Елена Кассирова
Пирожок с человечиной
1
ПРАВДОЧКА ЖИЗНИ
Богатому прибавится. Зимой в Москве случилась новая дикая история. Но в ней было больше мяса, чем духа. Ее, в отличие от летней кремлевско-фантомасовской, не рассказывали как анекдот. Ею пугали детей.
В конце лета «ювелирная» шумиха улеглась. Журналист Костя Касаткин успокоился и блаженствовал. Катя смотрела на него влюбленно. После июльских статей Костя был знаменит. Прохожие узнавали, оглядывались и восхищенно шептали: «Касаткин пошел». Под окнами сияла, как дар небес, собственная «Субару». Гонорары за славу шли по тридцать у.е. страничка. Ни одной неприятности. Но свято место пусто не бывает.
Костя оказался талантлив, а талант – правдолюб.
Общество тоже хотело правды. Загорелый народ приехал из отпусков. Кончалась мирная предсентябрьская неделя. Еще не убивали. Жертвы и палачи покупали детям портфели. Правительство было назначено только что. В СМИ на повестке дня стояли первые разоблачения.
О поисках главной правды речь не шла. Правдоискательство времен перестройки и демонстраций по Садовому кольцу кануло в Лету. Свободу, получив, уже не ценили. Словно вышли замуж и надели сальный халат. Правда распалась на правд очки. Люди жаждали каждый своего, кто денег, кто любви.
Костя как талант жаждал, конечно, правды главной.
Но честных статей в защиту высших ценностей Касаткин не писал. Газете «Это Самое» требовалось другое. Костя не был шкурником, однако бульварная газета есть бульварная газета. Касаткин писал о быте и хотел быть с людьми.
Касаткин и вообще был человек отзывчивый и практический. К тому же практика давно опозорила теорию. Так что, решил Костя, все эти бытовые правдочки и есть правда жизни.
В конце лета «ювелирная» шумиха улеглась. Журналист Костя Касаткин успокоился и блаженствовал. Катя смотрела на него влюбленно. После июльских статей Костя был знаменит. Прохожие узнавали, оглядывались и восхищенно шептали: «Касаткин пошел». Под окнами сияла, как дар небес, собственная «Субару». Гонорары за славу шли по тридцать у.е. страничка. Ни одной неприятности. Но свято место пусто не бывает.
Костя оказался талантлив, а талант – правдолюб.
Общество тоже хотело правды. Загорелый народ приехал из отпусков. Кончалась мирная предсентябрьская неделя. Еще не убивали. Жертвы и палачи покупали детям портфели. Правительство было назначено только что. В СМИ на повестке дня стояли первые разоблачения.
О поисках главной правды речь не шла. Правдоискательство времен перестройки и демонстраций по Садовому кольцу кануло в Лету. Свободу, получив, уже не ценили. Словно вышли замуж и надели сальный халат. Правда распалась на правд очки. Люди жаждали каждый своего, кто денег, кто любви.
Костя как талант жаждал, конечно, правды главной.
Но честных статей в защиту высших ценностей Касаткин не писал. Газете «Это Самое» требовалось другое. Костя не был шкурником, однако бульварная газета есть бульварная газета. Касаткин писал о быте и хотел быть с людьми.
Касаткин и вообще был человек отзывчивый и практический. К тому же практика давно опозорила теорию. Так что, решил Костя, все эти бытовые правдочки и есть правда жизни.
2
ОТ КРЕМЛЯ ПОДАЛЬШЕ
А где она, жизнь?
Соседи по дому, столетние сталинские герои, вспоминали Кремль. И в окнах кремлевские прясла и башни казались теперь Косте пережитком прошлого. Даже знаменитый подземный кремлевский город, частично расчищенный и при Сталине наращённый, не манил, хотя Костя причастился тайн, пройдя в июле под Манежем до Берсеневки. Правда, писали, что где-то между Угловой Арсенальной и Тайницкой башнями спрятана ивано-грозновская библиотека. Но Касаткин не верил. Книги собирает книголюб. Сердце у царя было известно где. Народ утешался байками об Иване грозном, но ученом. Сегодня в замуровках под кремлевскими стенами находили, одну костную труху.
Костин родной Дом на набережной был той же замуровкой с мертвечиной. Кто-то выпрыгнул из окна, кто-то сдавал квартиры и пропадал, бывшие вожди не жильцы, иностранцы и нувориши одномерны, как роботы. Жили рядом два типа неплохих, но верхний, друг детства Аркаша Блевицкий, спился и мечтал о бабе с деньгами, а новый сосед Леонид Иванович Иванов занимался компьютерным обеспечением и на выходные летал к сыну-школьнику в Итон.
А редакция домом Косте не была. Газетенка «Это Самое» после летних Костиных статей увеличила тираж втрое, взяла новых сотрудников и расширилась, арендовав еще одну бывшую коммуналку на той же площадке, сняв стену и сделав евроремонт. Мелкий еженедельник стал популярным таблоидом. Японский спонсор Канава по-европейски давал деньги и свободу.
Это бы и прекрасно. Костя считался маститым после летних статей о воровстве в Оружейке. Фамилия Касаткин овеялась ореолом кремлевских чудес. Но простота отношений с коллегами исчезла. Касаткин стал просто вывеской.
Костин друг, этосамовский моралист Борисоглебский сам был не рад, что выпестовал его. Ученик переплюнул учителя. Глеб по-прежнему вел рубрику «Вопросы и ответы». Он слал письма самому себе. Отвечал Борисоглебский остроумно, но получал гроши и завидовал касаткинской славе. Отношения Кости с Глебом дали трещину.
Фотограф Паша Паукер, немец с Урала, раньше был просто услужлив, теперь угодлив.
Редакционные девушки не понимали простых вещей, а главред Вазген Петросян принципиально держал дистанцию.
Даже когда этосамовцы с искренним интересом спрашивали Костю: «Ну, как дела в кремлевских высях?» – в воздухе все равно витал напряг.
Как всегда, спасала работа.
Наглядевшись летом на мертвецов, Касаткин жаждал людей. С сюжетами было трудно. О чем попало писать уже не хотелось, к тому же Костя стал знаменитостью. Нужно было найти свою тему.
Касаткина читали люди обыкновенные. Они действительно жили. Жили они в спальных районах. И Косте хотелось ко МКАД поближе и от Кремля подальше. Туда, где свежий дух.
Вообще-то, имелась проблема с бабушкой. Старухе требовался уход. После инсульта она ходила под себя. К тому же бабкиным плохим почкам вредили мясо, рыба, сыр, всё белковое. Но Тамара Барабанова, приживалка без места, за жилплощадь соглашалась стирать белье и готовить овощные рагу.
Костя пустил Тамару нянчить старуху и переехал к Кате в Митино. Подальше, так подальше.
Заодно хотелось уехать подальше от недавней домашней трагедии. Косте до сих пор снились три синих старушечьих трупа.
– Дурачок, – сказала редакторша Виктория Петровна. – От добра добра не ищут.
Но Касаткин искал. И доискался.
3
ЖИВИТЯ НА ЗДОРОВЬЯ
Катя снова сняла квартиру. Нашла ее в том же доме, где и раньше. Взяла за дешевизну. Платить хотела сама.
Дом был за окружной, на краю цивилизации. К нему ходил от Тушина один автобус-экспресс 777. Дальше шли кладбище, поле и лес с дымкой.
И сам дом был не дом, а город, гостиничного типа, с бесконечными коридорами и дверьми. Построил махину ЗИЛ в шестидесятые годы хрущевского фуфла. Рабочие, однако, умели жить удобно. Зиловский дом построили из кирпича, с редкими балкончиками, но большими окнами и небольшими удобной формы комнатами. Планировка была умной, но слишком экономичной. Впечатление, что все тут – одна семья.
Прежняя Катина конура на предпоследнем, «кавказском», этаже оказалась занятой. Чеченец, живший на последнем, спустился в Катину, ближе к единоверцам. Хозяйка освободившейся верхней узнала из местных слухов, что Катя снова ищет, и, боясь кавказского нашествия, позвонила сама.
На смотрины Костя поехал тоже.
В доме действительно кипела жизнь. На стенах чернели напрысканные аэрозолем слова и белели объявления. В их подъезде среди типографских листков выделялась бумажка с крупными каракулями: «Испяку выпячку. Звонитя, ня пожалеятя».
Костя и Катя пришли одновременно с хозяйкой.
На звон ключей приоткрылись по цепной реакции и закрылись коридорные двери.
Катя посмотрела на Костю, Костя сказал: «А что ты хочешь за сто баксов в месяц?»
Вошли.
Та же, что и прошлая, удобная квадратная комнатка. Диван в пятнах, крашенная белилами тумба, друг на друге телевизоры «Эра» и «Темп», на них бутылка с пластмассовыми цветами. Кресло драное. Желтые обои – в пятнах и в тройных точечках, какие оставляют насекомые. Потолок в подтеках. На кухне капал кран.
Хозяйка, шустрая, мелкая, в платочке, подмела дохлых тараканов, но, подняв голову, посмотрела такими чистыми и на удивление синими глазами, что тут же договорились, заплатили и приняли ключи. Хозяйка ушла.
Постучались две остроглазые тетки в засаленных халатах. Долго и улыбчиво смотрели на Костю. Наверно, узнали по фото в летних газетах. Кроме того, Костино лицо красовалось теперь в «Этом Самом» над разными рубриками.
По коридору пробухало, вошла грузная и в фартуке баба на отекших ногах. От отеков ноги внизу, казалось, перевязаны нитками. Сказала, произнося рязански «е» как «я»:
– Здравсгвуйтя. Я Матрена Стяпанна. Катярина Явгеньна? Ну, и живитя на здоровья.
– Тараканов много.
– А ну их в задняцу.
Тетки исчерпали вежливость и ушли.
– Надо переклеить обои, – робко сказала Катя.
– Не надо, – сказал Костя. – Перевезешь книги, купим торшерчик «Линь-розэ», на стол – компьютер, на стену – плакат или репродукцию. Будет классно.
Подошли к большому для такой комнатенки, немытому окну. Кладбище, просторы. Посидели на подоконнике.
– Довольна?
– Да, представь себе.
– Не пойму, как тут жить постоянно, – все же сказала Катя, когда они выходили. – Повеситься с тоски. Сплошной коридор.
– А что, – сказал Костя, оглядывая коридорный туннель, – в Америке полно таких же. Нормально.
На площадке у лифтов приванивало, но не очень. Перешибал запах хлорки. Расстаралась уборщица-халтурщица или сами жильцы. Сыпанули, а смыть поленились.
Выше, на лестнице на чердак, решетка была закрыта, посередке большой старый замок.
На ступеньках под решеткой во тьме спал бомж, уютно наложив ступню на ступню. Обмотки вроде портянок и опорки – рядом.
Дом был за окружной, на краю цивилизации. К нему ходил от Тушина один автобус-экспресс 777. Дальше шли кладбище, поле и лес с дымкой.
И сам дом был не дом, а город, гостиничного типа, с бесконечными коридорами и дверьми. Построил махину ЗИЛ в шестидесятые годы хрущевского фуфла. Рабочие, однако, умели жить удобно. Зиловский дом построили из кирпича, с редкими балкончиками, но большими окнами и небольшими удобной формы комнатами. Планировка была умной, но слишком экономичной. Впечатление, что все тут – одна семья.
Прежняя Катина конура на предпоследнем, «кавказском», этаже оказалась занятой. Чеченец, живший на последнем, спустился в Катину, ближе к единоверцам. Хозяйка освободившейся верхней узнала из местных слухов, что Катя снова ищет, и, боясь кавказского нашествия, позвонила сама.
На смотрины Костя поехал тоже.
В доме действительно кипела жизнь. На стенах чернели напрысканные аэрозолем слова и белели объявления. В их подъезде среди типографских листков выделялась бумажка с крупными каракулями: «Испяку выпячку. Звонитя, ня пожалеятя».
Костя и Катя пришли одновременно с хозяйкой.
На звон ключей приоткрылись по цепной реакции и закрылись коридорные двери.
Катя посмотрела на Костю, Костя сказал: «А что ты хочешь за сто баксов в месяц?»
Вошли.
Та же, что и прошлая, удобная квадратная комнатка. Диван в пятнах, крашенная белилами тумба, друг на друге телевизоры «Эра» и «Темп», на них бутылка с пластмассовыми цветами. Кресло драное. Желтые обои – в пятнах и в тройных точечках, какие оставляют насекомые. Потолок в подтеках. На кухне капал кран.
Хозяйка, шустрая, мелкая, в платочке, подмела дохлых тараканов, но, подняв голову, посмотрела такими чистыми и на удивление синими глазами, что тут же договорились, заплатили и приняли ключи. Хозяйка ушла.
Постучались две остроглазые тетки в засаленных халатах. Долго и улыбчиво смотрели на Костю. Наверно, узнали по фото в летних газетах. Кроме того, Костино лицо красовалось теперь в «Этом Самом» над разными рубриками.
По коридору пробухало, вошла грузная и в фартуке баба на отекших ногах. От отеков ноги внизу, казалось, перевязаны нитками. Сказала, произнося рязански «е» как «я»:
– Здравсгвуйтя. Я Матрена Стяпанна. Катярина Явгеньна? Ну, и живитя на здоровья.
– Тараканов много.
– А ну их в задняцу.
Тетки исчерпали вежливость и ушли.
– Надо переклеить обои, – робко сказала Катя.
– Не надо, – сказал Костя. – Перевезешь книги, купим торшерчик «Линь-розэ», на стол – компьютер, на стену – плакат или репродукцию. Будет классно.
Подошли к большому для такой комнатенки, немытому окну. Кладбище, просторы. Посидели на подоконнике.
– Довольна?
– Да, представь себе.
– Не пойму, как тут жить постоянно, – все же сказала Катя, когда они выходили. – Повеситься с тоски. Сплошной коридор.
– А что, – сказал Костя, оглядывая коридорный туннель, – в Америке полно таких же. Нормально.
На площадке у лифтов приванивало, но не очень. Перешибал запах хлорки. Расстаралась уборщица-халтурщица или сами жильцы. Сыпанули, а смыть поленились.
Выше, на лестнице на чердак, решетка была закрыта, посередке большой старый замок.
На ступеньках под решеткой во тьме спал бомж, уютно наложив ступню на ступню. Обмотки вроде портянок и опорки – рядом.
4
СОРОСОСОСЫ И ПРОЧИЕ СВЕЖИЕ СИЛЫ
Костя переехал в «свежую» Катину квартиру 1 сентября и угодил, действительно, в свежесть. Радостные дети несли цветы. Митино нежно дышало детской слюной, фруктовой шипучкой с киндер-шоколадками и еще флоксами, страстно любимыми Костей как воспоминание о детстве, когда живы были папа с мамой.
Обедать приехал Катин брат, пятиклассник Жэка. С сестру ростом, с хорошеньким точеным, как у Кати, личиком, но без Катиного голодного блеска в глазах. Щеки у Жэки – кровь с молоком. Нагулял на эскимо и чипсах.
Жэка тоже смотрел довольно. Он обожал сидеть не дома.
Ради уюта Катя потрудилась изо всех сил. Помыла заляпанные жиром плиту и посуду. Приготовила куриные окорочка. Костя открыл маленькую бутылочку «Мондоро Асти», разлил роскошную шипучку всем поровну.
Жэка бредил зарабатывать, чтобы тоже снимать фатёру. Вынул зеленую бумажку, помахал. Денежки, мол, уже есть.
– Может, и девочки есть? – буркнула Катя.
– Где денежки, там всё, – сказал акселерат.
Еле уговорили его ехать домой. Костя обещал отвезти до автобуса на «Субару», хотя остановка 777-го была рядом.
Прошли первые цветочные сентябрьские дни. В доме стало тише, и совсем тихо на последнем этаже.
Увядающая осень летела. Листва редела, света становилось все больше, и светлое Митино казалось полюсом темному царству центра.
Касаткин осматривался.
Костя оказался прав. Народ тут именно жил. В Доме на набережной сосали госбюджет, а в Митино питали его. Но после дефолта все стали ловчей. Работали кто законно, кто нет, кто и так и этак, или вроде бы так, а на деле – этак, или – этак, а на деле – так. Делали что могли и зарабатывали как умели. Шустрый доморощенный бизнес двигал экономику. Заработок укрывали от налоговиков и считались нищими. Но в митинских магазинах салями, мортадела и брауншвейгская колбаса шли хорошо.
Костины соседи были типичными митинцами.
Матрена Степановна, первая дверь у входа, пекла свою выпечку, кормила всю округу. Котлетная фабрика в ближнем Пинякино производила меньше и хуже. Вдобавок Матрена прикармливала в уголке на площадке собак и местных бродяг. С четырех утра в коридорной кишке стоял умопомрачительный запах горячего пирожкового теста. Даже звалась Харчихой по фамилии Харчихина. У плиты она стояла, видимо, всегда. Сама была еще крепкая, а ноги рыхлые. Ходила, держась за поясницу. Испортила себе в молодости что-то, кажется, на каких-то лесоповалах. Говорила грубо, но не обидно. Широколицая, но узкоглазая, Харчиха казалась себе на уме.
В конце коридора – Мира Львовна Кац, врач-уролог 200-й, бывшей зиловской, а теперь нищей госбольницы, была, наоборот, легконогая, но тучная. Мира Львовна спасала людям почки у себя в отделении. Приходила домой поздно. Еле волокла свои сухие ноги. И все же Кац урывала время, занималась исследованиями в лаборатории при ЦМРИА – Центре медицинской реабилитации инвалидов-афганцев под опекой НИИ трансплантологии. Мира пересаживала мышиные почки кошкам, а кошачьи мышам. Была она душой этой своей ЛЭК – лаборатории экспериментальной ксенотрансплантологии. ЦМРИА, к счастью, был где-то здесь, кажется, в Гаврилино. Два раза в неделю за Мирой присылали лэковскую машину. Старую, битую «Волгу». Впрочем, Сорос давал им грант. Они делились с афганцами, но те звали их соросососами. «Сами согосососы», – картавила дома Кац.
Третья грация, костлявая, горбатая Бобкова Матильда Петровна, ползала тихо, как подколодная змея. Но и она делала дело. С жаром занималась в ДЭЗе распределением пенсионерской халявы – гуманитарки, талонов в столовую и билетов на концерты в ветеранский клуб знакомств.
За горбатость и сохлость Матильду Петровну уважали не меньше, чем тучных Харчиху и Кац.
Не хуже оказались и другие соседки. Злодейству здесь места не было.
Наоборот, последний этаж выглядел лучшим. На других носились восточные дети и воняло луком. А здесь, на последнем, царил покой и пахло блинами. Вот что значит – женщины.
Между прочим, действительно, последний этаж случайно разделился на мужской и женский отсеки.
В левом, где жили Катя и Костя, горела лампочка. Уборщицы не было, и мыли сами – с трудом, но мыли. На площадке перед дверью лежал розовый кусок от женских штанишек, половик.
Перед правым отсеком ничего не лежало, кроме собачьих фекалий. Дверное стекло было выбито, дверь не закрывалась, в осколочную прореху зияла тьма.
В левой части, понятно, жили женщины, в правой – мужчины. Одна девущка, Нина Веселова, продавщица овощного, жила в мужском отсеке, но исключение ничего не меняло.
Касаткин любил женщин как таковых. Те чувствовали это и тянулись к нему. В бабьем царстве Касаткин всегда был, как рыба в воде. Душевного Костю с понимающими глазами женщины полюбили.
С тремя соседками-лидершами Костя общался, конечно, не так уж душевно-глубоко.
Мира Львовна жила своими ЛЭК и больницей, а Костя в медицине был ноль, хотя и получил на военной кафедре журфака корочки санитара. Но Мира по-еврейски любила историю и значительных людей. К Косте относилась как мыслящая читательница. Заходила задать сложный вопрос, а Кате говорила:
– Детонька, маго кушаете.
– У нее фигура, – кокетничал Костя.
– Фигуга – дуга. Женщинам надо кушать. Для гогмонального обмена.
А злобная Бобкова, хоть не общалась, все же раздвигала в улыбку змеиный рот.
О других соседках и говорить нечего.
Ольга Ивановна Ушинская, директор ближней школы, была учительски строгой и ласковой. К Кате она сразу потянулась, звала ее в школу на ставку. Говорила: «Будешь, Катюшенька, украшением нашей гимназии». При ней жил взрослый сын Антон, холеный усатый красавец. То есть жил у девиц, а у матери был прописан. Учиться Антон не хотел. Учился, в основном, делать деньги.
Часто являлись и те остроглазые тетки, первые посетившие их, сестры Кисюк. Старшая, Раиса, – вдова, а младшая, Таиса, – разведёнка.
Обе смотрели плутовато и прыскали со смеху. Рая судачила, Таечка, кошечка, помалкивала. Бегали по магазинам, что-то кому-то добывали, выгадывали в ценах. Часто стучались к Кате-Косте, доставляли сырки и крабовые палочки. На это сестры скудно, но жили.
Таечку и вовсе обобрал бывший муж. Она ютилась теперь в сестриной квартирке.
Сестры Кисюк не унывали. Похоже, их хитроватость помогала им во всём. Как и Мира Львовна, они выспрашивали Касаткина, кто, что и с кем в большом мире. Но у Миры в голове был разум, а у Раисы с Таечкой – что почем.
Тая похожа была на Тамару Барабанову, новую бабушкину няню. Шнырила глазами, где б урвать, а в итоге – сама оказывалась дура и с носом.
Но Костя, друг женщин, не гнушался ни одной.
Кисюхи мечтали о покупке Таисе квартиры, наслушавшись вестей о новой ипотеке.
– Купим теперь Таечке однокомнатную в кредит. Костя выслушивал и дружески снисходил отвечать.
– У вас не получится, – урезонивал он.
– А у кого получится? – волновались сестры.
– А ни у кого.
– Такие все бедные?
– Не бедные. Просто сейчас все устроено глупо. Пять сотен зеленых надыбают все, а справку на эти сотенки не предъявит почти никто. Заработки у людей левые. Вы, что ль, объявили доходы?
Раиса Васильевна с Таечкой, смутившись, убегали. Но возвращались. Слросить, почему всё так.
– Почему, почему. Потому.
Костя садился на любимый «женский» конек.
– Вышли мы замуж, а главного боимся. Так и ходим в полудевушках.
Косте за разговоры женщины платили по-женски сторицей.
Восточный, нахальный этаж под ними, и тот почти уважал новых жильцов.
Однажды к Косте с Катей шумно поскреблись. Чеченские дети позвали Костю к телефону в прежнюю Катину квартиру. Оказалось, бабушка забыла, что Катя переехала. Клавдия Петровна позвонила по старому номеру.
Нижних детей было семь, все в обносках, а старшая девочка – в модном свитерке с люрексом, явно снятом со школьницы-щеголихи.
Чеченцы, их родители, торговали: мать – фруктами на рынке, Джохар – тосолом на Пятницком шоссе.
У них в комнате вдоль стен стояли раскладушки. Джохар играл с соседями в домино. Табуретки сдвинуты были, как стол.
Костя подошел к телефону. Бабушка решила, что Костя в деревне, и просила парного молочка. Костя крикнул в трубку: «Обожди, ба, я перезвоню!» Сказал «спасибо», из приличия спросил: «Как жизнь, Джохар?»
– Харашо, – сказал Джохар. – В Масква – харашо.
– А где плохо?
– Вездэ! Ичкер плоха, Афган плоха, Таджик плоха, Масква харашо.
И подарил Косте мандарин.
Никогда Касаткин не был так счастлив. Любили его почти все поголовно.
Осенний воздух приятно посвежел, и Костина жизнь, действительно, тоже.
Обедать приехал Катин брат, пятиклассник Жэка. С сестру ростом, с хорошеньким точеным, как у Кати, личиком, но без Катиного голодного блеска в глазах. Щеки у Жэки – кровь с молоком. Нагулял на эскимо и чипсах.
Жэка тоже смотрел довольно. Он обожал сидеть не дома.
Ради уюта Катя потрудилась изо всех сил. Помыла заляпанные жиром плиту и посуду. Приготовила куриные окорочка. Костя открыл маленькую бутылочку «Мондоро Асти», разлил роскошную шипучку всем поровну.
Жэка бредил зарабатывать, чтобы тоже снимать фатёру. Вынул зеленую бумажку, помахал. Денежки, мол, уже есть.
– Может, и девочки есть? – буркнула Катя.
– Где денежки, там всё, – сказал акселерат.
Еле уговорили его ехать домой. Костя обещал отвезти до автобуса на «Субару», хотя остановка 777-го была рядом.
Прошли первые цветочные сентябрьские дни. В доме стало тише, и совсем тихо на последнем этаже.
Увядающая осень летела. Листва редела, света становилось все больше, и светлое Митино казалось полюсом темному царству центра.
Касаткин осматривался.
Костя оказался прав. Народ тут именно жил. В Доме на набережной сосали госбюджет, а в Митино питали его. Но после дефолта все стали ловчей. Работали кто законно, кто нет, кто и так и этак, или вроде бы так, а на деле – этак, или – этак, а на деле – так. Делали что могли и зарабатывали как умели. Шустрый доморощенный бизнес двигал экономику. Заработок укрывали от налоговиков и считались нищими. Но в митинских магазинах салями, мортадела и брауншвейгская колбаса шли хорошо.
Костины соседи были типичными митинцами.
Матрена Степановна, первая дверь у входа, пекла свою выпечку, кормила всю округу. Котлетная фабрика в ближнем Пинякино производила меньше и хуже. Вдобавок Матрена прикармливала в уголке на площадке собак и местных бродяг. С четырех утра в коридорной кишке стоял умопомрачительный запах горячего пирожкового теста. Даже звалась Харчихой по фамилии Харчихина. У плиты она стояла, видимо, всегда. Сама была еще крепкая, а ноги рыхлые. Ходила, держась за поясницу. Испортила себе в молодости что-то, кажется, на каких-то лесоповалах. Говорила грубо, но не обидно. Широколицая, но узкоглазая, Харчиха казалась себе на уме.
В конце коридора – Мира Львовна Кац, врач-уролог 200-й, бывшей зиловской, а теперь нищей госбольницы, была, наоборот, легконогая, но тучная. Мира Львовна спасала людям почки у себя в отделении. Приходила домой поздно. Еле волокла свои сухие ноги. И все же Кац урывала время, занималась исследованиями в лаборатории при ЦМРИА – Центре медицинской реабилитации инвалидов-афганцев под опекой НИИ трансплантологии. Мира пересаживала мышиные почки кошкам, а кошачьи мышам. Была она душой этой своей ЛЭК – лаборатории экспериментальной ксенотрансплантологии. ЦМРИА, к счастью, был где-то здесь, кажется, в Гаврилино. Два раза в неделю за Мирой присылали лэковскую машину. Старую, битую «Волгу». Впрочем, Сорос давал им грант. Они делились с афганцами, но те звали их соросососами. «Сами согосососы», – картавила дома Кац.
Третья грация, костлявая, горбатая Бобкова Матильда Петровна, ползала тихо, как подколодная змея. Но и она делала дело. С жаром занималась в ДЭЗе распределением пенсионерской халявы – гуманитарки, талонов в столовую и билетов на концерты в ветеранский клуб знакомств.
За горбатость и сохлость Матильду Петровну уважали не меньше, чем тучных Харчиху и Кац.
Не хуже оказались и другие соседки. Злодейству здесь места не было.
Наоборот, последний этаж выглядел лучшим. На других носились восточные дети и воняло луком. А здесь, на последнем, царил покой и пахло блинами. Вот что значит – женщины.
Между прочим, действительно, последний этаж случайно разделился на мужской и женский отсеки.
В левом, где жили Катя и Костя, горела лампочка. Уборщицы не было, и мыли сами – с трудом, но мыли. На площадке перед дверью лежал розовый кусок от женских штанишек, половик.
Перед правым отсеком ничего не лежало, кроме собачьих фекалий. Дверное стекло было выбито, дверь не закрывалась, в осколочную прореху зияла тьма.
В левой части, понятно, жили женщины, в правой – мужчины. Одна девущка, Нина Веселова, продавщица овощного, жила в мужском отсеке, но исключение ничего не меняло.
Касаткин любил женщин как таковых. Те чувствовали это и тянулись к нему. В бабьем царстве Касаткин всегда был, как рыба в воде. Душевного Костю с понимающими глазами женщины полюбили.
С тремя соседками-лидершами Костя общался, конечно, не так уж душевно-глубоко.
Мира Львовна жила своими ЛЭК и больницей, а Костя в медицине был ноль, хотя и получил на военной кафедре журфака корочки санитара. Но Мира по-еврейски любила историю и значительных людей. К Косте относилась как мыслящая читательница. Заходила задать сложный вопрос, а Кате говорила:
– Детонька, маго кушаете.
– У нее фигура, – кокетничал Костя.
– Фигуга – дуга. Женщинам надо кушать. Для гогмонального обмена.
А злобная Бобкова, хоть не общалась, все же раздвигала в улыбку змеиный рот.
О других соседках и говорить нечего.
Ольга Ивановна Ушинская, директор ближней школы, была учительски строгой и ласковой. К Кате она сразу потянулась, звала ее в школу на ставку. Говорила: «Будешь, Катюшенька, украшением нашей гимназии». При ней жил взрослый сын Антон, холеный усатый красавец. То есть жил у девиц, а у матери был прописан. Учиться Антон не хотел. Учился, в основном, делать деньги.
Часто являлись и те остроглазые тетки, первые посетившие их, сестры Кисюк. Старшая, Раиса, – вдова, а младшая, Таиса, – разведёнка.
Обе смотрели плутовато и прыскали со смеху. Рая судачила, Таечка, кошечка, помалкивала. Бегали по магазинам, что-то кому-то добывали, выгадывали в ценах. Часто стучались к Кате-Косте, доставляли сырки и крабовые палочки. На это сестры скудно, но жили.
Таечку и вовсе обобрал бывший муж. Она ютилась теперь в сестриной квартирке.
Сестры Кисюк не унывали. Похоже, их хитроватость помогала им во всём. Как и Мира Львовна, они выспрашивали Касаткина, кто, что и с кем в большом мире. Но у Миры в голове был разум, а у Раисы с Таечкой – что почем.
Тая похожа была на Тамару Барабанову, новую бабушкину няню. Шнырила глазами, где б урвать, а в итоге – сама оказывалась дура и с носом.
Но Костя, друг женщин, не гнушался ни одной.
Кисюхи мечтали о покупке Таисе квартиры, наслушавшись вестей о новой ипотеке.
– Купим теперь Таечке однокомнатную в кредит. Костя выслушивал и дружески снисходил отвечать.
– У вас не получится, – урезонивал он.
– А у кого получится? – волновались сестры.
– А ни у кого.
– Такие все бедные?
– Не бедные. Просто сейчас все устроено глупо. Пять сотен зеленых надыбают все, а справку на эти сотенки не предъявит почти никто. Заработки у людей левые. Вы, что ль, объявили доходы?
Раиса Васильевна с Таечкой, смутившись, убегали. Но возвращались. Слросить, почему всё так.
– Почему, почему. Потому.
Костя садился на любимый «женский» конек.
– Вышли мы замуж, а главного боимся. Так и ходим в полудевушках.
Косте за разговоры женщины платили по-женски сторицей.
Восточный, нахальный этаж под ними, и тот почти уважал новых жильцов.
Однажды к Косте с Катей шумно поскреблись. Чеченские дети позвали Костю к телефону в прежнюю Катину квартиру. Оказалось, бабушка забыла, что Катя переехала. Клавдия Петровна позвонила по старому номеру.
Нижних детей было семь, все в обносках, а старшая девочка – в модном свитерке с люрексом, явно снятом со школьницы-щеголихи.
Чеченцы, их родители, торговали: мать – фруктами на рынке, Джохар – тосолом на Пятницком шоссе.
У них в комнате вдоль стен стояли раскладушки. Джохар играл с соседями в домино. Табуретки сдвинуты были, как стол.
Костя подошел к телефону. Бабушка решила, что Костя в деревне, и просила парного молочка. Костя крикнул в трубку: «Обожди, ба, я перезвоню!» Сказал «спасибо», из приличия спросил: «Как жизнь, Джохар?»
– Харашо, – сказал Джохар. – В Масква – харашо.
– А где плохо?
– Вездэ! Ичкер плоха, Афган плоха, Таджик плоха, Масква харашо.
И подарил Косте мандарин.
Никогда Касаткин не был так счастлив. Любили его почти все поголовно.
Осенний воздух приятно посвежел, и Костина жизнь, действительно, тоже.
5
«ПИРОЖОК С ТАКОМ»
Свежие силы помогли работе.
Костя болтал с соседками и от них знал, о чем писать. Мало того, он нашел тему! Вдохновившись блинным запахом, Костя взял себе рубрику «Ресторанный рейтинг». Неожиданно Касаткин попал в яблочко. «Это Самое» появлялось в киосках в воскресенье утром. Люди покупали свежий номер, делали дневные дела и садились с газеткой перед обедом голодные. Первое, что читали они, – касаткинскую колонку о еде. Успех был огромный. Подписка еще выросла. Косте открыли двери лучшие рестораны. И Костя ходил.
Но в «Гранд-Империалы» и «Морские Дары» Касаткин шел по долгу службы. Чаще норовил посидеть дома в Митино и поговорить с той же Харчихиной.
На любви к людям Костя органично врос в митинскую жизнь. Укрепили его здесь и бытовые интересы.
Нормальной кухни в однокомнатных по планировке не было. Был закуток за дверью с тумбочкой и двух-комфорочной плиткой. Матрена Степановна почти задаром обеспечила кулебяками. Разломишь – пар и нежнейшее мясо. Не говядина, не свинина! Чистая ангелятина!
Воспетые Костей ресторанные птифуры ни в какое сравнение не шли с харчихиными пирогами.
Костя вдруг вдохновился на творчество. Уже в начале сентября Касаткина осенило: написать с Матреной Степановной кулинарную книгу.
«Стяпанна», как ни странно, годилась в соавторы: видывала виды.
Родилась Харчихина под Рязанью, поехала за счастьем в Москву. Девка она была толстоногая и уютная. Вышла замуж. Мужа, ладного гэпэушного охранника, взяли на жуковскую дачу. Скоро он канул, но успел пристроить Мотю в обслугу. Сперва Матрена работала подавальщицей. Правда, Сталин, по натуре гомосексуалист, не любил ничего женского. Сталинские кадровики Матрену все же не убрали. Попала в кухню на мясо и тут преуспела. Сталин, на самом деле, и есть не любил, но любил смотреть, как душеньки, те же Сеня, Слава и Лаврик, едят до заворота кишок. После смерти хозяина Харчихину взял Берия, а после Берии ее посадили. Матрене, однако, повезло: сидела в Каргопольлаге в Ерцево, в сносном аду для бывших чекистов. Кайлом Харчихина не ворочала. Трудилась и тут в комендантском олпе на кухне.
В лагере Харчиха научилась колдовать. Мясо привозили дрянь, начрежима требовал, чтоб жарила его бабе филеи. «А то тебя зажарю», – говорил он. Матрена со страху откромсала бы кусок и от собственной задницы. «Или от трупа», – пошутил Костя.
– А чё ты смяёшься, – буркнула Матрена. – В пятьдесят четвертом на олпе бунтовал народ, казнили воры дявятярых мужиков, в задняцу.
– И что?
– Чятвяртовали, в щах сварили.
– Девятерых?
– Ну.
– И вы знали, кого варите?
– Тьфу на тябя.
– И сварили?
– А чё ж.
– И ели?
– А чё ж ня ясть.
Матренина задница не убавилась. Вскоре Харчихину амнистировали и взяли назад в органы.
Правда, Маленков предпочитал микояновские котлеты. Чудо-стряпуху направили в дальний почтовый ящик. Про эти «дальние» никто ничего не знал. Даже слухов не ходило про кодированную пищу. Совки интересовались колбасой из трухи. В перестройку секреты так и не были обнародованы. Матрена Степановна просидела в п/я до конца. Изредка вывозили в Москву на банкеты на подмогу правительственным поварам. Старый ее начальник, автор отравленных конфет для Горького, умер, новый, химик-ядерщик, застрелился. Вернулась в Москву к перестройке и осталась ни с чем. Ничего не имела, кроме ордена.
Харчиха про п/я молчала. Забывшись, говорила: «А у нас в инстятутя…» – «Что – в институте?» «Нет. Ничяво». Но согласилась из дружбы к Косте рассказать рецепты.
– Пусть чятают, в задняцу. Мня ня жалко. Главред Петросян помог Касаткину найти издательство.
– Управимся за месяц, – сказал Костя.
– И выпустим к Новому году, – сказал издатель.
На Новый год приходился пик покупок поваренных книг. Наивная Молоховец осточертела. Касаткин – Харчихина были кратки и деловиты. Костя сохранил харчихину речь, «в задняцу».
Харчиха отвергала «в задняцу» сою и другие полезные продукты. Готовила из мяса и муки. Но ВБО из матрениного «института» были, действительно, – высшими биообъектами в ее рационе.
Касаткин вставлял для истории харчихины комментарии. Харчиха вспоминала, что Мао после еды пил воду и блевал, чтобы съесть еще расстегая, а Хрущ трескал сколько хошь, и без блёва. Жрало и политбюро.
– Вы и там, Матрена Степановна, послужили?
– Не, там гяняралы. Варили обязьяняну. – Харчиха сплюнула. – Мы по-простому. Нас брали для дела.
– А вы не генерал?
– Яфрейтор.
Костя хотел дать главу про приворот.
– Научите, – сказал он, – чем капать в фарш, чтобы влюбить насмерть?
– Тьфу, – сказала Харчиха. – Чё ты лыбяшься?
– Смешно.
– Ня смяшно. Ня надо.
Касаткин печатал на компьютере, Харчиха говорила, меся тесто. Сама – основательная, а ситцевый халатик, как на всех советских бабах, – куцый и вздернутый на заду.
Работа шла быстро. За месяц управились.
Стали думать, как назвать.
– Назови аппятитно, – сказала Харчиха. – «Пярожок со смаком».
Костя поправил: «Пирожок с таком». Так и решили.
К октябрю Харчихина Матрена Степановна и Касаткин Константин Константинович сдали в «Компью-график-бизнес-центр» двести пятьдесят страниц шедевра.
Иллюстрировал художник-концептуалист. Он не знал, что такое голод, но был способный и владел компьютером. Отвратительные документальные лагерные поздней поры фотографии типа фотоснимков раскопок в лесах под Катынью органически вошли в общее кулинарное оформление. Оно не портило аппетита, но прибавляло знаний.
Костя болтал с соседками и от них знал, о чем писать. Мало того, он нашел тему! Вдохновившись блинным запахом, Костя взял себе рубрику «Ресторанный рейтинг». Неожиданно Касаткин попал в яблочко. «Это Самое» появлялось в киосках в воскресенье утром. Люди покупали свежий номер, делали дневные дела и садились с газеткой перед обедом голодные. Первое, что читали они, – касаткинскую колонку о еде. Успех был огромный. Подписка еще выросла. Косте открыли двери лучшие рестораны. И Костя ходил.
Но в «Гранд-Империалы» и «Морские Дары» Касаткин шел по долгу службы. Чаще норовил посидеть дома в Митино и поговорить с той же Харчихиной.
На любви к людям Костя органично врос в митинскую жизнь. Укрепили его здесь и бытовые интересы.
Нормальной кухни в однокомнатных по планировке не было. Был закуток за дверью с тумбочкой и двух-комфорочной плиткой. Матрена Степановна почти задаром обеспечила кулебяками. Разломишь – пар и нежнейшее мясо. Не говядина, не свинина! Чистая ангелятина!
Воспетые Костей ресторанные птифуры ни в какое сравнение не шли с харчихиными пирогами.
Костя вдруг вдохновился на творчество. Уже в начале сентября Касаткина осенило: написать с Матреной Степановной кулинарную книгу.
«Стяпанна», как ни странно, годилась в соавторы: видывала виды.
Родилась Харчихина под Рязанью, поехала за счастьем в Москву. Девка она была толстоногая и уютная. Вышла замуж. Мужа, ладного гэпэушного охранника, взяли на жуковскую дачу. Скоро он канул, но успел пристроить Мотю в обслугу. Сперва Матрена работала подавальщицей. Правда, Сталин, по натуре гомосексуалист, не любил ничего женского. Сталинские кадровики Матрену все же не убрали. Попала в кухню на мясо и тут преуспела. Сталин, на самом деле, и есть не любил, но любил смотреть, как душеньки, те же Сеня, Слава и Лаврик, едят до заворота кишок. После смерти хозяина Харчихину взял Берия, а после Берии ее посадили. Матрене, однако, повезло: сидела в Каргопольлаге в Ерцево, в сносном аду для бывших чекистов. Кайлом Харчихина не ворочала. Трудилась и тут в комендантском олпе на кухне.
В лагере Харчиха научилась колдовать. Мясо привозили дрянь, начрежима требовал, чтоб жарила его бабе филеи. «А то тебя зажарю», – говорил он. Матрена со страху откромсала бы кусок и от собственной задницы. «Или от трупа», – пошутил Костя.
– А чё ты смяёшься, – буркнула Матрена. – В пятьдесят четвертом на олпе бунтовал народ, казнили воры дявятярых мужиков, в задняцу.
– И что?
– Чятвяртовали, в щах сварили.
– Девятерых?
– Ну.
– И вы знали, кого варите?
– Тьфу на тябя.
– И сварили?
– А чё ж.
– И ели?
– А чё ж ня ясть.
Матренина задница не убавилась. Вскоре Харчихину амнистировали и взяли назад в органы.
Правда, Маленков предпочитал микояновские котлеты. Чудо-стряпуху направили в дальний почтовый ящик. Про эти «дальние» никто ничего не знал. Даже слухов не ходило про кодированную пищу. Совки интересовались колбасой из трухи. В перестройку секреты так и не были обнародованы. Матрена Степановна просидела в п/я до конца. Изредка вывозили в Москву на банкеты на подмогу правительственным поварам. Старый ее начальник, автор отравленных конфет для Горького, умер, новый, химик-ядерщик, застрелился. Вернулась в Москву к перестройке и осталась ни с чем. Ничего не имела, кроме ордена.
Харчиха про п/я молчала. Забывшись, говорила: «А у нас в инстятутя…» – «Что – в институте?» «Нет. Ничяво». Но согласилась из дружбы к Косте рассказать рецепты.
– Пусть чятают, в задняцу. Мня ня жалко. Главред Петросян помог Касаткину найти издательство.
– Управимся за месяц, – сказал Костя.
– И выпустим к Новому году, – сказал издатель.
На Новый год приходился пик покупок поваренных книг. Наивная Молоховец осточертела. Касаткин – Харчихина были кратки и деловиты. Костя сохранил харчихину речь, «в задняцу».
Харчиха отвергала «в задняцу» сою и другие полезные продукты. Готовила из мяса и муки. Но ВБО из матрениного «института» были, действительно, – высшими биообъектами в ее рационе.
Касаткин вставлял для истории харчихины комментарии. Харчиха вспоминала, что Мао после еды пил воду и блевал, чтобы съесть еще расстегая, а Хрущ трескал сколько хошь, и без блёва. Жрало и политбюро.
– Вы и там, Матрена Степановна, послужили?
– Не, там гяняралы. Варили обязьяняну. – Харчиха сплюнула. – Мы по-простому. Нас брали для дела.
– А вы не генерал?
– Яфрейтор.
Костя хотел дать главу про приворот.
– Научите, – сказал он, – чем капать в фарш, чтобы влюбить насмерть?
– Тьфу, – сказала Харчиха. – Чё ты лыбяшься?
– Смешно.
– Ня смяшно. Ня надо.
Касаткин печатал на компьютере, Харчиха говорила, меся тесто. Сама – основательная, а ситцевый халатик, как на всех советских бабах, – куцый и вздернутый на заду.
Работа шла быстро. За месяц управились.
Стали думать, как назвать.
– Назови аппятитно, – сказала Харчиха. – «Пярожок со смаком».
Костя поправил: «Пирожок с таком». Так и решили.
К октябрю Харчихина Матрена Степановна и Касаткин Константин Константинович сдали в «Компью-график-бизнес-центр» двести пятьдесят страниц шедевра.
Иллюстрировал художник-концептуалист. Он не знал, что такое голод, но был способный и владел компьютером. Отвратительные документальные лагерные поздней поры фотографии типа фотоснимков раскопок в лесах под Катынью органически вошли в общее кулинарное оформление. Оно не портило аппетита, но прибавляло знаний.
6
ВСЕЯДНОСТЬ
Была еще одна приятная вещь.
Косте и в любви хотелось свежести.
Катю он любил и не бросил бы. Но к ней он привык. Тонкая, внимательная, лучше всех, но с ней хорошо бывало в горе. В счастье Катя становилась невыносимо сварлива. Когда гасили свет, она была мягкой, но днем огрызалась.
Сидела Катя дома. В библиотеке больше не работала. На работе Смирнову замучили расспросами о Косте и летней истории. Она уволилась, и никто не удерживал. Молчуны не нужны.
В общем, Костя решил освежиться.
Долгое время Касаткин был влюбчив и раз в месяц менял подругу. Потом нашел вздорную, стриженую, как после тифа, и успокоился. Катиной любви Касаткину хватало. Но Катя оживала, когда Костя был груб, и мертвела, когда нежен.
А хотелось немного лирики. Хотелось влюбиться слегка, для пользы дела. Взаимность Косте почти не требовалась. Страдание помогает сочинять.
Всеядный Касаткин дружить мог с кем угодно, особенно если женщина.
Костя увлекся Ниной Веселовой из отсека напротив.
Нину звали Капустницей. Продавала капусту, работала в соседнем овощном. Раньше она жила в Подольске, потом правдами и неправдами выменяла себе московский угол.
Нина-Капустница густо марафетилась. Широкое грубое лицо мазала коричневой пудрой, красила рот фиолетовой помадой и обводила черным глаза. Словно заявляла: «Не подумайте, что я простая».
Говорили, что Капустница всем дает. Молва питалась стереотипами и не вникала в суть.
Лицо у Капустницы под марафетом было неказисто, но глаза блестели, как пьяные. Нинка жаждала любви или участия. Она тоже по-своему была всеядна. Отзывалась на любой призыв и обманывалась.
И люди язвили, но смотрели на Капустницу с удовольствием, понимая, что нужны ей. Покупая капусту и картошку, произносили две-три фразы о жизни. Женщины предлагали хахалей, мужчины вставляли через каждое слово – «Нинуля»: «Мне, Нинуль, кочанчик, Нинуль».
Касаткин, однако, не успел влюбиться. Капустница сама влюбилась в него.
Два раза, покупая кочан, Костя улыбнулся Нинке, на третий угостил ее жвачкой. Притом сам жевал и выдувал пузыри.
Сказать он ничего не сказал. Но Нинка жадным сердцем поняла. Влюбилась она без памяти.
Теперь, когда он входил в магазин, видел: Нинка не подает виду, но счастлива, что он здесь.
Ухаживать стало неинтересно. Страданий не предвиделось. Грязные овощи и овощехранилищный запах раскопанной могилы не возбуждали.
Косте и в любви хотелось свежести.
Катю он любил и не бросил бы. Но к ней он привык. Тонкая, внимательная, лучше всех, но с ней хорошо бывало в горе. В счастье Катя становилась невыносимо сварлива. Когда гасили свет, она была мягкой, но днем огрызалась.
Сидела Катя дома. В библиотеке больше не работала. На работе Смирнову замучили расспросами о Косте и летней истории. Она уволилась, и никто не удерживал. Молчуны не нужны.
В общем, Костя решил освежиться.
Долгое время Касаткин был влюбчив и раз в месяц менял подругу. Потом нашел вздорную, стриженую, как после тифа, и успокоился. Катиной любви Касаткину хватало. Но Катя оживала, когда Костя был груб, и мертвела, когда нежен.
А хотелось немного лирики. Хотелось влюбиться слегка, для пользы дела. Взаимность Косте почти не требовалась. Страдание помогает сочинять.
Всеядный Касаткин дружить мог с кем угодно, особенно если женщина.
Костя увлекся Ниной Веселовой из отсека напротив.
Нину звали Капустницей. Продавала капусту, работала в соседнем овощном. Раньше она жила в Подольске, потом правдами и неправдами выменяла себе московский угол.
Нина-Капустница густо марафетилась. Широкое грубое лицо мазала коричневой пудрой, красила рот фиолетовой помадой и обводила черным глаза. Словно заявляла: «Не подумайте, что я простая».
Говорили, что Капустница всем дает. Молва питалась стереотипами и не вникала в суть.
Лицо у Капустницы под марафетом было неказисто, но глаза блестели, как пьяные. Нинка жаждала любви или участия. Она тоже по-своему была всеядна. Отзывалась на любой призыв и обманывалась.
И люди язвили, но смотрели на Капустницу с удовольствием, понимая, что нужны ей. Покупая капусту и картошку, произносили две-три фразы о жизни. Женщины предлагали хахалей, мужчины вставляли через каждое слово – «Нинуля»: «Мне, Нинуль, кочанчик, Нинуль».
Касаткин, однако, не успел влюбиться. Капустница сама влюбилась в него.
Два раза, покупая кочан, Костя улыбнулся Нинке, на третий угостил ее жвачкой. Притом сам жевал и выдувал пузыри.
Сказать он ничего не сказал. Но Нинка жадным сердцем поняла. Влюбилась она без памяти.
Теперь, когда он входил в магазин, видел: Нинка не подает виду, но счастлива, что он здесь.
Ухаживать стало неинтересно. Страданий не предвиделось. Грязные овощи и овощехранилищный запах раскопанной могилы не возбуждали.