая Земного, и не видал ни на каких картах земли, чтоб был он расположен согласно убедительным доводам. Иные полагали его там, где истоки Нила, в Эфиопии; но другие, посетившие все эти земли, не встретили тому подтверждения. Святой Исидор, и Беда Достопочтенный, и Страбон, учитель схоластической истории, и святой Амвросий, и Скотт, и все разумные теологи согласны в том, что Земной Рай располагается на Востоке, и так далее… – «располагается на Востоке», повторяю, не забывая про и так далее, ибо и так далее тоже что-нибудь означает. Помещают, таким образом, на Востоке, которому не оставалось ничего другого, как быть Востоком, пока считалось, что существует лишь один возможный Восток. Но поскольку я достиг Востока, плывя в сторону Запада, то и утверждаю, что сказавшие это столь веско заблуждались, рисуя фантастические карты, будучи обмануты выдумками и баснями, ибо в том, что могли созерцать глаза мои, нахожу подтверждение того, что напал я на единственный, неподдельный, настоящий Рай Земной, такой, каким может вообразить его человек по Священному Писанию: место, где растет бесконечное разнообразие деревьев, приятных на вид, которых плоды хороши для пищи, откуда выходила огромная река, которой воды обтекают землю ту, где золото – и золото, повторяю и настаиваю, залегающее там в огромном изобилии, хоть и не посчастливилось мне наткнуться на столь ожидаемую меру – мерил через меру, да с недомерком остался… И после обращения к Исидору, Амвросию и Скотту, теологам истинным, чтоб насолить тупоголовым испанским теологам нашего времени, которые всегда мне с такой враждою возражали, я устремился к научным высотам Плиния, Аристотеля и снова к пророчествам Сенеки, чтоб опереться на непререкаемый авторитет древних, покровительствуемых самою Церковью… И когда я описывал мое четвертое путешествие, мое плаванье вдоль берега земли, уже не имеющей образа острова, но Твердой Земли – истинной тверди земной, с высокими горами, скрывающими тайны, недоступные воображению, предполагаемые города, неисчислимые сокровища, – я почувствовал, что во мне снова зажигается дух алчности, что я обретаю новые силы, и тотчас же пред открывшейся мне реальностью я признал, что до сих пор был слишком тороплив, чтоб не сказать лжив, со своими триумфальными сообщениями: «Когда я открыл Индии, то сказал, что это самое богатое и величайшее владение, какое есть на свете. И про золото, жемчуга, каменья драгоценные и торговлю пряностями на ярмарках, и поскольку все это не появилось так быстро, как желали, я был весьма удручен. Но подобное огорчение только доказывает, что не надо раньше времени… ибо я видел на этой земле Верагуа больше признаков золота за первые два дня, чем на Испаньоле за четыре года, и нигде, как в области сей, нет ни земель более прекрасных и более тщательно возделанных, ни людей, более робких и покорных… И Ваши Королевские Высочества суть столь же господа всему описанному здесь, как городам Хересу и Толедо; корабли ваши, что прибудут сюда, прибудут в свой дом…» А что же делать теперь с подобным богатством? Да просто утолить страстнейшее устремление человечества – то, что рушилось во всех восьми Крестовых походах. Чего не добились ни Петр Пустынник, ни Готфрид Бульонский, ни Святой Бернард, ни Фридрих Барбаросса, ни Ричард Львиное Сердце, ни Людовик Святой Французский, должно быть достигнуто благодаря упорству, всегда встречавшему сопротивление, этого вот сына трактирщика из Савоны. Кроме того, сказано: «Иерусалим и гора Сион должны будут вновь построены руками христиан», и «аббат Иоахим Калабрийский сказал, что, кто совершит сие, должен изыдти из Испании». Тот должен изыдти из Испании – пусть все слышат. Он не сказал, что тот должен быть испанцем. И, говоря обо мне, он мог бы сказать, как Моисей в земле Мадиамской: «Я стал пришельцем в чужой земле». Но такие пришельцы и суть те, кто находит Земли Обетованные. Поэтому Избранный, Поставленный Свыше был я. И тем не менее путь был долог и тягостен: «Семь лет пребывал я при Королевском Дворе Вашем, и, сколько ни говорил про это предприятие, все как один сочли его пустою забавою. А теперь даже портные мечтают об открывании новых земель». И поскольку как-то в день 7 июля месяца 1503 года, находясь в крайнем унынии и бедственности на острове Ямайка, подумал я, что постоянною моею похвальбою я слишком уж возвысил себя в собственной своей оценке, впадая в грех гордости, я смирил ее в конце одного послания моим Королям, сказавши: «Я отправился в это путешествие не за имением и почетом; это правда, ибо не было уже от него никакой на то надежды. Я пришел к Вашим Королевским Высочествам с благим намерением и добрым рвением, и я не лгу…» Я говорю, что не лгу. Я думаю, что в тот день я не лгал. Но теперь, углубясь в чтение пожелтевших листов, что лежат в беспорядке на простыне, по грудь натянутой на мое тело…