Пол Керни

ИНОЕ ЦАРСТВО


   Посвящаю Мэри-Энн Керш




Пролог


   Когда он был маленьким, то рассказывал о том, что видел, тете, дедушке с бабушкой — да всем, кто готов был его слушать. И они улыбались особой улыбкой взрослых, в которой растерянности было больше, чем веселости, словно говорили: «Ну и фантазия же у него!».
   А больше рассказывать было некому — во всяком случае, в то время. Да и потом. Даже когда появилась она — столь же фантастичная, как все остальное. И поэтому он ни с кем не говорил про них.
   Как он мог втолковать этим взрослым, что вокруг фермы дедушки водятся волки, что на берегу речки он слышал голоса — голоса, переговаривавшиеся на неведомом языке, грубые и злые? Голоса из Иного Места? И он не мог сказать им, потому что у него язык отнимался от ужаса, как в глухую ночь по заднему двору прокрался волк-оборотень и обнюхивал двери, а в его глазах отражалась ущербная луна.
   Он видел, но, что бы он им ни сказал, они бы не поверили. И словно не замечали, что он всегда на ночь крепко запирает окно.


ЧАСТЬ ПЕРВАЯ

«АНТРИМ»




1


   Для взрослого, в чьей крови накопилась мировая усталость, земля столь же детализирована и точна, как модель парусника в бутылке. Ирландия — небольшое государство, а северная провинция еще меньше. С трех сторон ее окружает море, и с высочайшего холма можно обвести взглядом половину ее ширины.
   Но для ребенка земля бесформенна, огромна, необъятна, неизмерима — если бы кто-нибудь по глупости попытался ее измерить. Ее горизонт со всех сторон замыкают голубые горы, дремучие леса, полные тайн, а речки и ручьи несут свои воды куда-то далеко-далеко — к лишь воображаемому морю. Для ребенка прогулка за три поля — это экспедиция в неведомые края; проплыть милю по речке — то же, что открыть верховья Амазонки. Да, необширный край, но только не для детей. Он достаточно велик для сказок. Глубокими слоями, подобно торфу, лежит история. Тайники с оружием в укромных местах — одни забыты более полувека, в других оно отлично смазано и готово для будущих убийств. Бессчетны годы, когда по лугам и лесам война то вспыхивала, то угасала, превращенная в ритуал, как вращение земли, в кровавые возлияния древним ненасытным богам. Это образ жизни.
   Обшаривание речного дна возвращает на свет бледное кельтское золото или — еще более древние — кремневые орудия, оббитые по руке, рассыпавшейся прахом десять тысяч лет назад. Очень древняя страна, этот Изумрудный остров, оформлявшийся тысячелетиями. Война, голод и религия наложили на него неизгладимую печать, окрашивая сознание людей, сливались с тенями монолитов, просачивались в торф для будущего топлива. Это его родина.
   Он живет на земле, где жили многие поколения его семьи. Они плодились и размножались, за долгие годы из малого единства превратились в клан, в племя. Сыновья строили дома, заводили фермы в тени отцов. Дочери выходили замуж за сыновей соседей. Кто-то уезжал в изгнание, возвращался умереть на родной земле. Корни его семьи в древности не уступали крепости на самом высоком из пастбищ. Они владели землей, насиловали ее, подкармливали, проклинали и были порабощены ею.
   Она убила его родителей. Его осиротила бомба, предназначенная для кого-то еще. Поездка за покупками в Белфаст в автомобиле, который его отец только что купил с такой гордостью… Он живет теперь с дедом и бабушкой, а родители — лишь неясный мазок в детской памяти. Он знает, что за его мирком большой мир становится темнее, а взрослые говорят о правах, о равенстве. Он не знает, и никто не знает, что в следующем десятилетии этот тихий мир взорвется.
   А пока дедушкина ферма остается звездой, вокруг которой обращается его жизнь. Расположенные квадратом здания, беленые, под красными крышами — солома совсем недавно сменилась волнистым красным железом. Забытые сарайчики, полные завлекательной рухляди, обломками ушедших лет. Потаенные уголки, спрятанные гнезда, нежданные запахи, смрад тления и брожения, навоза и сена, скота и людей. Ферма — это город в миниатюре с жителями, начиная от мышек в молочной и кончая голубями в конюшне. На мощеном заднем дворе что-то клюют куры, хитрые кошки, такие сонные днем и буйствующие по ночам, лающие колли, притворяющиеся, будто заняты делом, лошади с безмятежными глазами, не знающие, что время, когда они возили и пахали, прошло, и держат их только из сентиментальности (в которой никто не признается даже себе). На нижних лугах пасутся овцы, вонючий козел заперт в загоне, некогда бывшем лужайкой, супоросная свинья довольно похрюкивает среди дубов и желудей у подножья холма, и полдюжина котят, которых еще ни у кого не достало духа утопить.
   Но это еще не все. У реки, в излучине которой лежит ферма, живут десятки водяных крыс и полевок. Ночью по полям крадутся лисицы, тревожа кур, а в лесах у подножья холмов есть барсучьи норы. Там, где над рекой склоняется ольха, по меньшей мере один зимородок пикирует на пескарей и колюшек, а кроншнепы с криками пролетают над холмами, точно стрелы, в самое сердце гор на западе. Мир — хлопотливое место, цветущее, полное деятельности, и все-таки тихое. Лошади попадаются на дорогах не так уж редко, а автомобили все еще средство для достижения цели. Сами дороги очень плохие, в ухабах и рытвинах, зимой в водяных промоинах, летом засыпаны пылью. До ближайшей деревни по дороге две мили — маленькой деревни с трактиром и тремя церквями. До рыночного города одиннадцать миль и ездят туда раз в неделю.
   Между тупыми вершинами гор Сперрин, куда всегда опускается солнце, и каменистым, заросшим дроком плато Антрим на двадцать миль раскинулась широкая речная долина Банн, пролегая в двух графствах. Она темнеет лесами, покрыта мозаикой ячменных и картофельных полей, кормовой капусты и турнепса, сочных пастбищ и лугов с неизбежными живыми изгородями. Всюду разбросаны деревушки, островки в зеленом покрове мира. Городов, достойных такого названия, тут нет, а до появления кварталов и кварталов многоэтажных домов остается еще двадцать лет. Это последние просторы, где можно дышать, последний взгляд на леса, которые скоро будут вырублены, на поросшие осокой заливные луга, на луга, пестреющие цветами, которые тысячи лет вырастали из семян предыдущего года и знавали ноги друидов.
   Но все это лежит вне пределов его знаний. Деревни, рыночный городок — для него они находятся далеко-далеко, а еще дальше, он слышал, есть Америка, страна изгнанников. Ферма, река, поля, луга и лес возле дома — вот его царство.


2


   Даже тогда бабушка Майкла казалась старой — старше дедушки, которого ей предстояло пережить. Крупная женщина с большими руками и копной совсем белых волос, вырывавшихся из всех заколок и повязок, которыми она пыталась их обуздать. Она была склонна к полноте и говорила, что у нее «кость широкая», и при этих словах обводила всех суровым взглядом, будто высматривая, не посмеет ли кто-нибудь ей возразить. Глаза у нее были ярко-синие, а белки с наступлением старости все больше отливали желтизной, но она держала собственных кур, доила собственную козу и с гордой сноровкой штопала бесчисленные носки. Без малейших усилий она занималась стряпней, приносила овощи из огорода, еще облепленные землей, и отправляла первого, кто попадался под руку, принести дров для огромной плиты, которая дышала жаром в дальнем конце кухни, протянувшись почти вдоль всей стены. Ее конфорки никогда не остывали, и на ней постоянно в чайнике прел убийственный чай, казавшийся в чашке темным, как глина, — дедушка Майкла выпивал его в день галлоны и галлоны. О кофе слыхом не слыхали, а внушительные завтраки состояли из скворчащих шкварок, яичницы и хлеба, замешанного на соде. Мужчины — члены семьи и работники — собирались в кухне с каменным полом, и поглощали груды исходящей паром еды, прежде чем отправиться в поля, в коровник и в конюшню, а с сырых низин поднимался туман, и в небе собиралась угаснуть последняя звезда. В морозные зимние утра, темные хоть глаз выколи, мужчины брали с собой покачивающиеся керосиновые фонари — к службам электричество еще не подвели. А в теплые летние рассветы солнце, словно расплавленный огненный шар, медленно поднималось по безоблачному небу и лило на землю благословенный золотистый свет.
   И если дед Майкла, ростом шесть футов пять дюймов, был владыкой фермы, и полей, и работников, и урожаев, то бабушка была госпожой дома, подательницей трапез и строгой блюстительницей манер. Руки перед едой мылись едким карболовым мылом, запах которого Майклу предстояло помнить до конца своих дней, а сапоги тщательно очищались от грязи. Дом и ферма в те дни кипели жизнью — кто-то приходил, кто-то уходил, в прихожей стучали сапоги, бабушка во дворе звала мужчин ужинать, а если они были далеко, то Майкл опрометью бежал в поля, где они занимались своим делом — потные лица, в руках серпы, или уздечки, или ведра, или лопаты, или мешки, или вилы. Ему запомнились такие вечера, вечера сенокоса, когда в воздухе висели облачка мошкары, мычание коровы разносилось в тихом воздухе на мили, а он был весь облеплен осыпавшимися семенами трав и забрызган навозной жижей, потому что бежал за ними по лугам, не разбирая, куда ступает.
   — У тебя нос в дерьме, — говорилось ему невозмутимо. — Ты, что, в снежки им играл? Живей беги домой, да отмойся хорошенько, не то бабушка шкуру с тебя спустит. — И он не видел, как они ухмылялись вслед ему.
   Майкл Фей с носом в дерьме бежал вот так домой как-то на исходе лета, споткнулся, упал, покатился, заскользил — и жизнь его была схвачена, подброшена и возвращена в ином месте. В другом мире.

 

 
   Он ощущал запах жирной земли, по которой скользил и катился под уклон, взмахивая короткими ногами и ручонками. Он ощущал запах чеснока и речной тины, а когда мир перестал вертеться, он оказался на склоне, спускающемся к ручью в низине, прокатившись двадцать футов по крутому поросшему орешником откосу. Закатный вечер остался позади на лугу. Тут царил сумрак, деревья — ольха и ивы — наклонялись над водой, точно пьющие животные, и в их тени уже сгущался ночной мрак.
   Он сел, почистился пухлыми ладошками. В волосах у него запутались обломки прутиков, забились под рубашку, а одежда у него была черной и зеленой от грязи и сока трав. Он сморщился, посмотрел на черные ладошки, а потом на речное русло, полное шума воды, застланное ранними сумерками. В долгие дневные часы он часто ловил тут пескариков, когда бабушка давала ему передохнуть от множества дел, которые находила для него. Он знал эту реку — для него ручей был рекой, хотя в ширину едва достигал десяти футов и его ничего не стоило перейти вброд. Если направиться вверх по течению, то через несколько сотен шагов будет старый мост, которым редко пользовались. Тяжелые каменные устои вставали из воды, точно стены замка, а под его аркой не было ничего, кроме тьмы, да шмыгающих водяных крыс.
   Майкла пробрала дрожь, и вдруг он замер — река в этот вечер казалась какой-то странной. Деревья выглядели более густыми и высокими. Ивы словно состарились, их ветки ниже проникали в бегущие струйки. А на склоне, по которому он скатился, больше не было пней.
   Он оглянулся на склон. Да, правда. Его дед срубил там много ореховых кустов, чтобы овцы могли спускаться к воде пить. Коровы на такой крутизне обязательно соскальзывали бы, но овцам она была ни по чем. Там осталось достаточно пеньков, о которые спотыкались те, кто про них не знал, завитых вьюнками, укрытых мхом, а он, покатился, не зацепился ни за один. Странно.
   Но он тут же забыл об этом. В мире взрослых, конечно, найдется объяснение, как оно есть для всего. А тут — неважно. Майкл посидел, слушая реку и чуть улыбаясь. Над ним за верхушками деревьев незаметно поднялась вечерняя звезда. Все мысли об ужине, о данном ему поручении словно кто-то высосал у него из головы. Он сидел и будто ждал чего-то.
   В деревьях на том берегу что-то задвигалось. Он замер, но сердце у него заколотилось, громом отдаваясь в висках.
   Колыхались, хлестали ветки — сквозь них продирался кто-то тяжелый. Майкл вглядывался, но в угасающем свете не мог различить ничего. Сами по себе его мышцы напряглись, а руки судорожно сжали опавшие листья, впились в них ногтями.
   До него донеслись голоса — сначала один, затем второй, отвечающий первому. Слов он не понимал. Голоса звучали басисто, утробно, будто порыкивали, но ритмично, словно пели. Он поднялся на колени, готовясь защищаться.
   В зарослях ежевики напротив по ту сторону реки возникло что-то. Ухмыляющаяся маска лисы — глаза горят, зубы блестят, но под ней сверкали еще два глаза и в широкой усмешке скалились зубы. От потрясения Майкл перестал дышать, он упал на спину в прелые листья и прутья. Послышался лай, похожий на смех, и снова движение на берегу напротив, темные мелькающие тени. Раздался плеск воды, и он увидел остроухий силуэт, бредущий через речку. И снова разговор, снова напевная речь и новый раскат сухого смеха, будто дятел забарабанил по дереву.
   — Господи! — пискнул Майкл, и в воздух взметнулись комья и прелые листья, когда он заскользил вверх по склону на ягодицах. А реку переходили все новые и новые силуэты, хотя ни один еще не добрался до его берега. Они были почти человеческими, согнутыми, закутанными в шкуры, их руки и ноги блестели — то ли потом, то ли краской. Двое несли на плечах длинный шест, к нему было привязано что-то вроде вешалки для шляп. Ветвистые оленьи рога. С реки потянуло ветерком, и он ощутил их запах. Они воняли мочой, протухшим мясом, древесным дымом. Их роняющая капли ноша смердела кровью и внутренностями.
   Он не выдержал. Повернулся спиной к реке, воздух со свистом втягивался в его легкие и выбрасывался наружу, по щекам катились слезы ужаса, оставаясь незамеченными. Его ноги скользили по палым листьям и грязи, пальцы вонзались в почву, чтобы удержаться. Он продрался туда, где деревья редели и стало светлее — назад на луг, где расстался со своим миром. И в этот миг его цепляющиеся пальцы напоролись на скрытый мхом пенек, и он упал на бок, рыдая, чувствуя, что тени с реки вот-вот набросятся на него, что его затопит их гнусный смрад. Он зажмурился.
   Но ничего не произошло.
   Он чуточку приоткрыл глаза, ничего не увидел в сумеречном свете, а потом вытаращил их, оглядывая берег внизу.
   В реке и около не было никого. Птица высвистывала вечернюю песню, ничто не тревожило посверкивающую поверхность воды. Ветки деревьев и кустов были неподвижны. Он втянул носом воздух, сдерживая рыдания, и с полей до него донеслись голоса мужчин, идущих в дом ужинать. Он поглядел туда и увидел их темные фигуры на сумеречном фоне полей, тлеющие кончики сигарет подмигивали ему, точно крохотные глазки. Он выполз из колодца сгущающегося мрака — речной низины и немного полежал на краю луга. В ласковом вечернем воздухе его грудь все еще судорожно вздымалась. Где-то тихонько разговаривала горлица — сама с собой. Кто-то из мужчин чему-то засмеялся — веселым спасительным смехом. Он услышал металлический щелчок калитки и понял, что они вошли на задний двор, где окна дома уже желто светятся, хотя еще не совсем стемнело. Он с трудом поднялся на ноги, оглянулся через плечо и захромал к дому, утирая глаза, сморкаясь в рукав. Он чувствовал, как грязь засыхает у него на щеках, твердеет под ногтями. Да, бабушка две шкуры с него спустит за то, что он явится домой в таком виде.

 

 
   И спустила, а потом оттирала и отмывала его под кухонным краном, пока уши у него не запылали огнем, щеки не заблестели, а ноздри не закупорил запах мыла. В ночной рубашке и тапочках он сидел за столом со всеми остальными, иногда слегка потирая ягодицы, еще хранившие память о прикосновении ее жесткой ладони. Но он даже не заплакал. В голове у него кружились воспоминания об увиденном у реки, и как он выплакался там, когда думал, что ему пришел конец.
   Ел он жадно, почти не жуя, картошку, морковь, куски барашка под густым мясным соусом, и на верхней губе у него появились белые усы, такими огромными глотками он пил молоко. Бабушка поглядывала на него с упреком, нежностью и тревогой. Майкл ничего не замечал. Нос его был погружен в стакан, а мысли вертелись фейерверочным колесом. Те, кого он видел у реки… может, они «террористы», про которых говорила бабушка, такие, какие убили папу и маму? При этой мысли он перестал глотать. Террорист смутно рисовался ему чудовищем в маске, ночным и ужасным, которое забавляется, убивая людей. И, может, они его там учуяли. Наверное, лучше рассказать…
   Он обвел взглядом стол, почему-то чувствуя себя виноватым. Дедушка уже отодвинул тарелку и раскурил трубку — огонек спички озарил его римский крупный нос, рубленные черты лица, словно утес над морем, выдержавший много бурь. Волосы у него на голове, хотя и совсем седые, оставались такими же густыми, какими были тридцать лет назад, а спина была прямой, как доска. Рука, державшая трубку, величиной не уступала лопате — загорелая и в коричневых старческих пятнах. Работники называли его Капитаном, потому что обычно он расхаживал в старых кавалерийских гетрах и кожаных крагах. Когда он шел по мощеному двору, его сапоги выбивали искры, и Майкл не уставал зачарованно следить за ним.
   Бабушка убирала тарелки со стола с помощью двух дочерей. Его тетя Роза, лишь немногим старше него, подмигнула ему, удаляясь на кухню с целой башней тарелок. Майкл заболтал ногами под столом, стараясь не задеть Демона, старого колли деда. С возрастом его характер стал угрюмым и раздражительным. Во время еды он забирался под стол, чтобы попользоваться объедками. Единственная причина разногласий между дедом и бабушкой, известная Майклу, — пес с поседевшей мордой под столом, за которым ужинает семья. Майклу Демон не нравился. Угольно-черный, тощий, с острой мордой, обожающий хозяина, а к остальному человечеству относящийся с глубочайшим пренебрежением. Однако, хотя дом был царством бабушки, пес десяток лет был верным помощником дедушки, а потому оставался под столом.
   Дядя Шон скручивал себе цигарку, что-то напевая вполголоса. У него было лицо кинозвезды, и сестры на него надышаться не могли. Он сунул цигарку в рот и неторопливо нашаривал спички, улыбаясь на розовую физиономию Майкла. Люди говорили, что он вылитый Кларк Гейбл — густые черные волосы падают на лоб, и глаза — серые, как море, фамильная черта семьи Фей. Когда он, начищенный и приглаженный, являлся на танцы, которые в конце каждого месяца устраивались в зале при церкви, девушки липли к нему, точно мухи к меду. Но он словно бы не замечал их, а думал только о ферме, придумывал способы улучшить то то, то это, частенько в полном противоречии со взглядами отца. Майкл однажды утром услышал, как работники прохаживались на его счет: уж очень Шон выламывается под джентльмена, а один хихикая добавил, что лезь к нему девки, как к Шону, его Джон Томас к этому времени истерся бы в пуговичку. Каким-то образом Майкл понял, что за столом лучше этого не повторять, хотя и подумывал порасспросить тетю Розу, которая часто удила с ним в речке, а когда грохотал гром, брала его к себе в постель.
   Заскрипели отодвигаемые стулья, раздались приглушенные рыгания. (Бабушка еще не вернулась из кухни, а то бы они не посмели.) Табачный дым завивался голубыми струйками в свете керосиновых ламп. С потолка сиротливо свисала электрическая лампочка, но ее зажигали лишь в особых случаях. И к тому же бабушка с дедушкой терпеть ее не могли. Души в ней нет, говорили они, и продолжали с наступлением сумерек зажигать керосиновые, не слушая возражения своих детей. Электричество приберегалось для гостей.
   Работники пожелали им доброй ночи и отправились по домам, нахлобучив кепки на головы, едва вышли за дверь, и втягивая носами воздух в мерцании звезд. Двоим-троим предстояло съесть ужин, состряпанный их женами, но остальные были холостяки и возвращались либо в пустые, либо в родительские дома. В это время года их на ферме собиралось много — шел сенокос, приближалась жатва. Оставшиеся на кухне слышали царапание и шуршание велосипедов, которые весь день прислонялись к стене, а потом дверь закрылась, и тетя Рейчел начала задергивать занавески на ночь.
   Демон выбрался из-под стола и с довольным вздохом плюхнулся возле плиты. Старик Муллан раскурил трубку и сел напротив дедушки Майкла с кожаной уздечкой, которую натирал мылом. Это была его привилегия: он ведь работал у Феев с первой мировой, когда вернулся из Фландрии, припадая на одну ногу, совсем еще молодым парнем.
   Из судомойной доносился стук тарелок и женские голоса. Майкл почувствовал, что у него слипаются глаза. Может, завтра рассказать кому-нибудь, рассказать, что у реки прячутся террористы с лисьими мордами, ждут, когда можно будет взорвать всех. Но здесь в надежном убежище дома он уже не был так уж уверен, что видел их на самом деле. Может, ему приснилось. Он зевнул, и тут же тетя Роза ухватила его.
   — Ты уж совсем спишь в своей ночной рубашке. Вон как зеваешь. Пора в постельку, Майкл.
   Он сонно заспорил, но она стянула его со стула и взяла за руку. Дедушка кивнул ему над трубкой и «Айриш филд», бабушка поцеловала его в лоб, а дядя Шон рассеянно ему помахал. Старик Муллан ограничился тем, что на секунду перестал намыливать уздечку. Роза втащила его вверх по лестнице, ни на секунду не умолкая. Он любил слушать, как она говорит, особенно в громовые ночи, когда он забирался в ее объятия на постели, пахнущей девочкой. Она болтала, чтобы гром его не пугал, хотя сама гром любила. У нее от него волосы потрескивают, объясняла она.
   Вдруг он сообразил, что она спрашивает, отчего он так перемазался, что с ним произошло. Он ответил, что упал — поскользнулся и скатился к реке. Это было чистой правдой, и, значит, он не согрешил. Она уложила его, закутала в одеяло, поцеловала в лоб и велела помолиться. Но он уснул, забыв про молитвы, а через реку ему ухмылялись лисьи морды и говорили, что теперь он их. Их маленький мальчик.


3


   Лето 1953 года было длинным и чудесным, но уже приближалась осень и жатва. Майклу лето казалось живым существом, кем-то, кто освобождал его от занятий в школе и одаривал бесконечными светлыми часами, чтобы он мог использовать их по своему усмотрению. Оно было долгим, медлительным, благостным. Летом кольца древесины обретали новую ширину.
   Небо оставалось безупречно синим, почти лиловым к зениту, а пыль и марево окутывали горизонт дымкой, так что горы чуть не все время оставались почти невидимыми и только угадывались. Над дорогами тоже висела пыль, поднятая лошадиными копытами и повозками или взметнувшаяся из-под колес сверкающих автомобилей. При взгляде на запад в сторону гор с первых возвышенностей Антримского плато долина выглядела почти повсюду однообразным лоскутным одеялом из полей в обрамлении живых изгородей — зреющий под солнцем ячмень, леса, темные и прохладные, и между всем этим — Банн, серебристая лента медлительно текущей воды. Кое-где виднелись белые стены домов, меньше кусочка сахара, но только по ночам можно было увидеть деревушки, деревни и городки, когда в темноте они становились россыпями огней.
   Утром, когда Майкл допивал за столом пахту, а крошки завтрака еще украшали его подбородок, вчерашнее все больше казалось ему сном. Уже в его памяти оно из области страха сдвинулось в область любопытства. В голове у него роились планы, как провести этот день, и он поглядывал на спину бабушки, хлопотавшей у плиты, и прикидывал, не удастся ли ему ускользнуть в звенящее птичьими трелями утро совсем незаметно.
   — И куда это ты собрался?
   Не удалось! Он послушно обернулся.
   — Да так, погулять.
   — Вот и хорошо. — Она кивнула. — Только сначала накачаешь мне два ведра воды и принесешь в дом.
   Он вышел через кладовку, где хранились ведра и отнес два к насосу, который снабжал их водой. Вообще-то ему нравилось качать ручку и смотреть, как пенистая струя падает прямо в ведра. Вода отдавала железом — жесткая вода, холодная, вкусная, не то что из-под кухонного крана. Родник, который бил тут, не иссякал даже в засуху.
   Он отнес их в дом, расплескав немножко на пол, а затем обрел свободу отдаться на волю утра. Он выбежал с заднего двора, как жеребенок, выпущенный на луг.
   Первой он встретил Розу. Ее окружали куры, и она бросала им горстями желтую крупу, негромко квохча про себя. Они выскребли свой загончик в бледную чашу, а их гнезда были устроены там и сям в окружающей живой изгороди. Только Роза и ее мать знали, где укрыты гнезда. Птицы были полудикими и часто, хлопая крыльями, взлетали на нижние ветки. Они были хитрыми и редко становились добычей лисиц, которые бродили по холмам ночью. Но при мысли о лисицах Майклу стало тревожно, и под жаркими лучами солнца его пробрала дрожь.
   — Соня! — сказала его тетка, не оборачиваясь, и прикрикнула на кур, которых слегка встревожило появление Майкла. — Сегодня я должна была собирать яйца одна, — продолжала она, но он знал, что она не сердится на него. Помощь от него была невелика — одно-два яйца из самых заметных гнезд: Просто ей нравилось его общество, чтобы вместе с ним любоваться ранним утром. Он смотрел, как она бросает корм курам, и раздумывал, открыть ей свой секрет или нет. А потом решил, что пусть лучше это будет его собственной тайной — пока.
   — Хочешь поудить сегодня? — небрежно спросила она, бросив еще горсть корма толкающимся курам. Руки у нее были тонкими и длинными, смуглые от загара, покрытые золотым пушком. Ее босые ноги были мокрыми от росы, и их облепила пыль.