Страница:
Он предложил написать прощальное письмо Рае Камориной. Антон был против этого — он был менее доверчив, чем Женя.
— Лучше уж с фронта напишем, — говорил Тошка.
— А вдруг нас там сразу убьют, — возражал Женя. — Так она ничего и не узнает.
Они написали письмо:
— Слушайте, Женя, Антон, — сказал папа, — давайте будем мужчинами. Отвечайте прямо: вы хотели бежать?
Мальчики молчали.
— Ну, — продолжал доктор, — воевать могут только мужчины, давайте будем мужчинами. Собирались вы бежать?
— Откуда вы взяли?.. — начал Тошка.
— Собирались, — сказал Женя, обмирая от стыда и ужаса.
Тошка яростно повернулся к нему…
Тогда папа взял их обоих за руки и повел к себе в кабинет. Там сидел Балабуж — пленный чех с лицом, изглоданным постоянной тоской.
— Скажите им, — попросил доктор.
— Ай, млоды люди! — тихо и уныло сказал Балабуж.
Больные глаза его с красными, припухшими веками заглянули мальчикам словно в сердце.
— Это очень худо дело… Кровь вон, душа вон. Бога нет, человека нет, мертвый есть, — негромко говорил Балабуж.
Слова не давались ему. Он страдал, вставал, ловил слова руками в воздухе, и от этого рассказ его становился еще страшнее.
— И нет за что! — восклицал он и складывал худые, немощные пальцы в кулак. — За чужого пана, за пана добро.
Мальчики слушали, подавленные и переконфуженные.
— Я читал в газете… — начал было Женя.
Но Тошка перебил его:
— Молчи ты, Женька, мало что в газетах пишут!
Глава VII
Глава VIII
Глава IX
Глава Х
— Лучше уж с фронта напишем, — говорил Тошка.
— А вдруг нас там сразу убьют, — возражал Женя. — Так она ничего и не узнает.
Они написали письмо:
«Рая! Мы на той неделе убегём (зачеркнуто) убежим на передовые позиции в действующую армию, то есть на войну. Если нас убьют, то помните нас, если останемся живы, то тогда еще увидимся, а мы вас будем помнить до нашей братской могилы. Никому про это не говорите. Разорвите это письмо. До свидания навеки,Раина мама была пациенткой Жениного папы. На другой день доктор вошел в комнату Жени, где в это время мальчики изучали «Путеводитель по государственным железным дорогам Российской империи», папа вошел и закрыл за собой дверь.
Два известных вам друга» .
— Слушайте, Женя, Антон, — сказал папа, — давайте будем мужчинами. Отвечайте прямо: вы хотели бежать?
Мальчики молчали.
— Ну, — продолжал доктор, — воевать могут только мужчины, давайте будем мужчинами. Собирались вы бежать?
— Откуда вы взяли?.. — начал Тошка.
— Собирались, — сказал Женя, обмирая от стыда и ужаса.
Тошка яростно повернулся к нему…
Тогда папа взял их обоих за руки и повел к себе в кабинет. Там сидел Балабуж — пленный чех с лицом, изглоданным постоянной тоской.
— Скажите им, — попросил доктор.
— Ай, млоды люди! — тихо и уныло сказал Балабуж.
Больные глаза его с красными, припухшими веками заглянули мальчикам словно в сердце.
— Это очень худо дело… Кровь вон, душа вон. Бога нет, человека нет, мертвый есть, — негромко говорил Балабуж.
Слова не давались ему. Он страдал, вставал, ловил слова руками в воздухе, и от этого рассказ его становился еще страшнее.
— И нет за что! — восклицал он и складывал худые, немощные пальцы в кулак. — За чужого пана, за пана добро.
Мальчики слушали, подавленные и переконфуженные.
— Я читал в газете… — начал было Женя.
Но Тошка перебил его:
— Молчи ты, Женька, мало что в газетах пишут!
Глава VII
ОСКЛИЗ
Все тревожнее становился шепот, которым люди сообщали друг другу то, о чем не писалось в газетах. Наступала осень, навигация подходила к концу. Люди говорили о несданных военных поставках. На Волге спешно грузили баржи. На пристанях работали днем и ночью до седьмого пота. Толковали о каких-то забастовках. И на волжском берегу слышалось глухое грозное ворчание, похожее на далекий приволжский гром.
Раз после уроков Женя пошел на пристань, где ждал его Тошка. Еще на базаре он услышал какой-то недобрый гомон, доносившийся с берега. Его обогнали два крючника. Они шли так быстро, что кожаные потники бились у них по спинам. Женя услышал страшное береговое слово — «осклиз».
У пристани стояла толпа: ломовики, грузчики, половые из чайной. Женя протискался вперед и увидел Тошкиного отца. Тамада лежал на земле боком, еще чернее обыкновенного. Посиневшая голова его была судорожно заведена за плечо. Огромный ящик, расколовшись при падении, лежал рядом. Доски расшились. Десятки банок с консервами раскатились во все стороны.
— Осклиз, — говорили вокруг.
— Становая жила хряснула. Позвонки с натуги тронулись, осклиз.
В пыли на корточках сидел Тошка. Его трясло так, что слышно было, как лязгают зубы.
— Папаня… — трясясь, тихо говорил Тошка. — Папаня, ты что?
— Все жадность человеческая одолевает, — сказал откуда-то сзади, из-за широких грузчицких спин, человек монашеского облика. — Чрезмерно силой своей злоупотреблял…
— Ох ты, богова душа, — грозно обернулись к нему, — помолчи, пока не пришибли! Жил человек горбом, с горба и помирает.
— Прощай, Михаиле Егорович! — сказал сиплым голосом старый грузчик. — Прощай, тамада!
Сзади загремела извозчичья пролетка. Раздались голоса:
— Доктор приехал, доктор!.. Григорий Аркадьич!
Женя увидел отца, быстро пробиравшегося сквозь толпу. Стало очень тихо. Доктор, которого все в городе звали по имени-отчеству, быстро оглядел собравшихся, и те разом, словно сговорившись, отступили, расширив круг. Отец наклонился над неподвижно лежавшим Кандидовым.
Женя не видел, что делает отец, но слышал его негромкий, ровный и повелительный голос:
— Ну-ка, кто-нибудь… Вот так…
И вдруг Тошкин отец дернулся, открыл свои черные цыганские, как будто посеревшие глаза.
— Доктор… — сказал он, не говоря, а выдыхая каждое слово, — Григорий Аркадьевич, за Тошкой тут без меня… не оставьте. Чего, если надо, пропишите… А если потребуется, то и того…
Не перестававший трястись Тошка внезапно вскинулся, выгнулся, упал, стал кататься по земле и зубами хватать пыль… И дальше все произошло в одно мгновение. Доктор едва успел распорядиться и при помощи грузчиков уложить умирающего на подводу. К телеге подскочил вдруг бешеный крючник. Рыжий, в разорванной рубахе, бородатый, огненно-вихрастый, заросший до круглых выпученных глаз, с выкаченной косматой грудью, в коротких мохрастых портках, открывавших его заскорузлые ноги, он был похож на воинственного огненного петуха, только что бившегося насмерть.
— Народ! — закричал он. — Гляди своими глазами! Нет жизни людям. Загубляют! Не на фронте, так здесь пропадем. Холеры нет, так морят. Как скотину навьючат… не под силу, жилы рвутся!..
Лямки сползшего назад потника соскочили с беснующихся плеч на локти. Казалось, что у грузчика связаны руки сзади.
— Бей! — закричали за его спиной.
Доктор схватил притихшего Тошку и Женю, втащил их в пролетку. Извозчик погнал лошаденку. Они покатили, слыша за собой вой и шум, по временам взрывающийся треском. Навстречу им бежала с базара толпа. Топая сапожищами, придерживая на ходу шашки-«селедки», верещали свистками городовые. Вдруг прерывисто и протяжно застонали пароходные гудки. На колокольне истерически забился набат. Пролетка была уже наверху, когда, оглянувшись. Женя и Тошка увидели, как на пристанях рубили чалки и канаты. Пароходы впопыхах отваливали. И мимо пролетки, по крутому взвозу, прыгая через булыжники, грохоча и раскалываясь, со смертоносной быстротой промчалась тяжелая бочка с соленой рыбой.
Прискакал, стоя в фаэтоне, пристав. Полицейские сбегали вниз, к пристаням. Грузчики оказались прижатыми к мосткам и к воде. Тогда опять вперед выскочил краснобородый, петушиного вида крючник. Схватив со сложенной рядом груды арбуз покрупнее, он, занеся над головой, с остервенением бросил его в пристава. Арбуз перелетел через фаэтон, ударился о берег треснул и разбрызгался во все стороны. И сейчас же в городовых тучей полетели арбузы, дыни. Падавшие арбузы раскалывались, словно черепа. Мягко шлепались дыни, и зернистая жижа вытекала из них. Щелкнул револьверный выстрел. Извозчик погнал лошадь.
Больше Женя и Тошка ничего не видели.
Михаил Егорович Кандидов, тамада, умер через час в больнице. От непосильной тяжести у него оказался сдвинутым позвонок. Тошка ночевал на этот раз в квартире доктора.
Ночью набат снова перебудил всех. На улице было светло и красно. Мимо окон бежали люди. Мальчики слышали их голоса:
— У баков горит… Галахи подрались… Красного петуха пустили…
Женя ясно представил себе краснобородого крючника, с петушиным наскоком кинувшегося в бой. А через полчаса мальчики услышали протяжный вой сирены. Это пришел из Саратова быстроходный пожарный пароход «Самара», о котором на Волге была даже сложена песенка: «Эх, Сама-ара, качай воду…»
Утром сказали, что из-за борта «Самары» в эту ночь торчали не только брандспойты, но и пулеметы.
Утром Тошка ушел.
— Куда же ты теперь? — спросил Женя.
— В артель, — сказал Тошка.
Михаила Егоровича Кандидова полицейские хоронили украдкой. Опасались, что обычные похороны могут вызвать новые волнения в городке. Из близких допустили лишь Тошку. Тошка продал соседу лучших чеграшей и на эти деньги нанял певчего от Троицы, того самого, который имел голос, похожий на гудок парохода «Общества на Волге».
После похорон Тошка с Женей сидели на своем излюбленном местечке у пристани. Важно дымя, мимо них прошлепал большой желтый буксир. На колесном кожухе жирными буквами было написано: «Торговый дом Борель и с-ья», то есть «сыновья». Прежде всегда мальчики смеялись, видя этот пароход, и, сложив ладони трубой, кричали с берега: «Эй, Борель и свинья». А сегодня Тошка вдруг часто заморгал красными глазами и сердечным голосом сказал Жене:
— Нет, лучше пускай у моего парохода название будет «М. Кандидов и сын». Можно ведь так написать на круге.
— Кто же напишет?
— А Бореля кто написал? Купчина какой-то, и всё.
— Так это же его пароход.
— Без тебя знаю… А папаня говорил: «Погоди, время подойдет — не за рубь, а за честь пароходы называть будут».
Доктор пытался через благотворительный комитет определить Тошку стипендиатом в гимназию, на бесплатное обучение. Женя помог Тошке подготовиться. Но директор гимназии наотрез отказался принять Тошку на стипендию, как неблагонадежного.
Однажды ночью, поздней осенью, доктор. Женя и Тошка сидели на лавочке у парадного крыльца. Они говорили о звездах. Женя, только что прочитавший Фламмариона, называл теперь звезды с такой же точностью, с какой отгадывал пароходы. Тошка даже позавидовал ему. Голубей своих в небе Тошка отлично различал каждого по полету и повадке, но в звездах он путался.
— Там, может, люди тоже, — сказал Тошка. — Вот кто первый долетит, все вызнает, вот знаменитый станет на весь мир!
В эту минуту мимо лавочки, где они сидели, очень быстро прошли трое людей. Несмотря на холодный и сырой вечер, они шли без шапок, в одних рубахах. Тошка разом замолчал и поглядел на Женю. Доктор и Женя тоже заметили прошедших и насторожились. Не прошло и трех минут, как послышался топот. Пробежали двое городовых.
— Господин доктор, вы извините, не заметили тут… не проходили трое?
Женя открыл рот, но вдруг почувствовал, как рука отца крепко, до боли сдавила его локоть.
— Нет, — сказал доктор спокойно. — Мы тут давно сидим, никого не было.
— Прошу прощения, — шаркнул полицейский, откозырял.
И оба затопали обратно.
Некоторое время все трое сидели молча, потом Тошка, перегнувшись к доктору, зашептал:
— Эх, Григорий Аркадьевич, здорово вы как! Вот ловко вы их! Вы тоже какой смелый, оказывается.
— Я, правда, никого не видел, — сказал доктор.
— Да, да не видел! — не унимался Тошка. — Не видел, а сам подмаргивает мне… Не видел… Хитрый!..
Доктор, крайне довольный, скромно насвистывал вальс «На сопках Маньчжурии».
Раз после уроков Женя пошел на пристань, где ждал его Тошка. Еще на базаре он услышал какой-то недобрый гомон, доносившийся с берега. Его обогнали два крючника. Они шли так быстро, что кожаные потники бились у них по спинам. Женя услышал страшное береговое слово — «осклиз».
У пристани стояла толпа: ломовики, грузчики, половые из чайной. Женя протискался вперед и увидел Тошкиного отца. Тамада лежал на земле боком, еще чернее обыкновенного. Посиневшая голова его была судорожно заведена за плечо. Огромный ящик, расколовшись при падении, лежал рядом. Доски расшились. Десятки банок с консервами раскатились во все стороны.
— Осклиз, — говорили вокруг.
— Становая жила хряснула. Позвонки с натуги тронулись, осклиз.
В пыли на корточках сидел Тошка. Его трясло так, что слышно было, как лязгают зубы.
— Папаня… — трясясь, тихо говорил Тошка. — Папаня, ты что?
— Все жадность человеческая одолевает, — сказал откуда-то сзади, из-за широких грузчицких спин, человек монашеского облика. — Чрезмерно силой своей злоупотреблял…
— Ох ты, богова душа, — грозно обернулись к нему, — помолчи, пока не пришибли! Жил человек горбом, с горба и помирает.
— Прощай, Михаиле Егорович! — сказал сиплым голосом старый грузчик. — Прощай, тамада!
Сзади загремела извозчичья пролетка. Раздались голоса:
— Доктор приехал, доктор!.. Григорий Аркадьич!
Женя увидел отца, быстро пробиравшегося сквозь толпу. Стало очень тихо. Доктор, которого все в городе звали по имени-отчеству, быстро оглядел собравшихся, и те разом, словно сговорившись, отступили, расширив круг. Отец наклонился над неподвижно лежавшим Кандидовым.
Женя не видел, что делает отец, но слышал его негромкий, ровный и повелительный голос:
— Ну-ка, кто-нибудь… Вот так…
И вдруг Тошкин отец дернулся, открыл свои черные цыганские, как будто посеревшие глаза.
— Доктор… — сказал он, не говоря, а выдыхая каждое слово, — Григорий Аркадьевич, за Тошкой тут без меня… не оставьте. Чего, если надо, пропишите… А если потребуется, то и того…
Не перестававший трястись Тошка внезапно вскинулся, выгнулся, упал, стал кататься по земле и зубами хватать пыль… И дальше все произошло в одно мгновение. Доктор едва успел распорядиться и при помощи грузчиков уложить умирающего на подводу. К телеге подскочил вдруг бешеный крючник. Рыжий, в разорванной рубахе, бородатый, огненно-вихрастый, заросший до круглых выпученных глаз, с выкаченной косматой грудью, в коротких мохрастых портках, открывавших его заскорузлые ноги, он был похож на воинственного огненного петуха, только что бившегося насмерть.
— Народ! — закричал он. — Гляди своими глазами! Нет жизни людям. Загубляют! Не на фронте, так здесь пропадем. Холеры нет, так морят. Как скотину навьючат… не под силу, жилы рвутся!..
Лямки сползшего назад потника соскочили с беснующихся плеч на локти. Казалось, что у грузчика связаны руки сзади.
— Бей! — закричали за его спиной.
Доктор схватил притихшего Тошку и Женю, втащил их в пролетку. Извозчик погнал лошаденку. Они покатили, слыша за собой вой и шум, по временам взрывающийся треском. Навстречу им бежала с базара толпа. Топая сапожищами, придерживая на ходу шашки-«селедки», верещали свистками городовые. Вдруг прерывисто и протяжно застонали пароходные гудки. На колокольне истерически забился набат. Пролетка была уже наверху, когда, оглянувшись. Женя и Тошка увидели, как на пристанях рубили чалки и канаты. Пароходы впопыхах отваливали. И мимо пролетки, по крутому взвозу, прыгая через булыжники, грохоча и раскалываясь, со смертоносной быстротой промчалась тяжелая бочка с соленой рыбой.
Прискакал, стоя в фаэтоне, пристав. Полицейские сбегали вниз, к пристаням. Грузчики оказались прижатыми к мосткам и к воде. Тогда опять вперед выскочил краснобородый, петушиного вида крючник. Схватив со сложенной рядом груды арбуз покрупнее, он, занеся над головой, с остервенением бросил его в пристава. Арбуз перелетел через фаэтон, ударился о берег треснул и разбрызгался во все стороны. И сейчас же в городовых тучей полетели арбузы, дыни. Падавшие арбузы раскалывались, словно черепа. Мягко шлепались дыни, и зернистая жижа вытекала из них. Щелкнул револьверный выстрел. Извозчик погнал лошадь.
Больше Женя и Тошка ничего не видели.
Михаил Егорович Кандидов, тамада, умер через час в больнице. От непосильной тяжести у него оказался сдвинутым позвонок. Тошка ночевал на этот раз в квартире доктора.
Ночью набат снова перебудил всех. На улице было светло и красно. Мимо окон бежали люди. Мальчики слышали их голоса:
— У баков горит… Галахи подрались… Красного петуха пустили…
Женя ясно представил себе краснобородого крючника, с петушиным наскоком кинувшегося в бой. А через полчаса мальчики услышали протяжный вой сирены. Это пришел из Саратова быстроходный пожарный пароход «Самара», о котором на Волге была даже сложена песенка: «Эх, Сама-ара, качай воду…»
Утром сказали, что из-за борта «Самары» в эту ночь торчали не только брандспойты, но и пулеметы.
Утром Тошка ушел.
— Куда же ты теперь? — спросил Женя.
— В артель, — сказал Тошка.
Михаила Егоровича Кандидова полицейские хоронили украдкой. Опасались, что обычные похороны могут вызвать новые волнения в городке. Из близких допустили лишь Тошку. Тошка продал соседу лучших чеграшей и на эти деньги нанял певчего от Троицы, того самого, который имел голос, похожий на гудок парохода «Общества на Волге».
После похорон Тошка с Женей сидели на своем излюбленном местечке у пристани. Важно дымя, мимо них прошлепал большой желтый буксир. На колесном кожухе жирными буквами было написано: «Торговый дом Борель и с-ья», то есть «сыновья». Прежде всегда мальчики смеялись, видя этот пароход, и, сложив ладони трубой, кричали с берега: «Эй, Борель и свинья». А сегодня Тошка вдруг часто заморгал красными глазами и сердечным голосом сказал Жене:
— Нет, лучше пускай у моего парохода название будет «М. Кандидов и сын». Можно ведь так написать на круге.
— Кто же напишет?
— А Бореля кто написал? Купчина какой-то, и всё.
— Так это же его пароход.
— Без тебя знаю… А папаня говорил: «Погоди, время подойдет — не за рубь, а за честь пароходы называть будут».
Доктор пытался через благотворительный комитет определить Тошку стипендиатом в гимназию, на бесплатное обучение. Женя помог Тошке подготовиться. Но директор гимназии наотрез отказался принять Тошку на стипендию, как неблагонадежного.
Однажды ночью, поздней осенью, доктор. Женя и Тошка сидели на лавочке у парадного крыльца. Они говорили о звездах. Женя, только что прочитавший Фламмариона, называл теперь звезды с такой же точностью, с какой отгадывал пароходы. Тошка даже позавидовал ему. Голубей своих в небе Тошка отлично различал каждого по полету и повадке, но в звездах он путался.
— Там, может, люди тоже, — сказал Тошка. — Вот кто первый долетит, все вызнает, вот знаменитый станет на весь мир!
В эту минуту мимо лавочки, где они сидели, очень быстро прошли трое людей. Несмотря на холодный и сырой вечер, они шли без шапок, в одних рубахах. Тошка разом замолчал и поглядел на Женю. Доктор и Женя тоже заметили прошедших и насторожились. Не прошло и трех минут, как послышался топот. Пробежали двое городовых.
— Господин доктор, вы извините, не заметили тут… не проходили трое?
Женя открыл рот, но вдруг почувствовал, как рука отца крепко, до боли сдавила его локоть.
— Нет, — сказал доктор спокойно. — Мы тут давно сидим, никого не было.
— Прошу прощения, — шаркнул полицейский, откозырял.
И оба затопали обратно.
Некоторое время все трое сидели молча, потом Тошка, перегнувшись к доктору, зашептал:
— Эх, Григорий Аркадьевич, здорово вы как! Вот ловко вы их! Вы тоже какой смелый, оказывается.
— Я, правда, никого не видел, — сказал доктор.
— Да, да не видел! — не унимался Тошка. — Не видел, а сам подмаргивает мне… Не видел… Хитрый!..
Доктор, крайне довольный, скромно насвистывал вальс «На сопках Маньчжурии».
Глава VIII
ТУРМАНЫ И ЗМЕИ
В феврале, когда ошеломляющая весть вошла во все двери и из всех дворов повалили на улицы бесконечные толпы людей, Женя встретил Тошку на площади. Тошка шел со своей артелью рядом с краснобородым и нес малиновое знамя.
Тошка очень вырос за эту зиму. Стал еще сильнее и плечистее. Летом он работал в артели наравне со всеми, и даже матерые крючники удивлялись его силе и выносливости. Змеи он забросил, но голубями занимался по-прежнему. Он подружился с солдатами, ходил на все митинги и часто таскал с собой в казармы Женю. В казармах спорили о политике и ругали Временное правительство такими словами, что Тошка конфузился и старался не смотреть в эти минуты на Женю. Это не мешало ему так же сердито, хотя и другими словами, крыть Керенского и всю буржуазию.
Затем он вдруг пропал, словно сгинул. Женя ходил к нему домой, но застал там лишь бестолкового и сонного жильца, которому, уезжая, Тошка поручил своих голубей.
Осенью 1917 года, в Октябрьские дни, Тошка опять появился.
Бежавшие из Саратова юнкера пытались укрепиться на другом берегу Волги. В городке загорелся бой. Отец не велел Жене выходить на улицу и даже приближаться к окнам. Над крышей дома что-то грохотало и рвалось, обдавая все нестерпимым громом и полыханьем. Потом вдруг кто-то крепко застучал в парадное. Эмилия Андреевна схватила Женю и затискала его в угол, за буфет. Отец, бледный, пошел открывать. Вошел патруль солдат. У всех на рукавах шинелей были красные повязки. Впереди патруля с винтовкой стоял Тошка.
— Здравствуйте, Григорий Аркадьевич, — сказал, потупившись, Тошка. — Мы квартал очистили, теперь глядим, не спрятался ли кто… Доктор за нас, товарищи, — продолжал уверенно Тошка, обращаясь к красногвардейцам.
По выражению докторова лица было довольно трудно судить, за кого он стоит в данную минуту.
— Я полагал бы, что неприкосновенность мирного населения… — начал он.
Но в это время громовой оранжевый вспых оглушил и ослепил всех.
— Вот беда, — сказал один из красногвардейцев, — это ведь наша батарея садит… не знают, что квартал уже отбит. Связи нет.
Необходимо было поднять над кварталом красный флаг. Но лезть на крышу было невозможно. Юнкера засели на колокольне и тотчас начинали обстреливать крышу из пулемета.
— Стойте-ка, — сказал вдруг Тошка. — Сейчас. Мне только на наш двор перелезть.
— Я не могу допустить, — сказал доктор. — Как можно под огонь… почти ребенка…
— Пер-Бако это львенок а не ребенок клянусь душой! — продекламировал Тошка, подмигнул Жене и выскочил на улицу.
— Что он такое выдумал? — спросил доктор.
— Да что-то сообразил, — отвечали ему. — Малый с головой.
Красногвардеец осторожно подошел к окну и выглянул из-за простенка.
— Глядите! — сказал он.
Леток Тошкиной голубятни открылся как ни в чем не бывало, и знаменитые турманы, чеграши, москвичи выпорхнули в октябрьское серое небо, потрясенное орудийными ударами.
Женя, нарушив запрет, прижался к стеклу и увидел, что из-за слухового оконца высунулся Тошка. Его лицо было исполнено голубиной кротости. Он размахивал огромным шестом-пугалом, на котором вместо обычной грязной тряпки вился на этот раз чей-то красный шарф. Но, конечно, наивная Тошкина хитрость никого не провела. Раскаленная струя из пулемета ободрала штукатурку на карнизе дома, раздробила кирпичный гребень брандмауэра, по которому разом пошел розовый пыльный дымок. Тошке пришлось быстро убраться на чердак.
— Не прошел номер, — сказал высокий красногвардеец.
Все молчали.
Прошло минут пять. Тошка не появлялся.
Но вдруг над двором взметнулся и пошел забирать вверх самый большой Тошкин змей, розовый, в форме сердца с памятными буквами «Р» и «К». И по нити, туго натянувшейся между небом и крышей, побежала бумажная «телеграмма» с приколотым к ней красным платком. Но Тошка был слаб в расчетах. Перетяжеленный змей, резко козырнув вниз, зацепился длинным хвостом за водосточную трубу. Чтобы отцепить его, надо было пробраться к краю крыши. И Тошка выполз, прижимаясь лицом к холодному ржавому железу кровли. Он добрался до самого стока. Он слышал над собой легонькое: фьюить, цвик… Что-то стучало и лязгало о крышу… Летела во все стороны железная окалина. Вот опять что-то рассыпалось по железной крыше. Зажмурившись от страха, Тошка пополз дальше.
Когда Тошка заполз за скат крыши, Женя перестал его видеть. В комнате все молчали, уставясь в окно. И вдруг из-за крыши выскочил, метнулся в сторону и вознесся кверху большой змей — розовая бумага, натянутая на сердцеобразный каркас из ивовых прутьев. Посередине сердца бумага была пробита в двух местах пулями. И опять по туго натянутой между небом и крышей нити побежала «телеграмма», таща за собой алый лоскут.
Тошка очень вырос за эту зиму. Стал еще сильнее и плечистее. Летом он работал в артели наравне со всеми, и даже матерые крючники удивлялись его силе и выносливости. Змеи он забросил, но голубями занимался по-прежнему. Он подружился с солдатами, ходил на все митинги и часто таскал с собой в казармы Женю. В казармах спорили о политике и ругали Временное правительство такими словами, что Тошка конфузился и старался не смотреть в эти минуты на Женю. Это не мешало ему так же сердито, хотя и другими словами, крыть Керенского и всю буржуазию.
Затем он вдруг пропал, словно сгинул. Женя ходил к нему домой, но застал там лишь бестолкового и сонного жильца, которому, уезжая, Тошка поручил своих голубей.
Осенью 1917 года, в Октябрьские дни, Тошка опять появился.
Бежавшие из Саратова юнкера пытались укрепиться на другом берегу Волги. В городке загорелся бой. Отец не велел Жене выходить на улицу и даже приближаться к окнам. Над крышей дома что-то грохотало и рвалось, обдавая все нестерпимым громом и полыханьем. Потом вдруг кто-то крепко застучал в парадное. Эмилия Андреевна схватила Женю и затискала его в угол, за буфет. Отец, бледный, пошел открывать. Вошел патруль солдат. У всех на рукавах шинелей были красные повязки. Впереди патруля с винтовкой стоял Тошка.
— Здравствуйте, Григорий Аркадьевич, — сказал, потупившись, Тошка. — Мы квартал очистили, теперь глядим, не спрятался ли кто… Доктор за нас, товарищи, — продолжал уверенно Тошка, обращаясь к красногвардейцам.
По выражению докторова лица было довольно трудно судить, за кого он стоит в данную минуту.
— Я полагал бы, что неприкосновенность мирного населения… — начал он.
Но в это время громовой оранжевый вспых оглушил и ослепил всех.
— Вот беда, — сказал один из красногвардейцев, — это ведь наша батарея садит… не знают, что квартал уже отбит. Связи нет.
Необходимо было поднять над кварталом красный флаг. Но лезть на крышу было невозможно. Юнкера засели на колокольне и тотчас начинали обстреливать крышу из пулемета.
— Стойте-ка, — сказал вдруг Тошка. — Сейчас. Мне только на наш двор перелезть.
— Я не могу допустить, — сказал доктор. — Как можно под огонь… почти ребенка…
— Пер-Бако это львенок а не ребенок клянусь душой! — продекламировал Тошка, подмигнул Жене и выскочил на улицу.
— Что он такое выдумал? — спросил доктор.
— Да что-то сообразил, — отвечали ему. — Малый с головой.
Красногвардеец осторожно подошел к окну и выглянул из-за простенка.
— Глядите! — сказал он.
Леток Тошкиной голубятни открылся как ни в чем не бывало, и знаменитые турманы, чеграши, москвичи выпорхнули в октябрьское серое небо, потрясенное орудийными ударами.
Женя, нарушив запрет, прижался к стеклу и увидел, что из-за слухового оконца высунулся Тошка. Его лицо было исполнено голубиной кротости. Он размахивал огромным шестом-пугалом, на котором вместо обычной грязной тряпки вился на этот раз чей-то красный шарф. Но, конечно, наивная Тошкина хитрость никого не провела. Раскаленная струя из пулемета ободрала штукатурку на карнизе дома, раздробила кирпичный гребень брандмауэра, по которому разом пошел розовый пыльный дымок. Тошке пришлось быстро убраться на чердак.
— Не прошел номер, — сказал высокий красногвардеец.
Все молчали.
Прошло минут пять. Тошка не появлялся.
Но вдруг над двором взметнулся и пошел забирать вверх самый большой Тошкин змей, розовый, в форме сердца с памятными буквами «Р» и «К». И по нити, туго натянувшейся между небом и крышей, побежала бумажная «телеграмма» с приколотым к ней красным платком. Но Тошка был слаб в расчетах. Перетяжеленный змей, резко козырнув вниз, зацепился длинным хвостом за водосточную трубу. Чтобы отцепить его, надо было пробраться к краю крыши. И Тошка выполз, прижимаясь лицом к холодному ржавому железу кровли. Он добрался до самого стока. Он слышал над собой легонькое: фьюить, цвик… Что-то стучало и лязгало о крышу… Летела во все стороны железная окалина. Вот опять что-то рассыпалось по железной крыше. Зажмурившись от страха, Тошка пополз дальше.
Когда Тошка заполз за скат крыши, Женя перестал его видеть. В комнате все молчали, уставясь в окно. И вдруг из-за крыши выскочил, метнулся в сторону и вознесся кверху большой змей — розовая бумага, натянутая на сердцеобразный каркас из ивовых прутьев. Посередине сердца бумага была пробита в двух местах пулями. И опять по туго натянутой между небом и крышей нити побежала «телеграмма», таща за собой алый лоскут.
Глава IX
ПАРОХОД ОТВАЛИВАЕТ
Весной Женя провожал Тошку. Маленький отряд собрался у пристани. Здесь были широкоштанные грузчики, железнодорожники, слесари, с неотмываемыми тенями вокруг глаз.
Тошка расхаживал с винтовкой за плечами, с красной повязкой на рукаве. Он сплевывал семечки и говорил странным баском, к которому сам еще не совсем приспособился. От этого в голосе его, как в сломанной шарманке, неожиданно проскакивал смешной пискливый звук.
Отряд шел на белочехов[7]. Ждали парохода. Никакого расписания теперь уже не было. Пароходы приходили и уходили, когда им вздумается. Отгадывать их стало гораздо труднее. Тошка уверял Женю, что за ним пришлют обязательно теплоход с круглым окном.
И вот показался пароход. По густому мычащему гудку, которым он просил уйти подобру-поздорову сунувшуюся наперерез лодку, приятели сразу определили, что это не теплоход… Это шел пароход общества «Самолет». Но почему-то он был белого цвета. Когда пароход несколько приблизился, мальчики совсем растерялись. Судя по передним стеклам рубки, по двухсветным каютам, это должна была быть «Великая княжна Татьяна Николаевна». Но для такого длинного названия слишком мало ведерок было на палубе. И впервые в жизни мальчики не смогли отгадать пароход. Пароход подваливал, и можно было прочесть уже надпись на круге. «Спартак» — назывался пароход.
— Переназвали, — догадался Женя.
— Теперь это вполне свободно бывает, — сказал Тошка и поднял с земли вещевой мешок.
Счастливец был этот Тошка и безусловно без пяти минут герой.
— Эх, я бы тоже! — вздохнул Женя.
— Нос не дорос, — сказал Антон и толкнул его пальцами в лоб.
Женя надулся.
— Ну, рассерчал уже, — сказал Тошка, — шутю я. Правда, Женька, это не все же могут. Я ведь здоровый, здоровше большого мужика. Видишь?.. А ты вон какой. Ты развивайся, тогда тоже примут.
Раздалась команда, отряд строился. Тошка на секунду замешкался.
— Слышь, Женя… Чего это я хотел тебе сказать?.. Забыл вот. Ну ладно, после когда-нибудь. Прощай, Евгений!
— До свиданья, Антон. Напиши про бои, про всё, всё.
— Ты газеты читай, — закричал с пристани Тошка, — там про все будет.
— Ну, а о тебе-то самом?
— Не беспокойся, и про меня — увидишь вот. Оркестр на «Спартаке» заиграл «Смело, товарищи, в ногу…». Отряд прокричал «ура». Пароход сразу дал третий свисток и ушел. Женя долго стоял на берегу. Антон махал ему с кормы удаляющегося парохода.
Женя очень внимательно читал газеты, но прошел год, прежде чем папа принес утром газету, напечатанную на оберточной желтой бумаге, и сказал:
— Женя, смотри, приятель-то твой отличился. Женя вырвал у него из рук желтый листок, едва не разорвав его, и прочел, что молодые бойцы из отряда имени Спартака Чубченко, Беркович и Кандидов во главе с комиссаром Кротовым совершили геройский поступок, угнав от белых большой пароход, груженный боеприпасами и продовольствием. Нигде только не было сказано, что пароход переименован в честь Антона Кандидова. Возможно, что его и не переименовывали вовсе…
И опять о Тошке не было ни слуху, ни духу.
Пошли тяжелые, голодные дни. Папа уехал на фронт. Кругом был тиф. Каждый день приносил новые события, знакомства с новыми людьми. У Жени появились новые товарищи.
Тошка расхаживал с винтовкой за плечами, с красной повязкой на рукаве. Он сплевывал семечки и говорил странным баском, к которому сам еще не совсем приспособился. От этого в голосе его, как в сломанной шарманке, неожиданно проскакивал смешной пискливый звук.
Отряд шел на белочехов[7]. Ждали парохода. Никакого расписания теперь уже не было. Пароходы приходили и уходили, когда им вздумается. Отгадывать их стало гораздо труднее. Тошка уверял Женю, что за ним пришлют обязательно теплоход с круглым окном.
И вот показался пароход. По густому мычащему гудку, которым он просил уйти подобру-поздорову сунувшуюся наперерез лодку, приятели сразу определили, что это не теплоход… Это шел пароход общества «Самолет». Но почему-то он был белого цвета. Когда пароход несколько приблизился, мальчики совсем растерялись. Судя по передним стеклам рубки, по двухсветным каютам, это должна была быть «Великая княжна Татьяна Николаевна». Но для такого длинного названия слишком мало ведерок было на палубе. И впервые в жизни мальчики не смогли отгадать пароход. Пароход подваливал, и можно было прочесть уже надпись на круге. «Спартак» — назывался пароход.
— Переназвали, — догадался Женя.
— Теперь это вполне свободно бывает, — сказал Тошка и поднял с земли вещевой мешок.
Счастливец был этот Тошка и безусловно без пяти минут герой.
— Эх, я бы тоже! — вздохнул Женя.
— Нос не дорос, — сказал Антон и толкнул его пальцами в лоб.
Женя надулся.
— Ну, рассерчал уже, — сказал Тошка, — шутю я. Правда, Женька, это не все же могут. Я ведь здоровый, здоровше большого мужика. Видишь?.. А ты вон какой. Ты развивайся, тогда тоже примут.
Раздалась команда, отряд строился. Тошка на секунду замешкался.
— Слышь, Женя… Чего это я хотел тебе сказать?.. Забыл вот. Ну ладно, после когда-нибудь. Прощай, Евгений!
— До свиданья, Антон. Напиши про бои, про всё, всё.
— Ты газеты читай, — закричал с пристани Тошка, — там про все будет.
— Ну, а о тебе-то самом?
— Не беспокойся, и про меня — увидишь вот. Оркестр на «Спартаке» заиграл «Смело, товарищи, в ногу…». Отряд прокричал «ура». Пароход сразу дал третий свисток и ушел. Женя долго стоял на берегу. Антон махал ему с кормы удаляющегося парохода.
Женя очень внимательно читал газеты, но прошел год, прежде чем папа принес утром газету, напечатанную на оберточной желтой бумаге, и сказал:
— Женя, смотри, приятель-то твой отличился. Женя вырвал у него из рук желтый листок, едва не разорвав его, и прочел, что молодые бойцы из отряда имени Спартака Чубченко, Беркович и Кандидов во главе с комиссаром Кротовым совершили геройский поступок, угнав от белых большой пароход, груженный боеприпасами и продовольствием. Нигде только не было сказано, что пароход переименован в честь Антона Кандидова. Возможно, что его и не переименовывали вовсе…
И опять о Тошке не было ни слуху, ни духу.
Пошли тяжелые, голодные дни. Папа уехал на фронт. Кругом был тиф. Каждый день приносил новые события, знакомства с новыми людьми. У Жени появились новые товарищи.
Глава Х
ИОРДАНЬ
Крещенский благовест. Ахали колокола Михаила-архангела, звонили у Покровского монастыря, трезвонил старый собор. Иордань.
Бежали мальчишки, укутанные в рванье. В солдатских котелках бренчали ложки.
— Колька-а-а, американцы сегодня какао выдают!
Двадцать первый год. Тридцать градусов мороза на термометре желтого казенного здания. На Немецкой заколочены витрины. Улицы в яминах. Обнажены разгороженные дворы. У консерватории на перекрестке пала лошадь. Стужа такая, что в носу мерзнет.
Вниз, к Волге, по взвозу сползал крестный ход. В дымном дыхании задрогшей толпы колыхалась полинялая хоругвь. Впереди шли заиндевевшие попы, позлащенные сверх шуб. Сзади — «разжалованные» фуражки, башлыки, невянущие цветочки на шляпках под пуховыми шалями.
У Волги над откосом стоял матрос в черных наушниках. Стоял и лущил семечки. Вились в ветре ленты бескозырки, сдвинутой на брови. Ветру и стуже был открыт наголо стриженный крепкий затылок. Матрос повел застывшим квадратным плечом. У ног его клубилась вьюга. Внизу, под ним, лежала окостенелая Волга, ветряная студеная даль.
Крестный ход полз мимо. Матрос стоял спиной к нему, грыз подсолнухи. Спина его, широкая и уверенная, была полна неприязни к происходящему. Внизу, под откосом, на Тарханке, как называют рукав Волги у Саратова, дымилась крестообразная прорубь. У выточенного ледяного креста амвон, также изо льда, искрился и сек лучи, как стеклянная призма. На солнце ярилась сусальная позолота. Черная дымная вода качалась в проруби.
Вдруг матрос оглянулся. Теперь все увидели его лицо. Оно оказалось несколько неожиданным. Это было лицо молодого парнишки, лицо главаря мальчишеских орав, озорная и немножко мечтательная физиономия второгодника. Все на матросе было с чужого узкого плеча.
В толпе говорили:
— Ишь стоит, демон… озирается. Интересно небось посмотреть, как это у нас в Иордани купаются. А никто не идет.
— Холодно…
— Нонче никого в воду не заманишь. Подмельчал народ. Раньше тебе хоть сорок градусов мороз, а купцы в прорубь только бултых, бултых… Подвезут их в санях, шубы раскроют, вынут это его оттуда, разоблаченного окунут троекратно, опять в шубу, бутылку в зубы и домой. Что за люди были!
— Духа нет того, святости.
— Не в том дело… Прогреться после нечем. Вот чего… Испанку[8] захватишь.
— Где же, где же она, а? Где она, господа, я спрашиваю, удаль былая? Не вижу, — заговорил привычным, гладким голосом господин в бекеше, с широкой, думской бородой.
— Чего это он, а? — заинтересовались в толпе.
Господин уничтожающе, через плечо, оглядел публику.
— Да, печальное зрелище, — продолжал он. — Я говорю, господа, вместе с верой угас и… э-э… священный богатырский дух русского народа. И что же осталось? Безбожие и инфлуэнца[9].
Верующие смущенно переглядывались.
— Сам пускай лезет! — проговорил кто-то.
Вдруг, легко распарывая толпу, к краю проруби подошел матрос. Он был слегка увалень и размашист в движениях.
— А ну, позво-о-оль! — деловито сказал матрос. — Куда тут нырять?
Он не спеша раздевался. Сбросил бушлат, расстелил на льду, сел, стал стягивать штаны. Снял тельняшку и через минуту стоял на льду, голый, мускулистый, похлопывая себя по груди. На груди синела татуировка — якорь, сердце, змея. Слева под соском виднелись слова девиза: «Любовь до гроба, честь навечно, слава на весь мир». Матрос держал кобуру и искал в толпе надежного человека. Взгляд его остановился на худеньком юном студентике. Ноги студента были обернуты солдатскими обмотками и обуты в полудетские ботики на застежках-защелочках.
— Эй, стюдент, — сказал матрос, — будь друг, подержи эту петрушку, покарауль, пока я управлюсь.
Студентик почтительно принял кобуру. Он хотел что-то сказать, но покраснел, сконфузился. Матрос почесал под мышкой, потянулся.
Священник подошел к нему с крестом и хотел благословить его. Герой легонько отстранил его локтем.
— Ты бы перекрестился, — посоветовали из публики.
— Не требуется, — отвечал матрос.
— Смерзнешь, поживей хотя.
— Нам спешить некуда, — сказал матрос и полез в прорубь.
Голый. В лютую, перестылую хлябь, стекленевшую от стужи. Он окунулся и вылез. Мокрые волосы его разом смерзлись. Тело у него теперь было красное, с легким сизым налетом.
Он быстро одевался и говорил, подмигивая:
— Так и скажи вон тому патлатому, что вот, мол, боевой красный волгарь Антон Кандидов совсем обратное доказал. Без всякого святого духа. Раз, два — и будь здоров! Антон Кандидов. Запомнишь? Можешь повторить? Пока.
Матрос, не удостоив взглядом студента, взял у него наган и пошел по взвозу в город.
Студентик бежал за ним, дуя на обмороженные пальцы в дырявых варежках.
— Тоша!..
Матрос остановился, посмотрел сперва подозрительно на полудетские, полудамские ботики на защелочках, потом перевел взор на лицо студентика, быстро поднял за козырек его студенческую фуражку, заглянул в лицо.
— О, Карасик! — восторженно закричал он. — Женька! Здорово! Ну, как поживаешь? Ничего? Ты что-то плохой, длинный какой вытянулся. Голодуешь?
Карасик уже неделю ничего не видел, кроме колоба[10] и чечевицы. Он промолчал.
— А ты уже стюдентом заделался? — с завистью говорил Антон. — На кого жмешь?
— Да думаю художником…
— Ага. Малюешь, значит?
— Пишу.
— Красками с натуры уже можешь?
— Могу.
— Знаешь, Женька, срисуй с меня портрет. Только я другой бушлат надену. У нас один парень себе новый оторвал, всем сниматься дает… Нет, знаешь, ты лучше картину нарисуй: как мы у белочехов «Лермонтова» увели. Я тебе вот расскажу…
— А я знаю, — сказал Карасик.
— Что?! Неужели в университете уже про это учат?
— Во-первых, я не в университете, а в институте. А во-вторых, я об этом в газете читал.
— Ну! Было? — удивился Антон. — И мое фамилие было? Эх, вот бы почитать! Надо найти будет.
Бежали мальчишки, укутанные в рванье. В солдатских котелках бренчали ложки.
— Колька-а-а, американцы сегодня какао выдают!
Двадцать первый год. Тридцать градусов мороза на термометре желтого казенного здания. На Немецкой заколочены витрины. Улицы в яминах. Обнажены разгороженные дворы. У консерватории на перекрестке пала лошадь. Стужа такая, что в носу мерзнет.
Вниз, к Волге, по взвозу сползал крестный ход. В дымном дыхании задрогшей толпы колыхалась полинялая хоругвь. Впереди шли заиндевевшие попы, позлащенные сверх шуб. Сзади — «разжалованные» фуражки, башлыки, невянущие цветочки на шляпках под пуховыми шалями.
У Волги над откосом стоял матрос в черных наушниках. Стоял и лущил семечки. Вились в ветре ленты бескозырки, сдвинутой на брови. Ветру и стуже был открыт наголо стриженный крепкий затылок. Матрос повел застывшим квадратным плечом. У ног его клубилась вьюга. Внизу, под ним, лежала окостенелая Волга, ветряная студеная даль.
Крестный ход полз мимо. Матрос стоял спиной к нему, грыз подсолнухи. Спина его, широкая и уверенная, была полна неприязни к происходящему. Внизу, под откосом, на Тарханке, как называют рукав Волги у Саратова, дымилась крестообразная прорубь. У выточенного ледяного креста амвон, также изо льда, искрился и сек лучи, как стеклянная призма. На солнце ярилась сусальная позолота. Черная дымная вода качалась в проруби.
Вдруг матрос оглянулся. Теперь все увидели его лицо. Оно оказалось несколько неожиданным. Это было лицо молодого парнишки, лицо главаря мальчишеских орав, озорная и немножко мечтательная физиономия второгодника. Все на матросе было с чужого узкого плеча.
В толпе говорили:
— Ишь стоит, демон… озирается. Интересно небось посмотреть, как это у нас в Иордани купаются. А никто не идет.
— Холодно…
— Нонче никого в воду не заманишь. Подмельчал народ. Раньше тебе хоть сорок градусов мороз, а купцы в прорубь только бултых, бултых… Подвезут их в санях, шубы раскроют, вынут это его оттуда, разоблаченного окунут троекратно, опять в шубу, бутылку в зубы и домой. Что за люди были!
— Духа нет того, святости.
— Не в том дело… Прогреться после нечем. Вот чего… Испанку[8] захватишь.
— Где же, где же она, а? Где она, господа, я спрашиваю, удаль былая? Не вижу, — заговорил привычным, гладким голосом господин в бекеше, с широкой, думской бородой.
— Чего это он, а? — заинтересовались в толпе.
Господин уничтожающе, через плечо, оглядел публику.
— Да, печальное зрелище, — продолжал он. — Я говорю, господа, вместе с верой угас и… э-э… священный богатырский дух русского народа. И что же осталось? Безбожие и инфлуэнца[9].
Верующие смущенно переглядывались.
— Сам пускай лезет! — проговорил кто-то.
Вдруг, легко распарывая толпу, к краю проруби подошел матрос. Он был слегка увалень и размашист в движениях.
— А ну, позво-о-оль! — деловито сказал матрос. — Куда тут нырять?
Он не спеша раздевался. Сбросил бушлат, расстелил на льду, сел, стал стягивать штаны. Снял тельняшку и через минуту стоял на льду, голый, мускулистый, похлопывая себя по груди. На груди синела татуировка — якорь, сердце, змея. Слева под соском виднелись слова девиза: «Любовь до гроба, честь навечно, слава на весь мир». Матрос держал кобуру и искал в толпе надежного человека. Взгляд его остановился на худеньком юном студентике. Ноги студента были обернуты солдатскими обмотками и обуты в полудетские ботики на застежках-защелочках.
— Эй, стюдент, — сказал матрос, — будь друг, подержи эту петрушку, покарауль, пока я управлюсь.
Студентик почтительно принял кобуру. Он хотел что-то сказать, но покраснел, сконфузился. Матрос почесал под мышкой, потянулся.
Священник подошел к нему с крестом и хотел благословить его. Герой легонько отстранил его локтем.
— Ты бы перекрестился, — посоветовали из публики.
— Не требуется, — отвечал матрос.
— Смерзнешь, поживей хотя.
— Нам спешить некуда, — сказал матрос и полез в прорубь.
Голый. В лютую, перестылую хлябь, стекленевшую от стужи. Он окунулся и вылез. Мокрые волосы его разом смерзлись. Тело у него теперь было красное, с легким сизым налетом.
Он быстро одевался и говорил, подмигивая:
— Так и скажи вон тому патлатому, что вот, мол, боевой красный волгарь Антон Кандидов совсем обратное доказал. Без всякого святого духа. Раз, два — и будь здоров! Антон Кандидов. Запомнишь? Можешь повторить? Пока.
Матрос, не удостоив взглядом студента, взял у него наган и пошел по взвозу в город.
Студентик бежал за ним, дуя на обмороженные пальцы в дырявых варежках.
— Тоша!..
Матрос остановился, посмотрел сперва подозрительно на полудетские, полудамские ботики на защелочках, потом перевел взор на лицо студентика, быстро поднял за козырек его студенческую фуражку, заглянул в лицо.
— О, Карасик! — восторженно закричал он. — Женька! Здорово! Ну, как поживаешь? Ничего? Ты что-то плохой, длинный какой вытянулся. Голодуешь?
Карасик уже неделю ничего не видел, кроме колоба[10] и чечевицы. Он промолчал.
— А ты уже стюдентом заделался? — с завистью говорил Антон. — На кого жмешь?
— Да думаю художником…
— Ага. Малюешь, значит?
— Пишу.
— Красками с натуры уже можешь?
— Могу.
— Знаешь, Женька, срисуй с меня портрет. Только я другой бушлат надену. У нас один парень себе новый оторвал, всем сниматься дает… Нет, знаешь, ты лучше картину нарисуй: как мы у белочехов «Лермонтова» увели. Я тебе вот расскажу…
— А я знаю, — сказал Карасик.
— Что?! Неужели в университете уже про это учат?
— Во-первых, я не в университете, а в институте. А во-вторых, я об этом в газете читал.
— Ну! Было? — удивился Антон. — И мое фамилие было? Эх, вот бы почитать! Надо найти будет.