— Я тоже одинок, учитель, но только в каземате, — ответил узник. — Семья! Как странно слышать! Хотя нет ничего для меня дороже образа моей матери, отец мой!
   — Не только для тебя, — многозначительно произнес Спадавелли.
   Томмазо поднял настороженный взгляд, представив себе, каков был его учитель-доминиканец пятьдесят лет назад.
   Тот предостерегающе поднял руку.
   — Да, да! Я относился к тебе как к сыну, боготворя твою мать, воплощавшую на земле ангела небесного. Но не смей подумать греховного! Память ее и для меня и для тебя священна! И не нарушен мой обет безбрачия, данный богу. Однако, угадав в тебе вулкан, готовый к извержению, невольно сам же пробудив в тебе готовность встать на бой с всеобщим злом, я, каюсь, испугался и хотел спасти тебя любой ценой, об этом же молила меня и твоя мать.
   — Спасти?
   — Конечно, так! В своей наивности неискушенного доминиканца я слишком полагался на высоту монастырских стен, стремясь укрыть за ними твой мятущийся неистовый дух, ибо любил тебя, быть может, даже больше, чем твой собственный отец.
   — Укрыть меня в монастыре? Но разве это получилось?
   — Конечно, нет! Нельзя в темнице спрятать Солнце!
   — Вы верите, учитель, в мой факел, зажженный светилом?
   — В твой «Город Солнца»? Тогда скажи мне прежде, что ты хотел в нем сказать?
   — Учитель, позвольте мне прочесть сонет о сущности всех зол. Он вам ответит лучше, чем я мог бы сам сейчас придумать.
   — Твои стихи я ценил еще в твоем детстве. Я выслушаю их и сейчас со вниманием.
   Томмазо встал, оперся рукой о стол, глядя на пробивающийся через зарешеченное окно солнечный луч, и прочел:
   — Сонет VIII — «О сущности всех зол».
   Я в мир пришел порок развеять в прах.
   Яд себялюбья всех змеиных злее.
   Я знаю край, где Зло ступить не смеет.
   Где Мощь, Любовь и Разум сменят Страх.
   Пусть зреет мысль философов в умах.
   Пусть Истина людьми так овладеет, Чтоб не осталось на Земле злодеев И ждал их полный неизбежный крах.
   Мор, голод, войны, алчность, суеверье, Блуд, роскошь, подлость судей, произвол — Невежества отвратные то перья.
   Пусть безоружен, слаб и даже гол, Но против мрака восстаю теперь я; Власть Зла сразить Мечтой я в мир пришел!
   Кардинал низко опустил голову, задумался, потом обратился к узнику:
   — Стихи твои, Томмазо, умом и сердцем раскалены. Но разве святая католическая церковь не борется со злом?
   — Бороться с ним, монсиньор, мало, замаливая и отпуская грехи. Надобно устранять причины зла.
   — Не те ли, что ты изложил в твоем трактате «Город Солнца»?
   — Я рад, учитель, что эти мои мысли знакомы вам.
   — Тогда побеседуем о них. Начнем с мелочей.
   — Истина не знает мелочей, учитель мой. Я с детства запомнил эти ваши слова.
   — Джованни, мой Джованни! Твои воспоминания волнуют меня. Но «Город Солнца» написан уже не Джованни, а Томмазо.
   — Томмазо Кампанеллой, помнящим заветы недавнего мученика Томаса Мора, монсиньор.
   — Причислен он к святым и почитаем церковью. Итак, начнем хотя бы с места, где ты поместил свой Город Солнца. Оно ведь неудобное. У экватора еще ни один народ не достиг расцвета.
   — Я думаю, учитель, что культура не расцветала там не оттого, что солнце в полдень жжет над головой, а потому, что неустраненные причины зла позволяли множиться порокам.
   — Все это так, но разве не лучше поставить твой город у моря при впадении рек, чтобы удобнее было сообщаться со всем миром? Купцы, торговля издревле способствовали распространению знаний.
   — Мой Город, учитель, строит свою жизнь, не отказываясь от общения с другими народами, но не по их правилам. Выкорчевывая причины всех зол, мои солярии заинтересованы не столько в мореплавании и купле-продаже, не в обогащении при удачной торговле, сколько во всеобщем счастье, когда продаются не чужеземные товары, а каждый житель получает из городских богатств все потребное человеку, который по укоренившейся традиции презирает всякое излишество.
   — Но кто же им предложит столько товаров?
   — Никто, учитель! Они сделают все сами. Ведь трудиться будут все без исключения: ученый, жрец, ваятель, воин, — все выйдут на поля или в мастерские для ремесел. Ведь если посчитать у нас богатства, которые создаются людьми низших сословий, но принадлежащие по праву собственности людям сильным, знатным и богатым, что тратят их на роскошь, пресыщение и войны, и если представить, что эти богатства распределены между всеми, то окажется, что бедных-то и нет совсем! И не от заморских купцов будет счастье у соляриев, а от их собственного труда.
   — Труд труду рознь. Всегда найдется работа черная и неприятная для всех, и для невежд и для мудрецов.
   — Ее будут выполнять те, кто преступил устав.
   — Устав? Ты хочешь всех согнать в единый монастырь?
   — По монастырскому уставу жили общины первых христиан, учитель.
   — Но как же ты хочешь создать Город с новым укладом, когда не было в истории человечества таких примеров? Безгрешной общины быть не может. Апостол Павел говорил: «Если мы думаем, что не имеем греха, то обманываем самих себя».
   — Пусть не было таких уставов в жизни, но это не значит, что их не может быть! Люди не знали о существовании Америки, веря самому святому Августину, считали, что нет ее за океаном. Мореход Колумб из Генуи открыл и новые земли, и глаза людям. Точно так же нельзя отрицать возможность создания «Города Солнца», города без частной собственности.
   — Томмазо, ты замахнулся на основу основ! Хочешь срубить сук, на коем зиждется всемирный распорядок. В своем стремлении победить бесправие ты готов лишить людей основных их прав.
   — Каких прав, учитель? Права собственности? Но ведь она и есть причина главных зол, порождение богатства одних и бедности других, роскоши сильных и нищеты угнетенных, вынужденных трудиться на богатых, а не на себя!
   — Не может существовать того, чего не было на свете!
   — Почему же не было, учитель мой? Вернемся снова к первым христианам, у которых в общинах все было общим. И апостолы хранили и восхваляли эту общность имущества.
   — Но общины исчезли.
   — Однако устав их все же остался… в монастырях.
   — Ты хочешь, чтобы весь мир стал одним монастырем?
   — А почему бы и нет? Если устав хорош для братии, отчего же всем людям не стать братьями?
   — В монастыре — обет безбрачия, а в Городе Солнца — кощунственная общность жен! Тому ли я учил тебя?
   — Нет, нет, учитель! Мы привыкли во всем видеть собственность: на землю, дом, на корабли, на скот, на жен! Позорны гаремы, где женщина — рабыня, средство наслаждения, жертва похоти, и даже в наш век женщина, увы, становится рабой своего мужа-господина. А я хотел бы видеть женщин во всем равными мужчинам, и «общими» они там будут лишь для свободного выбора из их числа подруг, такими же «общими» для них станут и мужчины-мужья. Откинуть надо в слове «общее» всякое представление о собственности на женщин и мужчин при вступлении их в брак, когда он считается нерасторжимым до самой смерти, что противоестественно, ибо подобный пагубный обычай и порождает такие пороки, как измена, прелюбодеяние, ревность, ложь, коварство, блуд. Виной тому становится угаснувшее чувство любви, заменяемое принуждением, расчетом, выгодой или привычкой, когда жить вместе приходится под одной кровлей уже чужим, а порой и враждебным людям. Соединение пар должно быть свободным и ни в коем случае не быть «продажей тела», как на невольничьем рынке, к тому же скрепленной церковью!
   Кардинал глубоко вздохнул:
   — Какое заблуждение! Ты просто не знавал любви, несчастный! Не ведал страстного, бушующего чувства, когда из всех живущих на Земле тебе нужна всего одна, одна! Не знал щемящего томления, не вынужден был подавлять зов сердца!
   И снова Кампанелла с тревогой взглянул на Спадавелли, слова которого звучали как стихи, и внезапно прервал его отчужденным голосом:
   — Прошу вас, монсиньор, не трогайте памяти моей матери.
   Кардинал вздрогнул и поднял глаза к небу.
   — Клянусь тебе именем Христовым, что, говоря о сказанном, я вспоминал лишь горькие мученья, которые сам испытал, подавляя чувства и убивая плоть. Ты сын мне названый, сын по привязанности моей к юноше, которого учил. И все же мне жаль, что тебе не удалось испытать тех страданий, которые возвышают душу.
   — Страданий я познал, учитель, больше, чем их можно испытать. Но я не знал любви к одной, ее мне заменяла любовь ко всем, учитель! Любовь прекрасна, я согласен, хоть ни в монастырских, ни в тюремных стенах мне не привелось к ней прикоснуться.
   — В своем стремлении к счастью всех людей ты готов лишить их той вершины, которой ни тебе, ни мне не привелось достигнуть.
   — Нет, почему же! Разве в «Городе Солнца» наложен на любовь запрет?
   — Запрет? Скорее замена любви распутством, похотью, развратом!
   — Ах нет, нет, мой учитель! Как не были распутными первые христиане, чью святую стойкость мы с удивлением чтим, не будут распутными и солярии. Пусть по взаимному влечению соединятся они в любящие пары и так живут, пока жива любовь, без принуждения, без выгоды, не за деньги, не за знатность! О каком же распутстве здесь может идти речь?
   — Но принужденье у тебя все-таки есть. В деторождении.
   — Дети — долг каждой пары перед обществом и богом. Но дети, составляя будущее народа, принадлежат государству и воспитываются им.
   — Насильно отнятые у родителей?
   — Зачем же это так видеть? В древней Спарте детей больных и слабых, неспособных стать красивыми, сильными, мудрыми, жестоко сбрасывали со скалы. В «Городе Солнца» об их здоровье станут заботиться до их рождения, поощряя обещающие пары, как происходит то в природе, там отцом становится всегда сильнейший. И вовсе здесь не будет служить препятствием любовь, если она соединяет лиц, достойных иметь потомство для народа Солнца. Только такие пары и должны дарить стране детей.
   — Но не воспитывают их? Не так ли?
   — Их воспитывает государство.
   — Разве здесь нет насилия?
   — Позвольте спросить вас, монсиньор. Допустим, герцог, граф или любой крестьянин, горожанин узнает, что у его ребенка порча мозга, возьмется ли он долотом пробить ребячий череп и срезать опухоль — причину уродства?
   — Конечно, нет! Здесь нужен лекарь с его искусством и умением.
   — Вот видите! А мозг ребенка подвергать увечью неумелого воспитания любой родитель сочтет себя способным? Вы думаете, что сделать ребенка достойным человеком менее сложно и требует меньшего уменья, чем продолбить ему череп, коснувшись ножом его мозга? Не каждый, кто родить сумеет, способен воспитать. Вот почему воспитывать детей должно лишь Государство, готовя для того столь же искусных ваятелей ума, как и врачей, способных ножом и долотом спасти от порчи мозга.
   — Мир отнятых у матерей детей! Мир, где каждый мужчина вправе пожелать любую женщину! Гарем всеобщий! Содом! Гоморра! Нет, сын мой, не знаю, кто рассудит нас!
   — Время, монсиньор, время! Чтобы узнать, нашли ли люди верный путь, готов проспать хоть тысячу лет.
   — Бедняга, ты в забытье здесь прозябаешь тридцать лет!
   — Я не терял времени, монсиньор, иначе не состоялась бы наша встреча! Наш разговор…
   — Наш разговор? Он не коснулся еще твоей склонности к звездам.
   — Вы хотите осудить меня за это?
   — Нет. Ты сам писал, что влияние далеких звезд на нас неощутимо мягко и наша воля может им противостоять. За это церковь тебе многое прощает.
   — И хочет знать, чему противопоставить волю?
   — Ты почти угадал.
   — Я понял вас, учитель! Как жаль, монсиньор, что вас привели ко мне звезды, а не Солнце!
   — Напрасно ты противопоставляешь звезды Солнцу. Они все едины — небесные светила.
   — Не рознь светил небесных я имел в виду, а лишь причину, заставившую вас найти меня.
   — Пусть моя просьба составить гороскоп не оскорбит тебя, защищенного любовью к людям.
   — Просьба — это просьба, не приказ. Она взывает к добру, от кого б ни исходила. Ее исполнить — долг. Мне нужно лишь узнать год, месяц и число рождения человека, судьбу которого должно угадать по звездам.
   — Так запиши, сын мой.
   И кардинал Спадавелли сообщил узнику все, что необходимо было знать астрологу для составления гороскопа.
   Кампанелла побледнел, но старался овладеть собой. Он понял, что кардинал приехал, чтобы узнать, что уготовил Рок самому святейшему папе Урбану VIII, хотя имени его не произнес никто из них.
   Кампанелла проницательно взглянул на кардинала. Пусть он согнут годами, но взгляд его горит. Неужели он пожелал узнать срок перемен на святом престоле и не назовут ли его имени во время новых возможных выборов, когда всех кардиналов запрут в отдельных комнатах Ватикана и не выпустят до тех пор, пока не совпадут имена, названные кардиналами, в одном имени нового папы.
   Кардинал Антонио Спадавелли опустил свои жгучие глаза. Но думал он о другом, о том страшном дне, когда ему, тогда еще епископу Антонио, удалось предотвратить жестокую и позорную казнь турецким колом, казнь мыслителя, чьи мысли он опровергал, не отказывая им в светлом стремлении к благу людей. Тогда несчастный, измученный Томмазо был почти без чувств и не узнал его среди инквизиторов и палачей, вынужденных подчиниться представителю папского престола, наложившего потом на них эпитимью за пользование нехристианскими способами дознания, и отбивших за эту провинность положенное число поклонов.
   Но кардинал Антонио Спадавелли ничего не сказал об этом своему бывшему ученику, а ныне несгибаемому противнику в споре.
   Благословив опального монаха, он оперся на посох, встал и отворил не запертую пока тюремную дверь.
   Кампанелла проводил его до нее, ожидая, когда она закроется за ним и раздастся звон ключей тюремщика, который снова замкнет ее до конца его дней.

Глава третья. СКАНДАЛИСТ

   Если у человека безобразное лицо, он может закрыть его маской, но может ли он то же сделать с характером?
Вольтер

   Савиньон Сирано де Бержерак после окончания коллежа де Бове, обретя полную свободу и даже некоторую известность в связи с необычайными обстоятельствами выпускного акта, был приглашен в салон своей крестной матери баронессы Женевьевы де Невильет, которая намеревалась представить его светскому обществу.
   Савиньон очень волновался, не зная, как удастся ему показать себя среди избранных? О чем придется говорить: о Демокрите или Аристотеле, о Платоне и описанной им удивительно исчезнувшей стране Атлантиде или о Сократе, ищущем блага людей? Или речь пойдет о крестовых походах, о рыцарской чести и о гробе господнем, о втором Риме — Византии или, может быть, о римских цезарях или римском сенаторе Катоне-старшем, который не уставал требовать разрушения Карфагена, в конце концов разрушенного, или о поэзии Вергилия, Данте или Петрарки?
   Он готовился к предстоящему выходу в свет усерднее, чем к выпускным экзаменам в коллеже.
   Большое внимание он уделил туалету, истратив на это последние полученные от матери деньги, приобретя даже шпагу, знак дворянского достоинства, без которого, как ему казалось, не войти в круг аристократов, тонких и умных, изысканно говорящих или возвышенными стихами, или афоризмами.
   Но больше всего его волновали предстоящие встречи с красавицами. Он готов был влюбиться в любую из них, лишь бы она улыбнулась ему в ответ. Он ждал, он жаждал таящихся и рвущихся наружу страстных чувств, однако и страшился их.
   Он был в отчаянии, что у него не пробились усы и бородка, и, несмотря на свой мужественный наряд со шпагой, которую недоуменно вертел в руках, не зная, как с ней обращаться, он выглядел отнюдь не внушительно. И еще этот ужасный нос! Вся надежда на то, что в обществе воспитанных людей никто не позволит себе заметить этот природный недостаток.
   Баронесса Женевьева де Невильет, казалось, ничуть не постарела со времени рождения своего крестника. Все такая же черноволосая, с миловидным личиком, миниатюрная и изящная. Она встретила Савиньона сердечно и, когда он церемонно приложился к крохотной, излучающий запах роз ручке, поцеловала его в лоб выше поднятой переносицы.
   Она ввела его в гостиную, отделанную белым шелком и обставленную белой мебелью на гнутых ножках. Там уже находилось несколько знатных гостей, среди которых вполне мог оказаться и какой-нибудь герцог или герцогиня.
   Савиньон отвесил почтительный поклон всем, но баронесса подводила его к каждому из гостей, представляя многообещающего юношу.
   — Как я рад (или как я рада), — безразлично говорили они, замечая, что сегодня на дворе теплее, чем вчера, и отворачивались, чтобы продолжать светскую беседу, а кое-кто, чтобы скрыть гримасу отвращения, вызванную безобразием нового гостя.
   Сирано, раскланиваясь, неуклюже задел концом шпаги столик на тонких ножках, опрокинул его, и стоявшая на нем белая фарфоровая ваза с пастушками с шумом разбилась.
   — Ах, это к счастью, к твоему счастью, дорогой Савиньон! — щебетала хозяйка дома, приказав слугам собрать обломки и шепнув, чтобы нашли мастера, который сумел бы все ловко склеить.
   Смущенный Сирано опустился на стул. Шпага ужасно мешала ему, а дама, к которой он подсел, была так прелестна!
   Молодой аристократ, с которым он так неудачно раскланялся, с усмешкой посмотрел на него и тихо-тихо произнес:
   — Ах, эта шпага! Входишь в дом — Она становится врагом!
   Сирано все же услышал и закусил безусую губу.
   Сидевшая рядом черноокая дама, которая так взволновала его, завела общий разговор:
   — Не правда ли, мсье де Бержерак, у мужчин стали модными высокие каблуки. Это делает их выше и мужественнее, не так ли?
   — Может быть, не выше, а длиннее? — не сдержал своей язвительности задетый стишком аристократа Сирано.
   Молодой аристократ, оказавшийся графом де Вальвером, вспыхнул, ибо, отличаясь малым ростом, явно злоупотреблял высотой каблуков. Он уже с нескрываемой злобой посмотрел на Сирано, которого, подняв с места, к счастью, баронесса отвела к другой группе гостей, где тоже были дамы, одна прекраснее другой.
   — Нет, нет, сударыня! — вещал какой-то расфуфыренный старик в парике.
   — Королева обожает своих собачек. Нести за ней хоть одну из них — величайшая честь, которой удостаивается не каждый. Сам церемониймейстер двора разберется сначала во всех геральдических тонкостях, прежде чем назвать имя счастливца.
   — Собачки — это прелестно! — сказала затянутая корсетом дама с кокетливой родинкой на щеке.
   — В особенности, когда у некоторых дам собачки служат почтальонами, — вставил молодой хлыщ с крысиным лицом и вкрадчивыми манерами.
   — Ах, вы опять хотите острить, невозможный маркиз! — кокетливо отозвалась дама с родинкой.
   — Представьте, мадам, это очень удобно, конечно, речь идет лишь о приближенных королевы, ее фрейлинах, а никак не о ней самой, не о ее величестве! Но когда церемониймейстер двора к собачкам не имеет отношения, им в бантик легко засунуть записку, которую вместе с собачкой передать избраннику, жаждущему свидания, разумеется, чисто делового — для обсуждения религиозных тем.
   — Вы ужасный сплетник, маркиз, даже когда не называете имен, — жеманно сказала дама, притворно ударяя маркиза по руке веером.
   — Если вы хотите, графиня, поговорить об именах, я к вашим услугам. Есть уйма пикантных новинок! Если, конечно, наш новый молодой собеседник не будет иметь ничего против.
   Чем больше слушал Сирано де Бержерак салонную болтовню, тем глубже ощущал вокруг себя пустоту. «Неужели у них нет ничего больше за душой?» — думал он.
   На любом своем вечере баронесса де Невильет всегда припасала для гостей сюрприз, кого-то из новых гостей, очередную модную знаменитость или забавника, могущего посмешить общество. Сегодня она намеревалась показать Савиньона, чтобы о нем заговорили в салонах Парижа.
   Еще перед ужином она вышла на середину гостиной и, хлопнув в свои маленькие ладошки, возвестила:
   — Господа! Я уверена, что среди нас нет никого, кто не отдавал бы дань изяществу, и мне хотелось бы, чтобы наш юный гость, уже ставший поэтом, сочинив даже забавную комедию в стихах, порадовал бы нас каким-нибудь своим экспромтом.
   Сирано был крайне раздражен проявленным к нему равнодушием присутствующих, надменным, оскорбительным отношением к себе и бессодержательной, выводящей его из себя болтовней, особенно горько ему было полное равнодушие к нему (если не брезгливость!) прекрасных дам, о которых он так пылко мечтал, ощутив теперь вместо красоты, ума и изящества пустоту.
   И вместо жарких строк, посвященных «Прекрасной», совсем другие стихи сами собой сложились в его язвительном и уязвленном мозгу, и он, не отдавая себе отчета в последствиях, не подумав даже о баронессе, вышел на середину гостиной и запальчиво произнес, бросая вызов тем, кто выказал ему свое презрительное равнодушие:
   ОДА ПУСТОТЕ
   Конечно, это очень плохо,
   Когда в кармане — пустота.
   Но стоит ли стонать и охать?
   Ведь пустота всегда свята!
   Она меж звезд, светил небесных,
   В пустообыденных словах,
   В салонах дам пустопрелестных
   И в пустознатных головах!
   Она вещественна бы вроде,
   Стоит со шпагою в руке
   И по пустой последней моде
   Приподнялась на каблуке.
   Она и плачет и хохочет,
   Хоть пустота, а все ж клокочет!
   Гости принужденно захлопали в ладоши, недоуменно переглядываясь.
   — Разве меж звезд пустота? — наивно спросила графиня с родинкой на щеке. — Ведь господь бог создал там небесную твердь.
   И тут граф де Вальвер вскочил на свои высокие каблуки, приняв стихи Сирано на свой счет, встал рядом с ним и произнес, надменно обращаясь к нему:
   Своею одой вы задели, Как шпагой вазу, честь дворян, Узнав, и то лишь еле-еле, Кто тут барон, а кто баран!
   Вам извинением послужит, Пожалуй, ваша простота.
   Вы все смешали, севши в лужу, Где пустота, где высота!
   Сирано, нимало не смутившись, отвесил графу поклон и ответил новым экспромтом:
   Я вызов звонкий принимаю, Удары будут пусть в стихах.
   И сесть вас рядом приглашаю, Жаль, панталоны в кружевах.
   Но лужей вы не защитили Всего, что мной осуждено, Хотя стихи в победном стиле У вас звучали все равно.
   Граф вскипел, оружие своего остроумия он считал превосходным и готов был ответить сопернику. Баронесса же была в восторге. В ее салоне происходит столь модная ныне в высшем свете поэтическая дуэль!
   Граф, напыжась, произнес:
   Моя победа не в деревне, А в грозном замке родилась И гордой славой отлилась Заветом наших предков древних.
   Так говорили они сами:
   «Я душу бога взять молю, Дав жизнь и шпагу королю, Но сердце — только даме!»
   И он церемонно поклонился, снискав одобрение прежде всего дам.
   Сирано не остался в долгу и остро парировал графу-поэту:
   Старинное, скажу вам смело, Не так старо, как устарело.
   Нужна вам милость короля Да жить беспечно «тру-ля-ля!».
   Последние строчки Сирано прямо адресовал своему противнику, не оставляя в том сомнений у присутствующих. Оскорбленный граф затрясся от гнева и, оставив спор на высокие материи о дворянском долге и чести, перешел на личность Сирано, прикрывая это галантным поклоном перед ним:
   Вас повстречав на берегу, Не зная, как к вам перейду, Я крикнул бы: «Вам очень просто Нос перебросить вместо моста».
   Савиньон, услышав смешки, почувствовал себя тем самым шестилетним мальчишкой, которого изводили «дразнилкой», вынуждая бросаться на обидчиков бешеным вепрем, и он дерзко ответил, смотря на гостей, но протягивая руку к графу:
   Сложив стишок, он очень рад, Хотя под шляпой носит зад.
   Дамы, кстати сказать, в те времена привычные и к более крепким выражениям, притворно прикрыли свои улыбки веерами, а мужчины дали волю хохоту.
   Граф был вне себя от ярости и обернулся к Савиньону:
   — Я попрошу вас, господин Сирано де Бержерак, назвать своих секундантов, если обладаете дворянской честью, дабы они договорились с моими секундантами о месте нашей встречи.
   — Я могу вам назвать лишь одного моего друга, студента Сорбонны и поэта Шапелля, которого разыщу сейчас в одной из таверн.
   — Постарайтесь, чтобы он не был пьян, подобно вам, рискнувшему читать в обществе непристойные стишки.
   — Я постараюсь набраться у вас трезвости и с вашей помощью вырасти.
   Граф повернулся к Сирано спиной и, не отвечая ему, вышел из гостиной, задержавшись лишь около баронессы, чтобы поцеловать ей ручку.
   Баронесса была смущена. Поэтическая дуэль перешла совсем в другой поединок, чего она отнюдь не хотела, тем более что дуэли запрещены королевским указом, за чем следит сам его высокопреосвященство господин кардинал. Правда, мужчины умудряются все же сводить свои счеты, и шпаги по-прежнему звенят у монастырских стен.
   Баронесса подошла к своему крестнику и мягко пожурила его за злой язык:
   — Но теперь, Сави, тебе надо выдержать испытание дворянской чести, чтобы войти в свет.
   Сирано прекрасно понимал это и, распрощавшись с баронессой и поклонившись всем гостям, отправился в Латинский квартал разыскивать Шапелля, чтобы тот связался с маркизом, знатоком сплетен и дамских собачек, названным графом своим секундантом.
   Сирано нашел Шапелля в его любимой таверне за стаканом вина, а когда тот услышал, что друг его вызван на дуэль графом де Вальвером, ужаснулся, ибо у того была слава бретера, заядлого дуэлянта, и Сирано, надо думать, не имел против него никаких шансов.