Сложись обстоятельства иначе, и кто знает, что могло бы стать с ними обоими. И Бобби, и Росс обладали особым пылом, волшебным даром фокусника — той редкой способностью превращать жестокость в розовые платочки, а доброту — в пустоту.
Они сходились все теснее и теснее, но мои родители не возражали против их дружбы, поскольку, приходя к нам на обед, Бобби вел себя тихо и вежливо. К тому же он словно бы оказывал на Росса хорошее влияние. Дома Росс не проявлял и половины прежнего эгоизма и строптивости. Он не отказался от своей манеры поведения, не стал отзывчив и приветлив, но появились слабые намеки, что в нем, возможно, произошла некая перемена и что он движется в более или менее правильном направлении.
В ночь накануне смерти Росса Бобби спал у нас. Росс был очень возбужден, так как несколько дней назад ему подарили на день рождения дробовик двенадцатого калибра. Мой отец любил стендовую стрельбу и обещал научить нас палить по тарелочкам, когда нам исполнится шестнадцать.
У Бобби были свои ружья, но и он оценил красавец-дробовик. В тот вечер мне было позволено остаться в комнате вместе с ними, даже когда Росс вытащил новые порножурналы, украденные им в кондитерской лавке. Росс и Бобби выкурили почти целую пачку сигарет и несколько часов обсуждали школьных девчонок, разные типы автомобилей и чем Бобби займется, когда закончит школу.
Я спал на пуфике, который раскладывался и становился кроватью. Росс позволил мне и это. Через несколько часов я вдруг проснулся, ощутив на лице что-то густое, теплое и липкое. Росс и Бобби стояли у моей постели, и в смутном свете я увидел, что Росс льет на меня какую-то жидкость из бутылки. Я было открыл рот, чтобы запротестовать, и ощутил тягучую сладость кленового сиропа. К тому времени весь сироп уже был на мне. Ничего не оставалось, как встать и, натыкаясь на мебель, под их смех выскочить из комнаты. Я, как мог, застирал в раковине верхнюю часть пижамы, чтобы мама ничего не узнала, и в темноте принял душ.
Когда наутро я проснулся, мне было жарко и неудобно. Яркое утреннее солнце лилось в окна, стлалось поверх меня, как лишнее одеяло.
Вычистив зубы, я постучал в дверь к Россу. Не дождавшись ответа, я толкнул ее. В комнате брата, как и у меня, была двухъярусная деревянная койка. Я увидел Росса, свесившегося с верхнего яруса и по-деловому беседующего с Бобби, который лежал на спине, заложив руки за голову.
— Чего тебе надо, задница? Еще сиропа?
Бобби поковырял в носу и зевнул. Ночная шутка осталась в прошлом, и пришла пора придумать что-нибудь новенькое.
— Знаешь, Росс, если бы ты смог утащить ружье из дому, можно было бы пойти на реку и пострелять чаек. Терпеть не могу этих долбаных птиц.
Мы жили в полумиле от реки. Туда можно было пойти летом, если больше делать нечего или если удавалось убедить какую-нибудь девицу пойти с тобой «купаться». Вода там была такая коричневая и грязная, что о купании не было и речи: едва расстелив на берегу свои полотенца, вы принимались целоваться.
Чтобы добраться до реки, нужно было перейти железнодорожные пути. Делать это следовало осторожно, высоко поднимая ноги (что наверняка выглядело со стороны очень комично), перешагивая через все сколько-нибудь подозрительное: где-то там внизу таился третий рельс, и всем было известно, что стоит к нему только прикоснуться — и вас в то же мгновение убьет током.
Бобби и Росс и раньше ходили к путям с ружьями, которых у Бобби было предостаточно. Россу, единственному в шайке, хватало духу обстреливать проезжавшие вагоны со скотом. Их ни разу не поймали.
Мои родители тем утром отправились по магазинам, так что вынести ружье из дому не составляло труда. Росс запихнул дробовик в картонную коробку из-под него же, вот и вся маскировка. Они позволили мне тащиться за ними следом, но пригрозили, что, если я хоть полслова проболтаюсь, они меня потом зажарят в масле.
Когда мы спустились на пути, Бобби велел Россу вытащить ружье — он хотел сделать пару выстрелов. Я видел, что Россу хочется выстрелить первым; по его лицу пробежали раздражение и обида. Но они тут же исчезли. Он протянул Бобби ружье вместе с горстью красно-золотистых патронов, которые достал из заднего кармана. У него осталась лишь пустая коробка, и он запустил ею в меня.
Солнце припекало, и я стянул с себя футболку. Когда она оказалась у меня на голове, я услышал первый выстрел и тут же где-то звон разбитого стекла.
— Ну ты даешь, Бобби! Думаешь, попал в станцию? — Голос Росса звучал высоко и испуганно.
— Кол мне в задницу, если я знаю, старик. — Он перезарядил ружье и выстрелил в другую сторону. Зажав руками уши, я уставился в землю. Я уже окаменел, а ведь все только начиналось.
— Росс, малыш, да это же просто прелесть что за ружье! Как врач тебе говорю. Пошли, старик.
Мы шли гуськом в нескольких шагах друг от друга: Бобби, Росс, за ними я. Это очень важно, сейчас вы поймете почему. Бобби нес ружье, прижав его к боку и повернув стволом в землю. Я видел это краем глаза. Оно было матово-синее, а рельсы у нас под ногами горели серебром, когда мы осторожно перешагивали через них. Свет вокруг слепил глаза, и я зажмурился. Больше всего на свете мне хотелось оказаться дома. Что они теперь затеют? А что, если им опять взбредет в голову что-нибудь глупое и жестокое вроде стрельбы по коровам, когда они медленно покатят мимо в этих крытых шифером красно-коричневых вагонах, так и так курсом на скотобойню? Я уже ненавидел это ружье, ненавидел свой страх, ненавидел своего брата и его друга. Но они никогда, никогда не узнают этого.
Мы шли нога в ногу. Потом Росс споткнулся обо что-то и упал ничком. Я услышал сердитое жужжание, словно от лодочного мотора, и шум гравия, выплеснувшегося из-под кеда моего брата. Плечом Росс коснулся третьего рельса, и его шея неестественно выгнулась. Послышались громкий гул, резкое шипение и хлопок. Его лицо искажалось все шире, и шире, и шире в невозможную, неисправимую улыбку.
Глава третья
Глава четвертая
Они сходились все теснее и теснее, но мои родители не возражали против их дружбы, поскольку, приходя к нам на обед, Бобби вел себя тихо и вежливо. К тому же он словно бы оказывал на Росса хорошее влияние. Дома Росс не проявлял и половины прежнего эгоизма и строптивости. Он не отказался от своей манеры поведения, не стал отзывчив и приветлив, но появились слабые намеки, что в нем, возможно, произошла некая перемена и что он движется в более или менее правильном направлении.
В ночь накануне смерти Росса Бобби спал у нас. Росс был очень возбужден, так как несколько дней назад ему подарили на день рождения дробовик двенадцатого калибра. Мой отец любил стендовую стрельбу и обещал научить нас палить по тарелочкам, когда нам исполнится шестнадцать.
У Бобби были свои ружья, но и он оценил красавец-дробовик. В тот вечер мне было позволено остаться в комнате вместе с ними, даже когда Росс вытащил новые порножурналы, украденные им в кондитерской лавке. Росс и Бобби выкурили почти целую пачку сигарет и несколько часов обсуждали школьных девчонок, разные типы автомобилей и чем Бобби займется, когда закончит школу.
Я спал на пуфике, который раскладывался и становился кроватью. Росс позволил мне и это. Через несколько часов я вдруг проснулся, ощутив на лице что-то густое, теплое и липкое. Росс и Бобби стояли у моей постели, и в смутном свете я увидел, что Росс льет на меня какую-то жидкость из бутылки. Я было открыл рот, чтобы запротестовать, и ощутил тягучую сладость кленового сиропа. К тому времени весь сироп уже был на мне. Ничего не оставалось, как встать и, натыкаясь на мебель, под их смех выскочить из комнаты. Я, как мог, застирал в раковине верхнюю часть пижамы, чтобы мама ничего не узнала, и в темноте принял душ.
Когда наутро я проснулся, мне было жарко и неудобно. Яркое утреннее солнце лилось в окна, стлалось поверх меня, как лишнее одеяло.
Вычистив зубы, я постучал в дверь к Россу. Не дождавшись ответа, я толкнул ее. В комнате брата, как и у меня, была двухъярусная деревянная койка. Я увидел Росса, свесившегося с верхнего яруса и по-деловому беседующего с Бобби, который лежал на спине, заложив руки за голову.
— Чего тебе надо, задница? Еще сиропа?
Бобби поковырял в носу и зевнул. Ночная шутка осталась в прошлом, и пришла пора придумать что-нибудь новенькое.
— Знаешь, Росс, если бы ты смог утащить ружье из дому, можно было бы пойти на реку и пострелять чаек. Терпеть не могу этих долбаных птиц.
Мы жили в полумиле от реки. Туда можно было пойти летом, если больше делать нечего или если удавалось убедить какую-нибудь девицу пойти с тобой «купаться». Вода там была такая коричневая и грязная, что о купании не было и речи: едва расстелив на берегу свои полотенца, вы принимались целоваться.
Чтобы добраться до реки, нужно было перейти железнодорожные пути. Делать это следовало осторожно, высоко поднимая ноги (что наверняка выглядело со стороны очень комично), перешагивая через все сколько-нибудь подозрительное: где-то там внизу таился третий рельс, и всем было известно, что стоит к нему только прикоснуться — и вас в то же мгновение убьет током.
Бобби и Росс и раньше ходили к путям с ружьями, которых у Бобби было предостаточно. Россу, единственному в шайке, хватало духу обстреливать проезжавшие вагоны со скотом. Их ни разу не поймали.
Мои родители тем утром отправились по магазинам, так что вынести ружье из дому не составляло труда. Росс запихнул дробовик в картонную коробку из-под него же, вот и вся маскировка. Они позволили мне тащиться за ними следом, но пригрозили, что, если я хоть полслова проболтаюсь, они меня потом зажарят в масле.
Когда мы спустились на пути, Бобби велел Россу вытащить ружье — он хотел сделать пару выстрелов. Я видел, что Россу хочется выстрелить первым; по его лицу пробежали раздражение и обида. Но они тут же исчезли. Он протянул Бобби ружье вместе с горстью красно-золотистых патронов, которые достал из заднего кармана. У него осталась лишь пустая коробка, и он запустил ею в меня.
Солнце припекало, и я стянул с себя футболку. Когда она оказалась у меня на голове, я услышал первый выстрел и тут же где-то звон разбитого стекла.
— Ну ты даешь, Бобби! Думаешь, попал в станцию? — Голос Росса звучал высоко и испуганно.
— Кол мне в задницу, если я знаю, старик. — Он перезарядил ружье и выстрелил в другую сторону. Зажав руками уши, я уставился в землю. Я уже окаменел, а ведь все только начиналось.
— Росс, малыш, да это же просто прелесть что за ружье! Как врач тебе говорю. Пошли, старик.
Мы шли гуськом в нескольких шагах друг от друга: Бобби, Росс, за ними я. Это очень важно, сейчас вы поймете почему. Бобби нес ружье, прижав его к боку и повернув стволом в землю. Я видел это краем глаза. Оно было матово-синее, а рельсы у нас под ногами горели серебром, когда мы осторожно перешагивали через них. Свет вокруг слепил глаза, и я зажмурился. Больше всего на свете мне хотелось оказаться дома. Что они теперь затеют? А что, если им опять взбредет в голову что-нибудь глупое и жестокое вроде стрельбы по коровам, когда они медленно покатят мимо в этих крытых шифером красно-коричневых вагонах, так и так курсом на скотобойню? Я уже ненавидел это ружье, ненавидел свой страх, ненавидел своего брата и его друга. Но они никогда, никогда не узнают этого.
Мы шли нога в ногу. Потом Росс споткнулся обо что-то и упал ничком. Я услышал сердитое жужжание, словно от лодочного мотора, и шум гравия, выплеснувшегося из-под кеда моего брата. Плечом Росс коснулся третьего рельса, и его шея неестественно выгнулась. Послышались громкий гул, резкое шипение и хлопок. Его лицо искажалось все шире, и шире, и шире в невозможную, неисправимую улыбку.
Глава третья
Зачем я вру? Почему обхожу в этой истории столь существенную часть? Да и какое это теперь имеет значение? Ладно. Прежде чем продолжить, вот вам тот кусок головоломки, который я прятал за спиной.
У Бобби была старшая сестра по имени Ли. В свои восемнадцать она была самой сногсшибательной девушкой, какую вы только можете себе вообразить. К тому времени, как Росс и Бобби тесно подружились, она уже несколько лет как закончила школу, но люди по-прежнему судачили о ней, потому что она была действительно потрясающей девушкой.
Она была капитаном болельщиц, членом Клуба бодрости и Клуба гурманов. Я выучил это наизусть, потому что у Росса был школьный ежегодник за тот год, когда она закончила школу, и, как это часто бывает с самыми хорошенькими девушками, казалось, что ее лицо было на каждой второй странице: вот она кувыркается колесом, вот ее коронуют как королеву выпускного бала, вот она ослепительно улыбается вам из-за охапки книг. Сколько раз я пожирал глазами эти фотографии? Сотни? Тысячи? Множество.
Тогда я еще не понимал, что часть ее особой ауры имела чувственную природу. Я не знал, была ли она «легкодоступной», поскольку насчет этого я мог положиться лишь на Росса, который заявлял, что имел ее миллион раз, но даже самые невинные из тех фотографий издавали аромат сексуальности столь же сильный, как запах свежеиспеченного хлеба.
Подарком Росса на мой двенадцатый день рождения был урок мастурбации, к которому прилагался экземпляр журнала «Джент» трехмесячной давности. Но с самого начала я мог достигнуть оргазма, только думая о реальных женщинах. Эти журнальные красотки с их грудями-дирижаблями и лицами фурий скорее пугали меня, чем возбуждали. Нет, моему представлению о сексуальном исступлении скорее соответствовала фотография Ли Хенли, где она прыгает, подбадривая футбольную команду, а фотограф как-то умудрился поймать на взлете восхитительный краешек ее трусиков.
Впрочем, я влюбился в нее задолго до того, как научился таким образом баловаться, и когда я первый раз воспользовался ею в своих фантазиях как женщиной, то ощутил себя развратником, зная, что хоть я ни разу не сказал ей и пары слов, а каким-то образом поступил с ней нехорошо. Но это чувство вины прожило недолго, поскольку мой двенадцатилетний член стремился в дело, и потому я продолжал насиловать ее изображение голодными глазами, а себя самого — трясущейся от нетерпения рукой.
Иногда я полностью покидал реальный мир и, глядя в потолок и ощущая, как мое тело врывается в стратосферу начинал снова и снова выкрикивать ее имя. Ли Хенли! О! Ли-и-и-и! Х отя я старался заниматься этим, только когда был уверен, что дома никого нет, как-то раз я поленился проверить, и оплошность оказалась катастрофической.
Стянув до колен бермуды и уютно пристроив на груди школьный альбом, я начал петь мою песню к Ли, когда дверь вдруг распахнулась и на пороге возник Росс.
— Ага, попался! Ли Хенли, да? Ты дрочишь на Ли Хенли? Погоди, малыш, вот узнает Бобби! Он тебя на фарш порубит. Эй, что это у тебя? Мой альбом! Отдай! — Он выхватил его у меня из рук и посмотрел на фотографию. — Черт, ну погоди, я все скажу Бобби. Да, не хотел бы я оказаться на твоем месте! — Лицо его выражало полный триумф.
С этого момента начались насмешки и мучительства, продолжавшиеся больше года. В ту ночь, стянув с кровати покрывало, я нашел у себя на подушке фотографию — изуродованное тело на поле боя и равнодушно взирающий на него солдат. Красными чернилами на солдате было написано «Бобби», а трупом был я.
И было еще много всякого в таком же духе, но самыми страшными моментами были те, когда Росс небрежно говорил Бобби:
— Хочешь узнать, чем занимается мой братец? Ни стыда, ни совести у этого гаденыша! — Глядя прямо на меня, с сияющим лицом, он делал тысячелетнюю паузу, отчего мне хотелось оказаться где-нибудь на Суматре, или умереть, или и то и другое. В конце концов, он всегда говорил: «Ковыряет в носу» — или что-нибудь равно низкое и правдивое, но ничего сравнимого с «этим», и я снова мог вздохнуть спокойно.
Мучительство шло циклами. Иногда я питал надежды, что он забыл. Но, как влетающая в окно летучая мышь, он вдруг снова был тут как тут, через несколько дней или недель, и одним небрежным словом заставлял меня корчиться и извиваться. Когда мы оставались наедине, он говорил мне о том, какая я мразь, раз дрочу на сестру его друга. И говорил так убедительно, будто разгневанный и неумолимый священнослужитель.
Вероятно, из-за того, что мучения усилились, образ трусиков Ли Хенли сделался для меня самой эротичной вещью в мире и они стали единственным предметом моих фантазий. Я мастурбировал в любое время дня; самым апогеем, пожалуй, был момент, когда я кончил, сидя с невозмутимым видом в школьном актовом зале, где индеец чероки демонстрировал воинственные танцы своего племени.
Я был дурак. Я отдавал Россу свои карманные деньги, выполнял за него работу по дому, приносил леденцы или чипсы, стоило ему лишь щелкнуть пальцами. Однажды я осознал, что мои усердные занятия вовсе не унижают Ли, а скорее это, наоборот, вроде комплимента, но когда я попытался объяснить это Россу, он закрыл глаза и только отмахнулся, как от мухи.
А на самом деле в день его смерти произошло вот что: когда мы вместе переходили железнодорожные пути, в Россе разгорелась злоба на Бобби за то, что тот отобрал у него ружье, и на полпути к другой платформе он как бы невзначай спросил друга, сколько раз в неделю тот мастурбирует.
— Не знаю. Пожалуй, каждый день. То есть, если никакой девчонки не подвернется. А что? Ты-то сам как?
Мой брат повысил голос:
— Примерно так же. А ты представляешь кого-то, когда занимаешься этим?
Мое лицо окаменело, и я чуть не остановился.
— Конечно, а ты как думал? До ста, что ли, считаю? Да что с тобой, Росс? Ты что, извращенец?
— Не, просто вспомнилось. Знаешь, о ком думает Джо, когда наяривает?
— Джо? Ты уже осваиваешь это дело, старик? Позор! Знаешь, сколько мне было, когда я начал? Года три! — Он рассмеялся.
Я лишь смотрел себе под ноги. Я знал, что грядет, — Росс собирался приоткрыть дверь к моей чернейшей тайне и я ничего не мог поделать.
— Ладно, ну так вываливай. О ком ты думаешь, Джо? О Сюзанне Плешетт?
Прежде чем Росс успел ответить, раздался пронзительный гудок поезда. И в этот момент я сделал то, чего никогда раньше не делал: с криком «не смей!» со всей силы толкнул Росса. Упаси меня бог, я так перепутался его ответа, что совершенно позабыл, где мы находимся.
— Эй, Росс, поезд! — Не глядя на нас, Бобби перескочил на другую сторону путей. Мой брат упал. А я стоял и смотрел. Вот так.
У Бобби была старшая сестра по имени Ли. В свои восемнадцать она была самой сногсшибательной девушкой, какую вы только можете себе вообразить. К тому времени, как Росс и Бобби тесно подружились, она уже несколько лет как закончила школу, но люди по-прежнему судачили о ней, потому что она была действительно потрясающей девушкой.
Она была капитаном болельщиц, членом Клуба бодрости и Клуба гурманов. Я выучил это наизусть, потому что у Росса был школьный ежегодник за тот год, когда она закончила школу, и, как это часто бывает с самыми хорошенькими девушками, казалось, что ее лицо было на каждой второй странице: вот она кувыркается колесом, вот ее коронуют как королеву выпускного бала, вот она ослепительно улыбается вам из-за охапки книг. Сколько раз я пожирал глазами эти фотографии? Сотни? Тысячи? Множество.
Тогда я еще не понимал, что часть ее особой ауры имела чувственную природу. Я не знал, была ли она «легкодоступной», поскольку насчет этого я мог положиться лишь на Росса, который заявлял, что имел ее миллион раз, но даже самые невинные из тех фотографий издавали аромат сексуальности столь же сильный, как запах свежеиспеченного хлеба.
Подарком Росса на мой двенадцатый день рождения был урок мастурбации, к которому прилагался экземпляр журнала «Джент» трехмесячной давности. Но с самого начала я мог достигнуть оргазма, только думая о реальных женщинах. Эти журнальные красотки с их грудями-дирижаблями и лицами фурий скорее пугали меня, чем возбуждали. Нет, моему представлению о сексуальном исступлении скорее соответствовала фотография Ли Хенли, где она прыгает, подбадривая футбольную команду, а фотограф как-то умудрился поймать на взлете восхитительный краешек ее трусиков.
Впрочем, я влюбился в нее задолго до того, как научился таким образом баловаться, и когда я первый раз воспользовался ею в своих фантазиях как женщиной, то ощутил себя развратником, зная, что хоть я ни разу не сказал ей и пары слов, а каким-то образом поступил с ней нехорошо. Но это чувство вины прожило недолго, поскольку мой двенадцатилетний член стремился в дело, и потому я продолжал насиловать ее изображение голодными глазами, а себя самого — трясущейся от нетерпения рукой.
Иногда я полностью покидал реальный мир и, глядя в потолок и ощущая, как мое тело врывается в стратосферу начинал снова и снова выкрикивать ее имя. Ли Хенли! О! Ли-и-и-и! Х отя я старался заниматься этим, только когда был уверен, что дома никого нет, как-то раз я поленился проверить, и оплошность оказалась катастрофической.
Стянув до колен бермуды и уютно пристроив на груди школьный альбом, я начал петь мою песню к Ли, когда дверь вдруг распахнулась и на пороге возник Росс.
— Ага, попался! Ли Хенли, да? Ты дрочишь на Ли Хенли? Погоди, малыш, вот узнает Бобби! Он тебя на фарш порубит. Эй, что это у тебя? Мой альбом! Отдай! — Он выхватил его у меня из рук и посмотрел на фотографию. — Черт, ну погоди, я все скажу Бобби. Да, не хотел бы я оказаться на твоем месте! — Лицо его выражало полный триумф.
С этого момента начались насмешки и мучительства, продолжавшиеся больше года. В ту ночь, стянув с кровати покрывало, я нашел у себя на подушке фотографию — изуродованное тело на поле боя и равнодушно взирающий на него солдат. Красными чернилами на солдате было написано «Бобби», а трупом был я.
И было еще много всякого в таком же духе, но самыми страшными моментами были те, когда Росс небрежно говорил Бобби:
— Хочешь узнать, чем занимается мой братец? Ни стыда, ни совести у этого гаденыша! — Глядя прямо на меня, с сияющим лицом, он делал тысячелетнюю паузу, отчего мне хотелось оказаться где-нибудь на Суматре, или умереть, или и то и другое. В конце концов, он всегда говорил: «Ковыряет в носу» — или что-нибудь равно низкое и правдивое, но ничего сравнимого с «этим», и я снова мог вздохнуть спокойно.
Мучительство шло циклами. Иногда я питал надежды, что он забыл. Но, как влетающая в окно летучая мышь, он вдруг снова был тут как тут, через несколько дней или недель, и одним небрежным словом заставлял меня корчиться и извиваться. Когда мы оставались наедине, он говорил мне о том, какая я мразь, раз дрочу на сестру его друга. И говорил так убедительно, будто разгневанный и неумолимый священнослужитель.
Вероятно, из-за того, что мучения усилились, образ трусиков Ли Хенли сделался для меня самой эротичной вещью в мире и они стали единственным предметом моих фантазий. Я мастурбировал в любое время дня; самым апогеем, пожалуй, был момент, когда я кончил, сидя с невозмутимым видом в школьном актовом зале, где индеец чероки демонстрировал воинственные танцы своего племени.
Я был дурак. Я отдавал Россу свои карманные деньги, выполнял за него работу по дому, приносил леденцы или чипсы, стоило ему лишь щелкнуть пальцами. Однажды я осознал, что мои усердные занятия вовсе не унижают Ли, а скорее это, наоборот, вроде комплимента, но когда я попытался объяснить это Россу, он закрыл глаза и только отмахнулся, как от мухи.
А на самом деле в день его смерти произошло вот что: когда мы вместе переходили железнодорожные пути, в Россе разгорелась злоба на Бобби за то, что тот отобрал у него ружье, и на полпути к другой платформе он как бы невзначай спросил друга, сколько раз в неделю тот мастурбирует.
— Не знаю. Пожалуй, каждый день. То есть, если никакой девчонки не подвернется. А что? Ты-то сам как?
Мой брат повысил голос:
— Примерно так же. А ты представляешь кого-то, когда занимаешься этим?
Мое лицо окаменело, и я чуть не остановился.
— Конечно, а ты как думал? До ста, что ли, считаю? Да что с тобой, Росс? Ты что, извращенец?
— Не, просто вспомнилось. Знаешь, о ком думает Джо, когда наяривает?
— Джо? Ты уже осваиваешь это дело, старик? Позор! Знаешь, сколько мне было, когда я начал? Года три! — Он рассмеялся.
Я лишь смотрел себе под ноги. Я знал, что грядет, — Росс собирался приоткрыть дверь к моей чернейшей тайне и я ничего не мог поделать.
— Ладно, ну так вываливай. О ком ты думаешь, Джо? О Сюзанне Плешетт?
Прежде чем Росс успел ответить, раздался пронзительный гудок поезда. И в этот момент я сделал то, чего никогда раньше не делал: с криком «не смей!» со всей силы толкнул Росса. Упаси меня бог, я так перепутался его ответа, что совершенно позабыл, где мы находимся.
— Эй, Росс, поезд! — Не глядя на нас, Бобби перескочил на другую сторону путей. Мой брат упал. А я стоял и смотрел. Вот так.
Глава четвертая
Я был так потрясен случившимся, что не мог вымолвить ни слова. И через несколько дней я все еще боялся говорить. К счастью, в глазах людей (включая Бобби, который подтвердил, что, видимо, Росс споткнулся, испугавшись гудка) это был просто несчастный случай.
Маму это свело с ума. Спустя неделю после похорон она встала у подножия лестницы и начала бессвязно кричать моему мертвому брату, что пора подниматься и идти в школу. Ее пришлось отправить в больницу. Я же постоянно трясся, и мне вводили огромные дозы транквилизаторов, отчего я чувствовал себя, будто плыву в безбрежной синеве.
Когда мою мать решили оставить в больнице, отец отвел меня в кафе пообедать. Мы оба ничего не ели. Посреди обеда он отодвинул тарелки и взял меня за руки:
— Джо, сынок, на время мы останемся одни, ты и я, и нам будет тяжело, очень тяжело.
Я кивнул и впервые чуть было не рассказал ему все, от начала до конца. Потом отец взглянул на меня, и я увидел крупные чистые слезы у него на лице.
— Я плачу, Джо, о твоем брате и потому что мне очень не хватает твоей мамы. Такое ощущение, что у меня оторвали часть тела. Я говорю тебе это, потому что ты, наверно, должен понять, и мне понадобится твоя помощь, чтобы быть сильным. Я помогу тебе, а ты помоги мне, хорошо? Ты самый лучший сын, лучше и пожелать нельзя, и с этих пор мы никому и ничему не дадим одолеть нас. Ничему! Верно?
После смерти Росса я видел Бобби всего два или три раза. Когда учебный год закончился, он завербовался в морскую пехоту и в конце июня уехал из города, но слухи о нем просачивались. Судя по всему, Бобби стал очень хорошим солдатом. Он прослужил четыре года, а когда вернулся, я уже был на первом курсе колледжа.
На втором курсе долгие выходные я проводил дома. Как-то в субботу вечером я нудно спорил с отцом о своем «будущем», после чего в раздражении ушел и отправился в бар залить тоску пивом.
Когда я пил третью кружку, кто-то, сев за стойку рядом со мной, коснулся моего локтя. Я смотрел телевизор и не обратил на это внимания. Меня снова тронули за локоть, и я раздраженно оглянулся. И увидел Бобби. У него были очень длинные волосы и усы, как у Фу-Маньчжу [7], окаймлявшие его квадратный подбородок. Бобби улыбнулся и похлопал меня по плечу
— Боже мой, Бобби!
— Ну, как поживаешь, Джо Колледж?
Он продолжал улыбаться, и я с некоторым облегчением понял, что он в дупель обкурен.
— Как колледж, Джо?
— Отлично, Бобби. А ты как?
— Хорошо, парень. Все очень круто.
— Да? А чем ты занимаешься? То есть, м-м-м, я хотел спросить, где ты работаешь?
— Послушай, Джо, я хотел бы поговорить с тобой поосновательней, понимаешь? Ты знаешь, нам есть о чем поговорить.
В его худом и усталом лице жила неуверенность, говорившая о том, что он потратил годы, хватаясь за что попало и ни в чем не преуспев. Мне было жаль его, но я понимал, что вряд ли чем-то могу ему помочь. Его рука лежала у меня на плече, и я положил свою сверху, стараясь выразить, что он, как ни странно, по-прежнему играет важную роль в моей жизни.
Я уже упоминал о том, каким тонким чутьем он обладал. Мое прикосновение к его руке как будто задело в нем какую-то струнку. Он отдернул руку, и его взгляд резко переменился. Это снова был коварный, злобный Бобби Хенли, поднесший пивную открывашку к моему лицу. Ярость билась в его глазах, как птица о стекло. Я моргнул и попытался улыбнуться, стараясь восстановить ситуацию, которая была мгновение назад.
— Эй, парень, я хочу задать тебе один вопрос. Ты когда-нибудь ходишь на могилу своего брата? А? Носишь Россу цветы или что-нибудь такое?
— Я…
— Ты, дерьмо! Ты не ходишь туда, я знаю! А я там провожу все свое долбаное время, тебе это известно? Этот парень был моим лучшим другом из всех! А ты его родной брат, и тебе насрать на него. Ничего удивительного, что он считал тебя маленьким говнюком. Ты такой и есть! — Бобби отодрал себя от табурета и полез в карман за деньгами. Достав скомканную долларовую банкноту, он швырнул ее на стойку. Зеленый комок покатился и упал на пол. — Думаешь, я не знаю про тебя, Джо? Думаешь, не знаю, что у тебя на душе? Ну, так я скажу тебе кое-что, парень. Росс был король, и никогда не забывай этого. Король, мать твою. А ты — боже, ты просто мешок дерьма! Не оглядываясь, он вышел из бара. Я хотел догнать его и сказать, что он не прав. Но я подождал, делая вид, будто стараюсь придумать, что ему сказать, когда догоню. Сказать? Мне было нечего ему сказать. Сказать было больше нечего.
Через месяц я написал рассказ под названием «Деревянные пижамы» для курса по словесному творчеству, который я посещал. Преподаватель многократно призывал нас писать о том, что мы пережили сами. Потрясенный встречей с Бобби, я решил последовать совету и попытаться укротить одно из чудовищ своей совести, написав рассказ про Бобби, Росса и их шайку.
Проблема была в том, о чем писать. Сначала я хотел рассказать, как они планировали ограбить пост Американского легиона [8] и забрать все оружие, но дело случайно сорвалось, потому что накануне запланированного налета в здании возник пожар. То есть я попытался написать об этом, но получилась полная чепуха. Я понял, что не знаю, как подойти к моему брату и его миру. Он и все, чем он был, так долго текли в моих жилах, что, когда я перестал думать, кем и чем он был, получился пшик. Я знал все черточки его характера, все свойственные ему цвета, но когда я попытался перенести их на бумагу, у меня не получилось рисунка, все слилось в одно белое пятно. Попробуйте-ка объяснить кому-нибудь, что же такое белый цвет, и максимум, на что вас хватит, — сказать, что белый цвет — это все цвета в одном.
Я попытался писать от первого лица — от лица девочки, брошенной одним из парней. Ничего не получилось, и тогда я попробовал поставить себя на место одного из их родителей. Полная неудача. Я исписал три листа историями про Росса и Бобби. Над некоторыми я хохотал, другие вызывали у меня печаль и чувство вины. Вспоминая все это, я заразился навязчивой идеей: непременно сохранить часть их мира на бумаге. Казалось, ничто меня не остановит.
Забавно, но сначала мне даже не приходило в голову что-нибудь придумывать, использовать брата и всю их шайку как персонажей моего рассказа. Росс так ярко присутствовал в моей жизни и совершил столько всяких выходок, что я и не думал приписывать ему вымышленные поступки или мысли. Однако в конечном счете именно это и произошло. Как-то субботним вечером, проезжая по студенческому городку, я увидел компанию крутых парней. Они вразвалочку шагали по центральной улице, разодетые, как на праздник.
Сколько раз я наблюдал, как мой брат укладывает волосы в идеальные блестящие завитки, выливает на себя галлон одеколона «English Leather» и, закончив труд, подмигивает себе в зеркало в ванной:
— Красавец, Джо. Твой брат — красавец!
Как-то днем я задумался над этим, сидя за пишущей машинкой. Я начал рассказ с этих самых слов, обращенных к восхищенному братишке, сидящему на краю ванны и наблюдающему за приготовлениями. У меня не было ни малейшего представления, куда двигаться дальше.
Чтобы написать рассказ, мне потребовалось две недели. В нем описывалось, как группа провинциальных хулиганов готовится пойти на вечеринку к одной девушке. У каждого парня в рассказе был свой маленький кусочек, и по очереди они рассказывали о своей жизни и о своих ожиданиях от грядущей вечеринки у Бренды.
Ни над чем в жизни я не работал так усердно. Я влюбился в свою работу. Я нанизывал рассказ каждого персонажа на предыдущий нежно, словно строил карточный домик. Я непрестанно перетасовывал их для наилучшего эффекта и страшно рассердил преподавателя тем, что сдал сочинение через неделю после назначенного срока. Однако когда работа была закончена, я понял, что написал нечто хорошее — возможно, даже незаурядное. Я поистине гордился тем, что получилось.
Моему преподавателю тоже понравилось, и он предложил послать рассказ в какой-нибудь журнал. Я так и сделал и через несколько месяцев мой рассказ обошел все большие и маленькие журналы. В конце концов его принял «Хронометр» с тиражом семьсот экземпляров. В качестве гонорара мне выдачи два авторских экземпляра, но я был счастлив. Я вставил обложку в рамку и повесил на стене над письменным столом.
Через три месяца мне позвонил один театральный продюсер из Нью-Йорка и спросил, не продам ли я ему эксклюзивные права на свой рассказ за две тысячи долларов. Удивленный, я чуть было не согласился, но вспомнил истории про то, как коварные продюсеры нагревают писателей на целые кучи денег, и сказал, чтобы он перезвонил через пару дней. Тем временем я отыскал в библиотеке колледжа экземпляр «Писательского рынка» и выписал фамилии и телефонные номера четырех или пяти литературных агентов, после чего начал звонить. Первым агентом оказалась женщина. Я объяснил ей ситуацию и спросил, как мне поступить. К концу разговора она согласилась представлять мои интересы, и когда человек из Нью-Йорка позвонил снова, я сказал ему, чтобы улаживал дело с моим литературным агентом.
Знаете, что получается, когда продаешь кому-нибудь свой рассказ? Его крутят и так, и сяк и выворачивают наизнанку, а вконец распотрошив («придав ему форму», как они любят выражаться), представляют публике с надписью мелким шрифтом в углу афиши: «По рассказу Джозефа Леннокса».
Постановщик, высокий мужчина с ярко-рыжими волосами, по имени Фил Вестберг [9], позвонил мне сразу же, как купил рассказ, и вежливо поинтересовался, как я себе представляю пьесу «Деревянные пижамы». Я ничего не понимал в этом деле, поэтому посоветовал что-то тупое и незапоминающееся, да он и все равно не хотел слушать, потому что уже все решил сам. Он начал излагать мне свой план, и в какой-то момент я отнял трубку от уха и тупо уставился на нее. Он говорил о «Деревянных пижамах», но это уже были не мои пижамы. Рассказ начинался в ванной, а пьеса — на вечеринке, что мгновенно вырезало из моего произведения около четырех тысяч слов. Главный герой пьесы занимал в рассказе отнюдь не центральное место, я вообще его в последний момент ввел. Но Вестберг знал, что ему нужно, и, конечно, многое из моей писанины показалось ему лишним. Когда наконец это дошло до меня (как до жирафа), я улизнул в темноту и полтора года не слышал от «Фила» ничего — пока он не прислал мне контрамарку на премьеру.
Фил и его команда использовали мой рассказ как основу крайне популярной (и гнетущей) пьесы «Голос нашей тени». Наряду с прочим в ней говорилось о печатях и мечтах молодежи. Она шла на Бродвее два года, получила Пулитцеровскую премию, и по ней сняли более или менее приличный фильм. От постановок и продажи прав, побочных и международных, я, слава богу, получал свой процент — небольшой, но в денежном выражении неплохой.
Шумиха вокруг пьесы застала меня на старшем курсе колледжа. Сначала я решил, что это здорово, но потом пришел в натуральный ужас. Люди были уверены, что все это написал я, и мне приходилось тратить немало времени, объясняя, что мой вклад был не более чем, скажем так, микроскопичен. На премьере я сидел среди публики и смотрел, как молодые актеры изображают Росса и Бобби и других парней и девушек, которых я так хорошо знал сто лет назад, в другой жизни. Я видел, как авторы пьесы исказили и изуродовали их, и, выходя из театра, я ощутил боль вины за смерть брата. Но жаждал ли я рассказать кому-нибудь, что в действительности случилось в тот день? Нет. Из вины можно вылепить все, что угодно. Это странный сорт глины — если знаешь, как правильно с ней обращаться, можешь перекручивать ее, и месить, и лепить из нее все, что заблагорассудится, и задвинуть куда угодно. Знаю, это обобщение, но я занимался именно что фигурной лепкой, и, когда стал постарше, мне все проще и проще было подвести разумное основание под тот факт, что я убил брата. Это был несчастный случай. Я не собирался убивать Росса. Он был чудовищем и заслуживал смерти. Если бы он не заговорил о мастурбации в тот день… Все это помогало мне придать нужную форму тому голому, ужасному факту, что я убил брата.
Маму это свело с ума. Спустя неделю после похорон она встала у подножия лестницы и начала бессвязно кричать моему мертвому брату, что пора подниматься и идти в школу. Ее пришлось отправить в больницу. Я же постоянно трясся, и мне вводили огромные дозы транквилизаторов, отчего я чувствовал себя, будто плыву в безбрежной синеве.
Когда мою мать решили оставить в больнице, отец отвел меня в кафе пообедать. Мы оба ничего не ели. Посреди обеда он отодвинул тарелки и взял меня за руки:
— Джо, сынок, на время мы останемся одни, ты и я, и нам будет тяжело, очень тяжело.
Я кивнул и впервые чуть было не рассказал ему все, от начала до конца. Потом отец взглянул на меня, и я увидел крупные чистые слезы у него на лице.
— Я плачу, Джо, о твоем брате и потому что мне очень не хватает твоей мамы. Такое ощущение, что у меня оторвали часть тела. Я говорю тебе это, потому что ты, наверно, должен понять, и мне понадобится твоя помощь, чтобы быть сильным. Я помогу тебе, а ты помоги мне, хорошо? Ты самый лучший сын, лучше и пожелать нельзя, и с этих пор мы никому и ничему не дадим одолеть нас. Ничему! Верно?
После смерти Росса я видел Бобби всего два или три раза. Когда учебный год закончился, он завербовался в морскую пехоту и в конце июня уехал из города, но слухи о нем просачивались. Судя по всему, Бобби стал очень хорошим солдатом. Он прослужил четыре года, а когда вернулся, я уже был на первом курсе колледжа.
На втором курсе долгие выходные я проводил дома. Как-то в субботу вечером я нудно спорил с отцом о своем «будущем», после чего в раздражении ушел и отправился в бар залить тоску пивом.
Когда я пил третью кружку, кто-то, сев за стойку рядом со мной, коснулся моего локтя. Я смотрел телевизор и не обратил на это внимания. Меня снова тронули за локоть, и я раздраженно оглянулся. И увидел Бобби. У него были очень длинные волосы и усы, как у Фу-Маньчжу [7], окаймлявшие его квадратный подбородок. Бобби улыбнулся и похлопал меня по плечу
— Боже мой, Бобби!
— Ну, как поживаешь, Джо Колледж?
Он продолжал улыбаться, и я с некоторым облегчением понял, что он в дупель обкурен.
— Как колледж, Джо?
— Отлично, Бобби. А ты как?
— Хорошо, парень. Все очень круто.
— Да? А чем ты занимаешься? То есть, м-м-м, я хотел спросить, где ты работаешь?
— Послушай, Джо, я хотел бы поговорить с тобой поосновательней, понимаешь? Ты знаешь, нам есть о чем поговорить.
В его худом и усталом лице жила неуверенность, говорившая о том, что он потратил годы, хватаясь за что попало и ни в чем не преуспев. Мне было жаль его, но я понимал, что вряд ли чем-то могу ему помочь. Его рука лежала у меня на плече, и я положил свою сверху, стараясь выразить, что он, как ни странно, по-прежнему играет важную роль в моей жизни.
Я уже упоминал о том, каким тонким чутьем он обладал. Мое прикосновение к его руке как будто задело в нем какую-то струнку. Он отдернул руку, и его взгляд резко переменился. Это снова был коварный, злобный Бобби Хенли, поднесший пивную открывашку к моему лицу. Ярость билась в его глазах, как птица о стекло. Я моргнул и попытался улыбнуться, стараясь восстановить ситуацию, которая была мгновение назад.
— Эй, парень, я хочу задать тебе один вопрос. Ты когда-нибудь ходишь на могилу своего брата? А? Носишь Россу цветы или что-нибудь такое?
— Я…
— Ты, дерьмо! Ты не ходишь туда, я знаю! А я там провожу все свое долбаное время, тебе это известно? Этот парень был моим лучшим другом из всех! А ты его родной брат, и тебе насрать на него. Ничего удивительного, что он считал тебя маленьким говнюком. Ты такой и есть! — Бобби отодрал себя от табурета и полез в карман за деньгами. Достав скомканную долларовую банкноту, он швырнул ее на стойку. Зеленый комок покатился и упал на пол. — Думаешь, я не знаю про тебя, Джо? Думаешь, не знаю, что у тебя на душе? Ну, так я скажу тебе кое-что, парень. Росс был король, и никогда не забывай этого. Король, мать твою. А ты — боже, ты просто мешок дерьма! Не оглядываясь, он вышел из бара. Я хотел догнать его и сказать, что он не прав. Но я подождал, делая вид, будто стараюсь придумать, что ему сказать, когда догоню. Сказать? Мне было нечего ему сказать. Сказать было больше нечего.
Через месяц я написал рассказ под названием «Деревянные пижамы» для курса по словесному творчеству, который я посещал. Преподаватель многократно призывал нас писать о том, что мы пережили сами. Потрясенный встречей с Бобби, я решил последовать совету и попытаться укротить одно из чудовищ своей совести, написав рассказ про Бобби, Росса и их шайку.
Проблема была в том, о чем писать. Сначала я хотел рассказать, как они планировали ограбить пост Американского легиона [8] и забрать все оружие, но дело случайно сорвалось, потому что накануне запланированного налета в здании возник пожар. То есть я попытался написать об этом, но получилась полная чепуха. Я понял, что не знаю, как подойти к моему брату и его миру. Он и все, чем он был, так долго текли в моих жилах, что, когда я перестал думать, кем и чем он был, получился пшик. Я знал все черточки его характера, все свойственные ему цвета, но когда я попытался перенести их на бумагу, у меня не получилось рисунка, все слилось в одно белое пятно. Попробуйте-ка объяснить кому-нибудь, что же такое белый цвет, и максимум, на что вас хватит, — сказать, что белый цвет — это все цвета в одном.
Я попытался писать от первого лица — от лица девочки, брошенной одним из парней. Ничего не получилось, и тогда я попробовал поставить себя на место одного из их родителей. Полная неудача. Я исписал три листа историями про Росса и Бобби. Над некоторыми я хохотал, другие вызывали у меня печаль и чувство вины. Вспоминая все это, я заразился навязчивой идеей: непременно сохранить часть их мира на бумаге. Казалось, ничто меня не остановит.
Забавно, но сначала мне даже не приходило в голову что-нибудь придумывать, использовать брата и всю их шайку как персонажей моего рассказа. Росс так ярко присутствовал в моей жизни и совершил столько всяких выходок, что я и не думал приписывать ему вымышленные поступки или мысли. Однако в конечном счете именно это и произошло. Как-то субботним вечером, проезжая по студенческому городку, я увидел компанию крутых парней. Они вразвалочку шагали по центральной улице, разодетые, как на праздник.
Сколько раз я наблюдал, как мой брат укладывает волосы в идеальные блестящие завитки, выливает на себя галлон одеколона «English Leather» и, закончив труд, подмигивает себе в зеркало в ванной:
— Красавец, Джо. Твой брат — красавец!
Как-то днем я задумался над этим, сидя за пишущей машинкой. Я начал рассказ с этих самых слов, обращенных к восхищенному братишке, сидящему на краю ванны и наблюдающему за приготовлениями. У меня не было ни малейшего представления, куда двигаться дальше.
Чтобы написать рассказ, мне потребовалось две недели. В нем описывалось, как группа провинциальных хулиганов готовится пойти на вечеринку к одной девушке. У каждого парня в рассказе был свой маленький кусочек, и по очереди они рассказывали о своей жизни и о своих ожиданиях от грядущей вечеринки у Бренды.
Ни над чем в жизни я не работал так усердно. Я влюбился в свою работу. Я нанизывал рассказ каждого персонажа на предыдущий нежно, словно строил карточный домик. Я непрестанно перетасовывал их для наилучшего эффекта и страшно рассердил преподавателя тем, что сдал сочинение через неделю после назначенного срока. Однако когда работа была закончена, я понял, что написал нечто хорошее — возможно, даже незаурядное. Я поистине гордился тем, что получилось.
Моему преподавателю тоже понравилось, и он предложил послать рассказ в какой-нибудь журнал. Я так и сделал и через несколько месяцев мой рассказ обошел все большие и маленькие журналы. В конце концов его принял «Хронометр» с тиражом семьсот экземпляров. В качестве гонорара мне выдачи два авторских экземпляра, но я был счастлив. Я вставил обложку в рамку и повесил на стене над письменным столом.
Через три месяца мне позвонил один театральный продюсер из Нью-Йорка и спросил, не продам ли я ему эксклюзивные права на свой рассказ за две тысячи долларов. Удивленный, я чуть было не согласился, но вспомнил истории про то, как коварные продюсеры нагревают писателей на целые кучи денег, и сказал, чтобы он перезвонил через пару дней. Тем временем я отыскал в библиотеке колледжа экземпляр «Писательского рынка» и выписал фамилии и телефонные номера четырех или пяти литературных агентов, после чего начал звонить. Первым агентом оказалась женщина. Я объяснил ей ситуацию и спросил, как мне поступить. К концу разговора она согласилась представлять мои интересы, и когда человек из Нью-Йорка позвонил снова, я сказал ему, чтобы улаживал дело с моим литературным агентом.
Знаете, что получается, когда продаешь кому-нибудь свой рассказ? Его крутят и так, и сяк и выворачивают наизнанку, а вконец распотрошив («придав ему форму», как они любят выражаться), представляют публике с надписью мелким шрифтом в углу афиши: «По рассказу Джозефа Леннокса».
Постановщик, высокий мужчина с ярко-рыжими волосами, по имени Фил Вестберг [9], позвонил мне сразу же, как купил рассказ, и вежливо поинтересовался, как я себе представляю пьесу «Деревянные пижамы». Я ничего не понимал в этом деле, поэтому посоветовал что-то тупое и незапоминающееся, да он и все равно не хотел слушать, потому что уже все решил сам. Он начал излагать мне свой план, и в какой-то момент я отнял трубку от уха и тупо уставился на нее. Он говорил о «Деревянных пижамах», но это уже были не мои пижамы. Рассказ начинался в ванной, а пьеса — на вечеринке, что мгновенно вырезало из моего произведения около четырех тысяч слов. Главный герой пьесы занимал в рассказе отнюдь не центральное место, я вообще его в последний момент ввел. Но Вестберг знал, что ему нужно, и, конечно, многое из моей писанины показалось ему лишним. Когда наконец это дошло до меня (как до жирафа), я улизнул в темноту и полтора года не слышал от «Фила» ничего — пока он не прислал мне контрамарку на премьеру.
Фил и его команда использовали мой рассказ как основу крайне популярной (и гнетущей) пьесы «Голос нашей тени». Наряду с прочим в ней говорилось о печатях и мечтах молодежи. Она шла на Бродвее два года, получила Пулитцеровскую премию, и по ней сняли более или менее приличный фильм. От постановок и продажи прав, побочных и международных, я, слава богу, получал свой процент — небольшой, но в денежном выражении неплохой.
Шумиха вокруг пьесы застала меня на старшем курсе колледжа. Сначала я решил, что это здорово, но потом пришел в натуральный ужас. Люди были уверены, что все это написал я, и мне приходилось тратить немало времени, объясняя, что мой вклад был не более чем, скажем так, микроскопичен. На премьере я сидел среди публики и смотрел, как молодые актеры изображают Росса и Бобби и других парней и девушек, которых я так хорошо знал сто лет назад, в другой жизни. Я видел, как авторы пьесы исказили и изуродовали их, и, выходя из театра, я ощутил боль вины за смерть брата. Но жаждал ли я рассказать кому-нибудь, что в действительности случилось в тот день? Нет. Из вины можно вылепить все, что угодно. Это странный сорт глины — если знаешь, как правильно с ней обращаться, можешь перекручивать ее, и месить, и лепить из нее все, что заблагорассудится, и задвинуть куда угодно. Знаю, это обобщение, но я занимался именно что фигурной лепкой, и, когда стал постарше, мне все проще и проще было подвести разумное основание под тот факт, что я убил брата. Это был несчастный случай. Я не собирался убивать Росса. Он был чудовищем и заслуживал смерти. Если бы он не заговорил о мастурбации в тот день… Все это помогало мне придать нужную форму тому голому, ужасному факту, что я убил брата.