Страница:
Катя Капович
Вдвоём веселее
После выступления
У Адриана Брауна были прекрасные манеры, которые не могли не понравиться окружающим. «В литературном мире существует абсурдный счет! – говорил он, отступив на два шага к стене и тем самым включив каждого в поле зрения. – Молодой талант вынужден дожидаться своей очереди!» Адриану это всегда казалось чудовищной несправедливостью. Он купил книги Питера и Джеймса и теперь бережно держал их, слегка прижимая к груди. Осыпав друзей комплиментами, он спросил у Макса, нельзя ли приобрести и его книгу, и, услышав, что такой книги не существует и что Максу в очередной раз отказали в очередном издательстве, выразительно вскинул брови:
– Надо подумать, что можно предпринять в этой связи! После двадцать пятого июня, когда я вернусь из Англии, заезжайте в гости! Джошуа хорошо знает дорогу в нашу конуру, где вам будут рады два скучных старика.
Последнее было типично английским самоумалением. Много пишущий, то и дело летающий с континента на континент Адриан Браун ни в коем случае не был «скучным стариком». Невысокий, прямой, с розовым лицом, какие бывают только у очень здоровых людей, он свои семьдесят три года носил с легкостью и даже с какой-то юношеской заносчивостью. Что же касалось его жены, то и тут Джошуа мог бы поклясться, что Эвелин Браун никак нельзя было назвать скучной старухой. Красивая, подвижная в свои шестьдесят семь лет, она была прекрасной собеседницей, так как обладала замечательным человеческим качеством – любопытством. К тому же она хорошо готовила и любила кормить своих гостей, что не раз выручало Джошуа в трудную минуту, когда, проговорив с Адрианом часа три, он понимал, что вот-вот, к своему стыду, свалится в голодный обморок.
Трое служащих складывали стулья и с грохотом сдвигали их к стене. Кто-то поднял рычажок яркости до упора; многоярусная хрустальная люстра, подарок Джона Рокфеллера-младшего библиотеке в Тисборо, зажглась над головами, и на минуту показалось, что это солнце вернулось из-за горизонта. Во всяком случае, стали видны все углы огромной комнаты с подвесными абажурами, глубинными арками и створчатыми окнами в нишах, которыми архитекторы XIX века так любили украшать интерьеры официальных помещений. Это и был американский модерн, здесь человек чувствовал себя демократично и просто, как у себя в гостиной.
Адриан с сожалением оглядел оживленную толпу. Ему было пора:
– У меня еще полторы встречи, одна – с гостеприимными хозяевами, вторая, увы, с самим собой в постели. Помните у Йетса: «Когда ты стар и сед…»
Они помнили, они вежливо улыбнулись.
Боровский вышел его проводить, а трех оставшихся поэтов тут же обступили дамы во главе с устроителем вечера, добродушным румяным толстяком в синем костюме и галстуке такого ярко-малинового цвета, что, казалось, от него сейчас вспыхнет вся его пышная шевелюра. Молодым людям было поднесено шампанское, и устроитель, он же директор, наконец сказал то, что уже давно готовился сказать:
– Старинная библиотека в Тисборо… – начал он голосом человека, давно дожидавшегося, чтобы ему дали слово, и улыбнулся всеми складками лица. – Библиотека, в которой я имею честь вас видеть, уже семьдесят лет поддерживает добрую литературную традицию – представлять лучшее, что есть в молодой поэзии!
В конце речи он добавил имена двух-трех известных поэтов, выступавших здесь на заре своего творческого пути, и слушатели, притихшие было под грузом этих звучных имен, удовлетворенно зашевелились и потянулись к столу с закусками.
Питер Грей налегал на шампанское, в котором он знал толк и которое жена, опасаясь за его полнокровие, не позволяла ему пить. «Какие глупости! Шампанское – самый здоровый напиток», – думал Питер, наливая себе второй, а потом и третий бокал и закусывая благородное Veuve Clicquot жесткими вареными креветками. Боровский не возвращался, и, допив шампанское, дослушав похвалы, вся группа шумно спустилась по широкой лестнице во двор.
Выехали поздно, что совсем не удручало молодых людей. Уже несколько лет они выступали вместе и находили большое удовольствие в этих турне. Все доставляло им радость: дорога, неизвестные яркие комнаты, где их принимали душевно и не без помпы, и и особое удовольствие им доставляло обмениваться впечатлениями о прошедшем вечере, возвращаясь домой на машине. Этот профессиональный разговор давал им ощущение единства, и думали они о себе как о единой группе. Ядром ее с давнишних пор были Джеймс Литлтаун и Питер Грей. Сидевший за рулем Джеймс Литлтаун был типичным ньюйоркцем – амбициозным, равнодушным к природе, предпочитающим любому морю море людей, птичьему щебету – человеческие голоса. Без людей он не мог прожить и дня, называл себя человеком самоубыточным и радовался, когда случай позволял ему вырваться из дома. Сейчас он, впрочем, был немного задумчив. Уже два или три раза он озабоченно посмотрел в зеркальце на Воровского, а потом остановил взгляд на знаком силуэте справа. С трудом умещавшийся в узком сиденье его полноватый друг Питер Грей был именно тем, кем Джеймс Литлтаун всегда мечтал себя видеть, а именно – поэтом до мозга костей. У него были живые зеленого цвета глаза, на высокий лоб спадали светлые, без признака седины волосы, с полгода назад он отпустил треугольную бородку, которая делала его немного старше, но в целом только красила его. Он недавно женился, и это тоже прекрасно подходило его молодому облику. У обоих поэтов имелась известность, которая приходит после солидного количества публикаций, выпуска книг, а главное, отзывов прессы, наша образованная публика, к сожалению, все еще верит ей больше, чем собственному мнению. У двух других их товарищей, сидевших на заднем сиденье, ни книг, ни известности не было, но они и были много моложе. Из этих двоих один был совсем юным. Американскому поляку Джошуа Воровскому, который и пригласил на сегодняшнее чтение своего профессора и известного критика, шел только двадцать пятый год. Он был физически силен, близорук и еще очень смущался на публике. Сегодня он все воспринимал празднично. Он поехал с ними впервые, учебный год заканчивался, профессор остался доволен прочитанным куском диссертации, прощаясь, он пообещал разузнать для Джошуа что-нибудь в Англии, и это было мило с его стороны, потому что в Англии издать диссертацию отдельной книгой было больше шансов, чем дома, в Америке.
Оставив позади полотно железной дороги, они выбрались на магистральный хайвей. Джошуа поглядывал в окно и думал о том, что будет делать через неделю. Он вспоминал дом и родителей. Даже по отцу – он обнаружил это вдруг, и это тоже явилось для него своего рода откровением – он истосковался. Подростком он отца презирал. Тот все свои неудачи вымещал на домашних, и это качество Джошуа считал низким. Только когда Джошуа уезжал учиться, их отношения вдруг изменились. Растроганный выпавшей сыну честью отец выдал Джошуа энную сумму на жизнь. «Польска не згинела!» – сказал он, провожая Джошуа на поезд, и, когда поезд тронулся, он еще долго шел вдоль перрона, утирая набежавшую слезу. Джошуа решил, что переборет свою обычную холодность с отцом. Вот это неожиданное чувство смирения и переполняло его теперь, и к нему примешивалось другое, связанное с одной женщиной, про которую он неотрывно думал последние несколько недель.
Быстро, с ноющим звуком, пронеслась мимо и скрылась за дождем машина скорой помощи. Джошуа прикрыл глаза и ясно увидел Эллен, стоящую у окна, покусывающую нитку гранатовых камней. Такая уж у нее была непонятная привычка, от которой у него кололо в груди и сосало под ложечкой.
Познакомились они, когда он еще был школьником; работавшая на телевидении Эллен Холл вдруг оказалась их соседкой. Представила друг другу их мать. «Ты знаешь, кто это?» – спросила она, подводя Джошуа к молодой женщине в сером плаще и белом берете. В жизни Эллен оказалась маленького роста, с короткими полупрозрачными ресницами и прямыми тонкими волосами. Утром, когда он щелкал пультом, в окошке телевизора возникала другая Эллен, яркая, оживленная, с завитой волной волос на лбу, с лазерной указкой в руке. Родители уходили на работу рано, он лежал в своей комнате на диване и слушал, как Эллен рассказывает про все циклоны и засухи, про все маленькие дождинки и большие дожди, которые упадут на их головы весной.
В мае Эллен по приглашению матери приходила плавать в их бассейне. Она плавала с ожесточением, а потом сидела в кресле, подставив лицо солнцу и не зная, что он смотрит на нее. Одноклассницы недоумевали: он перестал обращать на них внимание. Но разве кто-то из них мог тягаться с Эллен Холл! В ней всё было идеально. Лицо ее было простым, но с лучистой симметрией и всякий раз вызывало у него улыбку. Иногда они разговаривали, однажды он набрался храбрости и пригласил ее в кино. Фильм был французский, с мелкими и, как всегда, неточными субтитрами. Пока она искала в сумочке очки – у нее, как и у Джошуа, была близорукость, и обычно она носила линзы, но тут почему-то забыла, – он стал потихоньку переводить ей, что говорилось на экране. Она надела очки и приложила ладонь к его губами: «Тсс… Я все понимаю». Она была из Квебека, он этого не знал. В автобусе он засмотрелся на ее ноги в тонких колготках. Автобус резко затормозил, и Джошуа потерял равновесие. Если бы она не подхватила его под руку, он бы упал. С полминуты маленькая теплая рука, как если бы проверяя пульс, сжимала его запястье, потом соскользнула в его ладонь и осталась там. Так они и шли, держась за руки, и лишь когда подходили к дому, она вынула руку из его ладони. «Твои родители еще не спят!» – строго сказала она и показала пальцем на горящее окно на втором этаже. Это было окно его комнаты, вечерами мать всегда оставляла для него свет, но Джошуа не стал исправлять ошибку – слишком он дорожил своим наблюдательным пунктом. С замирающим сердцем он дожидался каждый день, когда Эллен войдет в свою комнату. Загоралась настольная лампа, и, присев на край кровати, она стягивала с ног туфли, ставила их в зеркальный шкаф. Потом подходила к окну и перед тем, как задернуть шторы, смотрела в темноту. На минуту их глаза встречались. Нет, она его не видела.
Джошуа замечтался и не услышал, когда его окликнули. Это был Джеймс. Встреча с Брауном произвела на Джеймса Литлтауна огромное впечатление. Преподаватель колледжа, солидный человек, автор четырех поэтических книг, он с удивлением обнаружил, что больше всего хочет похвальной рецензии от Брауна. Последнюю, недавно вышедшую книгу критики обошли молчанием. И теперь Джеймс хотел как можно тактичней намекнуть о своем желании Джошуа, так как говорить на эту тему с самим Брауном он не решался. Углы его губ поползли вниз, он обратился к задремавшему Воровскому:
– Эй, Джошуа, дорога впереди длинная, потом спать будешь! Расскажи лучше, о чем вы говорили с Адрианом? Кто ему понравился больше, кто меньше?
Дорога и впрямь впереди была длинная; зарядивший после Тисборо дождь стучал по капоту и в стекла машины. Боровский, который и не собирался спать, поднял голову и посмотрел вперед. Сказать ли?
– Здесь все свои! – сказал Джеймс, и Джошуа кивнул.
– Все без исключения ему очень понравились! – сказал он медленно. – Ну вот, пожалуйста, если тебе интересно… Мои стихи он почему-то счел лучшими, на втором месте у него Питер, потом – ты, потом – Макс.
Джошуа снял очки и, достав из кармана салфетку, тёр их до тех пор, пока белое волокно салфетки не посыпалось ему на колени. После чего он снова их надел и почти заискивающе взглянул на Джеймса:
– На что я ему, конечно, ответил: «При чем здесь я? Я и не написал-то еще ничего!»
– Понятно, – сказал Джеймс Литлтаун.
– А? Что? – громогласно спросил Питер. – Кто ничего не написал?
Больше всего Питер не любил, когда жена оказывалась права. Теперь, когда выпитое второпях шампанское теснило его грудь, он думал: ну вот, опять она скажет: «Я тебе говорила!». Он хотел отоспаться до Нью-Йорка, но разговор над ухом его разбудил. Он отстегнул ремень, стянул сжимавший плечи и грудь пиджак – дышать стало легче, но неуютное чувство не проходило. Жена все поймет и задаст трепку, подумал он лениво.
– Ты дал объявление? – спросил он у Джеймса.
Джеймс покачал головой:
– Какой же я балбес!
Между собой они решили, что о следующем совместном вечере дадут рекламу в «Нью-Йоркер». Это нужно было делать заранее и стоило гораздо больше, чем они предполагали. С двух других их товарищей они благородно договорились денег не брать. Ни Макс, ни Джошуа не имели доходов.
– Запиши! – сказал Питер.
– Сейчас!
Порывшись в кармане пиджака, Джеймс вынул сложенный пополам листок. Рецепт. Черт, он забыл заказать снотворное. Теперь до утра не уснуть. В этом семестре на него насели, и он с трудом успевал читать сочинения. Все его бывшие сокурсники, кто хоть что-то собой представлял, подсуетившись и поработав локтями, уже давно нашли себе уютные места при хороших университетах, пока он все дожидался своей очереди. Скромный преподаватель в третьесортном штатном колледже… Учить будущих бизнесменов грамотно писать – это ли предел его возможностей? Долгие годы он себя уговаривал, что именно этого он хотел – оставаться инкогнито. Но вот ему тридцать шесть, у него семья, двое детей. Он отдавал себе отчет в том, что его инкогнито было самообманом и что на самом деле он никому, кроме своих друзей, не был известен. Они любили его и поддерживали, и ему тут же стало стыдно за вспыхнувшую в нем пару минут назад ревность. Он размял затекшую шею и стал думать о предстоящей поездке с семьей в Амстердам. На первое июня у них уже были заказаны билеты. Музеи. Он покажет детям свои любимые картины. Потом они обязательно съездят в Делфт. Интересно, стоит ли еще на ратушной площади тот сигарный магазин? Хозяин его всегда узнавал. Миляга-человек… Они садились с Джеймсом за столик, выкуривали по сигаре, выпивали по рюмке коньяка. «Выйду на пенсию, перееду в Голландию!» – с ожесточением подумал Джеймс.
Макс шумно поерзал в кресле:
– Что такое? О каком объявлении вы говорите?
Когда Макс Геллер зажигался какой-то идеей, вся скрытая в нем нервная энергия пробивалась наружу. Вот и сейчас в темноте машины руки его вскидывались, он теребил переносицу, щипал подбородок, то и дело толкая соседа слева локтем. Все знали его неистовость и, немного посмеиваясь, любили этого неугомонного человека. Он обладал редким умением портить отношения со всеми полезными ему людьми. Вот и недавно в издательстве, где ему отказали, но отказали вежливо, наговорив кучу приятных глупостей и намекнув, что в будущем обязательно рассмотрят его кандидатуру, он сказал редактору: «Вы – патологический лгун!» Вспомнив это, он расхохотался и прокомментировал встречу с Брауном:
– Абсурдный счет, ха! И он, значит, не побоялся выделить нас! Вы читали его статью в «Нью-Йорк ревю оф Букс»?
– О чем? – спросил Джеймс.
– Об Элиоте.
Друзья знали, что Геллер тайно считал себя новым Элиотом.
– Он его знал, кажется? Я имею в виду, лично был знаком? – уточнил Питер.
– Общеизвестно! – ответил Макс, опять потеребил подбородок и уставился на Джошуа дьявольским взглядом:
– Я знаю, почему Брауну не понравилось! Я сегодня плохо читал!
– Во-первых, ему понравилось, во-вторых, ты хорошо читал, как поэт, – ответил Джошуа, прихлопнув рукой выбивающийся изо рта зевок.
Был слышен был только стук дворников, продолжавших сметать со стекол остатки дождя. Потом и они смолкли. Джошуа посмотрел на далекие огоньки. Там, за изгибом реки, куда его близорукий взгляд не достигал, лежал их городок: бывшие текстильные фабрики, кирпичные фасады, плоские железные крыши. Их район был самый дорогой. Парк, театр, три музея и обсерватория – все лучшее находилось в их районе. И его семья всегда там жила. Отец кичился тем, что он, поляк, состоял во всех комитетах старейшин. Джошуа снова попытался подумать об отце с нежностью, но вместо этого представил его, выходящего к обеду в пижаме, визгливо покрикивающего на мать. Почему она не ушла от него много лет назад, когда была молодой? Она говорила, что должна была сохранить семью. Ради них, троих детей, она осталась. Когда-то мать была красивой, никогда не унывающей женщиной; на нее оглядывались, когда она шла с маленьким Джошуа по улице. Он помнил ее молодую руку, тесное обручальное кольцо сжимало ее безымянный палец, и невидимое кольцо сжимало ее жизнь. Перед дверью школы она всегда удерживала его за плечо, чтобы пригладить непокорные, как у нее самой, волосы. Он понял, что больше не хочет видеть отца, и прежнюю радостную мысль о возвращении домой сменило обычное тягостное чувство. Нет, он останется на лето в Нью-Йорке. Днем, чтобы не сидеть в раскаленной солнцем комнате, будет ходить в библиотеку, писать будет по ночам.
А Эллен? Когда мать упомянула в телефонном разговоре, что шерстяной мужчина съехал и соседка напротив заняла положенный ей прямоугольник окна, в Джошуа вдруг вспыхнули детские фантазии. «Она как?» – спросил он небрежно. «Она велела передать тебе привет!» – вспомнила мать и тут же заговорила о том, что они с отцом отремонтировали вторую ванную комнату… Джошуа понимал, почему Эллен снова осталась одна. Как и он, Эллен была привередлива.
Джошуа прикоснулся рукой к голове, и волосы издали легкий электрический треск. Любил ли он Эллен или только память о ней? А может, он любил самого себя, того, еще никому не нужного юношу, который из-за нее опаздывал в школу. Встречались они по утрам. Сначала все было просто, потом осложнилось. Он ревновал и мучился. В последние его месяцы дома Эллен сдала квартиру, и в один ненастный день вместо нее в окне появился мускулистый шерстяной мужчина. Он, этот мужчина в летах, открыв окно настежь, делал у подоконника упражнения для пресса. В его отжиманиях было что-то оскорбительное для взгляда семнадцатилетнего поляка. Закончив их, мужчина обтирал грудь махровым полотенцем и бросался на кровать, которая иногда отзывалась женским визгом.
Джошуа прислушался к себе. Что-то изменилось в нем сегодня. Что, он и сам толком не знал, но то, что его друзья ему (он это почувствовал, пусть только на минуту) позавидовали, почему-то сладко томило, как томит любовь. Только еще сильнее.
Да, он съездит повидаться с родными и вернется к себе. Отец, конечно, надуется, откажет ему в обещанных деньгах. Ну да Бог с ним! Адриан уже дал ему на лето редактуру. Поначалу Джошуа не придал значения тем нескольким фразам, которые Адриан сказал в его адрес. Он даже подумал: не потому ли профессор так добр, что знает его? Но нет, Адриан был не из тех, кто говорил что-то не взвесив. Значит, стихи действительно были выдающимися… Неужели правда, что он лучше его замечательных друзей? Он устало посмотрел на них. Они уже не казались ему великими, и как хорошо и уверенно он вдруг почувствовал себя в своей молодой, только начинающейся жизни! Дождь перестал, под мостом сияла река. Он еще раз с непонятным сердцебиением взглянул в окно на далекие, уходящие в темноту огоньки Олбани и, вжимаясь лбом в стекло, погасил самодовольную улыбку.
– Надо подумать, что можно предпринять в этой связи! После двадцать пятого июня, когда я вернусь из Англии, заезжайте в гости! Джошуа хорошо знает дорогу в нашу конуру, где вам будут рады два скучных старика.
Последнее было типично английским самоумалением. Много пишущий, то и дело летающий с континента на континент Адриан Браун ни в коем случае не был «скучным стариком». Невысокий, прямой, с розовым лицом, какие бывают только у очень здоровых людей, он свои семьдесят три года носил с легкостью и даже с какой-то юношеской заносчивостью. Что же касалось его жены, то и тут Джошуа мог бы поклясться, что Эвелин Браун никак нельзя было назвать скучной старухой. Красивая, подвижная в свои шестьдесят семь лет, она была прекрасной собеседницей, так как обладала замечательным человеческим качеством – любопытством. К тому же она хорошо готовила и любила кормить своих гостей, что не раз выручало Джошуа в трудную минуту, когда, проговорив с Адрианом часа три, он понимал, что вот-вот, к своему стыду, свалится в голодный обморок.
Трое служащих складывали стулья и с грохотом сдвигали их к стене. Кто-то поднял рычажок яркости до упора; многоярусная хрустальная люстра, подарок Джона Рокфеллера-младшего библиотеке в Тисборо, зажглась над головами, и на минуту показалось, что это солнце вернулось из-за горизонта. Во всяком случае, стали видны все углы огромной комнаты с подвесными абажурами, глубинными арками и створчатыми окнами в нишах, которыми архитекторы XIX века так любили украшать интерьеры официальных помещений. Это и был американский модерн, здесь человек чувствовал себя демократично и просто, как у себя в гостиной.
Адриан с сожалением оглядел оживленную толпу. Ему было пора:
– У меня еще полторы встречи, одна – с гостеприимными хозяевами, вторая, увы, с самим собой в постели. Помните у Йетса: «Когда ты стар и сед…»
Они помнили, они вежливо улыбнулись.
Боровский вышел его проводить, а трех оставшихся поэтов тут же обступили дамы во главе с устроителем вечера, добродушным румяным толстяком в синем костюме и галстуке такого ярко-малинового цвета, что, казалось, от него сейчас вспыхнет вся его пышная шевелюра. Молодым людям было поднесено шампанское, и устроитель, он же директор, наконец сказал то, что уже давно готовился сказать:
– Старинная библиотека в Тисборо… – начал он голосом человека, давно дожидавшегося, чтобы ему дали слово, и улыбнулся всеми складками лица. – Библиотека, в которой я имею честь вас видеть, уже семьдесят лет поддерживает добрую литературную традицию – представлять лучшее, что есть в молодой поэзии!
В конце речи он добавил имена двух-трех известных поэтов, выступавших здесь на заре своего творческого пути, и слушатели, притихшие было под грузом этих звучных имен, удовлетворенно зашевелились и потянулись к столу с закусками.
Питер Грей налегал на шампанское, в котором он знал толк и которое жена, опасаясь за его полнокровие, не позволяла ему пить. «Какие глупости! Шампанское – самый здоровый напиток», – думал Питер, наливая себе второй, а потом и третий бокал и закусывая благородное Veuve Clicquot жесткими вареными креветками. Боровский не возвращался, и, допив шампанское, дослушав похвалы, вся группа шумно спустилась по широкой лестнице во двор.
Выехали поздно, что совсем не удручало молодых людей. Уже несколько лет они выступали вместе и находили большое удовольствие в этих турне. Все доставляло им радость: дорога, неизвестные яркие комнаты, где их принимали душевно и не без помпы, и и особое удовольствие им доставляло обмениваться впечатлениями о прошедшем вечере, возвращаясь домой на машине. Этот профессиональный разговор давал им ощущение единства, и думали они о себе как о единой группе. Ядром ее с давнишних пор были Джеймс Литлтаун и Питер Грей. Сидевший за рулем Джеймс Литлтаун был типичным ньюйоркцем – амбициозным, равнодушным к природе, предпочитающим любому морю море людей, птичьему щебету – человеческие голоса. Без людей он не мог прожить и дня, называл себя человеком самоубыточным и радовался, когда случай позволял ему вырваться из дома. Сейчас он, впрочем, был немного задумчив. Уже два или три раза он озабоченно посмотрел в зеркальце на Воровского, а потом остановил взгляд на знаком силуэте справа. С трудом умещавшийся в узком сиденье его полноватый друг Питер Грей был именно тем, кем Джеймс Литлтаун всегда мечтал себя видеть, а именно – поэтом до мозга костей. У него были живые зеленого цвета глаза, на высокий лоб спадали светлые, без признака седины волосы, с полгода назад он отпустил треугольную бородку, которая делала его немного старше, но в целом только красила его. Он недавно женился, и это тоже прекрасно подходило его молодому облику. У обоих поэтов имелась известность, которая приходит после солидного количества публикаций, выпуска книг, а главное, отзывов прессы, наша образованная публика, к сожалению, все еще верит ей больше, чем собственному мнению. У двух других их товарищей, сидевших на заднем сиденье, ни книг, ни известности не было, но они и были много моложе. Из этих двоих один был совсем юным. Американскому поляку Джошуа Воровскому, который и пригласил на сегодняшнее чтение своего профессора и известного критика, шел только двадцать пятый год. Он был физически силен, близорук и еще очень смущался на публике. Сегодня он все воспринимал празднично. Он поехал с ними впервые, учебный год заканчивался, профессор остался доволен прочитанным куском диссертации, прощаясь, он пообещал разузнать для Джошуа что-нибудь в Англии, и это было мило с его стороны, потому что в Англии издать диссертацию отдельной книгой было больше шансов, чем дома, в Америке.
Оставив позади полотно железной дороги, они выбрались на магистральный хайвей. Джошуа поглядывал в окно и думал о том, что будет делать через неделю. Он вспоминал дом и родителей. Даже по отцу – он обнаружил это вдруг, и это тоже явилось для него своего рода откровением – он истосковался. Подростком он отца презирал. Тот все свои неудачи вымещал на домашних, и это качество Джошуа считал низким. Только когда Джошуа уезжал учиться, их отношения вдруг изменились. Растроганный выпавшей сыну честью отец выдал Джошуа энную сумму на жизнь. «Польска не згинела!» – сказал он, провожая Джошуа на поезд, и, когда поезд тронулся, он еще долго шел вдоль перрона, утирая набежавшую слезу. Джошуа решил, что переборет свою обычную холодность с отцом. Вот это неожиданное чувство смирения и переполняло его теперь, и к нему примешивалось другое, связанное с одной женщиной, про которую он неотрывно думал последние несколько недель.
Быстро, с ноющим звуком, пронеслась мимо и скрылась за дождем машина скорой помощи. Джошуа прикрыл глаза и ясно увидел Эллен, стоящую у окна, покусывающую нитку гранатовых камней. Такая уж у нее была непонятная привычка, от которой у него кололо в груди и сосало под ложечкой.
Познакомились они, когда он еще был школьником; работавшая на телевидении Эллен Холл вдруг оказалась их соседкой. Представила друг другу их мать. «Ты знаешь, кто это?» – спросила она, подводя Джошуа к молодой женщине в сером плаще и белом берете. В жизни Эллен оказалась маленького роста, с короткими полупрозрачными ресницами и прямыми тонкими волосами. Утром, когда он щелкал пультом, в окошке телевизора возникала другая Эллен, яркая, оживленная, с завитой волной волос на лбу, с лазерной указкой в руке. Родители уходили на работу рано, он лежал в своей комнате на диване и слушал, как Эллен рассказывает про все циклоны и засухи, про все маленькие дождинки и большие дожди, которые упадут на их головы весной.
В мае Эллен по приглашению матери приходила плавать в их бассейне. Она плавала с ожесточением, а потом сидела в кресле, подставив лицо солнцу и не зная, что он смотрит на нее. Одноклассницы недоумевали: он перестал обращать на них внимание. Но разве кто-то из них мог тягаться с Эллен Холл! В ней всё было идеально. Лицо ее было простым, но с лучистой симметрией и всякий раз вызывало у него улыбку. Иногда они разговаривали, однажды он набрался храбрости и пригласил ее в кино. Фильм был французский, с мелкими и, как всегда, неточными субтитрами. Пока она искала в сумочке очки – у нее, как и у Джошуа, была близорукость, и обычно она носила линзы, но тут почему-то забыла, – он стал потихоньку переводить ей, что говорилось на экране. Она надела очки и приложила ладонь к его губами: «Тсс… Я все понимаю». Она была из Квебека, он этого не знал. В автобусе он засмотрелся на ее ноги в тонких колготках. Автобус резко затормозил, и Джошуа потерял равновесие. Если бы она не подхватила его под руку, он бы упал. С полминуты маленькая теплая рука, как если бы проверяя пульс, сжимала его запястье, потом соскользнула в его ладонь и осталась там. Так они и шли, держась за руки, и лишь когда подходили к дому, она вынула руку из его ладони. «Твои родители еще не спят!» – строго сказала она и показала пальцем на горящее окно на втором этаже. Это было окно его комнаты, вечерами мать всегда оставляла для него свет, но Джошуа не стал исправлять ошибку – слишком он дорожил своим наблюдательным пунктом. С замирающим сердцем он дожидался каждый день, когда Эллен войдет в свою комнату. Загоралась настольная лампа, и, присев на край кровати, она стягивала с ног туфли, ставила их в зеркальный шкаф. Потом подходила к окну и перед тем, как задернуть шторы, смотрела в темноту. На минуту их глаза встречались. Нет, она его не видела.
Джошуа замечтался и не услышал, когда его окликнули. Это был Джеймс. Встреча с Брауном произвела на Джеймса Литлтауна огромное впечатление. Преподаватель колледжа, солидный человек, автор четырех поэтических книг, он с удивлением обнаружил, что больше всего хочет похвальной рецензии от Брауна. Последнюю, недавно вышедшую книгу критики обошли молчанием. И теперь Джеймс хотел как можно тактичней намекнуть о своем желании Джошуа, так как говорить на эту тему с самим Брауном он не решался. Углы его губ поползли вниз, он обратился к задремавшему Воровскому:
– Эй, Джошуа, дорога впереди длинная, потом спать будешь! Расскажи лучше, о чем вы говорили с Адрианом? Кто ему понравился больше, кто меньше?
Дорога и впрямь впереди была длинная; зарядивший после Тисборо дождь стучал по капоту и в стекла машины. Боровский, который и не собирался спать, поднял голову и посмотрел вперед. Сказать ли?
– Здесь все свои! – сказал Джеймс, и Джошуа кивнул.
– Все без исключения ему очень понравились! – сказал он медленно. – Ну вот, пожалуйста, если тебе интересно… Мои стихи он почему-то счел лучшими, на втором месте у него Питер, потом – ты, потом – Макс.
Джошуа снял очки и, достав из кармана салфетку, тёр их до тех пор, пока белое волокно салфетки не посыпалось ему на колени. После чего он снова их надел и почти заискивающе взглянул на Джеймса:
– На что я ему, конечно, ответил: «При чем здесь я? Я и не написал-то еще ничего!»
– Понятно, – сказал Джеймс Литлтаун.
– А? Что? – громогласно спросил Питер. – Кто ничего не написал?
Больше всего Питер не любил, когда жена оказывалась права. Теперь, когда выпитое второпях шампанское теснило его грудь, он думал: ну вот, опять она скажет: «Я тебе говорила!». Он хотел отоспаться до Нью-Йорка, но разговор над ухом его разбудил. Он отстегнул ремень, стянул сжимавший плечи и грудь пиджак – дышать стало легче, но неуютное чувство не проходило. Жена все поймет и задаст трепку, подумал он лениво.
– Ты дал объявление? – спросил он у Джеймса.
Джеймс покачал головой:
– Какой же я балбес!
Между собой они решили, что о следующем совместном вечере дадут рекламу в «Нью-Йоркер». Это нужно было делать заранее и стоило гораздо больше, чем они предполагали. С двух других их товарищей они благородно договорились денег не брать. Ни Макс, ни Джошуа не имели доходов.
– Запиши! – сказал Питер.
– Сейчас!
Порывшись в кармане пиджака, Джеймс вынул сложенный пополам листок. Рецепт. Черт, он забыл заказать снотворное. Теперь до утра не уснуть. В этом семестре на него насели, и он с трудом успевал читать сочинения. Все его бывшие сокурсники, кто хоть что-то собой представлял, подсуетившись и поработав локтями, уже давно нашли себе уютные места при хороших университетах, пока он все дожидался своей очереди. Скромный преподаватель в третьесортном штатном колледже… Учить будущих бизнесменов грамотно писать – это ли предел его возможностей? Долгие годы он себя уговаривал, что именно этого он хотел – оставаться инкогнито. Но вот ему тридцать шесть, у него семья, двое детей. Он отдавал себе отчет в том, что его инкогнито было самообманом и что на самом деле он никому, кроме своих друзей, не был известен. Они любили его и поддерживали, и ему тут же стало стыдно за вспыхнувшую в нем пару минут назад ревность. Он размял затекшую шею и стал думать о предстоящей поездке с семьей в Амстердам. На первое июня у них уже были заказаны билеты. Музеи. Он покажет детям свои любимые картины. Потом они обязательно съездят в Делфт. Интересно, стоит ли еще на ратушной площади тот сигарный магазин? Хозяин его всегда узнавал. Миляга-человек… Они садились с Джеймсом за столик, выкуривали по сигаре, выпивали по рюмке коньяка. «Выйду на пенсию, перееду в Голландию!» – с ожесточением подумал Джеймс.
Макс шумно поерзал в кресле:
– Что такое? О каком объявлении вы говорите?
Когда Макс Геллер зажигался какой-то идеей, вся скрытая в нем нервная энергия пробивалась наружу. Вот и сейчас в темноте машины руки его вскидывались, он теребил переносицу, щипал подбородок, то и дело толкая соседа слева локтем. Все знали его неистовость и, немного посмеиваясь, любили этого неугомонного человека. Он обладал редким умением портить отношения со всеми полезными ему людьми. Вот и недавно в издательстве, где ему отказали, но отказали вежливо, наговорив кучу приятных глупостей и намекнув, что в будущем обязательно рассмотрят его кандидатуру, он сказал редактору: «Вы – патологический лгун!» Вспомнив это, он расхохотался и прокомментировал встречу с Брауном:
– Абсурдный счет, ха! И он, значит, не побоялся выделить нас! Вы читали его статью в «Нью-Йорк ревю оф Букс»?
– О чем? – спросил Джеймс.
– Об Элиоте.
Друзья знали, что Геллер тайно считал себя новым Элиотом.
– Он его знал, кажется? Я имею в виду, лично был знаком? – уточнил Питер.
– Общеизвестно! – ответил Макс, опять потеребил подбородок и уставился на Джошуа дьявольским взглядом:
– Я знаю, почему Брауну не понравилось! Я сегодня плохо читал!
– Во-первых, ему понравилось, во-вторых, ты хорошо читал, как поэт, – ответил Джошуа, прихлопнув рукой выбивающийся изо рта зевок.
Был слышен был только стук дворников, продолжавших сметать со стекол остатки дождя. Потом и они смолкли. Джошуа посмотрел на далекие огоньки. Там, за изгибом реки, куда его близорукий взгляд не достигал, лежал их городок: бывшие текстильные фабрики, кирпичные фасады, плоские железные крыши. Их район был самый дорогой. Парк, театр, три музея и обсерватория – все лучшее находилось в их районе. И его семья всегда там жила. Отец кичился тем, что он, поляк, состоял во всех комитетах старейшин. Джошуа снова попытался подумать об отце с нежностью, но вместо этого представил его, выходящего к обеду в пижаме, визгливо покрикивающего на мать. Почему она не ушла от него много лет назад, когда была молодой? Она говорила, что должна была сохранить семью. Ради них, троих детей, она осталась. Когда-то мать была красивой, никогда не унывающей женщиной; на нее оглядывались, когда она шла с маленьким Джошуа по улице. Он помнил ее молодую руку, тесное обручальное кольцо сжимало ее безымянный палец, и невидимое кольцо сжимало ее жизнь. Перед дверью школы она всегда удерживала его за плечо, чтобы пригладить непокорные, как у нее самой, волосы. Он понял, что больше не хочет видеть отца, и прежнюю радостную мысль о возвращении домой сменило обычное тягостное чувство. Нет, он останется на лето в Нью-Йорке. Днем, чтобы не сидеть в раскаленной солнцем комнате, будет ходить в библиотеку, писать будет по ночам.
А Эллен? Когда мать упомянула в телефонном разговоре, что шерстяной мужчина съехал и соседка напротив заняла положенный ей прямоугольник окна, в Джошуа вдруг вспыхнули детские фантазии. «Она как?» – спросил он небрежно. «Она велела передать тебе привет!» – вспомнила мать и тут же заговорила о том, что они с отцом отремонтировали вторую ванную комнату… Джошуа понимал, почему Эллен снова осталась одна. Как и он, Эллен была привередлива.
Джошуа прикоснулся рукой к голове, и волосы издали легкий электрический треск. Любил ли он Эллен или только память о ней? А может, он любил самого себя, того, еще никому не нужного юношу, который из-за нее опаздывал в школу. Встречались они по утрам. Сначала все было просто, потом осложнилось. Он ревновал и мучился. В последние его месяцы дома Эллен сдала квартиру, и в один ненастный день вместо нее в окне появился мускулистый шерстяной мужчина. Он, этот мужчина в летах, открыв окно настежь, делал у подоконника упражнения для пресса. В его отжиманиях было что-то оскорбительное для взгляда семнадцатилетнего поляка. Закончив их, мужчина обтирал грудь махровым полотенцем и бросался на кровать, которая иногда отзывалась женским визгом.
Джошуа прислушался к себе. Что-то изменилось в нем сегодня. Что, он и сам толком не знал, но то, что его друзья ему (он это почувствовал, пусть только на минуту) позавидовали, почему-то сладко томило, как томит любовь. Только еще сильнее.
Да, он съездит повидаться с родными и вернется к себе. Отец, конечно, надуется, откажет ему в обещанных деньгах. Ну да Бог с ним! Адриан уже дал ему на лето редактуру. Поначалу Джошуа не придал значения тем нескольким фразам, которые Адриан сказал в его адрес. Он даже подумал: не потому ли профессор так добр, что знает его? Но нет, Адриан был не из тех, кто говорил что-то не взвесив. Значит, стихи действительно были выдающимися… Неужели правда, что он лучше его замечательных друзей? Он устало посмотрел на них. Они уже не казались ему великими, и как хорошо и уверенно он вдруг почувствовал себя в своей молодой, только начинающейся жизни! Дождь перестал, под мостом сияла река. Он еще раз с непонятным сердцебиением взглянул в окно на далекие, уходящие в темноту огоньки Олбани и, вжимаясь лбом в стекло, погасил самодовольную улыбку.
Мачо Джо собирается в тюрьму
Есть категория людей, умеющих, не перебивая, излучая лицом участие, слушать вас, а при этом думать о своем. Таких людей любят, о них с восторгом говорят – тонкий собеседник! Иногда они и сами начинают в это верить. Я принадлежу к этому типу людей: мимика сочувствия доведена у меня до автоматизма. Слушая, я киваю головой, понимающе вздыхаю, сочувствую, радуюсь. Обычно мне это сходит с рук. Но, бывает, я пропускаю мимо ушей что-то очень важное, касающееся меня.
Как-то останавливает меня на улице знакомый, все знают как Мачо Джо. Это большой, шумный и невероятно словоохотливый человек. Придерживая меня за рукав, он говорит:
– О, привет, хорошо, что увидел тебя! Про мой бардак ты уже слышала?
– Нет, – говорю я, а сама быстро начинаю соображать, сколько времени у меня уйдет на то, чтобы отвязаться от него.
А он уже начинает рассказывать что-то про свою коллекцию. Он уже двадцать лет торгует индейским искусством и, поскольку всегда озабочен поиском новых покупателей, жалуется на каких-то дилеров, которые сбивают цены, я ослабляю контроль, или, попросту говоря, ухожу в отключку. Пробуждаюсь только, когда он, сжимая мою ладонь, за что-то бешено меня благодарит:
– Триш так и сказала: они в России еще и не то видели! Так ты, стало быть, согласна?
– Согласна на что? – спрашиваю я осторожно.
– На шесть-семь коробок!
– Каких коробок?
Он всплескивает руками:
– Ты что, меня не слушала?
Я говорю, что, конечно же, слушала, и тут же прошу все повторить сначала.
– Короче, – говорит он, – месяц назад меня взяли за жопу, был суд, мне дали десять лет. Я, конечно, все предчувствовал и до ареста успел кое-что продать, но, естественно, не все. Оставшиеся вещи нужно срочно перевезти, иначе пропадут. Так ты согласна?
– Ты откуда идешь? – спрашиваю я, оглядывая его. Видятся мне при этом разорванные наручники, спиленные кандалы на ногах.
На нем обычные штаны и женская кофта поверх футболки:
– А, это… – говорит он. – Микки, помнишь, такой худой, бывший гонщик? Его жена мне одолжила.
– Жена? Микки?
– Я ж тебе говорю, меня на месяц отпустили. Так можно к тебе перевезти или нет?
Я мычу что-то нечленораздельное.
– Ну и отлично, – благодарно трубит Мачо Джо. – Завтра в пять подъедем, будь дома! У тебя телевизор, надеюсь, есть?
– Телевизор?!
– Ну да, телевизор! – отвечает Мачо Джо, раздражаясь от того, что я все время переспрашиваю. – Мой друг, завтра же бейсбол! Мировой кубок, «Ред Соке» вышли в финал! Короче, есть?
– Есть, – говорю. – И, может быть, даже работает.
В пять часов они подъехали – Мачо Джо с Триш и Микки с Джейн. Мужчины сходу принялись разгружать контейнер и перекладывать вещи в коробки, а мы с Триш и Джейн вошли в дом. И вот, сидя на высоком табурете посреди моей кухни – одета она была во все черное, как будто Мачо Джо уже умер, – Триш снова пересказывает всю историю. Я уже все знаю, но люди говорят об одном и том же по-разному.
– Я как раз под душем, он еще спал, – всхлипывает Триш. – Звонок в дверь, я выхожу в халате. На пороге, Бог мой, восемь федеральных полицейских с автоматами! Что такое, спрашиваю. Ордер на арест! Я ничего не знаю. Но я действительно ничего не знала! Меня – в наручники, Мачо Джо приковали к раковине в кухне… Восемь часов переворачивали дом вверх дном. Это был такой ужас, такой позор, какого я в жизни не испытывала! Я даже зубы не почистила в тот день!
Всхлипнув, она залпом заглотила остаток воды и посмотрела на нас покрасневшими глазами:
– Десять лет, девочки, десять лет я верила в эту ложь! Как он мог? Потом этот позорный суд. Вы не представляете себе, что у меня был за чудовищный месяц. Он со мной не разговаривал, пил виски и смотрел в окно. Не продал почти ничего. У меня руки опускаются! Через неделю он уйдет в тюрьму, а я останусь ни с чем.
Когда Триш наконец замолчала, Джейн, женщина, мыслящая политически, выразила свои чувства в одном отчаянном восклицании:
– Черт бы побрал эту бушевскую администрацию!
А теперь давайте все по порядку.
Итак, Мачо Джо. В миру – за неимением лучшего слова – Мачо Джо имел репутацию высокого класса арт-дилера, специалиста по индейскому искусству. Но на искусстве, как известно, много не заработаешь, даже на индейском. Поэтому помимо индейских тотемных скульптур Мачо Джо еще торговал гашишем. С одной стороны, повсюду в их доме на специальных мраморных столиках стояли угрюмые животные символы, и стены были увешаны пестрыми индейскими одеялами. С другой стороны, о которой мы не знали (или не хотели знать), Мачо Джо привозил с мексиканской границы гашиш и коноплю. При этом речь шла не о каких-то жалких унциях и даже не о килограммах, а о тоннах и дальнобойных грузовиках. Наверное, при таком виде заработка Мачо Джо лучше было лечь на дно и затаиться, но Мачо Джо был не из тех людей, что прячут деньги под матрас, а сами ютятся в развалинах. Мачо Джо не только не затаился, но на виду у всего города стал строить новый трехэтажный дом.
Год назад он закончил великое строительство. Дом из белого камня стоял на высоком холме, принадлежавшем им с Триш. С этого холма открывался роскошный вид на леса, поля и огороды; по другую сторону лежал чистый дорогой пригород с игрушечными церквями, отелями и маленькими ухоженными парками. Таким образом, помимо непосредственно дома, Мачо Джо с Триш оказались владельцами и этого сокровища. Выходящий теплым летним вечером на крыльцо мог ладонью, как драгоценности из шкатулки, зачерпнуть весь пригород с его изумрудными и рубиновыми огнями. Когда в патио собирались гости, Триш выкатывала на столике кофе со сливками, тонко нарезанные сыры, ягоды в хрустальных вазочках.
– Все чистое, органическое, местного производства. Мы с Мачо поддерживаем местных фермеров! – приговаривала она с гордостью.
Я завидовала.
– Если бы мы вдруг взяли и разбогатели, – иногда произносит мой муж, впрочем, чисто гипотетически, – мы бы взяли к себе жить всех наших друзей-поэтов, а на оставшиеся деньги издавали бы журнал!
Вслух я с ним соглашаюсь, потому что неудобно не соглашаться с благородным ходом мысли, но сама я, если порой и размечтаюсь, представляю дело иначе. «Я тоже хочу дом и чтоб меня все оставили в покое!» – взвизгивает моя истертая в локтях душа. А бедные друзья-поэты и так живут у нас годами.
Как-то останавливает меня на улице знакомый, все знают как Мачо Джо. Это большой, шумный и невероятно словоохотливый человек. Придерживая меня за рукав, он говорит:
– О, привет, хорошо, что увидел тебя! Про мой бардак ты уже слышала?
– Нет, – говорю я, а сама быстро начинаю соображать, сколько времени у меня уйдет на то, чтобы отвязаться от него.
А он уже начинает рассказывать что-то про свою коллекцию. Он уже двадцать лет торгует индейским искусством и, поскольку всегда озабочен поиском новых покупателей, жалуется на каких-то дилеров, которые сбивают цены, я ослабляю контроль, или, попросту говоря, ухожу в отключку. Пробуждаюсь только, когда он, сжимая мою ладонь, за что-то бешено меня благодарит:
– Триш так и сказала: они в России еще и не то видели! Так ты, стало быть, согласна?
– Согласна на что? – спрашиваю я осторожно.
– На шесть-семь коробок!
– Каких коробок?
Он всплескивает руками:
– Ты что, меня не слушала?
Я говорю, что, конечно же, слушала, и тут же прошу все повторить сначала.
– Короче, – говорит он, – месяц назад меня взяли за жопу, был суд, мне дали десять лет. Я, конечно, все предчувствовал и до ареста успел кое-что продать, но, естественно, не все. Оставшиеся вещи нужно срочно перевезти, иначе пропадут. Так ты согласна?
– Ты откуда идешь? – спрашиваю я, оглядывая его. Видятся мне при этом разорванные наручники, спиленные кандалы на ногах.
На нем обычные штаны и женская кофта поверх футболки:
– А, это… – говорит он. – Микки, помнишь, такой худой, бывший гонщик? Его жена мне одолжила.
– Жена? Микки?
– Я ж тебе говорю, меня на месяц отпустили. Так можно к тебе перевезти или нет?
Я мычу что-то нечленораздельное.
– Ну и отлично, – благодарно трубит Мачо Джо. – Завтра в пять подъедем, будь дома! У тебя телевизор, надеюсь, есть?
– Телевизор?!
– Ну да, телевизор! – отвечает Мачо Джо, раздражаясь от того, что я все время переспрашиваю. – Мой друг, завтра же бейсбол! Мировой кубок, «Ред Соке» вышли в финал! Короче, есть?
– Есть, – говорю. – И, может быть, даже работает.
В пять часов они подъехали – Мачо Джо с Триш и Микки с Джейн. Мужчины сходу принялись разгружать контейнер и перекладывать вещи в коробки, а мы с Триш и Джейн вошли в дом. И вот, сидя на высоком табурете посреди моей кухни – одета она была во все черное, как будто Мачо Джо уже умер, – Триш снова пересказывает всю историю. Я уже все знаю, но люди говорят об одном и том же по-разному.
– Я как раз под душем, он еще спал, – всхлипывает Триш. – Звонок в дверь, я выхожу в халате. На пороге, Бог мой, восемь федеральных полицейских с автоматами! Что такое, спрашиваю. Ордер на арест! Я ничего не знаю. Но я действительно ничего не знала! Меня – в наручники, Мачо Джо приковали к раковине в кухне… Восемь часов переворачивали дом вверх дном. Это был такой ужас, такой позор, какого я в жизни не испытывала! Я даже зубы не почистила в тот день!
Всхлипнув, она залпом заглотила остаток воды и посмотрела на нас покрасневшими глазами:
– Десять лет, девочки, десять лет я верила в эту ложь! Как он мог? Потом этот позорный суд. Вы не представляете себе, что у меня был за чудовищный месяц. Он со мной не разговаривал, пил виски и смотрел в окно. Не продал почти ничего. У меня руки опускаются! Через неделю он уйдет в тюрьму, а я останусь ни с чем.
Когда Триш наконец замолчала, Джейн, женщина, мыслящая политически, выразила свои чувства в одном отчаянном восклицании:
– Черт бы побрал эту бушевскую администрацию!
А теперь давайте все по порядку.
Итак, Мачо Джо. В миру – за неимением лучшего слова – Мачо Джо имел репутацию высокого класса арт-дилера, специалиста по индейскому искусству. Но на искусстве, как известно, много не заработаешь, даже на индейском. Поэтому помимо индейских тотемных скульптур Мачо Джо еще торговал гашишем. С одной стороны, повсюду в их доме на специальных мраморных столиках стояли угрюмые животные символы, и стены были увешаны пестрыми индейскими одеялами. С другой стороны, о которой мы не знали (или не хотели знать), Мачо Джо привозил с мексиканской границы гашиш и коноплю. При этом речь шла не о каких-то жалких унциях и даже не о килограммах, а о тоннах и дальнобойных грузовиках. Наверное, при таком виде заработка Мачо Джо лучше было лечь на дно и затаиться, но Мачо Джо был не из тех людей, что прячут деньги под матрас, а сами ютятся в развалинах. Мачо Джо не только не затаился, но на виду у всего города стал строить новый трехэтажный дом.
Год назад он закончил великое строительство. Дом из белого камня стоял на высоком холме, принадлежавшем им с Триш. С этого холма открывался роскошный вид на леса, поля и огороды; по другую сторону лежал чистый дорогой пригород с игрушечными церквями, отелями и маленькими ухоженными парками. Таким образом, помимо непосредственно дома, Мачо Джо с Триш оказались владельцами и этого сокровища. Выходящий теплым летним вечером на крыльцо мог ладонью, как драгоценности из шкатулки, зачерпнуть весь пригород с его изумрудными и рубиновыми огнями. Когда в патио собирались гости, Триш выкатывала на столике кофе со сливками, тонко нарезанные сыры, ягоды в хрустальных вазочках.
– Все чистое, органическое, местного производства. Мы с Мачо поддерживаем местных фермеров! – приговаривала она с гордостью.
Я завидовала.
– Если бы мы вдруг взяли и разбогатели, – иногда произносит мой муж, впрочем, чисто гипотетически, – мы бы взяли к себе жить всех наших друзей-поэтов, а на оставшиеся деньги издавали бы журнал!
Вслух я с ним соглашаюсь, потому что неудобно не соглашаться с благородным ходом мысли, но сама я, если порой и размечтаюсь, представляю дело иначе. «Я тоже хочу дом и чтоб меня все оставили в покое!» – взвизгивает моя истертая в локтях душа. А бедные друзья-поэты и так живут у нас годами.