Барбара Картленд
Змея Сатаны
«Змея Сатаны»: Авангард; Москва; 1994
ISBN 5-86394-022-0
Оригинал: Barbara Cartland, «A Serpent of Satan», 1979
Перевод: Т. Горностаева
ISBN 5-86394-022-0
Оригинал: Barbara Cartland, «A Serpent of Satan», 1979
Перевод: Т. Горностаева
От автора
Второй граф Рочестер (1647-1680) был самым известным среди распутников эпохи Реставрации[1], а помимо того – выдающимся лирическим и сатирическим поэтом.
Жизнь, полная разгула, диких выходок, грубых розыгрышей, навлекла на него наказание – он был удален от двора, что не помешало королю Карлу оставаться его другом и иногда даже участвовать в его любовных эскападах.
Для своего друга Этериджа он послужил прототипом героя пьесы «Доримант» – «Я знаю, что он – Дьявол, но сохранивший нечто от лика Ангела».
Жизнь, полная разгула, диких выходок, грубых розыгрышей, навлекла на него наказание – он был удален от двора, что не помешало королю Карлу оставаться его другом и иногда даже участвовать в его любовных эскападах.
Для своего друга Этериджа он послужил прототипом героя пьесы «Доримант» – «Я знаю, что он – Дьявол, но сохранивший нечто от лика Ангела».
Глава 1
1802
Граф Рочестер с такой сноровкой направил четверку лошадей к стойлу, что на лице грума появилось восхищение.
– Займитесь ими, Джейсон! – приказал он, выходя из фаэтона.
Тем временем его слуга уже звонил в колокольчик у массивной двери дома лорда Лангстоуна на Парк-лейн.
Дверь отворил лакей в голубой ливрее, отделанной желтым, – цветах Лангстоуна.
Граф хорошо знал эти цвета, поскольку лорд Лангстоун был его постоянным соперником на скачках, где – как и во всех других видах спорта, которыми он занимался, – граф неизменно выходил победителем.
С тем же восхищением, что и грум, на него глядели другие слуги, собравшиеся в мраморном холле особняка Лангстоуна. Ничто не может вызвать большего уважения англичанина, чем спортивный успех, а для публики, интересующейся скачками, граф прежде всего был «королем спорта». Про его достижения в других областях обычно говорилось шепотом.
Поспешно подошедшего дворецкого граф спросил, привычно растягивая слова:
– Ее светлость у себя?
– Да, милорд. Я сообщу ее светлости, что вы здесь.
Вслед за дворецким граф поднялся по закругленной лестнице, хорошо известной многим знаменитостям, и вошел в гостиную, простиравшуюся на всю длину особняка.
Казалось, эта комната была создана для приемов. Хрустальные люстры искрились в лучах падающего сбоку солнечного света, а оранжерейные цветы, доставленные из поместья лорда Лангстоуна, наполняли воздух ароматом.
Граф не спеша прошелся по ковру, и лишь когда дворецкий закрыл за собой дверь, заметил, что он не один.
Молодая женщина в дальнем углу гостиной была всецело поглощена цветами, которые она расставляла в вазе. Она заметила его только тогда, когда он был уже на середине гостиной. Обернувшись, она бросила на него взгляд, и, к его удивлению, в ее глазах появилось выражение, более всего походившее на страх.
Граф привык встречать взгляды женщин любого возраста, но страх не входил в число тех чувств, с какими они на него смотрели; самым привычным среди них было обожание.
Но эта девочка – а это была почти девочка – пришла в состояние крайней тревоги при его появлении. Она быстро собрала цветы, еще не поставленные в вазу, и направилась прочь от стола, явно устремляясь к выходу.
Однако для этого ей пришлось пройти мимо графа, и, когда она подошла ближе, он увидел, что она очаровательна; столь очаровательна, что мало какая из женщин могла бы с ней сравниться.
Она была очень юна – лет семнадцати – восемнадцати на его опытный глаз – и одета в простенькое платье, уже слегка вышедшее из моды; ее тонкую талию перехватывал голубой поясок.
– Полагаю, что мне следовало бы представиться, – сказал он, когда она оказалась на расстоянии нескольких футов от него.
– Я знаю... кто вы... милорд, – пролепетала она смущенно. – Я... не должна была здесь находиться. Боюсь, что я не рассчитала время.
– Это я пришел слишком рано, – сказал граф.
Так оно и было в действительности – он с такой скоростью гнал лошадей вокруг парка, что прибыл по меньшей мере минут за двадцать до того времени, когда леди Лангстоун должна была его ожидать.
– Я уже... ухожу.
Эти слова она произнесла почти шепотом, но он услышал и сделал еще два шага, так чтобы оказаться на пути молодой девушки.
– Прежде чем вы уйдете, – сказал он, – должен заметить, что поскольку вы знаете мое имя, то будет справедливо, если я узнаю ваше.
Она взглянула на него, и страх опять появился в ее глазах. Словно бы подчиняясь принуждению, она сказала:
– Я... Офелия Лангстоун... милорд.
– Вы хотите сказать, что вы дочь лорда Лангстоуна? – спросил граф.
– Да... милорд.
– От первого брака, конечно?
– Да... милорд.
– В таком случае, вероятно, ваша мачеха вывезет вас в свет в этом сезоне? Или вы еще в школе?
Наступило молчание. Затем с легкой дрожью в голосе Офелия ответила:
– Я... не буду представлена в свете... милорд.
Граф приподнял бровь. Но поскольку он знал леди Лангстоун, то подумал, что той вряд ли будет приятно сопровождать на светских раутах свою падчерицу, особенно столь прелестную.
Офелия посмотрела на дверь, потом опять на графа. Он стоял и думал о том, что ее красота, казалось, принадлежит не настоящему времени, а прошедшему. В ней не было ничего от цветущей красоты Юноны – типа, который ввела в моде Джорджина, герцогиня Девонширская, лет двадцать назад; в ней также не было ничего от зрелой прелести миссис Фитцхерберт.
Чем-то классическим веяло от правильного овала ее лица с прямым носом и губ, очерченных идеальной линией. Он подумал, как неожидан у совсем молодой девушки столь одухотворенный взгляд.
Граф был знатоком женщин, точно так же, как он был арбитром во всем, что касалось лошадей и эпикурейских яств и вин.
Теперь он спрашивал себя, когда в последний раз он видел такое лицо, такую грацию, приковавшие его внимание с того самого мгновения, как только девушка двинулась в его сторону.
Он догадался, что она хочет еще что-то сказать. И в самом деле, все время поглядывая на дверь, словно опасаясь, что та откроется и кто-то войдет, она сказала еле слышно, почти прошептала:
– Я могу попросить вашу светлость...
– Разумеется, – ответил граф, не понимая, что она собирается сказать.
– Вы... помните Джема Буллита?
Граф нахмурил брови. Имя звучало знакомо, но он не мог вспомнить, кто это.
– Джем Буллит? – повторил он.
– Он был у вас жокеем несколько лет назад.
– Ну, конечно, – воскликнул граф. – Джем Буллит! Очень хороший наездник. Он выиграл для меня несколько скачек.
– В таком случае, не могли бы вы для него сейчас что-нибудь сделать?
Граф нахмурился:
– Что-нибудь для него сделать? – повторил он. – Насколько мне помнится, он уже не работает у меня.
– С ним произошел несчастный случай.
– Да, конечно, – сказал граф. – Теперь я припоминаю. С ним действительно был несчастный случай, и я его уволил.
– И вы... не назначили ему пособия!
– Это неправда! – Голос графа прозвучал резко. – Никогда в жизни, мисс Лангстоун, – говорю вам истинную правду – я не уволил ни одного человека из тех, кто хорошо мне служил, не обеспечив их будущее.
– Да, но... это не относится к Джему Буллиту, – повторила Офелия.
В ее голосе прозвучали нотки упрека.
Он хотел возразить, но в это время за дверью послышались какие-то звуки, и девушка, стоящая перед ним, вздрогнула. Едва слышно она сказала:
– Пожалуйста... пожалуйста, я вас очень прошу... не говорите моей мачехе, что я с вами разговаривала.
Это было похоже на крик страха, настоящего ужаса. И с быстротой лани, прежде чем дверь успела отвориться, она оказалась перед ней, словно как раз выходила из комнаты.
Но там стояла не та, кого она так боялась; это был дворецкий. Не говоря ни слова, Офелия прошла мимо и исчезла в коридоре.
– Ее светлость спрашивает, милорд, – сказалграфу дворецкий, – не соблаговолите ли вы посетить ее в будуаре?
Это было именно то, чего ожидал граф, – и он последовал за дворецким через гостиную и дальше по коридору.
Граф поймал себя на том, что высматривает по сторонам какие-нибудь следы присутствия Офелии, но его окружала тишина большого дома, нарушаемая лишь тяжелыми шагами дворецкого, идущего впереди.
– Джем Буллит! – Граф произнес это имя вполголоса, вспомнив теперь маленького, высохшего человечка, умевшего так обращаться с лошадьми, что всегда первым приходил к финишу.
Он вспомнил несчастье, которое с ним произошло, и то, как он был расстроен, узнав, что вряд ли Джем Буллит сможет снова сесть в седло. Ну, и конечно же, он позаботился о нем, обеспечив его будущее, как всегда делал это для тех, кто хорошо ему служил.
Непонятно, как Офелия Лангстоун получила такую неточную информацию и, в любом случае, почему ее так заботит судьба чужих слуг?
Думая о ней, он понял, что на самом деле очень мало знает о Лангстоунах – исключая то, что леди Лангстоун некоторое время преследовала его.
В этом тоже не было ничего нового для графа; женщины такого типа неизменно за ним охотились. Однако ему было также известно, что матери дочерей на выданье считали его человеком, знакомства с которым следовало избегать любой ценой.
Поэтому он был бы даже слегка разочарован, если бы его полностью приняли в обществе, которое он про себя называл «порядочным». Только самые ближайшие его друзья – их было немного – знали, насколько сложной личностью был граф. Не случайно он взял себе не только имя человека, известного как один из величайших Рейков[2] в истории, но и сознательно подражал его характеру.
Граф Рочестер родился в Уилмуте, хотя и не был в родстве с человеком по имени Уилмут, сделавшимся олицетворением распущенности при дворе Карла ІІ.
Неудивительно поэтому, что, когда король Георг III предложил ему графство, он попросил вернуть ему титул Рочестер.
Третий граф Рочестер умер в возрасте одиннадцати лет. После этого графство фактически перестало существовать, хотя второй граф не был забыт.
Теперешнего владельца титула необычайно занимало сходство их судеб, и когда во время учебы в Итоне он читал непристойные стихи Рейка эпохи Реставрации, его всякий раз забавляли аналогии между его жизнью и своей собственной.
Мать Джона Уилмута была пуританкой, грозой своего мужа и вечным укором для сына и жены сына. И это при том, что его отец был, что называется, «вполне порядочным человеком».
Джералд Уилмут мог бы сказать о себе то же самое. Возможно, психологически вполне объяснимо, что он испытывал потребность поступать наперекор матери, если уж она его постоянно осуждала; это был дополнительный повод для продолжения исследования биографии того человека, с которым он себя отождествлял.
Граф Рочестер из царствования Карла II был человеком, которого его биограф характеризовал как «остроумного, храброго, не злого и беспечного развратника».
Может быть, сто лет спустя его поклонник и не стал бы так ревностно следовать по его стопам, если бы мать не пилила его непрерывно за каждую проказу и выходку, не соответствовавшую ее представлениям о высокодуховном образе жизни.
Впоследствии граф понял, что тем самым она толкала его на гораздо более серьезные эксцессы, нежели те, к которым он первоначально был склонен.
Когда ему исполнился двадцать один год, как и Рочестер эпохи Реставрации, он занял свое место в палате лордов после смерти отца, лорда Уилмута. Еще одно сближало этих двух людей – интерес к проблемам флота.
Граф энергично выступал против политики, ведущей к упадку флота, когда моряков отправляли в отставку, выплачивая им половину пенсии, как это началось сразу же после подписания Амьенского договора в марте 1802 года.
Но и ранее граф отличался храбростью и фантазией.
Он обеспечил безопасную и спокойную жизнь многим эмигрантам, бежавшим из Франции во время революции, спасая свои головы от гильотины.
В качестве вознаграждения Георг III предложил ему графский титул и спросил, каким именно графом он хотел бы стать. Без малейшего колебания, с легкой улыбкой и представляя, как это разъярит его мать, Джералд Уилмут ответил:
– Я хотел бы стать графом Рочестер, если так будет угодно вашему величеству.
Он еще раньше заслужил свое прозвище.
В последний год учебы в Итоне сверстники прозвали его «Рейк Уилмут», и это прозвище последовало за ним в Оксфорд, где вряд ли кто-либо догадывался, что у него есть и другое имя.
«Рейк Рочестер» – звучало идеально и перебрасывало мостик между Рейком эпохи Реставрации и временем короля Георга.
Он стал чем-то вроде неизменной путеводной звезды в веселом беспутном кружке принца Уэльского, и королева иногда журила его за легкомысленное поведение принца в историях, где были замешаны женщины.
Если прежний Рочестер был сущим дьяволом с женщинами, то Рейк Рочестер II был им не в меньшей степени.
Это было не трудно, потому что он был не только исключительно красив, высок и атлетически сложен, но, кроме того, имел взгляд типичного Рейка, в котором сочетались цинизм и смелость, насмешливая улыбка и язвительный язык.
И поскольку Рейк эпохи Реставрации писал эпиграммы, то и нынешний граф, конечно же, обязан был делать то же самое, однако скорее в прозе, чем в стихах; он чаще обращался к спичу, чем к рифме. Это единственное, что их различало.
Однажды Джон Рочестер сильно влюбился, и его стихи и письма к Элизабет Барри столь же красивы и нежны, насколько другие его творения грубы и неприличны.
Но сейчас, да и никогда раньше, в жизни Рейка Рочестера II не было никого, кому он мог бы написать: «Я только лишь воздаю вам должное, когда люблю вас так, как ни одну женщину никто не любил прежде».
Изредка, когда какая-нибудь из женщин казалась ему особенно привлекательной, граф вспоминал любовные стихи, посвященные его предшественником Элизабет Барри:
Твоей любовью побежден,
И взором в рабство обращен —
и говорил себе, что подобных чувств никогда не изведал. Никогда его не обращала в рабство женщина, и он не испытывал ни малейшего желания узнать, как это бывает.
Женщины существовали для развлечения, для веселья, желания, но больше ни для чего.
Он помнил, в какой ад превратила его мать жизнь отца, и не собирался подвергнуться чему-либо подобному.
Он переходил от одного романа к другому с такой быстротой, а иногда и безжалостностью, что, разумеется, это не могло избежать комментариев светского общества.
– Я хочу, чтобы в этом вопросе была полная ясность, – говорили матери своим дочерям. – Если, не дай Бог, ты окажешься в обществе Рейка Рочестера, ты должна избегать его любой ценой, а если ты меня ослушаешься, то отправишься в деревню на следующий же день.
Но опытные жены снисходительных мужей смотрели на него с ожиданием и поощрением во взгляде.
Граф понимал, что может выбрать среди них любую, которая придется ему по вкусу, и поскольку все давалось ему легко, то постепенно он стал гораздо более привередливым, чем во времена своей бурной юности.
Вспоминая теперь вечные ограничения и запреты, переполнявшие его отрочество, он искал в женщинах только приятности; самое главное – чтобы они ему не наскучили.
Это стало для него важнейшим критерием, и какое-то время он сопротивлялся льстивым речам леди Лангстоун.
В то время его увлекала и даже, можно сказать, обвораживала леди Харриет Шервуд, в которой была какая-то дикость характера, делавшая ее совершенно непредсказуемой и способной на поражавшие всех поступки.
Но леди Лангстоун – Цирцея, как она себя называла, – была весьма настойчива.
Она намеренно выбрала себе такое имя, забыв банальную Аделаиду-Шарлотту – имена, данные ей при крещении, и демонстрируя свою власть над мужчинами, и в самом деле неограниченную.
Она была своего рода женским аналогом графа: в ее жизни один любовник сменялся другим; она отбрасывала их, как только ей удавалось вскружить им голову, и оглядывалась вокруг в поисках следующей жертвы, которую можно завоевать.
Граф не мог не признать, что среди известных ему женщин она – одна из самых красивых.
В ней была притягательная сила злого начала, таившаяся не только в пристальном, загадочном взгляде сфинкса, темно-рыжих волосах и манящей улыбке на губах, сулящей неописуемые наслаждения. Но всякого мужчину ее чувственная кошачья внешность наводила на мысли о чем-то змеином.
– Это же настоящий Змей из садов Эдема, – яростно воскликнула однажды какая-то женщина. – Этот змей на самом деле был не змеем, а змеей, и звали ее Цирцеей.
Так же думали о ней десятки женщин, когда увлекались их мужья, когда разбивались сердца и разрушались жизни их сыновей, когда появлялась торжествующая, не затронутая опустошениями, произведенными ею, победительница-Цирцея.
За ней тянулось столько историй, что граф иногда думал, что она могла бы стать достойной соперницей в любовных турнирах, и что следовало бы остерегаться, чтобы не утратить пальму первенства.
Но, разумеется, он не собирался устраивать подобных состязаний ни с женщинами, ни с мужчинами. Дни, когда он был настолько молод, что заботился о том, чтобы утвердить свою славу, бросая осуждавшим его людям вызов недостойным, по их мнению, поведением, давно миновали.
Он был Рейком, но уже не таким, который слепо следует желаниям – ни своим собственным, ни чужим.
Если он хотел женщину, он ее брал, но никогда не делал этого для того, чтобы утвердить свою репутацию.
Когда накануне вечером Цирцея Лангстоун подчеркнуто небрежно, так, что это прозвучало даже неестественно, пригласила навестить, ее после обеда, он не сомневался в том, что это означало.
– Я принимаю кое-кого из друзей, – сказала она, – и буду рада вас видеть, если у вас не окажется других дел в это время.
Это прозвучало так небрежно и искусственно, что граф легко сумел прочесть между строк, что друзьям в последний момент что-то помешает и он окажется наедине с хозяйкой.
Он посмотрел на нее, на изумруды, сверкавшие на ее шее почти таким же злым блеском, как и ее зеленые глаза, и подумал, что, может быть, было бы занятно посмотреть, что она представляет собой в действительности и насколько заслужена ее дурная репутация.
А репутация женщины, что граф знал до тонкости, порой строится на очень хрупком фундаменте.
Скандальная атмосфера могла быть преувеличена и раздута из-за самого незначительного отклонения от принятых условностей, а само это отклонение, в свою очередь, легко принимало облик порока более страшного, чем глубины ада.
Но Цирцея действительно выглядела порочной, и граф знал, что косые взгляды из-под накрашенных ресниц, изгиб ее губ – все было столь же деланно, как и ее загадочные изречения.
Однако представление разыгрывалось на высоком уровне, и он чувствовал, что не познакомиться со всем ее репертуаром в целом могло бы быть ошибкой с его стороны.
– Мне хотелось проверить новых лошадей, – ответил он, – и если они меня устроят, на что я рассчитываю, то я окажусь на Парк-лейн и сочту за честь принять ваше приглашение.
Слова звучали с привычным цинизмом, выражение глаз говорило слушавшей его женщине, что он не только может передумать в последний момент, но и крайне скептически относится к тому, что этот визит действительно может быть интересен.
И вот он здесь. Граф находился в ее доме и подумал, что до сих пор события разворачиваются точно так, как он и предвидел, – за исключением Офелии.
Парадная гостиная, после короткого ожидания – приглашение в будуар ее светлости; все разыгрывалось в соответствии с хорошо известным планом.
Единственное отступление представляла собой Офелия, и, когда перед ним открылась дверь в будуар, он поймал себя на том, что его мысли заняты тем, что же случилось с Джемом Буллитом и почему девушка сказала, что тот не получает никакого пособия.
В крохотной спальне наверху Офелия спрашивала себя, как случилось, что она позволила графу Рочестеру застигнуть себя в гостиной. Она прекрасно понимала, как разгневается ее мачеха, если услышит об этом. Можно только молиться, чтобы Бетсону, дворецкому, хватило такта ничего не сказать о том, что граф застал ее с цветами в гостиной.
Ей пришлось провозиться над букетом дольше, чем обычно. Помимо всего прочего, еще и это дало ей понять, что визит графа – событие незаурядное. Для Офелии мерой значительности мужчин, которых принимала ее мачеха, было количество цветов, добавляемых к тем, что привозили из поместья каждую неделю. Сегодня прислали необычно большое количество цветов и после того, как Офелия расставила их в будуаре мачехи, у нее почти не оставалось времени, чтобы заняться букетами для гостиной.
Но ей бы следовало следить за часами: она знала, что должна все закончить задолго до того, как граф будет препровожден в гостиную.
«Как я могла сделать такую глупость?» – спрашивала она себя.
Она с испугом посмотрела в зеркало. Ей показалось, что там отражается лицо мачехи, искаженное страшным гневом; когда женщина, занявшая место ее матери, выглядела таким образом – а это случалось достаточно часто, – каждый нерв в теле Офелии содрогался от ужаса.
Ей хватало ума понять, что дело не в том или ином ее поступке, а в том, что она слишком похожа на покойную мать и слишком привлекательна для падчерицы.
Еще прежде чем закончить школу, она представляла себе, на что будет похожа ее жизнь, но действительность превзошла самые неприятные предчувствия.
Теперь, после трех месяцев жизни под одной крышей с женщиной, в которой один ее вид вызывал ненависть, Офелия думала, как долго это может продолжаться. Что бы она ни делала, все было не так; при каждом взгляде на нее глаза мачехи темнели, а губы сжимались в жесткую линию. Бесполезно было обращаться к отцу, поскольку каждое ее слово мачеха мгновенно опровергала, а он верил не дочери, а жене.
После двух лет брака он все еще был околдован и всецело находился во власти этой женщины; и это началось еще прежде, чем его первая жена сошла в могилу.
Офелия не могла этого знать, но другие понимали, что Джордж Лангстоун овдовел в самый подходящий момент для Цирцеи Дрейтон. Ее муж, пьяница и бретер, был в конце концов благополучно убит на дуэли, а ее тогдашний любовник немедленно исчез, не имея ни малейшего желания на ней жениться.
Никто из мужчин, навещавших ее, когда мужа не было дома, льстивших ей и даже вносивших свой вклад в приобретение ее роскошных туалетов и драгоценностей, не спешил преподнести ей то, чего она хотела больше всего – второе золотое обручальное кольцо.
Оказавшись без денег, без подруг и с весьма шатким положением в обществе, Цирцея в отчаянии оглядывалась в поисках спасения и нашла Джорджа Лангстоуна.
Он был легкой добычей. Обаятельный, добродушный, спортивный, богатый, он был из тех людей, которые в окружающих видят только самое лучшее. Цирцея пустила в ход все свои чары, чтобы им завладеть, и даже, как уверяли некоторые, прибегла к черной магии, чтобы заманить его в ловушку.
Неизвестно, кто пустил слух о том, что Цирцея воспользовалась помощью Сатаны, скорее всего в основе его была попросту зависть, но слух распространился со скоростью лесного пожара.
– Бог мой, она же ведьма! – говорила одна женщина другой. – И конечно, Генри – ты же знаешь, какой он простодушный, – как бы он мог противостоять колдовству?
На месте Генри мог быть Леопольд или Александр, Майлс или Лайонелл.
Казалось, что мужчины были кроликами, загипнотизированными змеей. Как только они встречались взглядом с Цирцеей, они становились ее рабами до того момента, когда она в них больше не нуждалась.
Собственно, именно Харриет Шервуд и пробудила у графа интерес к леди Лангстоун тогда еще, когда он не намеревался следовать за общим стадом.
– Она злая женщина! – гневно уверяла леди Харриет. – Джон полностью в ее власти, и я клянусь, что только благодаря черной магии.
– Вы действительно верите во всю эту чепуху? – спросил граф.
– Вы же знаете Джона, – возразила ему леди Харриет. – Мой брат – добрейший человек, нежный и чувствительный. Раньше ничто его не интересовало, кроме жены и семьи.
– Может быть, он просто еще не перебесился? – цинично спросил граф.
– Не перебесился? В тридцать четыре года? – возмутилась леди Харриет. – Все это у него давно уже прошло. Но я его не осуждаю, во всем нет его вины. Эта женщина – злая, страшная ведьма, у него не было шансов от нее спастись.
Она была так расстроена судьбой своего брата и так неистово обрушилась на Цирцею Лангстоун со всей ее черной магией, что возбудила в графе некоторое любопытство.
Он уловил призывное выражение в глазах леди Лангстоун, устремленных на него. По тому, как временами она подчеркнуто не обращала на него внимания, он знал, что и это также способ обольщения, неотразимый для многих мужчин. Но прищур его глаз и ироническая улыбка давали ей понять, что весь спектакль им разгадан.
Теперь он словно бы отступил, уверяя самого себя, что еще не зашел слишком далеко. Всего лишь небольшая рекогносцировка, чтобы посмотреть, настолько ли она фальшива и неискренна, как он подозревал, и не преувеличены ли теми, кто ее ненавидит, ее хваленые способности соблазнить кого угодно.
В глазах Офелии он был всего лишь очередным в длинном списке любовников мачехи. Она испытывала дурноту и отвращение, видя, как нагло и бессовестно мачеха обманывает отца.
Граф Рочестер с такой сноровкой направил четверку лошадей к стойлу, что на лице грума появилось восхищение.
– Займитесь ими, Джейсон! – приказал он, выходя из фаэтона.
Тем временем его слуга уже звонил в колокольчик у массивной двери дома лорда Лангстоуна на Парк-лейн.
Дверь отворил лакей в голубой ливрее, отделанной желтым, – цветах Лангстоуна.
Граф хорошо знал эти цвета, поскольку лорд Лангстоун был его постоянным соперником на скачках, где – как и во всех других видах спорта, которыми он занимался, – граф неизменно выходил победителем.
С тем же восхищением, что и грум, на него глядели другие слуги, собравшиеся в мраморном холле особняка Лангстоуна. Ничто не может вызвать большего уважения англичанина, чем спортивный успех, а для публики, интересующейся скачками, граф прежде всего был «королем спорта». Про его достижения в других областях обычно говорилось шепотом.
Поспешно подошедшего дворецкого граф спросил, привычно растягивая слова:
– Ее светлость у себя?
– Да, милорд. Я сообщу ее светлости, что вы здесь.
Вслед за дворецким граф поднялся по закругленной лестнице, хорошо известной многим знаменитостям, и вошел в гостиную, простиравшуюся на всю длину особняка.
Казалось, эта комната была создана для приемов. Хрустальные люстры искрились в лучах падающего сбоку солнечного света, а оранжерейные цветы, доставленные из поместья лорда Лангстоуна, наполняли воздух ароматом.
Граф не спеша прошелся по ковру, и лишь когда дворецкий закрыл за собой дверь, заметил, что он не один.
Молодая женщина в дальнем углу гостиной была всецело поглощена цветами, которые она расставляла в вазе. Она заметила его только тогда, когда он был уже на середине гостиной. Обернувшись, она бросила на него взгляд, и, к его удивлению, в ее глазах появилось выражение, более всего походившее на страх.
Граф привык встречать взгляды женщин любого возраста, но страх не входил в число тех чувств, с какими они на него смотрели; самым привычным среди них было обожание.
Но эта девочка – а это была почти девочка – пришла в состояние крайней тревоги при его появлении. Она быстро собрала цветы, еще не поставленные в вазу, и направилась прочь от стола, явно устремляясь к выходу.
Однако для этого ей пришлось пройти мимо графа, и, когда она подошла ближе, он увидел, что она очаровательна; столь очаровательна, что мало какая из женщин могла бы с ней сравниться.
Она была очень юна – лет семнадцати – восемнадцати на его опытный глаз – и одета в простенькое платье, уже слегка вышедшее из моды; ее тонкую талию перехватывал голубой поясок.
– Полагаю, что мне следовало бы представиться, – сказал он, когда она оказалась на расстоянии нескольких футов от него.
– Я знаю... кто вы... милорд, – пролепетала она смущенно. – Я... не должна была здесь находиться. Боюсь, что я не рассчитала время.
– Это я пришел слишком рано, – сказал граф.
Так оно и было в действительности – он с такой скоростью гнал лошадей вокруг парка, что прибыл по меньшей мере минут за двадцать до того времени, когда леди Лангстоун должна была его ожидать.
– Я уже... ухожу.
Эти слова она произнесла почти шепотом, но он услышал и сделал еще два шага, так чтобы оказаться на пути молодой девушки.
– Прежде чем вы уйдете, – сказал он, – должен заметить, что поскольку вы знаете мое имя, то будет справедливо, если я узнаю ваше.
Она взглянула на него, и страх опять появился в ее глазах. Словно бы подчиняясь принуждению, она сказала:
– Я... Офелия Лангстоун... милорд.
– Вы хотите сказать, что вы дочь лорда Лангстоуна? – спросил граф.
– Да... милорд.
– От первого брака, конечно?
– Да... милорд.
– В таком случае, вероятно, ваша мачеха вывезет вас в свет в этом сезоне? Или вы еще в школе?
Наступило молчание. Затем с легкой дрожью в голосе Офелия ответила:
– Я... не буду представлена в свете... милорд.
Граф приподнял бровь. Но поскольку он знал леди Лангстоун, то подумал, что той вряд ли будет приятно сопровождать на светских раутах свою падчерицу, особенно столь прелестную.
Офелия посмотрела на дверь, потом опять на графа. Он стоял и думал о том, что ее красота, казалось, принадлежит не настоящему времени, а прошедшему. В ней не было ничего от цветущей красоты Юноны – типа, который ввела в моде Джорджина, герцогиня Девонширская, лет двадцать назад; в ней также не было ничего от зрелой прелести миссис Фитцхерберт.
Чем-то классическим веяло от правильного овала ее лица с прямым носом и губ, очерченных идеальной линией. Он подумал, как неожидан у совсем молодой девушки столь одухотворенный взгляд.
Граф был знатоком женщин, точно так же, как он был арбитром во всем, что касалось лошадей и эпикурейских яств и вин.
Теперь он спрашивал себя, когда в последний раз он видел такое лицо, такую грацию, приковавшие его внимание с того самого мгновения, как только девушка двинулась в его сторону.
Он догадался, что она хочет еще что-то сказать. И в самом деле, все время поглядывая на дверь, словно опасаясь, что та откроется и кто-то войдет, она сказала еле слышно, почти прошептала:
– Я могу попросить вашу светлость...
– Разумеется, – ответил граф, не понимая, что она собирается сказать.
– Вы... помните Джема Буллита?
Граф нахмурил брови. Имя звучало знакомо, но он не мог вспомнить, кто это.
– Джем Буллит? – повторил он.
– Он был у вас жокеем несколько лет назад.
– Ну, конечно, – воскликнул граф. – Джем Буллит! Очень хороший наездник. Он выиграл для меня несколько скачек.
– В таком случае, не могли бы вы для него сейчас что-нибудь сделать?
Граф нахмурился:
– Что-нибудь для него сделать? – повторил он. – Насколько мне помнится, он уже не работает у меня.
– С ним произошел несчастный случай.
– Да, конечно, – сказал граф. – Теперь я припоминаю. С ним действительно был несчастный случай, и я его уволил.
– И вы... не назначили ему пособия!
– Это неправда! – Голос графа прозвучал резко. – Никогда в жизни, мисс Лангстоун, – говорю вам истинную правду – я не уволил ни одного человека из тех, кто хорошо мне служил, не обеспечив их будущее.
– Да, но... это не относится к Джему Буллиту, – повторила Офелия.
В ее голосе прозвучали нотки упрека.
Он хотел возразить, но в это время за дверью послышались какие-то звуки, и девушка, стоящая перед ним, вздрогнула. Едва слышно она сказала:
– Пожалуйста... пожалуйста, я вас очень прошу... не говорите моей мачехе, что я с вами разговаривала.
Это было похоже на крик страха, настоящего ужаса. И с быстротой лани, прежде чем дверь успела отвориться, она оказалась перед ней, словно как раз выходила из комнаты.
Но там стояла не та, кого она так боялась; это был дворецкий. Не говоря ни слова, Офелия прошла мимо и исчезла в коридоре.
– Ее светлость спрашивает, милорд, – сказалграфу дворецкий, – не соблаговолите ли вы посетить ее в будуаре?
Это было именно то, чего ожидал граф, – и он последовал за дворецким через гостиную и дальше по коридору.
Граф поймал себя на том, что высматривает по сторонам какие-нибудь следы присутствия Офелии, но его окружала тишина большого дома, нарушаемая лишь тяжелыми шагами дворецкого, идущего впереди.
– Джем Буллит! – Граф произнес это имя вполголоса, вспомнив теперь маленького, высохшего человечка, умевшего так обращаться с лошадьми, что всегда первым приходил к финишу.
Он вспомнил несчастье, которое с ним произошло, и то, как он был расстроен, узнав, что вряд ли Джем Буллит сможет снова сесть в седло. Ну, и конечно же, он позаботился о нем, обеспечив его будущее, как всегда делал это для тех, кто хорошо ему служил.
Непонятно, как Офелия Лангстоун получила такую неточную информацию и, в любом случае, почему ее так заботит судьба чужих слуг?
Думая о ней, он понял, что на самом деле очень мало знает о Лангстоунах – исключая то, что леди Лангстоун некоторое время преследовала его.
В этом тоже не было ничего нового для графа; женщины такого типа неизменно за ним охотились. Однако ему было также известно, что матери дочерей на выданье считали его человеком, знакомства с которым следовало избегать любой ценой.
Поэтому он был бы даже слегка разочарован, если бы его полностью приняли в обществе, которое он про себя называл «порядочным». Только самые ближайшие его друзья – их было немного – знали, насколько сложной личностью был граф. Не случайно он взял себе не только имя человека, известного как один из величайших Рейков[2] в истории, но и сознательно подражал его характеру.
Граф Рочестер родился в Уилмуте, хотя и не был в родстве с человеком по имени Уилмут, сделавшимся олицетворением распущенности при дворе Карла ІІ.
Неудивительно поэтому, что, когда король Георг III предложил ему графство, он попросил вернуть ему титул Рочестер.
Третий граф Рочестер умер в возрасте одиннадцати лет. После этого графство фактически перестало существовать, хотя второй граф не был забыт.
Теперешнего владельца титула необычайно занимало сходство их судеб, и когда во время учебы в Итоне он читал непристойные стихи Рейка эпохи Реставрации, его всякий раз забавляли аналогии между его жизнью и своей собственной.
Мать Джона Уилмута была пуританкой, грозой своего мужа и вечным укором для сына и жены сына. И это при том, что его отец был, что называется, «вполне порядочным человеком».
Джералд Уилмут мог бы сказать о себе то же самое. Возможно, психологически вполне объяснимо, что он испытывал потребность поступать наперекор матери, если уж она его постоянно осуждала; это был дополнительный повод для продолжения исследования биографии того человека, с которым он себя отождествлял.
Граф Рочестер из царствования Карла II был человеком, которого его биограф характеризовал как «остроумного, храброго, не злого и беспечного развратника».
Может быть, сто лет спустя его поклонник и не стал бы так ревностно следовать по его стопам, если бы мать не пилила его непрерывно за каждую проказу и выходку, не соответствовавшую ее представлениям о высокодуховном образе жизни.
Впоследствии граф понял, что тем самым она толкала его на гораздо более серьезные эксцессы, нежели те, к которым он первоначально был склонен.
Когда ему исполнился двадцать один год, как и Рочестер эпохи Реставрации, он занял свое место в палате лордов после смерти отца, лорда Уилмута. Еще одно сближало этих двух людей – интерес к проблемам флота.
Граф энергично выступал против политики, ведущей к упадку флота, когда моряков отправляли в отставку, выплачивая им половину пенсии, как это началось сразу же после подписания Амьенского договора в марте 1802 года.
Но и ранее граф отличался храбростью и фантазией.
Он обеспечил безопасную и спокойную жизнь многим эмигрантам, бежавшим из Франции во время революции, спасая свои головы от гильотины.
В качестве вознаграждения Георг III предложил ему графский титул и спросил, каким именно графом он хотел бы стать. Без малейшего колебания, с легкой улыбкой и представляя, как это разъярит его мать, Джералд Уилмут ответил:
– Я хотел бы стать графом Рочестер, если так будет угодно вашему величеству.
Он еще раньше заслужил свое прозвище.
В последний год учебы в Итоне сверстники прозвали его «Рейк Уилмут», и это прозвище последовало за ним в Оксфорд, где вряд ли кто-либо догадывался, что у него есть и другое имя.
«Рейк Рочестер» – звучало идеально и перебрасывало мостик между Рейком эпохи Реставрации и временем короля Георга.
Он стал чем-то вроде неизменной путеводной звезды в веселом беспутном кружке принца Уэльского, и королева иногда журила его за легкомысленное поведение принца в историях, где были замешаны женщины.
Если прежний Рочестер был сущим дьяволом с женщинами, то Рейк Рочестер II был им не в меньшей степени.
Это было не трудно, потому что он был не только исключительно красив, высок и атлетически сложен, но, кроме того, имел взгляд типичного Рейка, в котором сочетались цинизм и смелость, насмешливая улыбка и язвительный язык.
И поскольку Рейк эпохи Реставрации писал эпиграммы, то и нынешний граф, конечно же, обязан был делать то же самое, однако скорее в прозе, чем в стихах; он чаще обращался к спичу, чем к рифме. Это единственное, что их различало.
Однажды Джон Рочестер сильно влюбился, и его стихи и письма к Элизабет Барри столь же красивы и нежны, насколько другие его творения грубы и неприличны.
Но сейчас, да и никогда раньше, в жизни Рейка Рочестера II не было никого, кому он мог бы написать: «Я только лишь воздаю вам должное, когда люблю вас так, как ни одну женщину никто не любил прежде».
Изредка, когда какая-нибудь из женщин казалась ему особенно привлекательной, граф вспоминал любовные стихи, посвященные его предшественником Элизабет Барри:
Твоей любовью побежден,
И взором в рабство обращен —
и говорил себе, что подобных чувств никогда не изведал. Никогда его не обращала в рабство женщина, и он не испытывал ни малейшего желания узнать, как это бывает.
Женщины существовали для развлечения, для веселья, желания, но больше ни для чего.
Он помнил, в какой ад превратила его мать жизнь отца, и не собирался подвергнуться чему-либо подобному.
Он переходил от одного романа к другому с такой быстротой, а иногда и безжалостностью, что, разумеется, это не могло избежать комментариев светского общества.
– Я хочу, чтобы в этом вопросе была полная ясность, – говорили матери своим дочерям. – Если, не дай Бог, ты окажешься в обществе Рейка Рочестера, ты должна избегать его любой ценой, а если ты меня ослушаешься, то отправишься в деревню на следующий же день.
Но опытные жены снисходительных мужей смотрели на него с ожиданием и поощрением во взгляде.
Граф понимал, что может выбрать среди них любую, которая придется ему по вкусу, и поскольку все давалось ему легко, то постепенно он стал гораздо более привередливым, чем во времена своей бурной юности.
Вспоминая теперь вечные ограничения и запреты, переполнявшие его отрочество, он искал в женщинах только приятности; самое главное – чтобы они ему не наскучили.
Это стало для него важнейшим критерием, и какое-то время он сопротивлялся льстивым речам леди Лангстоун.
В то время его увлекала и даже, можно сказать, обвораживала леди Харриет Шервуд, в которой была какая-то дикость характера, делавшая ее совершенно непредсказуемой и способной на поражавшие всех поступки.
Но леди Лангстоун – Цирцея, как она себя называла, – была весьма настойчива.
Она намеренно выбрала себе такое имя, забыв банальную Аделаиду-Шарлотту – имена, данные ей при крещении, и демонстрируя свою власть над мужчинами, и в самом деле неограниченную.
Она была своего рода женским аналогом графа: в ее жизни один любовник сменялся другим; она отбрасывала их, как только ей удавалось вскружить им голову, и оглядывалась вокруг в поисках следующей жертвы, которую можно завоевать.
Граф не мог не признать, что среди известных ему женщин она – одна из самых красивых.
В ней была притягательная сила злого начала, таившаяся не только в пристальном, загадочном взгляде сфинкса, темно-рыжих волосах и манящей улыбке на губах, сулящей неописуемые наслаждения. Но всякого мужчину ее чувственная кошачья внешность наводила на мысли о чем-то змеином.
– Это же настоящий Змей из садов Эдема, – яростно воскликнула однажды какая-то женщина. – Этот змей на самом деле был не змеем, а змеей, и звали ее Цирцеей.
Так же думали о ней десятки женщин, когда увлекались их мужья, когда разбивались сердца и разрушались жизни их сыновей, когда появлялась торжествующая, не затронутая опустошениями, произведенными ею, победительница-Цирцея.
За ней тянулось столько историй, что граф иногда думал, что она могла бы стать достойной соперницей в любовных турнирах, и что следовало бы остерегаться, чтобы не утратить пальму первенства.
Но, разумеется, он не собирался устраивать подобных состязаний ни с женщинами, ни с мужчинами. Дни, когда он был настолько молод, что заботился о том, чтобы утвердить свою славу, бросая осуждавшим его людям вызов недостойным, по их мнению, поведением, давно миновали.
Он был Рейком, но уже не таким, который слепо следует желаниям – ни своим собственным, ни чужим.
Если он хотел женщину, он ее брал, но никогда не делал этого для того, чтобы утвердить свою репутацию.
Когда накануне вечером Цирцея Лангстоун подчеркнуто небрежно, так, что это прозвучало даже неестественно, пригласила навестить, ее после обеда, он не сомневался в том, что это означало.
– Я принимаю кое-кого из друзей, – сказала она, – и буду рада вас видеть, если у вас не окажется других дел в это время.
Это прозвучало так небрежно и искусственно, что граф легко сумел прочесть между строк, что друзьям в последний момент что-то помешает и он окажется наедине с хозяйкой.
Он посмотрел на нее, на изумруды, сверкавшие на ее шее почти таким же злым блеском, как и ее зеленые глаза, и подумал, что, может быть, было бы занятно посмотреть, что она представляет собой в действительности и насколько заслужена ее дурная репутация.
А репутация женщины, что граф знал до тонкости, порой строится на очень хрупком фундаменте.
Скандальная атмосфера могла быть преувеличена и раздута из-за самого незначительного отклонения от принятых условностей, а само это отклонение, в свою очередь, легко принимало облик порока более страшного, чем глубины ада.
Но Цирцея действительно выглядела порочной, и граф знал, что косые взгляды из-под накрашенных ресниц, изгиб ее губ – все было столь же деланно, как и ее загадочные изречения.
Однако представление разыгрывалось на высоком уровне, и он чувствовал, что не познакомиться со всем ее репертуаром в целом могло бы быть ошибкой с его стороны.
– Мне хотелось проверить новых лошадей, – ответил он, – и если они меня устроят, на что я рассчитываю, то я окажусь на Парк-лейн и сочту за честь принять ваше приглашение.
Слова звучали с привычным цинизмом, выражение глаз говорило слушавшей его женщине, что он не только может передумать в последний момент, но и крайне скептически относится к тому, что этот визит действительно может быть интересен.
И вот он здесь. Граф находился в ее доме и подумал, что до сих пор события разворачиваются точно так, как он и предвидел, – за исключением Офелии.
Парадная гостиная, после короткого ожидания – приглашение в будуар ее светлости; все разыгрывалось в соответствии с хорошо известным планом.
Единственное отступление представляла собой Офелия, и, когда перед ним открылась дверь в будуар, он поймал себя на том, что его мысли заняты тем, что же случилось с Джемом Буллитом и почему девушка сказала, что тот не получает никакого пособия.
В крохотной спальне наверху Офелия спрашивала себя, как случилось, что она позволила графу Рочестеру застигнуть себя в гостиной. Она прекрасно понимала, как разгневается ее мачеха, если услышит об этом. Можно только молиться, чтобы Бетсону, дворецкому, хватило такта ничего не сказать о том, что граф застал ее с цветами в гостиной.
Ей пришлось провозиться над букетом дольше, чем обычно. Помимо всего прочего, еще и это дало ей понять, что визит графа – событие незаурядное. Для Офелии мерой значительности мужчин, которых принимала ее мачеха, было количество цветов, добавляемых к тем, что привозили из поместья каждую неделю. Сегодня прислали необычно большое количество цветов и после того, как Офелия расставила их в будуаре мачехи, у нее почти не оставалось времени, чтобы заняться букетами для гостиной.
Но ей бы следовало следить за часами: она знала, что должна все закончить задолго до того, как граф будет препровожден в гостиную.
«Как я могла сделать такую глупость?» – спрашивала она себя.
Она с испугом посмотрела в зеркало. Ей показалось, что там отражается лицо мачехи, искаженное страшным гневом; когда женщина, занявшая место ее матери, выглядела таким образом – а это случалось достаточно часто, – каждый нерв в теле Офелии содрогался от ужаса.
Ей хватало ума понять, что дело не в том или ином ее поступке, а в том, что она слишком похожа на покойную мать и слишком привлекательна для падчерицы.
Еще прежде чем закончить школу, она представляла себе, на что будет похожа ее жизнь, но действительность превзошла самые неприятные предчувствия.
Теперь, после трех месяцев жизни под одной крышей с женщиной, в которой один ее вид вызывал ненависть, Офелия думала, как долго это может продолжаться. Что бы она ни делала, все было не так; при каждом взгляде на нее глаза мачехи темнели, а губы сжимались в жесткую линию. Бесполезно было обращаться к отцу, поскольку каждое ее слово мачеха мгновенно опровергала, а он верил не дочери, а жене.
После двух лет брака он все еще был околдован и всецело находился во власти этой женщины; и это началось еще прежде, чем его первая жена сошла в могилу.
Офелия не могла этого знать, но другие понимали, что Джордж Лангстоун овдовел в самый подходящий момент для Цирцеи Дрейтон. Ее муж, пьяница и бретер, был в конце концов благополучно убит на дуэли, а ее тогдашний любовник немедленно исчез, не имея ни малейшего желания на ней жениться.
Никто из мужчин, навещавших ее, когда мужа не было дома, льстивших ей и даже вносивших свой вклад в приобретение ее роскошных туалетов и драгоценностей, не спешил преподнести ей то, чего она хотела больше всего – второе золотое обручальное кольцо.
Оказавшись без денег, без подруг и с весьма шатким положением в обществе, Цирцея в отчаянии оглядывалась в поисках спасения и нашла Джорджа Лангстоуна.
Он был легкой добычей. Обаятельный, добродушный, спортивный, богатый, он был из тех людей, которые в окружающих видят только самое лучшее. Цирцея пустила в ход все свои чары, чтобы им завладеть, и даже, как уверяли некоторые, прибегла к черной магии, чтобы заманить его в ловушку.
Неизвестно, кто пустил слух о том, что Цирцея воспользовалась помощью Сатаны, скорее всего в основе его была попросту зависть, но слух распространился со скоростью лесного пожара.
– Бог мой, она же ведьма! – говорила одна женщина другой. – И конечно, Генри – ты же знаешь, какой он простодушный, – как бы он мог противостоять колдовству?
На месте Генри мог быть Леопольд или Александр, Майлс или Лайонелл.
Казалось, что мужчины были кроликами, загипнотизированными змеей. Как только они встречались взглядом с Цирцеей, они становились ее рабами до того момента, когда она в них больше не нуждалась.
Собственно, именно Харриет Шервуд и пробудила у графа интерес к леди Лангстоун тогда еще, когда он не намеревался следовать за общим стадом.
– Она злая женщина! – гневно уверяла леди Харриет. – Джон полностью в ее власти, и я клянусь, что только благодаря черной магии.
– Вы действительно верите во всю эту чепуху? – спросил граф.
– Вы же знаете Джона, – возразила ему леди Харриет. – Мой брат – добрейший человек, нежный и чувствительный. Раньше ничто его не интересовало, кроме жены и семьи.
– Может быть, он просто еще не перебесился? – цинично спросил граф.
– Не перебесился? В тридцать четыре года? – возмутилась леди Харриет. – Все это у него давно уже прошло. Но я его не осуждаю, во всем нет его вины. Эта женщина – злая, страшная ведьма, у него не было шансов от нее спастись.
Она была так расстроена судьбой своего брата и так неистово обрушилась на Цирцею Лангстоун со всей ее черной магией, что возбудила в графе некоторое любопытство.
Он уловил призывное выражение в глазах леди Лангстоун, устремленных на него. По тому, как временами она подчеркнуто не обращала на него внимания, он знал, что и это также способ обольщения, неотразимый для многих мужчин. Но прищур его глаз и ироническая улыбка давали ей понять, что весь спектакль им разгадан.
Теперь он словно бы отступил, уверяя самого себя, что еще не зашел слишком далеко. Всего лишь небольшая рекогносцировка, чтобы посмотреть, настолько ли она фальшива и неискренна, как он подозревал, и не преувеличены ли теми, кто ее ненавидит, ее хваленые способности соблазнить кого угодно.
В глазах Офелии он был всего лишь очередным в длинном списке любовников мачехи. Она испытывала дурноту и отвращение, видя, как нагло и бессовестно мачеха обманывает отца.