Костя пошел по мосту к Александровскому саду, по саду – к Кутафьей.
   К праздничной службе по Троицкому мосту вместе с Костей уже шел народ. А навстречу из Кремля – со службы тетки. На каждой – аккуратная чиновничья прическа и нарядная кофта. Они тоже – кремлевские «хозяйки».
   У КДС тетки навстречу уже не шли, зато Костю обгоняли гуляющий народ и туристы.
   Подходя к собору, Котя сунул руки в карманы за мелочью. Денег не было, был скатанный бумажный шарик. Костя вынул, развернул.
   Билетик в Оружейную палату от 17 июля сего года. Куртка-наркокурьерка, он же чувствовал, – чужая. В прихожей впотьмах Костя схватил Октябреву – такую же. Конечно! Не хватает того банного билетика и купальной шапочки! Вот тебе и раз! А ведь прикидывался правдолюбцем!
   Костя перекрестился, вошел в собор, встал и застыл с остальными.
   17 июля. Кража. Билет в Оружейку. В Октябревой куртке.
   А Маняша там с ним. Или, может, она ушла к бабушке? Да нет, не ушла: не очнулась еще.
   Костя, как робот, вышел из храма и пошел. По Кремлю не бегают. Костя все же побежал, неприличный бег стараясь выдать за ходьбу.
   Встречные смотрели с удивлением. Все плыли уже в одном-единственном направлении – навстречу Косте, в собор.
   На Троицком мосту встречное течение стало сплошным потоком. Точно вместе разом татарва, ляхи, казаки, Минин с Пожарским и француз. Сквозь них не пробиться.
   Впритирку к стене, перебирая руками кирпичные зубцы, потому что подкашивались ноги, Костя пробивался к выходу.
   – Не надо нервничать, нервничать не надо, – сказал ему нарядный благодушный человек, которого он задел.
   Наконец Костя помчался, как можно мчаться на ватных ногах.
   От этих ног зависела сейчас чужая жизнь.
   Нельзя было даже схватить тачку.
   Объезжать у Манежа – дольше.
   Перебежав на свою сторону, ловить на мосту – бессмысленно.
   Бегом! Домой!
   Галоп, паника, пустота в голове. И, как ни странно, вопрос: тут что-то не так, почему?
   Маняша – самая несчастная, самая беспомощная дура!
   Подъезд. Лифт. Фомичевская дверь. Дзинь. Октябрь:
   – Чё?
   – Где она?
   – У бабки, что ль?
   Вниз. Костя влетел к себе. Прыжок. Прыжок. Дверь.
   У раскрытого шкафчика шла борьба. Маняша налегла на бабушку и сдавливала ей шею красной банданой. Отставленные локти торчали почти мертво. Подбородок она уперла бабушке в макушку.
   Бабка слабо дергалась и издавала «х», «х», словно выхаркивала кость. Рядом на полу валялась обувная коробка «Ганц Элеганц». Мятая крышка в стороне, брильянты рассыпаны, из коробки, из газетных комков блестит рубин-карбункул.
   С дикой – с перепугу – силой Костя снял Маняшу с бабки и дернул с бабкиной шеи жгут.
   Бабка дышит. Осела на пол.
   Костя дотащил до кровати. Жива. Костя оглянулся.
   Маняшу он не узнал. Лицо ее было неестественно белым. На нем три щели – глаз и рта.
   Увидишь – не забудешь.
   – Подавис-с-сь! – с присвистом выпустила нижняя щель.
   Костя загородил бабушкину голову.
   – Тьфу мне на всё! – Маняша собрала во рту слюни, плюнула на пернач и пхнула коробку ногой.
   – Что? Поимела я вас, новые суки? – она подошла к окну, взлезла на подоконник, где Костя когда-то рассматривал муравья, пригнулась и шажком сошла в воздух.
   Звука от падения не послышалось.
   Костя подошел к окну и глянул вниз. Маняша лежала плашмя на асфальте между «Субару» и «Крайслером». Ее руки и ноги были вытянуты и сжаты, как по стойке «смирно». Она упала смирно, как жила.
   Костя зачем-то бросил ей вниз красный платочек.

31
УТОЧНЕНИЕ АБСОЛЮТНОЙ ИСТИНЫ

   Когда на следующее, праздничное, утро у Кости собрались гости, бабушка чувствовала себя почти хорошо.
   Клавдия Петровна возлежала царицей, в нарядном халате.
   Пришли участковый Овсянников, Дима Минин и Соловьев с Семеновым. Появился даже шеф их, полковник Колокольников. Он смотрел на Костю, не скрывая изумления: кто, мол, он такой, благодаря кому получу я теперь генерала?
   Следователи уже относились к Касаткину как к своему. Говорили они с ним по-товарищески. В конце концов, Костя почти стал их коллегой.
   Брюханов, Иванов; Потехины, Блевицкий с бабой и приятелем, старухи-маршальши из соседних подъездов и Джозеф Роджерс казались и вовсе родней. Костя позвонил одному Аркаше – а нахлынуло полдома, точно ждали.
   До ночи заглядывали соседи, которых Костя уже и не знал по имени. Это были, по выражению Маняши, «новые суки». Костя замечал их во дворе, в «Жигулях» и «Шевроле». Что ж, о Фантомасе думал один Касаткин.
   Про смерть Лидии и Маняши уже знал весь дом.
   Костя начал рапорт с момента, как пошел на праздничную службу в Октябревой куртке.
   – Ну да, – вставил Бодайбо, – щас все в одном и том же ходят, а с ихней х…бой лампочкой спутаешь шубу с трусами.
   – Я, – продолжал Костя, – нашел в его кармане билетик в Оружейку. А я знал, что Бодайбо приехал в Москву раньше, чем вернулся к своим женщинам.
   – Ну, – признал Октябрь. – Погулял я выходной у одной…
   – Я так и подумал. А потом я подумал: нет, слишком просто… А ведь потому и правда, что просто. Но в соборе я еще не собрался с мыслями. Я решил: Бодайбо хотел отравить Маняшу, потому что она узнала что-то. Целил в Маняшу, попал в мамашу. И, значит, теперь он исправит прокол. Припомнил я вам, Октяб Георгич, баню и шапочку. Отсталая деревня, думаю, и жмот. До сих пор пользуется советским ширпотребом.
   – Эх, ты, Константин.
   – Ну да, дал я маху. Зато я примчался вовремя.
   Желавшим подробностей Касаткин вкратце описал безобразную сцену.
   Костя показал банную квитанцию и сохраненный Октябрем чек на костюм.
   – Ночью, – объяснял Костя, – после всего, я обдумывал и понял. Не мог Бодайбо сунуть музейный билетик в куртку: она куплена позже билетика. И перекладывать его из кармана в карман Бодайбо не стал бы. Он не выкинул его, потому что билетик не попался ему на глаза. Билетик взяла Маняша и сунула ему в куртку сама. Она, таким образом, устроила улику. И куртку она повесила нарочно на тот крючок сбоку, на который повесил свою я. Она ловко рассчитала. В кармане Октябревой куртки я найду билет в Оружейку – лучший вешдок!
   А ведь всё уличало именно Фомичеву. Я и раньше смотрел, но не видел. Я думал о другом… Ну, ладно, – спохватился он, покраснев. – Этой ночью я разложил всё по полочкам. Одни ноги ее чего стоят. Но это тоже ладно.
   – Нет, не ладно, – вмешался Соловьев. – Эти ее черные башмаки Пелагея Панявина узнала в музее. Мы говорили с Крутиковой. Панявина ей рассказала. Она мыла полы и привыкла смотреть на ноги. Фомичева приходила в усах и мужском костюме. Мамашу в черном кудрявом парике она брала с собой и раньше, однажды в магазин, и теперь сюда. Хотя она и не рассчитывала, что уборщица сядет у дверей зала на подмену дежурной. Панявина увидела – обомлела. Сказала сотруднице: «Наша барышня того. И старая туда же». Крутикова говорит: Панявина назвала Фомичеву-дочь «трисвиститкой».
   «Значит, с ментами, – грустно подумал Костя, – Ху-ху-ху, стукачка советская, была откровенней, чем со мной».
   – Плохой я сыщик, – вслух сказал он.
   – Какой есть, – утешил вдруг Колокольников. – Давай, продолжай. Всё верно.
   – Я, – продолжал Костя, – понял уже, что няня Паня что-то знала. Она намекала и хихикала. Значит, она, конечно, поделилась с Порфирьевой. Старухи – тоже советские. Они привыкли бояться и помалкивать. А между собой они, понятно, шушукались. Дошушукались.
   Короче, наследники там ни при чем.
   Няне Пане в чашку Маняша сыпанула отравы, пока все смотрели Катиного Гау. С Розой на другой день чайный номер, видимо, не прошел – Розу Фомичева удавила.
   – Она же ушла раньше нас, – сказал Иванов.
   – Она сделала вид. Она засела в шкафу в передней. Дожидалась. Я тогда понял, что со шкафом не в порядке. Когда потом я вбежал, то голову, как всегда, отвернул, а стукнулся всё равно – створка была приоткрыта. Что кому в этом гробу было делать?
   – Да уж, нечего, – согласился Блевицкий. – Эти шкафы – тараканники. У меня такой же.
   – И у бабушки. Раньше по шкафам лазила Тамара. Потом был скандал, и Тамара показывала, что на шкафы плюет. Фомичева, конечно, могла вернуться к Порфирьевой позже, но был риск, что, пока она дозвонится и достучится, услышат соседи.
   Конечно, это всё косвенные улики. Теперь и не докажешь. И прийти в парике и плаще в магазин может кто угодно.
   – Тряпки у Фомичевой нашли, – вставил Соловь­ев. – И парики – один кудрявый. Ты скажи про кольт.
   – Ну, да, ваш любимый вещдок. У них он остался от Фомичева. Я знал. Говорю же, я думал не о том. Даже когда в бабушкином шкафчике я нашел коробку, сказал себе: спрятать могла одна Маняша, значит – не она! Ну и логика!
   Я, кстати, приписывал Фантомасу всё, что вообще было. Чуть ли не шахтерские дела. Бомжа и Вилю-дебила тоже. А ведь выяснилось – эти погибли своим путем. И «Крайслер» был чужой, не Потехиных.
   Оперы кивнули.
   – Хотя, – заметил Костя, – бомж – свидетель барахляный. Он только и твердил: баба с хвостом, а лицо видел вряд ли. А Виля, может, и рассказал бы, как Маняша выходила из подвала. Виля с Хабибуллиным говорили мне что-то. Но они говорят бестолково. Сразу не поймешь. Виля чаще всего бредит. А Хабибуллин вообще говорил про мужика. Я не сообразил: у него же мужской род – женский, и наоборот.
   А Маняша – кагэбэшная дочь. А у этих людей подземные места – дом родной. У них и всегда было: или казни, или игры. Георгий Михайлович – по играм. И до сих пор они держат язык за зубами. Вы и сами нам не устроите экскурсии вниз.
   Овсянников развел руками.
   Соловьев и Семенов посмотрели с интересом в окно, Колокольников в пол.
   – Ничего, Константин, – сказал Минин.
   – Ничего, конечна. Немудрено, что Фомичева сиганула у Оружейки в какой-то подклет или люк. Теперь улики – даже ее подручные средства. В подвале она заставила Катю звонить по сотовому – взяла у Бодайбо, пока тот уезжал.
   – Но шапчонка банная не моя, – буркнул Октябрь.
   – Шапчонка ее. Фомичева в ней и была яйцеголовой из-за волос: подняла вверх пучком и спрятала. Откуда у мужика макушка такой формы? Темя, как яйцо, – реже, чем, например, торчащие уши. Только яйцеголовость и запомнилась.
   И потом, насчет кислоты: Фомичева занималась раньше «русским стеклом», знала дело. Она сама говорила – ремесленные секреты утеряны, рассказывала про скань, зернь и черненье. Значит, не так уж они и утеряны. Спецами, по крайней мере. Тем более на папиной Лубянке. Этот хим-какой-то-там-маш, посылавший мне е-мэйл, наверно, вроде их бывшего филиала.
   – Именно, – подтвердил вдруг человек, приехавший с Соловьевым. Незнакомый, но на лицо запомнился, приезжал уже; кажется, эксперт.
   – Да какая разница! – брякнул Блевицкий. – У КГБ всё везде филиал.
   – Никакой, – согласился Семенов. – Но Фомичева, действительно, в химмаше давно. Несколько лет она занималась в тамошней библиотеке. Какие-то стеклянные технологии. В июле, мы выяснили, она навещала кадровичку. Интерес тут мог быть любой. Крюкова, кадровичка, бывшая кагэбэшница, говорит – Фомичева приходила устраиваться к ним на работу. Теперь, конечно, не проверишь. Важно, что Крюкова выходила, оставляла Фомичеву одну.
   Оперы совсем освоились. Любопытные давно схлынули, в комнате, кроме них и Кости, сидели Аркаша, Леонид Иванович и Октябрь, но и они уже казались своими людьми.
   – Я давно чуял, – сказал Октябрь. – Я видел в дверях, как она примеряла парики. Увидела, что я видел, и побелела. Только я – то подумал: невестится.
   – И на фиг ей это? – подал голос Аркаша.
   – Что? Невеститься?
   – Тибрить брюлики. Чтоб замуж выйти?
   – Вот и я так думал, и считал, что она ни при чем, – подхватил Костя. – И ведь это пошлое «поимела я вас» на нее непохоже! Но, когда она так крикнула, я вдруг вспомнил всё. Я увидел ее за всю ее жизнь. Она мыла руки после «уборщицкого сына», Вовки Потехина!
   Потехин покраснел.
   – Она, – добавил Костя, – рыдала до истерики, когда Джамиля обрызгала ее во дворе.
   – Стерва, – не выдержал Вова.
   – Кто?
   – Джамка, кто же.
   – А я, – вздохнул Костя, – привык и не замечал. Маняша – послушная дочка, исчадье советчины! Воспитал Совок «равную»! Все теперь удивляются: зачем ей брильянты? Брильянты – ни за чем. Не могла она вынести равенства всех, неравных тоже. У других недвижимость, «Крайслеры», шик! А у нее шиш. Она перестала быть первой. Теперь каждый – хозяин в своем кремле. И больней всего ей – что «уборщицкий сын» выдвинулся! Не могла тэна не навести хозяйскую справедливость!
   Костю прорвало. Бессильное думанье три месяца, глупые фантазии, стыд за вчерашнюю ошибку и потрясение последней ночи – хлынуло всё.
   – А то откуда бы, – крикнул он, – такая кротость у советской цацы – мыть стариков? Она даже преображалась! Ей, видите ли, чем хуже, тем лучше!
   Костя перевел дух.
   – Ишь, – хмыкнул Блевицкий. – Пень Брюхан терпит, а цаца – нет.
   – Нет, – кивнул Костя. – Я-то думал, она любит мать, а она любила власть. Сидит, смотрит телевизор: «Ах, зачем им всё это?» Нормальный человек не спро­сит. А этой неймется. У нее одна страсть – ущемленная спесь! На страсти она и помешалась, и дала маху. С первыми старухами-свидетельницами сошло, а с последней, бабушкой, самой, кстати, беспомощной – нет. И с Октябрем Фомичева промахнулась. Она была так занята своими бреднями, что не смотрела на мать. А мать втихомолку прикладывалась к рюмочке.
   – А подозревали, разумеется, и меня, – сказал Иванов. Молчание.
   – Вы же – хозяин, Леонид, – утешил Костя. – «Первый». А смотреть надо было на «последнего».
   – На всех, – профессионально уточнил Колокольников абсолютную истину.
   – Все же обидно, – сказал Костя Аркаше, когда все ушли. – Какие мы с тобой «новые суки»? А я – то думал, она была в меня влюблена!
   – Конечно, была, – сказал Аркаша. – «Новые суки» лучше, чем «старые кобеля».

32
НЕ НАДО НЕРВНИЧАТЬ

   В сущности, Костя опозорился по всем статьям. Но кончилось всё хорошо и правильно. Настроение было праздничное. Как раз и праздник. Опять совпадение. И новый путч, теперь Маняшин, закончился более-менее благополучно.
   Когда все уходили, Костя даже не хотел отпускать их, в том числе и Колокольникова. Но, когда все ушли, пришла Катя.
   «Не надо нервничать, нервничать не надо», – вспомнил Костя, как сказал ему вчера встречный в потоке на Троицком мосту.
   – Кать, хочешь в «Седьмое небо»?
   – Нет.
   – А в туннель? Молчание.
   – А что ты хочешь?
   – Не выходить.
   – Из «гадюшника»?
   – Из «хлева».
   – Почему – «хлева»?
   – Потому что всюду коробки.
   – Только одна. Это Порфирьев.
   – Ну и выброси.
   – Неудобно.
   – Тогда положи у подъезда, кто-нибудь возьмет.
   Два дня Касаткин отдыхал, с понедельника всё наладилось, и ужасное почти забылось. То есть, конечно, не забылось, а помнилось, но, как говорили прежние хозяева Кремля, – жить нам больше не мешало.