Страница:
Старых оказалось больше. Старики не отличались от старух, жирные от костлявых. Непохожи они были даже на покойников. Лежала синеватая и местами красноватая материя. Чисто абстрактно торчали шишечки таза, лобка и коленей.
Один старик, раньше работяга или лагерник, был весь исписан известными татуировками «Не забуду мать родную», «Витек» и «Раб коммунистов», но и он не походил на труп, а казался расписной досточкой.
Костя даже с каким-то удовольствием увидел настоящих людей – средних лет мужчину и двух пышных женщин. У мужчины была волосатая грудь, а у женщин почти сливочный живот и лебяжьи, именно лебяжьи, плечи.
Последним в одном ряду лежал ребенок, в другом – куча. Ребенок был лет семи, тоже свежий. Костя чуть было не поцеловал его, так же, как целовал мертвых младенцев Петр I от умиления в кунсткамере. В куче, под клеенкой, лежали отдельно три неровные части: голова, шея, искореженная грудь, потом куски торса, потом осколки ножных костей и целые ступни. Человек попал под поезд.
Костя открыл холодильные камеры. Целый труп. Целый. Целый.
Далеко, вверху, входная дверь звякнула.
– Почему гогит свет? – знакомо картаво раздалось на лестнице.
Черт. Кац с четверга на пятницу дежурит. Пришла: что-то почуяла. Если увидит Костю, все пропало.
Он нырнул в камеру вниз под каталку и прикрыл дверь. К счастью, не хватило сил нечаянно захлопнуть ее. Руки дрожали.
Мира вошла, глянула щурясь и пошла вдоль столов. Костя рискнул посмотреть в щелку.
От мертвого света докторшин нос и тень над губой казались бананом с черным концом.
– Кто здесь? – спросила Мира. Помолчала, посмотрела в кучу под клеенкой, пошла обратно.
– Дагмоеды. Хоть бы свет за собой гасиги.
Свет погас, отстучали шаги, хлопнула дверь. Щелкнуло. Костя вышел, выждал три минуты и включил свет снова.
Приблизился к лебяжьим женщинам. На диафрагме и сердце аккуратные разрезы. То же у атлета.
Решаться надо быстро. Если Кац вернется, начнет искать. Но он уже решился. Делаешь дело – делай.
Сдвинув со столика в углу салфетку, он взял ножницы и перчатки. Перчатки надел и снова подошел к объектам.
Брезгливость он поборол. «Ведь не брезгуешь, – сказал он себе, – жизнью в Митино бок о бок с живодером».
– Тряхнем стариной! – воскликнул он вслух для куража. Когда-то на журфаке, на военке, их учили накладывать швы, бинтовать и водили в труперню, после чего выдали удостоверение младшего лейтенанта медслужбы, запасника.
Костя разрезал швы на обеих ранах на первой лебедке и сунул внутрь руку. Так и есть, пусто. И в сердечной, и в брюшной полости – ничего. Плямкает под пальцами набежавшая сукровица. Ясно. Исследовать вторую и атлета смысла нет.
От ужаса и удачи он мобилизовался и почувствовал уверенность. Взял со столика иглу и кетгут и легко наложил швы по старым проколам. Распатронил бинтовую обертку, снял бинтам вдоль ран вытекшую кровь, обтер перчатки, швырнул грязь в эмалированную плошку под столиком.
Все, до свиданья, дорогие.
Он погасил свет, взлетел по лестнице, открыл дверь и вышел на волю.
Рая в животе уже не было. В палате Костя надулся воды и сблевал. Умывался потом полчаса и спал без снов до утра: сознание сделанного дела и вода тонизируют.
Утром в пятницу ему сообщили, что анализ у него ужасный, альбуминария, то есть в моче сплошной белок, и операция нужна немедленно.
Костя для отвода глаз полчаса полежал, вышел, подошел к гардеробной, подергал дверь, но вызволять джинсы и куртку не стал. В палате в его тумбочке лежало пятьдесят рублей. Он надел в уборной прямо на зеленую больничную пижаму свитер и бежал из больницы.
Костин интерес к медицине был удовлетворен вполне.
27
28
29
30
31
Один старик, раньше работяга или лагерник, был весь исписан известными татуировками «Не забуду мать родную», «Витек» и «Раб коммунистов», но и он не походил на труп, а казался расписной досточкой.
Костя даже с каким-то удовольствием увидел настоящих людей – средних лет мужчину и двух пышных женщин. У мужчины была волосатая грудь, а у женщин почти сливочный живот и лебяжьи, именно лебяжьи, плечи.
Последним в одном ряду лежал ребенок, в другом – куча. Ребенок был лет семи, тоже свежий. Костя чуть было не поцеловал его, так же, как целовал мертвых младенцев Петр I от умиления в кунсткамере. В куче, под клеенкой, лежали отдельно три неровные части: голова, шея, искореженная грудь, потом куски торса, потом осколки ножных костей и целые ступни. Человек попал под поезд.
Костя открыл холодильные камеры. Целый труп. Целый. Целый.
Далеко, вверху, входная дверь звякнула.
– Почему гогит свет? – знакомо картаво раздалось на лестнице.
Черт. Кац с четверга на пятницу дежурит. Пришла: что-то почуяла. Если увидит Костю, все пропало.
Он нырнул в камеру вниз под каталку и прикрыл дверь. К счастью, не хватило сил нечаянно захлопнуть ее. Руки дрожали.
Мира вошла, глянула щурясь и пошла вдоль столов. Костя рискнул посмотреть в щелку.
От мертвого света докторшин нос и тень над губой казались бананом с черным концом.
– Кто здесь? – спросила Мира. Помолчала, посмотрела в кучу под клеенкой, пошла обратно.
– Дагмоеды. Хоть бы свет за собой гасиги.
Свет погас, отстучали шаги, хлопнула дверь. Щелкнуло. Костя вышел, выждал три минуты и включил свет снова.
Приблизился к лебяжьим женщинам. На диафрагме и сердце аккуратные разрезы. То же у атлета.
Решаться надо быстро. Если Кац вернется, начнет искать. Но он уже решился. Делаешь дело – делай.
Сдвинув со столика в углу салфетку, он взял ножницы и перчатки. Перчатки надел и снова подошел к объектам.
Брезгливость он поборол. «Ведь не брезгуешь, – сказал он себе, – жизнью в Митино бок о бок с живодером».
– Тряхнем стариной! – воскликнул он вслух для куража. Когда-то на журфаке, на военке, их учили накладывать швы, бинтовать и водили в труперню, после чего выдали удостоверение младшего лейтенанта медслужбы, запасника.
Костя разрезал швы на обеих ранах на первой лебедке и сунул внутрь руку. Так и есть, пусто. И в сердечной, и в брюшной полости – ничего. Плямкает под пальцами набежавшая сукровица. Ясно. Исследовать вторую и атлета смысла нет.
От ужаса и удачи он мобилизовался и почувствовал уверенность. Взял со столика иглу и кетгут и легко наложил швы по старым проколам. Распатронил бинтовую обертку, снял бинтам вдоль ран вытекшую кровь, обтер перчатки, швырнул грязь в эмалированную плошку под столиком.
Все, до свиданья, дорогие.
Он погасил свет, взлетел по лестнице, открыл дверь и вышел на волю.
Рая в животе уже не было. В палате Костя надулся воды и сблевал. Умывался потом полчаса и спал без снов до утра: сознание сделанного дела и вода тонизируют.
Утром в пятницу ему сообщили, что анализ у него ужасный, альбуминария, то есть в моче сплошной белок, и операция нужна немедленно.
Костя для отвода глаз полчаса полежал, вышел, подошел к гардеробной, подергал дверь, но вызволять джинсы и куртку не стал. В палате в его тумбочке лежало пятьдесят рублей. Он надел в уборной прямо на зеленую больничную пижаму свитер и бежал из больницы.
Костин интерес к медицине был удовлетворен вполне.
27
ВЫЗЫВАЮ ОГОНЬ НА «СУБАРУ»
Костя открыл дверь и застыл. За столом сидел Жиринский. Он опустил голову в огромную чайную кружку «Ай лав ти». Катя стояла рядом и гладила его по волосам. Шоколадный торт был разрезан на куски, но не тронут.
Как всегда к потеплению, Жирный похудел.
Костя криво улыбнулся, прошел в ванну, скинул погулявшее в морге тряпье, сунул в помоечный пакет, принял душ, оделся в свежее…
Ореол мученицы ей важнее всего. На нее наговаривали, дескать, обирает детей под предлогом экскурсий и книжек. А она радостно улыбалась, что обругана. Костя еще раз криво улыбнулся парочке и поехал в редакцию.
Встретили его тихо.
Кости ему давно перемыли и успокоились. Теперь почти не глянули.
Касаткин сел за компьютер.
Отработка версий с исключением ненужных помогла. Все стало ясно. Оставалось припереть потрошителя к стене, не рискуя чужой жизнью.
Этот субъект, судя по сюрпризам в помойном и овощном контейнерах, был типом изобретательным, но с оглядкой. Заделами соседей, возможно, следил. И Костины обзоры, возможно, читал. Опять вся надежда была на художественное слово.
К вечеру Касаткин закончил эссе «Китайская телятина».
Шло оно в ближайшем воскресном номере от 4 апреля в ресторанном рейтинге с подзаголовком «Страстная для каннибалов».
О людоедстве речь шла в переносном, разумеется, смысле. Настало время великих возможностей и соблазнов. Касаткин обращался к тем, кто хотел наслаждений и плевал на ближнего. Главное было – соблюсти приличия.
Соблюдать их Костя советовал как художник. Художественная логика – самая верная. И предлагал старый прием оксюморон – стилистическую фигуру-парадокс, вроде сухой воды и ледяного огня. Будьте чувствительным, если вы убийца, и несчастным, если любите кайф.
Затем Касаткин переходил к первоисточнику кайфа – кабакам. И авторитетно объяснял, что лучший – «Патэ&Шапо» в скромном культурном Матвеевском. Ресторан выглядел буржуазно-законопослушно – скатерки, столовое серебро. Одежду публика носила неброскую. Многие приходили одни. И это было прилично. Ничто не мешало экстазу. Старейший ресторан. Почти двести лет. Остальные «Метрополи», «Национали», «Президент-отели» и «Рэдисон-Славянские» – тусовка.
Касаткин приглашал поговорить за столиком у пальмы. Притом готов был рассмотреть предложения.
«Китайская телятина» звучала паролем. Все Митино слышало о чекистской истории. И этот поймет, что вызывают – его.
Сегодня воскресенье. В Страстной понедельник обдумайте меню, в Страстной вторник приходите.
Касаткин намекал, таким образом, что всё знает и продает молчание.
И может, потрошитель примет намек за блеф, а может, подумает: «Что он там знает?» В шантаж, скорее всего, поверит. Эти судят по себе.
Дело было опасно-неприятным.
Монстр наживался на трупах. Чудовищны, конечно, были все варианты наживы. Пинякинцы, изготовители плохих котлет, казались теперь ангелами.
За Катю Костя не боялся. Жирный, конечно, влюблен. Да и Костя уже подставил самого себя. За себя не боялся тоже, потому что думал о цели, и вообще митинская атмосфера закалила его. Отчаяние обезболило страх. Касаткин рвался в бой. И все же ему было не по себе. Почему, не понимал.
Костя набрал ее номер.
– Але, – сказала она глуховато.
Костя отключил и набрал номер Жиринского. Он тоже был у себя, алекнул.
Костя вздохнул с облегчением. Всё, что случилось, – намного хуже. Разве только не расчленили его самого. Но утренняя сцена нежности Кати с Жирным стояла перед глазами.
Домой на крылатой сияющей «Субару» он полз. Желтые и зеленые грязные зиловские инвалиды обгоняли и оглядывались. Вот, мол, блин, выпендрежник. Крутой, а не мчит. А Костя замедлял, подгадывая красный свет.
На въезде на Митинскую с радостью встал в пробке. У светофора вдоль машин сновал с журналами точеный подросток – вылитый Жэка. Похоже, он и был. Паренек подошел к Косте и сунул в окно «Плейбой» с голым женским задком. Костя взял журнал и высунул в окно деньги. Нет, не Жэка. Жэка смотрит «Плейбой» в гостях на диване, жалуясь, что денег нет.
Зад на обложке был не голый, а в трусах на змейке, как у Кати. От журнала благоухало: в страницы вклеили ароматическую рекламу супердухов «Иссей Миаки». По ним томились редакционные женщины и копили на покупку микроскопического пробного флакончика, и то не духов, а туалетной воды.
Костя вдохнул полной грудью и тяжко выдохнул.
Овечка, она не даст себе быть счастливой. Ей нужно принести себя в жертву. Но она любит его. Она не уйдет.
«От любви не денешься», – закончил мысль Костя и рванул на зеленый.
Перед сном они поговорили, не поминая Жиринского. Незаметно и грустно началась весна. На носу Страстная. Мерзкая история постепенно забывалась. Харчихи и бомжей больше не было. В доме стало тихо.
– И неуютно, – добавил Костя. – Скорей бы уж вернулась.
– Кто? – спросила Катя.
– Как – кто?
– Тебе лучше знать.
– Я про Харчиху.
– Харчиха, наверно, шикует.
– Неизвестно. Говорила, что у нее ни гроша.
– Бедная Матрена.
– Да, бедная. Не то что твоя Капустница.
Костя хотел отбрить «твоим Жирным», но смолчал. Он откинулся на подушку и улыбнулся святомученически, как обычно улыбалась она сама.
Уикенд прошел серо. Почти не разговаривали. Поставили в воду вербу. Отнесли пушистый прутик и конфеты «Шоколадные бутылочки» Мире Львовне с извинениями за Костино бегство из больницы, но Мире было ни до чего. Врачиха вырядилась. Стояла яркая, пышная, рыжая узкобедрая бочка с сухими ногами на шпильках. Разлепила малиновые губы. Сказала: «Дгянной магьчик», – положила коробку и веточку на стол и надела шубу. Выйдя с Катей и Костей, она заперла дверь и отбыла в своей почтенной каракульче на прием в РАМН. Праздновала. Ее ЛЭКу дали наконец соро-совский грант. Катя и Костя понюхали вслед: пахло внутренностями крокодиловой сумочки. «Духи „Ко-ти“», – с уважением сказала Катя. «Помню, – вспомнил Костя. – Про них пели белоэмигранты».
На ночь Катя вдруг разгулялась и сварила борщ без мяса. Костя съел всю кастрюлю и сел в кресло. На кухне усыпляюще капал кран. Ко-ти. Кар-ден. Кар-мен. Кар-ман. Что там было с карманами? Орали, что Катя лезет в карманы к детям. Психи все. Костя стал проваливаться в сон. Вдруг где-то внизу громыхнуло и мелькнули красноватые сполохи.
Выглянули в окно. Полыхала Костина «Субару». Огненный столб укоротился, и машина горела аккуратно. К ней сбегались.
Как всегда к потеплению, Жирный похудел.
Костя криво улыбнулся, прошел в ванну, скинул погулявшее в морге тряпье, сунул в помоечный пакет, принял душ, оделся в свежее…
Ореол мученицы ей важнее всего. На нее наговаривали, дескать, обирает детей под предлогом экскурсий и книжек. А она радостно улыбалась, что обругана. Костя еще раз криво улыбнулся парочке и поехал в редакцию.
Встретили его тихо.
Кости ему давно перемыли и успокоились. Теперь почти не глянули.
Касаткин сел за компьютер.
Отработка версий с исключением ненужных помогла. Все стало ясно. Оставалось припереть потрошителя к стене, не рискуя чужой жизнью.
Этот субъект, судя по сюрпризам в помойном и овощном контейнерах, был типом изобретательным, но с оглядкой. Заделами соседей, возможно, следил. И Костины обзоры, возможно, читал. Опять вся надежда была на художественное слово.
К вечеру Касаткин закончил эссе «Китайская телятина».
Шло оно в ближайшем воскресном номере от 4 апреля в ресторанном рейтинге с подзаголовком «Страстная для каннибалов».
О людоедстве речь шла в переносном, разумеется, смысле. Настало время великих возможностей и соблазнов. Касаткин обращался к тем, кто хотел наслаждений и плевал на ближнего. Главное было – соблюсти приличия.
Соблюдать их Костя советовал как художник. Художественная логика – самая верная. И предлагал старый прием оксюморон – стилистическую фигуру-парадокс, вроде сухой воды и ледяного огня. Будьте чувствительным, если вы убийца, и несчастным, если любите кайф.
Затем Касаткин переходил к первоисточнику кайфа – кабакам. И авторитетно объяснял, что лучший – «Патэ&Шапо» в скромном культурном Матвеевском. Ресторан выглядел буржуазно-законопослушно – скатерки, столовое серебро. Одежду публика носила неброскую. Многие приходили одни. И это было прилично. Ничто не мешало экстазу. Старейший ресторан. Почти двести лет. Остальные «Метрополи», «Национали», «Президент-отели» и «Рэдисон-Славянские» – тусовка.
Касаткин приглашал поговорить за столиком у пальмы. Притом готов был рассмотреть предложения.
«Китайская телятина» звучала паролем. Все Митино слышало о чекистской истории. И этот поймет, что вызывают – его.
Сегодня воскресенье. В Страстной понедельник обдумайте меню, в Страстной вторник приходите.
Касаткин намекал, таким образом, что всё знает и продает молчание.
И может, потрошитель примет намек за блеф, а может, подумает: «Что он там знает?» В шантаж, скорее всего, поверит. Эти судят по себе.
Дело было опасно-неприятным.
Монстр наживался на трупах. Чудовищны, конечно, были все варианты наживы. Пинякинцы, изготовители плохих котлет, казались теперь ангелами.
За Катю Костя не боялся. Жирный, конечно, влюблен. Да и Костя уже подставил самого себя. За себя не боялся тоже, потому что думал о цели, и вообще митинская атмосфера закалила его. Отчаяние обезболило страх. Касаткин рвался в бой. И все же ему было не по себе. Почему, не понимал.
Костя набрал ее номер.
– Але, – сказала она глуховато.
Костя отключил и набрал номер Жиринского. Он тоже был у себя, алекнул.
Костя вздохнул с облегчением. Всё, что случилось, – намного хуже. Разве только не расчленили его самого. Но утренняя сцена нежности Кати с Жирным стояла перед глазами.
Домой на крылатой сияющей «Субару» он полз. Желтые и зеленые грязные зиловские инвалиды обгоняли и оглядывались. Вот, мол, блин, выпендрежник. Крутой, а не мчит. А Костя замедлял, подгадывая красный свет.
На въезде на Митинскую с радостью встал в пробке. У светофора вдоль машин сновал с журналами точеный подросток – вылитый Жэка. Похоже, он и был. Паренек подошел к Косте и сунул в окно «Плейбой» с голым женским задком. Костя взял журнал и высунул в окно деньги. Нет, не Жэка. Жэка смотрит «Плейбой» в гостях на диване, жалуясь, что денег нет.
Зад на обложке был не голый, а в трусах на змейке, как у Кати. От журнала благоухало: в страницы вклеили ароматическую рекламу супердухов «Иссей Миаки». По ним томились редакционные женщины и копили на покупку микроскопического пробного флакончика, и то не духов, а туалетной воды.
Костя вдохнул полной грудью и тяжко выдохнул.
Овечка, она не даст себе быть счастливой. Ей нужно принести себя в жертву. Но она любит его. Она не уйдет.
«От любви не денешься», – закончил мысль Костя и рванул на зеленый.
Перед сном они поговорили, не поминая Жиринского. Незаметно и грустно началась весна. На носу Страстная. Мерзкая история постепенно забывалась. Харчихи и бомжей больше не было. В доме стало тихо.
– И неуютно, – добавил Костя. – Скорей бы уж вернулась.
– Кто? – спросила Катя.
– Как – кто?
– Тебе лучше знать.
– Я про Харчиху.
– Харчиха, наверно, шикует.
– Неизвестно. Говорила, что у нее ни гроша.
– Бедная Матрена.
– Да, бедная. Не то что твоя Капустница.
Костя хотел отбрить «твоим Жирным», но смолчал. Он откинулся на подушку и улыбнулся святомученически, как обычно улыбалась она сама.
Уикенд прошел серо. Почти не разговаривали. Поставили в воду вербу. Отнесли пушистый прутик и конфеты «Шоколадные бутылочки» Мире Львовне с извинениями за Костино бегство из больницы, но Мире было ни до чего. Врачиха вырядилась. Стояла яркая, пышная, рыжая узкобедрая бочка с сухими ногами на шпильках. Разлепила малиновые губы. Сказала: «Дгянной магьчик», – положила коробку и веточку на стол и надела шубу. Выйдя с Катей и Костей, она заперла дверь и отбыла в своей почтенной каракульче на прием в РАМН. Праздновала. Ее ЛЭКу дали наконец соро-совский грант. Катя и Костя понюхали вслед: пахло внутренностями крокодиловой сумочки. «Духи „Ко-ти“», – с уважением сказала Катя. «Помню, – вспомнил Костя. – Про них пели белоэмигранты».
На ночь Катя вдруг разгулялась и сварила борщ без мяса. Костя съел всю кастрюлю и сел в кресло. На кухне усыпляюще капал кран. Ко-ти. Кар-ден. Кар-мен. Кар-ман. Что там было с карманами? Орали, что Катя лезет в карманы к детям. Психи все. Костя стал проваливаться в сон. Вдруг где-то внизу громыхнуло и мелькнули красноватые сполохи.
Выглянули в окно. Полыхала Костина «Субару». Огненный столб укоротился, и машина горела аккуратно. К ней сбегались.
28
ГУЛЯЕТ С ДВУМЯ
Костя перенес удар мужественно. Бог дал, Бог взял. Костя даже обрадовался. Он был прав и на верном пути. Потрошитель ответил, взорвав машину.
Изувер не мог быть уверен, что Костя ничего не знает. И все же на шантаж не шел. Это важно. Очень важно. Значит, чудовище не боялось угроз. У него, как и предполагал Костя, хорошая маска.
Но ведь вот отозвался. Одно из двух: или он отказал, или готов встретиться и машину сжег для острастки.
Костина так называемая разведка боем, конечно, вызывала по временам дрожь в коленях. Не от страха. От странного чувства неловкости. Будто лезет Касаткин куда не следует. Но отступать было поздно.
По крайней мере, гадина схавала «Субару», у Кости краткая передышка. Надолго ли? На месяц? На день?
На другой день, в Великий Понедельник Страданий 5 апреля, Катя встала радостная, помыла окно. Косте показалось – промыла его раны. Теперь он сам был страдалец, потерявший «Субару». Катя смотрела любяще.
Чтобы закрепить успех, Костя велел ей готовиться к самому страшному. Катя глянула на него так нежно, что глаза ее даже помутнели. Расспрашивать она из кротости не решилась.
Костя почувствовал, что готов свернуть горы.
– Не морочь себе голову, Кот, – только и сказала Катя.
Но все было, в сущности, решено. Не хватало немного аккуратности и осторожности.
– Ты самый аккуратный и самый осторожный на свете, – услышал Костя.
Утро пришлось потерять в милиции по поводу автомобильных формальностей, днем он гонял в «Патэ» выбрать столик для наблюдения. В ресторане он есть не стал, собираясь обедать дома с Катей, но взял у них с собой бутылку номерной «Вдовы Клико». Стоило шампанское, как небольшой «Фиат», но Косте по блату сделали такую скидку, что практически подарили.
По дороге, в «Седьмом Континенте», Костя купил омара. Из центра добирался долго, на метро до Тушинской, потом «тремя семерками». Час-пик еще не наступил, но в автобусе уже была давка. Редкий экспресс собрал все Митино. Ближе к остановке вспыхивала брань, кто-то просил убрать руки, кто-то дергался, как контуженый, остальные подначивали. «Воруй – не хочу, – подумал Костя. – Чем обзывать вором, лучше бы схватили за руку», – и застегнул карманы на боках.
В подъезде впервые за долгое время не воняло котами. Поволяйка с перепугу после ИВЗ подрядилась мыть лестницу. Долго выдержать она вряд ли могла, но теперь, по крайней мере, у лифта не валялись объедки. Пол был чист, а в коридоре у Костиной двери – первозданно оранжевый с беловатыми разводами: видно было, вымыла с содой.
Костя вошел, выставив руку с «Клико». Кати не было.
Одежды ее нигде не валялось, но как-то напоказ.
На столе лежала грязная бумажка.
На бумажке было написано печатными буквами: «Катька. Твой е…..ся с двумя».
Машинально подумал: «С Нинкой и Нюркой, что ли? Бред. Негодяй». Огляделся. Всех шкафов был стенной в прихожей и комод с четырьмя ящиками – два ее, два Костиных. В шкафу осталось только Костино, в комоде тоже. Костю бросили.
Он выскочил, добежал до Жирного и стукнул в дверь. Тихо.
Он стукнул еще. Потом заколотил кулаком, потом двумя и крикнул: «Откройте! Кать, а Кать!»
Дверь не открылась, зато открылись соседние – Мити и Чемодана. Митя стоял, Чемодан вышел в пальто.
– Ты че, а? – сказал он с того конца коридора.
– Жирный дома? – спросил Костя.
Чемодан запер дверь и ушел к лифту молча. Идиот.
Вдалеке щелкнула лифтная кнопка.
– Жиринский! – крикнул Костя и стукнул. От лифта в коридор вошел Егор Абрамов в своей кожанке, пестря значками.
– Ты че, а? – сказал он в точности, как Чикин.
– Жирного не видел? – опять тупо спросил Костя.
– Жирного не видел, а Катьку твою видел, – осклабился Абрамов.
– Где?
– В автобусе, – сказал он, отпирая дверь. – Притиралась к мужикам всю дорогу. – Он вошел к себе. – Плохо ты ее… – дверной хлопок заглушил конец фразы.
Костя вместо ответа стукнул по Жиринской двери.
– Жирный не откроет, – сказал Митя.
– Почему?
– У него гости.
– Бесы?
– Ангелы.
От Мити пахло жженой тряпкой. «Накурился», – понял Костя.
Плещеев стоял задумчиво, забыв уйти к себе, на Касаткина не смотрел.
Костя еще раз стукнул, послушал скважину, чихнул в половик, подняв пьшь, до которой не добралась Поволяйка, пошел назад. Проходя мимо Мити, механически глянул в дверной проем. На полу лежали матрац и клеенчатые и тряпичные сумки, с какими ходят в магазин хозяйственные старухи. Больше в комнате ничего не было. «Как всё просто у некоторых», – с мрачной завистью отчаяния подумал Костя.
К вечеру Касаткин собрался и уехал в родные пенаты, в кремлевско-берсеневскую советскую мертвецкую.
Так закончился поиск свежих сил в перспективном Митине.
Изувер не мог быть уверен, что Костя ничего не знает. И все же на шантаж не шел. Это важно. Очень важно. Значит, чудовище не боялось угроз. У него, как и предполагал Костя, хорошая маска.
Но ведь вот отозвался. Одно из двух: или он отказал, или готов встретиться и машину сжег для острастки.
Костина так называемая разведка боем, конечно, вызывала по временам дрожь в коленях. Не от страха. От странного чувства неловкости. Будто лезет Касаткин куда не следует. Но отступать было поздно.
По крайней мере, гадина схавала «Субару», у Кости краткая передышка. Надолго ли? На месяц? На день?
На другой день, в Великий Понедельник Страданий 5 апреля, Катя встала радостная, помыла окно. Косте показалось – промыла его раны. Теперь он сам был страдалец, потерявший «Субару». Катя смотрела любяще.
Чтобы закрепить успех, Костя велел ей готовиться к самому страшному. Катя глянула на него так нежно, что глаза ее даже помутнели. Расспрашивать она из кротости не решилась.
Костя почувствовал, что готов свернуть горы.
– Не морочь себе голову, Кот, – только и сказала Катя.
Но все было, в сущности, решено. Не хватало немного аккуратности и осторожности.
– Ты самый аккуратный и самый осторожный на свете, – услышал Костя.
Утро пришлось потерять в милиции по поводу автомобильных формальностей, днем он гонял в «Патэ» выбрать столик для наблюдения. В ресторане он есть не стал, собираясь обедать дома с Катей, но взял у них с собой бутылку номерной «Вдовы Клико». Стоило шампанское, как небольшой «Фиат», но Косте по блату сделали такую скидку, что практически подарили.
По дороге, в «Седьмом Континенте», Костя купил омара. Из центра добирался долго, на метро до Тушинской, потом «тремя семерками». Час-пик еще не наступил, но в автобусе уже была давка. Редкий экспресс собрал все Митино. Ближе к остановке вспыхивала брань, кто-то просил убрать руки, кто-то дергался, как контуженый, остальные подначивали. «Воруй – не хочу, – подумал Костя. – Чем обзывать вором, лучше бы схватили за руку», – и застегнул карманы на боках.
В подъезде впервые за долгое время не воняло котами. Поволяйка с перепугу после ИВЗ подрядилась мыть лестницу. Долго выдержать она вряд ли могла, но теперь, по крайней мере, у лифта не валялись объедки. Пол был чист, а в коридоре у Костиной двери – первозданно оранжевый с беловатыми разводами: видно было, вымыла с содой.
Костя вошел, выставив руку с «Клико». Кати не было.
Одежды ее нигде не валялось, но как-то напоказ.
На столе лежала грязная бумажка.
На бумажке было написано печатными буквами: «Катька. Твой е…..ся с двумя».
Машинально подумал: «С Нинкой и Нюркой, что ли? Бред. Негодяй». Огляделся. Всех шкафов был стенной в прихожей и комод с четырьмя ящиками – два ее, два Костиных. В шкафу осталось только Костино, в комоде тоже. Костю бросили.
Он выскочил, добежал до Жирного и стукнул в дверь. Тихо.
Он стукнул еще. Потом заколотил кулаком, потом двумя и крикнул: «Откройте! Кать, а Кать!»
Дверь не открылась, зато открылись соседние – Мити и Чемодана. Митя стоял, Чемодан вышел в пальто.
– Ты че, а? – сказал он с того конца коридора.
– Жирный дома? – спросил Костя.
Чемодан запер дверь и ушел к лифту молча. Идиот.
Вдалеке щелкнула лифтная кнопка.
– Жиринский! – крикнул Костя и стукнул. От лифта в коридор вошел Егор Абрамов в своей кожанке, пестря значками.
– Ты че, а? – сказал он в точности, как Чикин.
– Жирного не видел? – опять тупо спросил Костя.
– Жирного не видел, а Катьку твою видел, – осклабился Абрамов.
– Где?
– В автобусе, – сказал он, отпирая дверь. – Притиралась к мужикам всю дорогу. – Он вошел к себе. – Плохо ты ее… – дверной хлопок заглушил конец фразы.
Костя вместо ответа стукнул по Жиринской двери.
– Жирный не откроет, – сказал Митя.
– Почему?
– У него гости.
– Бесы?
– Ангелы.
От Мити пахло жженой тряпкой. «Накурился», – понял Костя.
Плещеев стоял задумчиво, забыв уйти к себе, на Касаткина не смотрел.
Костя еще раз стукнул, послушал скважину, чихнул в половик, подняв пьшь, до которой не добралась Поволяйка, пошел назад. Проходя мимо Мити, механически глянул в дверной проем. На полу лежали матрац и клеенчатые и тряпичные сумки, с какими ходят в магазин хозяйственные старухи. Больше в комнате ничего не было. «Как всё просто у некоторых», – с мрачной завистью отчаяния подумал Костя.
К вечеру Касаткин собрался и уехал в родные пенаты, в кремлевско-берсеневскую советскую мертвецкую.
Так закончился поиск свежих сил в перспективном Митине.
29
ОКСЮМОРОН
Дома все было то же. Бабушка лежала, Барабанова исправно варила бабушкину баланду, «ни рыбу ни мясо», и стирала простыни. Верещало радио. Оказывается, правительство тоже пало.
Костя прошел к себе и разложился на столе. Комната сияла чистотой и свежестью. Тамара, напуганная летними смертями, блюла у Кости порядок по собственному почину.
Сел за стол, включил «Тошибу», закурил, стряхнул пепел в глубокую, как урна, малахитовую пепельницу. На бортике, на бляшке с загнутыми углами, чернела гравировка «Дорогому товарищу Константину от Серго.7. 11.1927».
Будто и не уезжал, а зима приснилась. Поспал и вышел на той же станции. Вольный казак. Руки в карманы – и пошел на все четыре.
Тут Костя вспомнил автобусную давку днем. Вышел на остановке, зажал пакет под мышкой, бутылку под другой, – и сунул руки в карманы, не расстегивая. А ведь в автобусе карманы застегнул. Помнил движение: свел с боков к центру обе молнии. Молнии разъехались, пока пробивался к выходу. Или вор. Денег в карманах не было. Выложил перед тем на омара, к счастью, верней, к несчастью.
В конце концов, через силу утешал себя Костя, ничего не случилось. Как ушла, так вернется. Не привыкать. Он даже рад был, переняв от нее привычку радоваться незаслуженным обидам.
Митинский народ – хищные врачи из двухсотки, бомжи, даже невинные соседи по этажу стали далекими, чужими. Но облегчение не приходило.
За вечер Костя обжил старую нору. Успокоился, поужинал с бабушкой и Тамарой у телевизора. Правительство выгнали, как и Костю. В премьеры шел глава МВД Смирняшин. Встряска верхов опять отдалась в низах. Костю потянуло назад в Митино.
Но жить там стало невозможно. Люди жульничали и судили по себе о других. Ладно бы – считали гадом Касаткина. Уже и Катя выходила, по их словам, бл…дью. И единственный был выход – разоблачить потрошителя.
Остаток вечера Костя еле вынес. Завтра, в Страстной вторник, решится всё.
Ночью во сне она лезла к нему сразу в оба кармана, а он хотел схватить ее за руки и обвить ими себе шею, чтобы обезвредить.
Утром Костя ей позвонил.
– Але, – сказал милый глуховатый голос. Значит, вернулась.
– Кать… – сказал Костя.
Она бросила трубку.
Костя выпил чернейший кофе, полсклянки мультивитаминов и напрягся для последнего рывка.
Берсеневка, кремлевская стена в окне, Митино с кладбищем и помойкой, и все власти и миры коллапсировали. Образовалась черная дыра и остановилось время. Пасхе не быть.
А он, как Творец, мыслил оксюморонами…
Но, и правда, мокрое оказывалось сухим, а черное белым. Гонимый царил, духовный варил мыло, тоскующая по любви считала барыши, и так далее.
Нинку, кстати, Костя решил прихватить в «Патэ». Были дамы получше: и «этосамовки», и старые приятельницы, – но Нинка знала всех в лицо и была профессионально зоркой. Сама она в приличном месте становилась неузнаваема.
Косте не давал покоя хищный блеск глаз в «Патэ» в тот день, осенью, когда выходили они с Веселовой из ресторана.
Во вторник же вечером он подкатил на такси в Митино к овощному и в упор из окна с заднего сиденья уставился на Нинку, когда та вышла в розовой шубке и с сумочкой. Нинка ойкнула и подошла. Костя втянул ее в машину, и тут же поехали.
С того дня, как Нинка отогнала его от витрины, они не виделись. Сейчас Капустница смотрела на Костю еще влюбленней.
Костя повернул к ней голову.
– Она тебя бросила, – сказала она.
Костя отвернул голову и положил руку ей на плечо. Она приблизилась, почти касалась лицом его щеки, но не целовала, а страстно смотрела.
Эта страсть Костю расстроила. В результате обнимается он с Капустницей, а Катя – с несчастным маньяком-булимиком.
Незаметно промчали по Аминьевскому шоссе. Въехали в Матвеевское. Подкатили к подъезду почтенного ресторана – изящного голубого с белыми колонночками особняка, финского новодела.
Сам проспект был довольно пуст. Широченные выпукло-вогнутые небоскребы, казалось, растягивали пространство до бесконечности. Но у скромного «Патэ» было оживленно. Рядом не встать, машины подъезжали и отъезжали. Остановились поодаль. Пока Костя расплачивался, из черного «Роллс-ройса», прямо у ресторанного входа, вышла Катя. Белая ресторанная дверь раскрылась, впустила ее и закрылась.
Капустница, слепая от счастья, ничего не заметила.
А Костя чуть было не выскочил из такси вдогонку через Нинкину голову, но опомнился.
Отпустили такси, подошли к подъезду. Кряжистый швейцар в синей с золотом форме и высокой фуражке-деголлевке с плетеным золотым ободком загородил дверь.
– Вам нельзя, – сказал он Косте.
– Как – нельзя?
– Вам нельзя, – сказал он, как будто не слышал.
– А в чем дело?
Швейцар замолк.
Костя заметался перед ним, сделал ложный наклон влево и рванул справа ручку. Дверь раскрылась, швейцар локтем закрыл опять.
– Безобразие, – достойно сказала Нинка.
Вышел второй швейцар с двумя плетеными ободками на деголлевке.
– Вас велели не пускать, – сказал он и расставил
ноги.
– Почему?
– А что в газете накалякали?
– А что?
– Что, что. Людоеды, говорит, ходят к нам, телятина, говорит, ему у нас не такая. Ё-ка-лэ-мэ-нэ, – добавил он.
– Позовите директора.
– Директор сказал: растак… До свидания. Попрошу. Пожалуйста. Попрошу.
С одним ободком отступил. Костя сделал последнюю силовую попытку.
– Пожалуйста, гражданин, гражданин, пожалуйста, – сказал с двумя ободками.
Из двери выглянул молодой человек в ярко-синем костюме с красным галстуком.
Костя сошел со ступенек, взял Нинку под локоток и повел к стоянке такси.
Ее «Роллса» уже не было. Номер Костя не запомнил.
Утешало одно: то, что думал он в нужном направлении: вода была сухой.
Костя прошел к себе и разложился на столе. Комната сияла чистотой и свежестью. Тамара, напуганная летними смертями, блюла у Кости порядок по собственному почину.
Сел за стол, включил «Тошибу», закурил, стряхнул пепел в глубокую, как урна, малахитовую пепельницу. На бортике, на бляшке с загнутыми углами, чернела гравировка «Дорогому товарищу Константину от Серго.7. 11.1927».
Будто и не уезжал, а зима приснилась. Поспал и вышел на той же станции. Вольный казак. Руки в карманы – и пошел на все четыре.
Тут Костя вспомнил автобусную давку днем. Вышел на остановке, зажал пакет под мышкой, бутылку под другой, – и сунул руки в карманы, не расстегивая. А ведь в автобусе карманы застегнул. Помнил движение: свел с боков к центру обе молнии. Молнии разъехались, пока пробивался к выходу. Или вор. Денег в карманах не было. Выложил перед тем на омара, к счастью, верней, к несчастью.
В конце концов, через силу утешал себя Костя, ничего не случилось. Как ушла, так вернется. Не привыкать. Он даже рад был, переняв от нее привычку радоваться незаслуженным обидам.
Митинский народ – хищные врачи из двухсотки, бомжи, даже невинные соседи по этажу стали далекими, чужими. Но облегчение не приходило.
За вечер Костя обжил старую нору. Успокоился, поужинал с бабушкой и Тамарой у телевизора. Правительство выгнали, как и Костю. В премьеры шел глава МВД Смирняшин. Встряска верхов опять отдалась в низах. Костю потянуло назад в Митино.
Но жить там стало невозможно. Люди жульничали и судили по себе о других. Ладно бы – считали гадом Касаткина. Уже и Катя выходила, по их словам, бл…дью. И единственный был выход – разоблачить потрошителя.
Остаток вечера Костя еле вынес. Завтра, в Страстной вторник, решится всё.
Ночью во сне она лезла к нему сразу в оба кармана, а он хотел схватить ее за руки и обвить ими себе шею, чтобы обезвредить.
Утром Костя ей позвонил.
– Але, – сказал милый глуховатый голос. Значит, вернулась.
– Кать… – сказал Костя.
Она бросила трубку.
Костя выпил чернейший кофе, полсклянки мультивитаминов и напрягся для последнего рывка.
Берсеневка, кремлевская стена в окне, Митино с кладбищем и помойкой, и все власти и миры коллапсировали. Образовалась черная дыра и остановилось время. Пасхе не быть.
А он, как Творец, мыслил оксюморонами…
Но, и правда, мокрое оказывалось сухим, а черное белым. Гонимый царил, духовный варил мыло, тоскующая по любви считала барыши, и так далее.
Нинку, кстати, Костя решил прихватить в «Патэ». Были дамы получше: и «этосамовки», и старые приятельницы, – но Нинка знала всех в лицо и была профессионально зоркой. Сама она в приличном месте становилась неузнаваема.
Косте не давал покоя хищный блеск глаз в «Патэ» в тот день, осенью, когда выходили они с Веселовой из ресторана.
Во вторник же вечером он подкатил на такси в Митино к овощному и в упор из окна с заднего сиденья уставился на Нинку, когда та вышла в розовой шубке и с сумочкой. Нинка ойкнула и подошла. Костя втянул ее в машину, и тут же поехали.
С того дня, как Нинка отогнала его от витрины, они не виделись. Сейчас Капустница смотрела на Костю еще влюбленней.
Костя повернул к ней голову.
– Она тебя бросила, – сказала она.
Костя отвернул голову и положил руку ей на плечо. Она приблизилась, почти касалась лицом его щеки, но не целовала, а страстно смотрела.
Эта страсть Костю расстроила. В результате обнимается он с Капустницей, а Катя – с несчастным маньяком-булимиком.
Незаметно промчали по Аминьевскому шоссе. Въехали в Матвеевское. Подкатили к подъезду почтенного ресторана – изящного голубого с белыми колонночками особняка, финского новодела.
Сам проспект был довольно пуст. Широченные выпукло-вогнутые небоскребы, казалось, растягивали пространство до бесконечности. Но у скромного «Патэ» было оживленно. Рядом не встать, машины подъезжали и отъезжали. Остановились поодаль. Пока Костя расплачивался, из черного «Роллс-ройса», прямо у ресторанного входа, вышла Катя. Белая ресторанная дверь раскрылась, впустила ее и закрылась.
Капустница, слепая от счастья, ничего не заметила.
А Костя чуть было не выскочил из такси вдогонку через Нинкину голову, но опомнился.
Отпустили такси, подошли к подъезду. Кряжистый швейцар в синей с золотом форме и высокой фуражке-деголлевке с плетеным золотым ободком загородил дверь.
– Вам нельзя, – сказал он Косте.
– Как – нельзя?
– Вам нельзя, – сказал он, как будто не слышал.
– А в чем дело?
Швейцар замолк.
Костя заметался перед ним, сделал ложный наклон влево и рванул справа ручку. Дверь раскрылась, швейцар локтем закрыл опять.
– Безобразие, – достойно сказала Нинка.
Вышел второй швейцар с двумя плетеными ободками на деголлевке.
– Вас велели не пускать, – сказал он и расставил
ноги.
– Почему?
– А что в газете накалякали?
– А что?
– Что, что. Людоеды, говорит, ходят к нам, телятина, говорит, ему у нас не такая. Ё-ка-лэ-мэ-нэ, – добавил он.
– Позовите директора.
– Директор сказал: растак… До свидания. Попрошу. Пожалуйста. Попрошу.
С одним ободком отступил. Костя сделал последнюю силовую попытку.
– Пожалуйста, гражданин, гражданин, пожалуйста, – сказал с двумя ободками.
Из двери выглянул молодой человек в ярко-синем костюме с красным галстуком.
Костя сошел со ступенек, взял Нинку под локоток и повел к стоянке такси.
Ее «Роллса» уже не было. Номер Костя не запомнил.
Утешало одно: то, что думал он в нужном направлении: вода была сухой.
30
ДЯ
В Страстную среду 7 апреля Костя собирался в храм, но забыл обо всем, набрав митинский номер. В Митино Кати не было, у родителей не было, старая подруга по Горьковке тоже ничего не знала.
Костя некоторое время давил телефонные кнопки и слушал гудки.
Наконец в трубке кто-то пискнул:
– Да…
От писклявости, детской, но манерной, получилось не «да», а «дя».
– Кто говорит? – спросил Костя.
– Кятя, – пропищала трубка.
– Какая Катя?
– Я с Жэкой…
Заминка – и в трубке раздался Жэкин голос.
– Это Жэка. Мы с Катей к вам посидеть.
– А что за Катя?
– Школьный товарищ.
– Жэка, где сестра?
– Не знаю. Я думал – у тебя.
– Зачем же явились?
– А чё. Посидеть. За хазу у вас заплачено. Чё деньгам пропадать.
От неожиданности Костя бросил трубку. Что делать?
Всё получалось не так, хуже того – не к месту.
Вообще-то, митинцы устали бояться. Апрель согрел всех. Ушинская и Кисюк отплакали, одна спасалась школой, другая магазинами, бомжи рассеялись, Харчиха отсутствовала, Мира была с головой в работе, а Поволяйка мыла лестницу. Но кровь на доме не смывалась.
И теперь идиоты Жэка с его Кятей приперли в логово хищника. А сам Костя отсиживался в черной дыре.
Да, конечно, так сложились обстоятельства. Но было чувство, что неслучайно это, что обстоятельства ловко создавал потрошитель и Костиной жизнью руководил тоже он.
А ведь Костя все более-менее понял. Еще шаг – и схватишь мясника.
И вот, как нарочно, новая трудность – выручай детей, пока живы.
Медом им там, что ли, намазано? Ну, конечно, медом! Именно. Медом и заманил.
К вечеру Костя набрал митинский номер еще раз.
– Дя, – манерно писканула трубка.
– Ну что, сидите? – сказал Костя.
– Дя-я-я.
– Ладно. Посидели, и хватит. Дай-ка дружка.
– Алло, – отозвался Жэка басом.
– Жэка, пожалуйста, уезжайте отсюда немедленно.
– А в чем дело?
– А в том дело, что плохо дело. Слышал, что было у нас?
– Ну, слышал. И что с того?
– И то с того, что вам здесь не место.
– А где место? Нигде не место.
– Жень. Я сказал. Квартира – наша.
– Была ваша, стала наша. Дальше мы сняли.
– Что значит – сняли? На какие шиши?
– Шиши будут. С хозяйкой договорено. Она довольна. Сказала – вот и хорошо, ребятки молоденькие, чистые, хватит с меня душегубов.
– Фу-у-уфф, – сказал Костя. И снова бросил трубку. И тут же опять позвонил.
– Дя-я-я.
– Катя?
– Дя-я-я.
– Слушай, ты же девушка, ты умней.
– Дя-я-я.
– Тогда представь себе. Рядом мясник. Потрошитель. Гад. Убивает свежих и молодых. Вы рискуете каждую минуту. Представила?
– Дя.
– Ты объяснишь это Жэке?
– Дя.
– И вы уедете отсюда?
– Н-е-е-а.
Костя некоторое время давил телефонные кнопки и слушал гудки.
Наконец в трубке кто-то пискнул:
– Да…
От писклявости, детской, но манерной, получилось не «да», а «дя».
– Кто говорит? – спросил Костя.
– Кятя, – пропищала трубка.
– Какая Катя?
– Я с Жэкой…
Заминка – и в трубке раздался Жэкин голос.
– Это Жэка. Мы с Катей к вам посидеть.
– А что за Катя?
– Школьный товарищ.
– Жэка, где сестра?
– Не знаю. Я думал – у тебя.
– Зачем же явились?
– А чё. Посидеть. За хазу у вас заплачено. Чё деньгам пропадать.
От неожиданности Костя бросил трубку. Что делать?
Всё получалось не так, хуже того – не к месту.
Вообще-то, митинцы устали бояться. Апрель согрел всех. Ушинская и Кисюк отплакали, одна спасалась школой, другая магазинами, бомжи рассеялись, Харчиха отсутствовала, Мира была с головой в работе, а Поволяйка мыла лестницу. Но кровь на доме не смывалась.
И теперь идиоты Жэка с его Кятей приперли в логово хищника. А сам Костя отсиживался в черной дыре.
Да, конечно, так сложились обстоятельства. Но было чувство, что неслучайно это, что обстоятельства ловко создавал потрошитель и Костиной жизнью руководил тоже он.
А ведь Костя все более-менее понял. Еще шаг – и схватишь мясника.
И вот, как нарочно, новая трудность – выручай детей, пока живы.
Медом им там, что ли, намазано? Ну, конечно, медом! Именно. Медом и заманил.
К вечеру Костя набрал митинский номер еще раз.
– Дя, – манерно писканула трубка.
– Ну что, сидите? – сказал Костя.
– Дя-я-я.
– Ладно. Посидели, и хватит. Дай-ка дружка.
– Алло, – отозвался Жэка басом.
– Жэка, пожалуйста, уезжайте отсюда немедленно.
– А в чем дело?
– А в том дело, что плохо дело. Слышал, что было у нас?
– Ну, слышал. И что с того?
– И то с того, что вам здесь не место.
– А где место? Нигде не место.
– Жень. Я сказал. Квартира – наша.
– Была ваша, стала наша. Дальше мы сняли.
– Что значит – сняли? На какие шиши?
– Шиши будут. С хозяйкой договорено. Она довольна. Сказала – вот и хорошо, ребятки молоденькие, чистые, хватит с меня душегубов.
– Фу-у-уфф, – сказал Костя. И снова бросил трубку. И тут же опять позвонил.
– Дя-я-я.
– Катя?
– Дя-я-я.
– Слушай, ты же девушка, ты умней.
– Дя-я-я.
– Тогда представь себе. Рядом мясник. Потрошитель. Гад. Убивает свежих и молодых. Вы рискуете каждую минуту. Представила?
– Дя.
– Ты объяснишь это Жэке?
– Дя.
– И вы уедете отсюда?
– Н-е-е-а.
31
КРЕСТНЫЕ МУКИ
Касаткина с его душевностью возненавидели даже свои.
Оскорбилась за побег из больницы Мира, кривили лица другие женщины, злорадствовал Егор, смеялись
Чемодан со Струковым. Ушла Катя. После позора у ресторана плюнула наконец и Капустница. Теперь послали к черту дети.
Поволяйка намывала пол. Но он по нему уже не ходил.
А искать что-то новое Костя больше не хотел и не мог.
Весь четверг он маялся дома и выслушивал Тамарину трескотню.
Соседние квартиры после стариков обновились. Рядом, панинскую, еще в июле переломал и переустроил компьютерный воротила Иванов Леонид Иванович. А дед Брюханов из квартиры напротив умер в сентябре, и сын продал ее какой-то денежной бабе. Она тоже оевропеила брюхановское жилье. Новая темная дверь была роскошна. Леонид Иванычева блистала металлом, а эта скромно темнела и не выделялась среди всех прочих старых.
Тамара игнорировала Иванова, но млела от бабы – не то банкирши, не то высокопоставленной любовницы.
– Кто такая, не пойму, Кость.
– Какая разница.
– Но ведь такие деньги.
– Много денег достать легко. Трудно достать мало. Тамара согласно вздыхала и опять млела.
– Ох, какая баба. Такая шуба. Каждый день новая.
– Красивая?
– Шуба?
– Баба.
– Не то слово, Кость. Худенькая, стройненькая, фигурка точеная, Клава Шиффер рядом – корова.
Стрижечка. Лицо – Голливуд. Ох, какая кожа, Кость. Какая кожа.
Костя улыбался было, но тут же мрачнел и уходил.
Один раз он услышал из коридора лифт и голоса и приоткрыл дверь, но опоздал. В дверном проеме напротив мелькнула пушистая волнистая пола. Нежно щелкнул замок, и повеяло благоухание, которое легкие жаждали вдыхать до спазм.
Оскорбилась за побег из больницы Мира, кривили лица другие женщины, злорадствовал Егор, смеялись
Чемодан со Струковым. Ушла Катя. После позора у ресторана плюнула наконец и Капустница. Теперь послали к черту дети.
Поволяйка намывала пол. Но он по нему уже не ходил.
А искать что-то новое Костя больше не хотел и не мог.
Весь четверг он маялся дома и выслушивал Тамарину трескотню.
Соседние квартиры после стариков обновились. Рядом, панинскую, еще в июле переломал и переустроил компьютерный воротила Иванов Леонид Иванович. А дед Брюханов из квартиры напротив умер в сентябре, и сын продал ее какой-то денежной бабе. Она тоже оевропеила брюхановское жилье. Новая темная дверь была роскошна. Леонид Иванычева блистала металлом, а эта скромно темнела и не выделялась среди всех прочих старых.
Тамара игнорировала Иванова, но млела от бабы – не то банкирши, не то высокопоставленной любовницы.
– Кто такая, не пойму, Кость.
– Какая разница.
– Но ведь такие деньги.
– Много денег достать легко. Трудно достать мало. Тамара согласно вздыхала и опять млела.
– Ох, какая баба. Такая шуба. Каждый день новая.
– Красивая?
– Шуба?
– Баба.
– Не то слово, Кость. Худенькая, стройненькая, фигурка точеная, Клава Шиффер рядом – корова.
Стрижечка. Лицо – Голливуд. Ох, какая кожа, Кость. Какая кожа.
Костя улыбался было, но тут же мрачнел и уходил.
Один раз он услышал из коридора лифт и голоса и приоткрыл дверь, но опоздал. В дверном проеме напротив мелькнула пушистая волнистая пола. Нежно щелкнул замок, и повеяло благоухание, которое легкие жаждали вдыхать до спазм.