— А он про меня статью хочет написать, — объяснил Антон.
   — Ты не знаешь, что это за тип!
   — Очень веселый хлопец, — сказал Антон.
   — Мое дело предупредить! — отрезал Карасик.
   После матча со сборной Поволжья, где Антон опять отличился, предстояла традиционная встреча с Ленинградом. Матч этот был очень серьезным, и в совете футбольной секции многие ни за что не соглашались признать кандидатуру Антона. За него заступилась «Комсомольская газета». Она обругала руководителей за косность, потребовала продвижения молодых и ядовито напомнила проигрыш прошлого сезона.
   Игра в Ленинграде принесла новую славу Антону. Игроки, ездившие в составе сборной, целую неделю не уставали после рассказывать о подвигах Антона в воротах сборной Москвы. Даже сдержанные ленинградцы были ошеломлены. За Антоном, хотя он и пропустил в Ленинграде один гол в свалке у ворот, уже прочно установилась кличка «сухой» вратарь. Сборная Москвы ездила на юг. И там Антон подтвердил это прозвище, не пропустив ни одного мяча.
   Газеты в один голос называли его лучшим вратарем страны. И вскоре, когда составлялась сборная Республики, вратарем ее был утвержден единогласно Антон Кандидов. Его уже прочили вратарем сборной команды СССР.
   Это были дни полного счастья Антона. На заводе все ладилось. Часть зачетов он успел сдать, другие ему отложили, найдя причину отсрочки уважительной. С работой он справлялся; для тренировки ему было выделено специальное время. Баграш иногда журил и школил его. Изредка заглядывал Карасик. Настя хорошела и улыбалась при встрече с ним. Он никак не мог понять ее. Уже не раз он твердо решал сказать все начистоту, но каждый раз терялся, умолкал и порол чепуху.
   Поговаривали о том, что скоро приедет знаменитая команда клуба «Королевских буйволов». Если бы они приехали, Кандидов мог бы держать экзамен на международный класс.

Глава XXXII
ПРОФЕССОР ТОКАРЦЕВ И ДРУГИЕ

   Профессор Токарцев принадлежал к лучшим представителям старой московской профессуры. Крупнейший теоретик гидроавиации, он был известен не только в Европе, но и за океаном. Он славился знанием всей подноготной старой Москвы, широким замоскворецким хлебосольством, природной веселостью, хорошими манерами и простецкой легкостью в общении с людьми. Он знал толк в старых гравюрах и беговых лошадях и был не дурак по части вин. Но не коллекционировал первые, не рисковал на вторых и не злоупотреблял последними. Ему было около шестидесяти. Но огорчительное отложение жирка портило ему лишь фигуру, а не настроение. Он брился каждый день, делал по утрам гимнастику по Мюллеру, и складка на его брюках была остра, как форштевень. В свободные часы он сам уверенно водил машину, которой наградило его правительство, причем на загородном шоссе дожимал стрелку спидометра до 90. Читая на другой день об автомобильных катастрофах, он холодел, клялся себе, что будет осторожен, но за рулевой баранкой забывал о страхе — «какой русский не любит быстрой езды!»
   В революцию у него пропали сбережения в банке, Токарцев горевал недолго, предпочитая не вспоминать о прошлом, которому хорошо знал цену. От эмиграции он с омерзением отплевывался. В первые же годы революции его пригласили работать. Человек он был любопытный. «Это совсем особенный народ, — говорил он, присматриваясь. — Интересно все-таки, что у них получится». Размах работы был ему по душе. По его предложению утвердили строительство грандиозного гидроканала для испытания моделей. Он уже больше десятка лет носился с этой мечтой и сразу увлекся новой работой, работал не за паек, а за совесть. С живым интересом и со страстным любопытством сближался с новыми людьми и незаметно перестал говорить «они», «у них», перейдя на «мы», «у нас».
   Он близко сдружился с Баграшом и всячески покровительствовал, помогал маленькой коммуне гидраэровцев. Его занимали дерзость и упрямство, с которыми Фома Русёлкин, Яшка Крайнах бросались в гущу самой премудрости науки. Ему импонировал футбольный задор, командное братство, бешеное упрямство, стиснутые зубы, дьявольская усидчивость.
   Настю он считал очень талантливым конструктором, а последний маленький спортивно-испытательный глиссерчик типа «аутборт» поразил даже изобретательного Токарцева своей технической смелостью. Профессор частенько заглядывал к бывшему «Николе-на-Островке». Он называл коммуну «институтом благородных парней».
   Его природное любопытство проявлялось даже в особой манере разговаривал». Почти каждую фразу он заканчивал вопросом «Что?», как будто интересуясь немедленным ответом собеседника.
   «Воспитанный человек не станет курить в комнате ребенка, органически не выдержит сидения в присутствии стоящей дамы. Он физически не может ужиться спокойно с несправедливостью. Что? Будьте воспитанны, друзья!»
   Дом у Токарцевых был открытый, гостеприимный. Готовили вкусно, подавали много, пили в меру. Профессорша Мария Дементьевна была многоопытной хозяйкой, умеющей занять гостя, угостить досыта и не замечать пятен на скатерти. Это была неугомонная толстуха. Она ездила в Ессентуки, призывала на помощь все силы природы: воды, горы, электричество, массаж, теряла по восемнадцать кило и в первый же месяц по прибытии в Москву прибавляла в весе двадцать.
   Мария Дементьевна была очень восторженна и легко меняла предметы своего восхищения. «Обиды» 1917 года она не забыла. Но Арди, как она называла профессора, был доволен большевиками.
   — Они сработались с Арди, — говаривала Мария Дементьевна.
   И вскоре от нее можно было услышать, как она экзальтированно восклицала:
   — Ах, наши комсомольцы, это чудо! — таким же точно тоном, каким она несколько лет назад говорила на благотворительных базарах: — Ах, наши серые незаметные солдаты, это чудо!..
   Слово «глиссер» она произносила как «глиссэр». А дочку Аделаиду называла Ладой.
   Лада родилась уже с готовым убеждением, что она призвана украшать собой белый свет, и была довольна тем, что существует и выполняет это высокое предначертание. Раз решив так, она уже больше не затрудняла себя никакими вопросами о целях жизни. Так подгоняла она в детстве, заглянув в конец учебника, задачку под готовое решение. Она была очень миловидна, а некоторые погрешности, допущенные природой, легко и умело восполнялись искусственно.
   Карасик совершенно не выносил Лады. Ему казалось оскорбительным, что у профессора Токарцева могла быть такая дочка. Ему было обидно, когда он слышал, как Лада обращалась с изящной фамильярностью при посторонних к Ардальону Гавриловичу:
   — Слушай, папец, я заберу сегодня твою машину. Не сердись, крошка. Але, гоп!.. Состоялось… — и уезжала на машине.
   А профессор должен был ждать, пока подадут ему заводскую, или шел пешком.
   Это был особый тип девушек, над всем хихикающих, ко всему относящихся свысока, со всеми — запанибрата. Карасик панически боялся их. С такими девушками он чувствовал себя полным дураком, терялся и действительно глупел перед этой лучистой и победной пустотой.
   — Абсолютный вакуум в голове! — сокрушенно восклицал профессор.
   Штатным и домашним философом Лады был, конечно, Димочка.
   — Он немножко шпанистый, — говорила Карасику Лада, — он босяк-джентльмен, я это обожаю. Он типичный эпикуриал.
   — Эпикуреец? — спросил Карасик.
   — Не придирайтесь!.. Ну вот, вы вечно придираетесь, — надулась Лада. — Учитесь мыслить независимо.
   Узнав, что Карасик тренируется в футбол, она хохотала не меньше пятнадцати минут. Карасик стоял мрачный и молчал.
   — Тоже мне футболист, — сказала Лада, — воображаю себе! Зачем вы из кожи вон лезете? Писали бы себе… Выше головы не прыгнете.
   — Я буду играть в футбол, — упрямо сказал Карасик.
   — Воображаю. Чудес на свете не бывает.
   — Я не колдун, но иногда действую вопреки природе, как все энтузиасты.
   — Это из передовицы вашей газеты?
   — Нет это из сказок Эрнста Теодора Амедея Гофмана, — сказал Карасик.
   — Боже мой, и его сагитировали!.. — ужаснулась Лада.
 
   Карасик пришел к Токарцеву, чтобы профессор просмотрел его большой очерк. В нем Евгений Кар развивал идеи двухлодочного глиссера и ратовал за строительство скользящего экспресса. Конструкторская бригада Гидраэра под руководством Насти и Баграша уже составила эскизный проект, совершенно фантастический по внешности, но вполне реальный по существу машины. Это был огромный, стоместный, двухлодочный глиссер, предназначенный для срочных морских поездок. В кругах глиссеростроителей к проекту отнеслись с недоверием. Правда, бригада работала под покровительством такого авторитета, как Токарцев, но все же проект казался слишком смелым, неосуществимым.
   Карасик последовал за Токарцевым в его кабинет. Квартира у Токарцевых была прохладная, шторы были приспущены. Но слишком много тут было картин, портьер. На этажерках, секретерах, комодах, полках стояли фарфоровые статуэтки, вазочки, стаканы, фужеры… Страшно было повернуться, чтобы не задеть что-нибудь. Карасик вспомнил, как Фома Русёлкнн, придя к нему впервые, спросил:
   — Так и живете при магазине?
   Но кабинет Токарцева казался комнатой из другой квартиры. Все носило здесь отпечаток деловой, рабочий. В кабинете было много света. Лекала, угольники валялись на окнах и на полу. Кругом лежали свернутые в трубку, засунутые в черные цилиндры чертежи, синька. калька. Добротный ватман был наколот на чертежные доски. Стояли баночки с тушью, флаконы всех цветов. На стенах, выкрашенных голубой эмалевой краской, висели портреты знаменитых ученых и деятелей авиации — Жуковского, Нестерова, Блерио, братьев Райт: Орвиля и Вильбура. Карасик узнал в других рамках Фармана, Кертиса, Эсно Пельтри, Сикорского, Цеппелина, Циолковского, Валье, Сигрева.
   На профессоре была бархатная пижама с гусарскими шнурами, и сам он смахивал на художника в своей мастерской. Он внимательно читал статью Карасика, ставил на полях красные галочки.
   — Талантливый, черт возьми, вы человек! — сказал он закончив.
   Ему вообще нравился Карасик.
   — Что? Вот это: «Глиссер, ищущий опору в собственной скорости, неся в себе принцип интенсивного воздействия на среду, ближе нам и по духу, чем экстенсивное, относящееся к воде инертно, поддерживаемое древней архимедовой формулой, круглое судно». Тут, конечно, много вольности, — продолжал профессор, — но дух схвачен верно. Что?.. А вы любите скрипку? — спросил вдруг профессор. — Что?
   Он вообще любил задавать неожиданные вопросы.
   — Не очень, — сознался Карасик.
   — Скрипку не любите? Как же так? — огорчился профессор и даже карандаш положил.
   — Я очень люблю музыку, — сказал Карасик, — но у скрипки и колоратуры мне неприятна витая тонкость звукового хода. Нет объемности… Это пронзительный штрих скорее. А вот рояль, баритон — это трехмерный звук, развернутый в пространстве, густой по акустической консистенции тон. Он облегает стены, им заполнен зал до краев.
   Профессор с интересом слушал его. Он подумывал, о чем бы еще спросить Карасика. Ему просто не хотелось его отпускать.
   — Забавно, — сказал он. — У вас все по-своему получается. Это, вероятно, и есть сущность вашего литературного дела.
   Они говорили о живописи, искали сродство между цветом и звуком. Карасик заговорил о Григе, которого любил с детства. Угловатую, лаконическую музыку северного композитора с его мелодиями, ниспадающими по уступам, как водопад, Карасик дерзостно сравнил с живописью Врубеля: «У них от перенасыщенности, от внутреннего неистовства, при внешней немногословности краски и формы выпадают кристаллами».
   — Скажите, — вдруг спросил Токарцев, — а можете вы на такие вот темы говорить у вас там… ну, у наших благородных парней?
   — Еще как! Может быть, не в такой форме, — сказал Карасик, — но говорим мы очень часто.
   И он рассказал профессору, как говорил полуголодным, замерзшим судоремонтщикам в саратовском затоне о Леонардо да Винчи, о Микельанджело.
   — Вы молодец, Евгений… Евгений…
   — Григорьевич…
   — Евгений Григорьевич! Молодец вы. Что? Круто сломали линию хода и пошли к этим чудесным ребятам. Вы знаете, у них есть какая-то врожденная воспитанность.
   — Правда, хорошие ребята?
   — Отличный молодой народ, хорошие головы, свежая кровь!
   — Очень уж они жадные. Глотают все, что ни попало, прямо кашалоты.
   — Ничего, я надеюсь, они не заболеют рецидивами наших интеллигентских хворей… Сомнение, тоска, виноватость и так далее. Честное слово! Жаль, поздно мне, а то я бы тоже и в футбол начал играть. Что? Честное слово!
   Выходя из кабинета вместе с профессором, Карасик разглядел в уютном сумраке гостиной несколько сидящих фигур. После светлого кабинета он в первое мгновение не видел лиц, потом он рассмотрел Ладу, Марию Дементьевну, Цветочкина, Ласмина, Димочку. Кто-то еще сидел в сторонке у рояля.
   В гостиной сумерничали. Но вдруг малиновый закатный луч, пористый и кишащий пылинками, проник сквозь разрез в шторе и упал на голову сидящего поодаль. Карасик увидел, как ярко вспыхнула знакомая прядка.
   — Видите, — заговорил тотчас Ласмин, — Антон Михайлович — подлинный избранник славы! Даже луч находит в темноте его и останавливается именно на нем.
   — Браво, браво! — сказала Мария Дементьевна. — Вам, Валерьян Николаевич, надо было быть поэтом, а не юристом.
   Антон увидел Карасика, встал неловко, потом снова сел.
   — Здоруво, Женя! — сказал он с нарочитой развязностью. — А я вот с тренировки зашел.
   — Ого! — воскликнула Лада. — Вас, видно, строго держат — отчет приходится отдавать.
   — Не отчет, — пожал плечами Антон, — а надо же объяснить, раз он не знает.
   — Ничего не надо объяснять, все понятно… — Карасик раскланялся. — Антон, у нас к восьми кружок.
   — Если вам так надо, идите, — сказала Лада. — Он сейчас.
   — Иди, я сейчас, — сказал Антон.
   Димочка, стоявший в сторонке, картинно развел руками, иронически поглядывая на Карасика.
   — Послушайте, — грубовато сказал Боб Цветочкин, — оставьте вы его в покое. К чему ему все эти ваши кружки?
   — Он мячи берет недостаточно идеологически четко! — захохотал Димочка.
   — У вас, видимо, кругозор не шире ста двадцати на девяносто…[27] — вызывающе заметил Карасик Цветочкину.
   Его перебил Ласмин:
   — Боб абсолютно нрав. У нас не умеют еще беречь, ценить…
   Он стал многословно бубнить о национальном почете, которым окружают за границей известных спортсменов, привел известный пример с финским бегуном Нурми, которому при жизни поставили памятник, вспомнил, что сам президент жал руку французскому боксеру Карпантье, когда тот отправлялся защищать честь нации в Америку…
   — Жаль, вы не были, Ардальон Гаврилович, на последнем матче! — воскликнул юрист. — Если бы вы видели, под какие овации и восторги играл Антон Михайлович… Как хотите, это настоящий вратарь страны, один из последних рыцарей нашей эпохи. Кто знает, может быть, в нем в последний раз воплотилась с такой исконной первобытной мощью сила русского богатырского духа.
   Профессор поморщился.
   — Что это: близорукость или благоглупость? — спросил Карасик у Ласмина.
   — Да что вы смыслите в спорте? — сказала Лада. — Тоже мне атлет!
   — Лада, Лада! — укоризненно сказал профессор.
   Карасик уже собирался уходить, но понял, что ему дают бой нарочно в присутствии Антона и бой этот надо принять. Он не любил громыхать цитатами и умел обходиться без них. Но тут надо было блеснуть.
   — Я слегка интересовался этим вопросом, — скромно сказал он, — кое-что почитывал. А вы это вряд ли читали, а?
   — Где уж нам такие книги добывать… — протянул Ласмин.
   — Нет, позвольте, я уж доскажу! — почти закричал Карасик. — Мне это надоело. Давайте уж раз навсегда, черт возьми… Вы говорите о величии зарубежных спортсменов, а вы знаете, как Лядумегу — я сам слышал от него этот рассказ — немецкий спринтер доктор Пельцер шипами пытался разорвать икру? А вы видели лицо Эйно Пурье, когда он у нас в беге со Знаменским сдал на предпоследнем круге?..
   Карасика уже нельзя было остановить. Он обрушил на головы слушающих десятки историй о нравах профессиональных спортивных клубов. Он рассказал, сколько заплатили легендарному Ален Джемсу, ловкому инсайду лучшей английской команды «Арсенал», прозванному Блуждающим форвардом.
   — А знаменитый Монти — «Буйвол Помпас», купленный вместе с другими, уругвайцами Италией, выигравший первенство мира, изуродовавший шесть олимпийских игроков и зверски покалеченный англичанами на Уэмблейском стадионе. Или, наконец, знаменитый Бен Хорг, наемный убийца «Королевских буйволов»… А то, что вы тут говорили, это… это, я бы сказал, широковещательно, но узколобо… глубокомысленно, но мелкотравчато.
   Все были слегка ошарашены. Ласмин молчал. Чтобы смягчить остроту положения, профессор сказал:
   — Я был в Испании на бое быков. Выглядит это импозантно, но омерзительно. Что?..
   — А ты чего молчишь? — накинулся вдруг Карасик на Антона.
   — Ну что ж после тебя скажешь?..
   Карасик остановился в дверях.
   Димочка подошел к нему. Он сказал Жене на ухо:
   — Брось ты эту трепанацию…
   — Идем, Антон! — сказал Карасик решительно.
   — Ну, он еще немножко посидит! — воскликнула Лада.
   — Эх, Антон! — не выдержал Карасик.
   Димочка ловко подхватил его интонацию, вскочил, поднял торжественно руку и провозгласил:
   — «И ты, бруто!»[28] — воскликнул нетто, завернулся в тару и упал.
   Лада расхохоталась.
   Антон встал так резко, что чуть не опрокинул маленький столик с альбомами.
   — Стой, Женя… и я с тобой.
   Они дошли до дому молча.

Глава ХХХIII
«КОРОЛЕВСКИЕ БУЙВОЛЫ»

   Слухи, волновавшие болельщиков, подтвердились. Победитель Всемирного чемпионата, прославленный европейский клуб профессионалов кожаного мяча, известный в футбольных кругах под именем «Королевских буйволов», решил прислать свою команду в СССР на матч со сборной Союза.
   Команда ехала с особого разрешения Международной футбольной лиги. Политические соображения заставили блюстителей международных законов футбола согласиться на матч с командой, не входящей в ассоциацию. Непобедимая команда была послана, чтобы раз навсегда доказать, как отстали советские футболисты от европейского класса игры. Болельщики боялись поверить… Шутка ли сказать — «Королевские буйволы»! Это была легендарная команда. До последнего времени все гадали: приедут — не приедут, приедут — не приедут… И вот они приехали. И с ними приехал знаменитый Бен Хорг, правый инсайд[29], гроза футбольных полей Старого и Нового Света, великий Бен Хорг, не знающий промахов, черный Бен, бич вратарей. О нем рассказывали чудеса. Толковали, что каждая нога его застрахована в сорок тысяч долларов. Ногами Бен Хорг управлял лучше, чем руками, а головой действовал не хуже, чем ногами. И звали его поэтому Бен Свирепоголовый.
   Сборная СССР энергично тренировалась. Все обсуждали, каков будет состав советской команды. Вечерняя газета объявила конкурс среди читателей: кто назовет наиболее верный и лучший состав. Было прислано около семи тысяч писем. И во всех семи тысячах на место вратаря сборной СССР прочили только одного кандидата — вратаря Республики Антона Кандидова.
   Конечно, все билеты на стадион были расхватаны за неделю до матча. Тысячи опоздавших людей бегали с несчастными, потными лицами по городу, молили, потрясали документами. Только Димочка хвастался, что он раздобыл и роздал двадцать четыре билета. «Я главный билетный всеобщий обеспетчер», — острил он.
   За два часа до свистка судьи, приглашенного из Международной лиги, все в городе хлынуло к западной заставе. Тысячи людей заблаговременно устремились к конечным пунктам трамвайных маршрутов. Лада уехала на автомобиле. Машина не возвращалась со стадиона. Очевидно, попала в затор. Другие машины уже уехали. Профессору и Марии Дементьевне пришлось ехать в трамвае. Вагоны двигались спазматически, толчками. Движение поминутно спотыкалось о милицейские свистки. Железная судорога передергивала вагоны. Обгоняя, наезжая и заносясь друг перед другом, роились у перекрестков автомобили. День был до отказа набит звоном и блеском. Ясный августовский день с прекрасной артикуляцией света и тени.
   Большой день! Профессор Токарцев ехал на стадион. Его супруга Мария Дементьевна ехала на стадион. Слесарь-болельщик дядя Кеша ехал туда же. Ехали члены Совнаркома и школяры. Все ехали на стадион.
   — Все на футбол! — вздыхала полузадушенная кондукторша. — Никто не сходит…
   Мария Дементьевна, заклиненная между Двумя ражими и потными болельщиками, терпеливо сносила и духоту и толчки. О, Мария Дементьевна была истой болельщицей. Она была готова снести любые муки, лишь бы попасть на матч, лишь бы еще раз ощутить азарт созерцания, когда сердце прыгает вместе с мячом…
   Болельщики были грубо любезны и разговорчивы. Казалось, что все в вагоне были старые, закадычные друзья. От передней площадки моторного вагона до заднего буфера прицепа шли споры о составе команд. И все говорили о Кандидове. Имя Кандидова воодушевляло и мирило спорщиков.
   — О, Кандидов! — говорили в вагоне. — Тошка — это класс!
   — Кандидов, будьте уверены. Тошка…
   — Что вы мне говорите!.. Тошка…
   Человек, висящий, на подножке вагона с запретной стороны, доказывал парню, едущему на колбасе, преимущества Кандидова перед всеми другими вратарями СССР.
   Как будто тут все были самыми близкими товарищами Антона.
   Предел плотности внутри вагона был уже давно достигнут. Трамвай, являвший чудеса вместимости, обрастал снаружи. Люди теперь висели на подножках связками, словно вобла. Казалось, все содержимое московских улиц ринулось в одном направлении — через западное устье столицы к стадиону!
   К стадиону, к стадиону! День склонялся к стадиону. Даже солнце катилось сюда.
   «Закрыто на футбол» — было написано на бумажке, приклеенной к дверям кустарной часовой мастерской.
   — На «Динамо» сходите?
   — Схожу на «Динамо».
   — На северной?
   — Нет, на южной.
   — Вы где встаете?
   — У «Динамо».
   — А впереди там?
   — Да все слезают!
   Доходя до парка, трамваи на ходу уже выпаливали людьми с обоих бортов. Несчастную Марию Дементьевну высадили, как высаживают дверь. У профессора был вид помятый и распаленный. Они поспешили к входу.
   Все пространство вокруг них дрожало, как при землетрясении, от топота тысяч ног, взапуски несущихся к трибуне. Издали доносился гул и рокот переполненного стадиона. Стадион завиднелся, встал, развернул перспективу сооружений. Он высился среди зеленых кущ и песчаных излучений. Линии и грани корректного железобетона взывали к порядку. У ворот сверкали фаланги дипломатических автомобилей. Гирлянда разноцветных флажков всех стран шевелилась над радиаторами, как на елке.
   Токарцевы разыскали наконец свои места на северной трибуне. Сидевшие уже там работники Гидраэра приветствовали своего технического директора. Профессор в изнеможении плюхнулся на скамью, снял шляпу. Не было бы ничего удивительного, если бы из шляпы, как из миски, повалил пар…
   — Уф!.. Черт его знает что такое! — вздохнул профессор. — Для чего, спрашивается, я мучаюсь? Что? Кто мне из вас может объяснить? Это просто какой-то психоз. Ну, что мне от того, кто из них больше вобьет мячей. Что? Изменится от этого что-нибудь, черт побери! Завод от этого у меня станет? Хуже мы от этого будем? Что? А вот волнуюсь сегодня с утра, как молокосос…
   — Представьте, я только что думал об этом! — воскликнул, перегибаясь к Токарцеву, румяный и плотный человек. Он сидел позади профессора. Желтый портфель с ремнями покоился на его толстых коленях. — Я говорю: ну, давайте посмотрим на это дело сторонними глазами… Ну, что такое футбол? Что представляет собой этот волнующий момент забития гола? Ничего. Круглая пневматическая камера проходит между двумя стойками с перекладиной. Что из этого? А я вот сегодня с утра волнуюсь, как дурак, ни одним делом толком не могу заняться. Правда, у меня, конечно, есть некоторая непосредственная заинтересованность.
   — У вас?
   — Ну разумеется! Цветочкин же, правый инсайд сборной, ведь он у меня на заводе работает… числится, по крайней мере…
   — Что вы? — изумилась всезнающая Мария Дементьевна. — Цветочкин… Боб? Он же на этом… как его… на Рускабеле играл.
   — Хватились! Он уже год, как у меня. Перетянули. Вы знаете, что это за игрок? О!..
   — Ну, а Кандидов? — спросил уязвленный профессор. — Мой Кандидов гораздо класснее играет, чем этот ваш летун Цветочкин. И в воротах ответственнее место, чем в нападении.
   — А-а, ерунда ваш Кандидов, дутая величина! Скушает сегодня, посмотрите…
   И долго бранчливо спорили директора о том, чей из игроков лучше.
   Все ждали футбола, все спрашивали друг у друга:
   — А Кандидов играет?
   — Седой сегодня будет? — узнавали на трибунах.
   — В голу кто? Седой? — волновался стадион.
   Зрители сидели на разбегающихся вверх полукружиях. «Так сидели, должно быть, в театре Аристофана и на скамьях Колизея», — заносил в свой неизменный блокнот Карасий. Евгению Кар было поручено вести сегодня радиопередачу со стадиона. Микрофон уже включили, диктор объявил выступление Кара. Теперь надо было говорить. Нельзя было молчать. Маленький прожорливый ящичек, дрожащий, как игрушечный паучок на пружинках, беспрерывно требовал пищи. Карасик растерял сперва все слова и никак не мог управиться со своим горлом. Потом он произнес первое слово, легкое и знакомое, «товарищи», и, узнав звук своего голоса, немножко успокоился.