Между многоопытным доктором Блюмом и его прекрасной юной протеже пресса усматривала только одну связь: они занимались организацией гуманитарной помощи страждущим африканцам. И все. Ной попал только в первые издания, а потом умер вторично. Черная кровь, это знал каждый новобранец Флит-стрит [16], на сенсацию не тянула, но отрубленная голова стоила упоминания. В центр внимания, само собой, попала Тесса, девушка из высшего общества, ставшая оксбриджским [17] адвокатом, принцесса Диана африканских бедняков, мать Тереза найробийских трущоб и ангел Форин-оффис, которая близко к сердцу принимала судьбу каждого человека. В передовой статье «Гардиан» делался упор на то, что женщина-дипломат, символ нового тысячелетия (sic [18]), встретила смерть в обнаруженной Лики колыбели человечества. Из этого следовал вывод о том, что, несмотря на изменяющиеся к лучшему отношения между расами, мы не можем заглушить скважины дикости, которые имеют место быть в глубинах сердца каждого человека. Передовица произвела бы очень сильное впечатление, но, к сожалению, ведущий редактор номера, плохо знакомый с географией африканского континента, указал, что Тессу убили на берегах озера Танганьика, а не Туркана.
   И, конечно же, страницы газет пестрели ее фотографиями. Крохотная Тесса на руках отца-судьи, в те дни, когда Его честь был никому не известным барристером, пытающимся прожить на годовой доход в полмиллиона фунтов стерлингов. Десятилетняя Тесса с косичками и в джодпурах [19] в частной школе, с послушным пони на заднем плане (хотя мать Тессы была итальянской графиней, родители, одобрительно отмечала пресса, решили дать ей британское образование). Золотая девушка Тесса в бикини, с грациозной, еще не перерезанной шеей. Тесса в дерзко сдвинутой набок академической шапке, мантии и мини-юбке. Тесса в нелепом одеянии британского барристера, идущая по стопам своего отца. Тесса в день свадьбы, рядом с итонцем [20] Джастином, улыбающимся мудрой итонской улыбкой.
   В отношении Джастина пресса вела себя на удивление сдержанно, и потому, что журналисты не хотели бросать тень на сверкающий образ своей новой героини, и потому, что говорить было особенно нечего. Джастина называли «одним из надежных сотрудников среднего эшелона Форин-оффис», «рабочей лошадкой», «карьерным дипломатом», «стойким холостяком, который до свадьбы успел поработать в самых горячих точках, включая Аден и Бейрут». Коллеги в один голос отмечали его хладнокровие в кризисных ситуациях. В Найроби он председательствовал на «международном форуме по использованию новейших технологий в организации гуманитарной помощи». Никто не употребил слова «неудачник». Как ни странно, в распоряжении газет оказалось множество фотографий Джастина, как до, так и после свадьбы. На фото из семейного альбома на губах юноши играла туманная улыбка, словно он уже тогда предчувствовал, что останется вдовцом. Под давлением Глории Джастин признался, что его фотографию вырезали из группового снимка итонской команды по регби.
   — Я и не знала, что ты играл в регби, Джастин! — воскликнула она, взявшая за правило каждое утро, после завтрака, приносить ему письма с соболезнованиями и газетные вырезки, присылаемые из посольства. — Так ты у нас спортсмен.
   — Никакой я не спортсмен, — с жаром, который так нравился в нем Глории, возразил Джастин. — Меня загнал в команду заведующий пансионом, настоящий бандит, который считал, что мы не станем мужчинами, если не изувечим друг друга. Школа не имела права разрешать публикацию этой фотографии, — а, поостыв, добавил: — Я очень тебе благодарен, Глория.
   Впрочем, как докладывала она Элен, Джастин благодарил ее за все: за еду и питье, за тюремную камеру, за прогулки по саду и маленькие семинары о грунтовых растениях (особо похвалил ее за бурачок, белый и пурпурный, который она, после долгих уговоров с его стороны, рассадила под хлопковым деревом), за ее помощь в организации приближающихся похорон, в том числе и за поездку с Джексоном на кладбище и в похоронное бюро, поскольку по приказу из Лондона Джастину запретили появляться на людях до тех пор, пока не уляжется шум, вызванный этим громким убийством. Соответствующее письмо, полученное из Форин-оффис по факсу и подписанное Элисон Лендсбюри, начальником управления по кадрам, вызвало крайнее возмущение Глории. Потом она не могла припомнить другого случая, когда тоже едва не вышла из себя.
   — Джастин, они же просто издеваются над тобой. «Сдайте ключи от вашего дома, пока властями не будут приняты соответствующие меры». Надо же до такого дойти! Какими властями? Кенийскими? Или этими детективами из Скотленд-Ярда, которые до сих пор не удосужились позвонить тебе?
   — Но, Глория, я уже побывал в моем доме, — напомнил Джастин, пытаясь ее успокоить. — Зачем ввязываться в сражение, которое уже выиграно? Когда нас ждут на кладбище?
   — В половине третьего. В два мы должны быть в похоронном бюро Ли. Сообщение для прессы уйдет в газеты завтра.
   — И она ляжет рядом с Гартом… — Их сына, родившегося мертвым, назвали в честь отца Тессы, судьи.
   — Насколько это возможно. Под тем же палисандровым деревом.
   — Ты очень добра, — в какой уж раз поблагодарил он ее и ретировался в свои комнаты, к саквояжу «гладстон».
   Саквояж служил ему утешением. Уже дважды, заглянув в окно сквозь прутья решетки, Глория видела, как Джастин сидит на кровати, уперев локти в колени, положив подбородок на руки, и смотрит на стоящий у ног саквояж. Она нисколько не сомневалась в том и поделилась своими мыслями с Элен, что в саквояже хранятся любовные письма Блюма. Он спас их от посторонних глаз, пусть Сэнди всячески этому и противился, и теперь ждал, когда же ему достанет сил, чтобы прочитать их или сжечь. Элен соглашалась, но заметила, что Тессе, этой глупой шлюшке, конечно же, не следовало их хранить. «У меня с этим принцип простой, дорогая. Прочитала — сожги». Заметив, что Джастин с неохотой покидает свои комнаты из опасения за саквояж, Глория предложила поставить его в винный погреб, с железной решеткой вместо двери, которая добавляла комнатам Джастина сходство с тюрьмой.
   — И ключ будет только у тебя, Джастин, — она сунула ключ ему в руку. — Вот. Если Сэнди захочет взять бутылку, ему придется обратиться к тебе. Возможно, он станет меньше пить.
   Один выпуск газет сменял другой, и, читая заголовки, Вудроу и Коулридж уже убедили себя в том, что им удалось уберечься от самого худшего. То ли Вольфганг сумел заткнуть рты своим работникам и гостям, то ли пресса так увлеклась самим преступлением, что никто не удосужился заглянуть в «Оазис», говорили они друг другу. Коулридж обратился к членам «Мутайга-клаб» с личной просьбой: во имя англо-кенийской дружбы не распространять сплетни. Вудроу настоятельно попросил о том же сотрудников посольства. «Какие бы у нас ни возникали мысли, мы не должны раздувать пожар», — говорил он, и его мудрые советы, идущие от души, похоже, произвели должный эффект.
   Но все их надежды рухнули, и Вудроу, спасибо врожденному рационализму, в глубине души всегда знал, что эта история не могла закончиться иначе. Именно в тот момент, когда интерес к убийству начал спадать, бельгийская ежедневная газета на первой полосе опубликовала статью о любовной связи Тессы и Блюма, проиллюстрировав ее фотоснимком страницы регистрационной книги отеля «Оазис» и показаниями свидетелей, видевших, как влюбленная парочка ворковала за столиком накануне убийства Тессы. Тут уж британская пресса дала себе волю. За одну ночь для Флит-стрит Блюм превратился в козла отпущения, пнуть которого не отказывался и самый ленивый. Ранее он был Арнольдом Блюмом, доктором медицины, приемным конголезским сыном богатой бельгийской семьи, получившим образование в Киншасе, Брюсселе и Сорбонне, медиком-монахом, завсегдатаем горячих точек, бесстрашным целителем Алжира. Отныне стал Блюмом-соблазнителем, Блюмом-прелюбодеем, Блюмом-маньяком. Статья о докторах-убийцах сопровождалась фотографиями Блюма и О.Дж.Симпсона [21], в которых действительно улавливалась некая схожесть, с подписью: «Который из близнецов наш доктор?» Блюма характеризовали как архитипичного черного убийцу. Он вкрался в доверие к жене белого человека, перерезал ей горло, отрубил голову водителю и удрал в буш, дабы подстерегать новую жертву или строить какие-то другие козни. Чтобы подчеркнуть схожесть Блюма и Симпсона, первого с помощью компьютерной графики лишили бороды.
   Весь долгий день Глория скрывала худшее от Джастина, опасаясь, что эти новости вызовут у него нервный срыв. Но он настаивал на том, чтобы видеть все, от первой и до последней строчки. Поэтому ближе к вечеру, перед возвращением Вудроу, она с неохотой принесла Джастину виски и эти, далеко не самые приятные новости. Войдя в его «тюрьму», рассердилась, увидев Гарри, сидящего напротив Джастина. Оба в глубокой задумчивости смотрели на шахматную доску, стоявшую на шатком столике. Глория почувствовала укол ревности.
   — Гарри, дорогой, как ты можешь докучать бедному мистеру Куэйлу шахматами, когда…
   Но Джастин перебил ее, прежде чем она успела договорить первое предложение.
   — У твоего сына очень изощренный ум, Глория. Поверь мне, скоро он начнет обыгрывать Сэнди, — он взял у нее пачку газетных вырезок, сел на кровать, пролистал их и спокойно заметил: — При наших предрассудках лучшей цели, чем Арнольд, не найти. Если он жив, его все это не удивит. Если мертв, ему без разницы, не так ли?
   Но пресса держала за пазухой куда более тяжелый камень. Даже Глория, при всем ее пессимизме, и представить себе не могла, что их еще ждет.
   Среди десятка или около того диссидентских информационных листков, которые так или иначе попадали в посольство, на цветной бумаге, в одну страницу, подписанные исключительно вымышленными фамилиями, отпечатанные «на коленке», один демонстрировал удивительную способность к выживанию. Назывался он, без лишней скромности, «КОРРУМПИРОВАННАЯ АФРИКА», и его политика, если у подобного издания могла быть политика, заключалась в изобличении всех и вся, независимо от цвета кожи, должности и последствий. Листок этот сообщал не только о преступлениях министров и бюрократов администрации Мои, но и рассказывал о «взяточничестве, воровстве и свинском образе жизни» чиновников международных организаций, ведающих гуманитарной помощью.
   Но в этом выпуске информационного листка под номером 64 ни о коррупции, ни о «свинском образе жизни» не было сказано ни слова. Отпечатали листок на шокирующе-розовой бумаге размером в квадратный ярд. Сложенный в несколько раз, он легко умещался в кармане пиджака. Широкая черная полоса по периметру выпуска 64 указывала на то, что анонимные издатели пребывали в трауре. Заголовок содержал одно слово «ТЕССА», набранное черными буквами высотой в три дюйма, и один экземпляр этого выпуска в субботу, во второй половине дня, принес Вудроу не кто иной, как болезненного вида, едва передвигающий ноги, очкастый, усатый, высоченный (шесть футов и шесть дюймов) Тим Донохью собственной персоной. Когда зазвонили во входную дверь, Вудроу в саду играл с мальчиками в крикет. Глория, которая обычно ловила мяч за калиткой, на этот раз лежала в спальне с головной болью. Вудроу через дом прошел к двери и, подозревая, что заявился кто-то из журналистов, посмотрел в глазок. На пороге стоял Донохью, с глупой улыбкой на длинном грустном лице, размахивая, как показалось Вудроу, розовой салфеткой.
   — Чертовски сожалею, что пришлось побеспокоить тебя, старина. Священная суббота и все такое. Но, похоже, грянул гром.
   Не скрывая неудовольствия, Вудроу пригласил его в гостиную. Что привело сюда этого типа? Что ему от него надо? Вудроу всегда недолюбливал «друзей», как звали шпионов в Форин-оффис. Донохью не мог похвастаться ни внешним лоском, ни лингвистическими способностями, ни обаянием. Целыми днями он играл в гольф в «Мутайга-клаб» с толстяками-бизнесменами, вечера отдавал бриджу. Однако жил припеваючи, с четырьмя слугами и увядшей красоткой Мод, по виду такой же больной, как он сам. Работа в Найроби была для него синекурой? Прощальным подарком в финале блистательной карьеры? Вудроу слышал, что у «друзей» такое практикуется. Сам Вудроу полагал, что Донохью — балласт. Впрочем, всех шпионов он считал паразитами, которым нет места в современном обществе.
   — Одного из моих парней занесло сегодня на рынок. Там двое мальчишек бесплатно раздавали эту газету, вот он и решил взять экземпляр.
   Первую страницу занимали три некролога, написанные тремя различными африканками. В типично афро-английской манере. Чуть-чуть проповеди, чуть-чуть демагогии, а в основном — эмоции. Тесса, заявляла каждая, пусть и по-своему, совершила подвиг. С ее богатством, происхождением, образованием, внешностью она могла бы танцевать и развлекаться с самыми отвратительными представителями белой верхушки Кении. Вместо этого она выступила против них. Подняла мятеж против своего класса, своей расы, всего того, что, как она считала, связывало ее по рукам и ногам: цвета кожи, предвзятого мнения высшего света, к которому она принадлежала, ограничений, которые налагало на нее наличие мужа-дипломата.
   — Как держится Джастин? — спросил Донохью, пока Вудроу читал.
   — Спасибо, неплохо.
   — Я слышал, он на днях заезжал в свой дом.
   — Ты хочешь, чтобы я прочитал это, или нет?
   — Должен сказать, ловко ты все проделал, старина, учитывая всех этих рептилий. Тебе следует присоединиться к нам. Он здесь?
   — Да, но не принимает.
   Если Африка стала приемной страной Тессы Куэйл, читал Вудроу, то африканские женщины — ее обретенной религией.
   «Тесса боролась за нас, где бы ни находилось поле битвы, какие бы ни противостояли ей табу. Она боролась за нас на приемах с шампанским, на званых обедах, на всех закрытых для простых смертных вечеринках, куда ее приглашали, и везде говорила об одном и том же. Только эмансипация африканских женщин может спасти нас от ошибок и продажности наших мужчин. И, обнаружив, что забеременела, Тесса настояла на том, чтобы родить своего африканского ребенка среди африканских женщин, которых любила».
   — Боже мой, — вырвалось у Вудроу.
   — Мои слова, — покивал Донохью. Последний абзац набрали заглавными буквами. Механически Вудроу прочитал и его.
   «ПРОЩАЙ, МАМА ТЕССА. МЫ — ДЕТИ ТВОЕЙ ХРАБРОСТИ. СПАСИБО ТЕБЕ, СПАСИБО ТЕБЕ, МАМА ТЕССА, ЗА ТВОЮ ЖИЗНЬ. АРНОЛЬД БЛЮМ, ВОЗМОЖНО, ЖИВ, НО ТЫ ТОЧНО МЕРТВА. ЕСЛИ БРИТАНСКАЯ КОРОЛЕВА НАГРАЖДАЕТ ПОСМЕРТНО, ТОГДА ВМЕСТО ТОГО, ЧТОБЫ ВОЗВОДИТЬ В РЫЦАРИ МИСТЕРА ПОРТЕРА КОУЛРИДЖА ЗА ЕГО ЗАСЛУГИ ПЕРЕД БРИТАНСКОЙ САМОДОВОЛЬНОСТЬЮ, БУДЕМ НАДЕЯТЬСЯ, ЧТО ОНА ДАСТ ТЕБЕ КРЕСТ ВИКТОРИИ, МАМА ТЕССА, НАША ПОДРУГА, ЗА ТВОЕ ВЫДАЮЩЕЕСЯ МУЖЕСТВО В БОРЬБЕ С ПОСТКОЛОНИАЛЬНЫМ ФАНАТИЗМОМ».
   — Самое главное на обороте, — заметил Донохью. Вудроу перевернул листок.
   "АФРИКАНСКИЙ РЕБЕНОК МАМЫ ТЕССЫ
   Тесса верила, что жизнь, которую она вела, должна полностью соответствовать ее убеждениям. Она ожидала того же и от остальных. Когда Тессу поместили в больницу Ухуру в Найроби, ее очень близкий друг, доктор Арнольд Блюм, бывал там каждый день и, согласно имеющимся свидетельствам, проводил с ней большинство ночей, приносил с собой раскладушку, чтобы спать радом в ее палате".
   Вудроу сложил листок и сунул в карман.
   — Думаю, надо показать это Портеру, если ты не возражаешь. Я могу оставить его у себя?
   — Разумеется, старина. Фирма всегда готова помочь. Вудроу двинулся к двери, но Донохью не последовал за ним.
   — Идешь? — спросил Вудроу.
   — Если ты не возражаешь, я задержусь. Выражу свои соболезнования старине Джастину. Где он? Наверху?
   — Я думал, мы согласились в том, что делать этого не следует.
   — Согласились, старина? Нет проблем. В другой раз. Твой дом, твой гость. Блюма ты у себя, надеюсь, не прячешь?
   — Не говори чушь.
   Донохью пристроился к Вудроу, нисколько не обидевшись.
   — Хочешь, подвезу? Машина за углом. Тебе не придется выгонять из гаража свою. Для прогулки пешком жарковато.
   Опасаясь, что Донохью вернется, чтобы в его отсутствие попытаться увидеться с Джастином, Вудроу принял приглашение и оставил свою машину в гараже. Портера и Веронику Коулридж он нашел в саду. Особняк посла возвышался среди лужаек и ухоженных, без единого сорняка, клумб. Коулридж сидел на качелях и читал какие-то документы. Его светловолосая жена Вероника в васильковой юбке и широкополой соломенной шляпе расположилась на траве радом с манежем. В манеже их дочь Рози лежала на спине, гладя на листву большого дуба. Вероника что-то ей напевала. Вудроу протянул Коулриджу информационный листок и приготовился к взрыву эмоций. Не дождался.
   — Кто читает эту газетенку?
   — Полагаю, все журналисты этого города, — бесстрастно ответил Вудроу.
   — Их следующий шаг?
   — Больница, — тяжело вздохнул Вудроу.
   Сидя в кресле кабинета Коулриджа, слушая вполуха его разговор с Пеллегрином по телефону спецсвязи, который Коулридж держал запертым в ящике стола, Вудроу погрузился в воспоминания. Он знал, что ему до донца жизни не забыть тот день, когда он, белый, шагал по кишащим черными коридорам больницы, останавливаясь только затем, чтобы спросить у сестры или врача, как пройти на нужный этаж, в нужную палату, к нужному пациенту.
   — Этот говнюк Пеллегрин требует, чтобы мы не допустили распространения этой информации, — объявил Портер Коулридж, швырнув трубку.
   Через окно кабинета Вудроу наблюдал, как Вероника вынимает Рози из манежа и несет к дому.
   — Мы и пытались, — откликнулся Вудроу, не в силах вырваться из воспоминаний.
   — Чем занималась Тесса в свое свободное время — это ее дело. В том числе общение с Блюмом и борьба за идеи, которые она исповедовала. Не для цитирования и только если спросят, мы уважали борьбу, которую она вела, но полагали ее недостаточно информированной и слишком эксцентричной. Мы не комментируем безответственные заявления паршивых газетенок. — Пауза: Коулридж боролся с отвращением к себе. — И должны намекнуть, что она сошла с ума.
   — Почему мы должны это делать? — Вудроу вышвырнуло из воспоминаний.
   — Почему — разбираться нет нужды. На нее сильно подействовала смерть ребенка, она и раньше не отличалась уравновешенностью. Она посещала психоаналитика в Лондоне, что к лучшему. Мерзко, конечно, и я это ненавижу. Когда похороны?
   — Не раньше середины следующей недели.
   — Быстрее нельзя?
   — Нет.
   — Почему?
   — Мы ждем вскрытия. О похоронах надо договариваться заранее. Очередь.
   — Херес?
   — Нет, благодарю. Пожалуй, пора на ранчо.
   — Форин-оффис ожидает, что мучиться нам придется долго. Она — наш крест, но мы мужественно несем его. Способен ты на долгие страдания?
   — Думаю, что нет.
   — Я тоже. Меня от всего этого просто тошнит. Слова эти посол произнес такой скороговоркой, что у Вудроу поначалу возникли сомнения, а слышал ли он их.
   — Этот говнюк Пеллегрин говорит, что мы должны заткнуть все дыры, — продолжил Коулридж сочащимся презрением голосом. — Чтобы не было у нас ни сомневающихся, ни предателей. Ты можешь с этим согласиться?
   — Полагаю, что да.
   — Это хорошо. А я не уверен, что могу. Все, что она выделывала вне стен посольства, одна или с Блюмом, вместе или по отдельности, все, что говорила… любому, включая тебя и меня… о чем угодно, растениях, животных, политике, фармацевтике… — долгая пауза, в течение которой глаза Коулриджа не отрывались от Вудроу, -…все это лежит вне сферы нашей юрисдикции, и мы абсолютно ничего об этом не знаем. Я выразился достаточно ясно, или ты хочешь, чтобы я все это написал на стене гребаными секретными чернилами?
   — Ты выразился ясно.
   — Потому что Пеллегрин выразился ясно, видишь ли. По-другому он не выражается.
   — Нет. По-другому — нет.
   — Мы оставили копии тех материалов, которые она никогда не давала тебе? Материалов, которые мы никогда не видели, никогда не касались, которыми не марали свои белоснежные, чистейшие совести?
   — Все, что она давала, улетело к Пеллегрину.
   — Какие мы умные. Ты в хорошем настроении, не так ли, Сэнди? Держишь хвост пистолетом и все такое, учитывая, что времена сейчас нелегкие и ее муж живет в твоей комнате для гостей?
   — Думаю, что да. А ты? — спросил Вудроу, который, не без подзуживания Глории, с одобрением воспринимал углубление пропасти между Коулриджем и Лондоном, полагая, что лично ему от этого хуже не будет.
   — Не уверен, что у меня хорошее настроение, — в голосе Коулриджа слышалось больше искренности, чем раньше. — Совсем не уверен. Более того, я чертовски не уверен, что смогу подписаться под его указаниями. Куда там, просто не смогу. Отказываюсь. Утопить бы этого Бернарда гребаного Пеллегрина, вместе со всеми его указаниями. Размазать по стенке. И в теннис он играет хреново. Надо ему об этом сказать.
   В любой другой день Вудроу с радостью бы встретил подобные проявления инакомыслия и даже постарался бы, в меру своих скромных способностей, раздуть из искры пламя, но воспоминания о больнице, такие яркие, такие живые, не отпускали, наполняя ненавистью к миру, который, помимо воли, зажимал его в очень уж жесткие рамки. Прогулка от резиденции посла до дома заняла у Вудроу не больше десяти минут. Он превратился в движущуюся мишень для лающих собак, нищих-мальчишек, выпрашивающих пять шиллингов, и добросердечных водителей автомобилей, которые притормаживали и предлагали подвезти. Но и за столь короткое время он со всеми подробностями прокрутил в памяти самый ужасный час своей жизни.
   В палате больницы Ухуру стояло шесть кроватей, по три у стены. Ни простыней, ни подушек. Бетонный пол. Окна есть, но закрыты. На улице зима, в палате — ни дуновения воздуха, запах экскрементов и дезинфицирующих средств столь силен, что ощущается не только носом, но и желудком. Тесса сидит на средней кровати по левую руку, кормит ребенка грудью. Его взгляд выхватывает ее последней, сознательно. Кровати по обе стороны пустуют. Матрасы покрыты тонкой, непрочной клеенкой. У противоположной стены очень молодая африканка лежит на боку, головой на матрасе, со свешивающейся голой рукой. Подросток сидит на корточках на полу, тревожно вглядывается в ее лицо, обмахивает его куском картона. Радом с ними величественная старуха с седыми волосами и в очках с роговой оправой читает Библию. Одета она в кангу, национальную женскую одежду, по существу кусок хлопчатобумажной материи, какие продают туристам. Еще одна женщина, в наушниках, хмурится. Должно быть, ей не нравится то, что она слышит. Лицо ее прорезано морщинами боли. Все это Вудроу видит, как шпион, уголком глаза, потому что смотрит на Тессу и гадает, знает ли она о его присутствии.
   Но Блюм точно замечает его. Поднимает голову, как только Вудроу входит в палату. Блюм поднимается с кровати Тессы, наклоняется, чтобы что-то шепнуть ей в ухо, потом идет к нему, протягивает руку, шепчет: «Добро пожаловать», — как мужчина — мужчине. Добро пожаловать куда? К Тессе, чтобы убедиться в хороших манерах ее любовника? Или в этот ад человеческого страдания? Но ответ Вудроу предельно вежлив: «Рад видеть тебя, Арнольд», — и Блюм скромно ретируется в коридор.
   «Английские женщины кормят детей, соблюдая рамки приличий», — подумал Вудроу, хоть и не считал себя экспертом в этом вопросе. Глория определенно их соблюдала. Да, они расстегивали блузку, но при этом искусно скрывали то, что находилось под ней. Но Тесса в спертом африканском воздухе не скромничает. Она обнажена до талии, прикрытой все той же кангой, аналогичной наряду старухи, и пока она прижимает младенца к левой груди, правая висит у всех на виду и ждет. Выше талии Тесса очень худенькая, чуть ли не прозрачная. Груди ее, даже после родов, небольшие и идеальной формы, какими он себе их и представлял. Младенец черный. Исссиня-черный на фоне мраморной белизны ее тела. Одна крохотная черная ручка нашла грудь, которая его кормит, и Тесса смотрит, как миниатюрные пальчики медленно перебирают кожу. Потом она поднимает огромные серые глаза и встречается взглядом с Вудроу. Он пытается что-то сказать, но не находит слов. Наклоняется и, взявшись рукой за левую от нее спинку кровати, целует в бровь. При этом с удивлением замечает блокнот с той стороны кровати, где сидел Блюм. Блокнот лежит на столике, рядом со стаканом воды и двумя шариковыми ручками. Он открыт, и она что-то писала в нем, знакомым ему неровным почерком. Он садится на кровать, все еще в поиске приличествующих слов. Но молчание нарушает Тесса. Голос у нее слабый, натужный от боли, которую ей пришлось перетерпеть, но в этом голосе слышатся насмешливые нотки, какие всегда присутствовали в разговорах с ним.