Керуак Джек

Подземные


   Джек Керуак
   Подземные
   ИЗ РОМАНА "НА ДОРОГЕ" (1957)
   Я впервые встретил Дина вскоре после того, как мы с женой расстались. Я тогда едва выкарабкался из серьезной болезни, о которой сейчас говорить неохота, достаточно лишь сказать, что этот наш жалкий и утомительный раскол сыграл не последнюю роль, и я чувствовал, что все сдохло. С появлением Дина Мориарти началась та часть моей жизни, которую можно назвать "жизнью на дороге". Я и прежде часто мечтал отправиться на Запад посмотреть страну, но планы всегда оставались смутными, и с места я не трогался. Дин же - как раз тот парень, который идеально соответствует дороге, поскольку даже родился на ней: в 1926 году его родители ехали на своей колымаге в Лос-Анжелес и застряли в Солт-Лейк-Сити, чтобы произвести его на свет. Первые рассказы о нем я услышал от Чада Кинга; Чад и показал мне несколько его писем из исправительной колонии в Нью-Мексико. Меня эти письма неимоверно заинтересовали, поскольку в них Дин так наивно и так мило просил Чада научить его всему, что тот сам знал про Ницше и про все остальные дивные интеллектуальные штуки. Как-то раз мы с Карло говорили об этих письмах в том смысле, что познакомимся ли мы когда-нибудь с этим странным Дином Мориарти. Все это было еще тогда, давно, когда Дин не был таким, как сегодня, когда он был еще сплошь окруженным тайной пацаном только что из тюрьмы. Потом стало известно, что его выпустили из колонии, и что он впервые в жизни едет в Нью-Йорк. Еще ходили разговоры, что он только что женился на девчонке по имени Мэрилу.
   Однажды, когда я шлялся по студенческому городку, Чад и Тим Грэй сказали мне, что Дин остановился на какой-то квартире безо всяких удобств в Восточном Гарлеме - то есть, в испанском квартале. Он приехал прошлой ночью, в Нью-Йорке первый раз, с ним - его остренькая и симпатичная подружка Мэрилу. Они слезли с междугородного "грейхаунда" на 50-й Улице, свернули за угол, чтобы найти чего-нибудь поесть, и сразу зашли к Гектору, и с тех самых пор кафетерий Гектора всегда оставался для Дина главным символом Нью-Йорка. Они тогда истратили все деньги на здоровенные чудесные пирожные с глазурью и взбитыми сливками.
   Все это время Дин вешал Мэрилу на уши примерно следующее:
   - Ну, милая, вот мы и в Нью-Йорке, и хоть я не совсем еще рассказал тебе, о чем думал, когда мы ехали через Миссури, а особенно - в том месте, где мы проезжали Бунвильскую Колонию, которая напомнила мне собственные тюремные дела, теперь совершенно необходимо отбросить все, что осталось от наших личных привязанностей, и немедленно прикинуть конкретные планы трудовой жизни... - И так далее, как он обычно разговаривал в те, самые первые дни.
   Мы с парнями поехали к нему в эту квартирку, и Дин вышел открывать нам в одних трусах. Мэрилу как раз спрыгивала с кушетки: Дин отправил обитателя хаты на кухню, возможно - варить кофе, а сам решал свои любовные проблемы, ибо для него секс оставался единственной святой и важной вещью в жизни, как бы ни приходилось потеть и материться, чтобы вообще прожить, ну и так далее. Все это было на нем написано: в том, как он стоял, как покачивал головой, все время глядя куда-то вниз, будто молодой боксер, получающий наставления тренера, как кивал, чтобы заставить поверить, что впитывает каждое слово, вставляя бесчисленные "да" и "хорошо". С первого взгляда он напомнил мне молодого Джина Отри - ладный, узкобедрый, голубоглазый, с настоящим оклахомским выговором, - в общем, эдакий герой заснеженного Запада с небольшими бакенбардами. Он и в самом деле работал на ранчо у Эда Уолла в Колорадо до того, как женился на Мэрилу и поехал на Восток. Мэрилу была миленькой блондинкой с громадными кольцами волос - целое море золотых локонов. Она сидела на краешке кушетки, руки свисали с колен, а голубые деревенские глаза с поволокой смотрели широко и неподвижно, потому что сейчас она торчала в сером и злом Нью-Йорке, о котором столько слышала дома, на Западе, сидела на хате, словно длиннотелая чахлая сюрреалистическая женщина Модильяни, ожидающая в какой-нибудь важной приемной. Но помимо того, что Мэрилу была просто милашкой, глупа она была жутко и способна на ужасные поступки. Той ночью все пили пиво, болтали и ржали до самой зари, а наутро, когда мы уже оцепенело сидели и докуривали бычки из пепельниц при сером свете унылого дня, Дин нервно поднялся, походил взад-вперед, подумал и решил, что самое нужное сейчас - это заставить Мэрилу приготовить завтрак и подмести пол.
   - Другими словами, давай шевелиться, милая, слышишь, что я говорю, иначе будет один сплошной разброд, а истинного знания или кристаллизации своих планов мы не добьемся.
   Тут я ушел.
   На следующей неделе он признался Чаду Кингу, что ему абсолютно необходимо научиться у того писать. Чад ему ответил, что писатель тут - я, и что за советом обращаться надо ко мне. Тем временем, Дин устроился работать на автостоянку, поссорился с Мэрилу у них на новой квартире в Хобокене - одному Богу известно, чего их туда занесло, - и она так рассвирепела, что замыслила месть и позвонила в полицию с каким-то вздорным, истеричным, идиотским поклепом, и Дину пришлось из Хобокена свалить. Жить ему было негде. Он поехал прямиком в Патерсон, Нью-Джерси, где я жил со своей теткой, и как-то вечером, когда я занимался, в дверь постучали, и вот уже Дин кланялся и подобострастно расшаркивался в полумраке прихожей, говоря при этом:
   - При-вет, ты меня помнишь - я Дин Мориарти? Я приехал попросить тебя показать мне, как надо писать.
   - А где Мэрилу? - спросил я, и Дин ответил, что она, видимо, выхарила у кого-нибудь несколько долларов и поехала обратно в Денвер, "шлюха!". А раз так, то мы пошли с ним выпить пива, потому что разговаривать так, как нам хотелось, мы не могли в присутствии моей тетки, которая сидела в гостиной и читала свою газету. Она бросила на Дина один-единственный взгляд и решила, что он - шалый.
   В баре я ему сказал:
   - Слушай, чувак, я очень хорошо знаю, что ты ко мне приехал не только затем, чтобы стать писателем, да и, в конце концов, что я сам об этом знаю, кроме того, что на этом надо заклеиться с такой же страшной силой, как на амфетаминах.
   А он ответил:
   - Да, конечно, я точно знаю, что ты имеешь в виду, и все эти проблемы, на самом деле, мне тоже приходили в голову, но то, чего я хочу, это реализация таких факторов, что в случае, если придется зависеть от шопенгауэровской дихотомии для любого внутренне реализуемого... - И дальше по тексту - штуки, которых я ни на йоту не понимал, да и он сам тоже. В те дни он действительно не соображал, о чем говорил; то есть это был просто только что откинувшийся юный зэк, зацикленный на дивных возможностях стать настоящим интеллектуалом, и ему нравилось разговаривать тем тоном и пользоваться теми словами, которые слышал от "настоящих интеллектуалов", но как-то совершенно замороченно - хотя учтите, он не был так уж наивен во всем остальном, и ему потребовалось лишь несколько месяцев провести с Карло Марксом, чтобы полностью освоиться во всяких специальных словечках и жаргоне. Однако, мы прекрасно поняли друг друга на иных уровнях безумия, и я согласился на то, чтобы он остался у меня дома, пока не найдет работу, а дальше мы уговорились как-нибудь отправиться на Запад. Это было зимой 1947-го.
   Однажды вечером, когда Дин ужинал у меня - а он уже работал на стоянке в Нью-Йорке, - а я быстро барабанил на своей машинке, он облокотился мне на плечи и сказал:
   - Ну, давай же, девчонки ждать не будут, закругляйся.
   Я ответил:
   - Погоди минуточку, вот сейчас только главу закончу. - А это была одна из лучших глав во всей книге. Потом я оделся, и мы понеслись в Нью-Йорк на стрелку с какими-то девчонками. Пока автобус шел в жуткой фосфоресцирующей пустоте Линкольн-Тоннеля, мы держались друг за друга, возбужденно болтали, орали и размахивали руками, и я начал врубаться в этого психа Дина. Парня просто до чрезвычайности возбуждала жизнь, но если он и был пройдохой, так это только оттого, что слишком хотел жить и общаться с людьми, которые иначе бы не обращали на него никакого внимания. Он подкалывал и меня, и я это знал (по части жилья, еды и того, "как писать"), и он знал, что я это знаю (это и было основой наших отношений), но мне было плевать, и мы прекрасно ладили - не доставая друг друга и особо не церемонясь; мы ходили друг за дружкой на цыпочках, будто только что трогательно подружились. Я начал учиться у него так же, как он, видимо, учился у меня. О том, что касалось моей работы, он говорил:
   - Валяй дальше, все, что ты делаешь, - клево. - Он заглядывал мне через плечо, когда я писал свои рассказы, и вопил: - Да! Так и надо! Ну, ты даешь, чувак! - Или говорил: - Ф-фу! - и промакивал лицо носовым платком. - Слушай, елки-палки, ведь еще столько можно сделать, столько написать! Хотя бы начать все это записывать, без всяких наносных стеснений и не упираясь ни в какие литературные запреты и грамматические страхи...
   - Все верно, чувак, ты правильно заговорил. - И я видел, как некое подобие священной молнии сверкает в его возбуждении и в его видениях, которые изливались из него таким потоком, что люди в автобусах оборачивались посмотреть на этого "психа ненормального". На Западе он провел треть своей жизни в бильярдной, треть - в тюрьме, а треть - в публичной библиотеке. Видели, как он целеустремленно несся с непокрытой головой по зимним улицам в сторону бильярдной, таща под мышкой книги, или карабкался по деревьям, чтобы попасть на чердак каких-нибудь своих приятелей, где обычно сидел днями напролет, читая или скрываясь от представителей закона.
   Мы поехали в Нью-Йорк - я забыл, в чем там было дело, какие-то две цветные девчонки - и никаких девчонок на месте, конечно, не оказалось: они должны были встретиться с Дином в кафешке и не пришли. Мы тогда поехали на его стоянку, где ему что-то надо было сделать - переодеться в будке на задворках, прихорошиться перед треснутым зеркалом, что-то типа такого, - а уж потом двинулись дальше. Как раз в тот вечер Дин повстречался с Карло Марксом. Грандиозная штука произошла, когда они встретились. Два таких острых ума, как они, приглянулись друг другу сразу же. Скрестились два проницательных взгляда - святой пройдоха с сияющим разумом и печальный поэтичный пройдоха с темным разумом, то есть Карло Маркс. Начиная с этой самой минуты, я видел Дина только изредка, и мне было немного обидно. Их энергии сшибались лбами, и в сравнении я был просто лохом и не мог держаться с ними наравне. Тогда-то и началась вся эта безумная катавасия, которая потом закрутила всех моих друзей и все, что у меня оставалось от семьи, затянула в большую тучу пыли, застившую Американскую Ночь. Карло рассказал ему про Старого Быка Ли, про Элмера Хассела и Джейн: как Ли в Техасе выращивал траву, как Хассел сидел на острове Рикера, как Джейн бродила по Таймс-Сквер вся в бензедриновых глюках, таская на руках свою малышку, и как она кончила в Белльвю. А Дин рассказал Карло про разных неизвестных людей с Запада, типа Томми Снарка, колченогой акулы бильярда, картежника и святого педераста. Рассказал и про Роя Джонсона, про Большого Эда Данкеля - корешей своего детства, уличных корешей, про своих бессчетных девчонок и половые попойки, про порнографические картинки, про своих героев, героинь, про свои приключения. Они вместе носились по улицам, врубаясь во все так, как у них это было с самого начала, и что позже стало восприниматься с такой грустью и пустотой. Но тогда они выплясывали по улицам как придурочные, а я тащился за ними, как всю свою жизнь волочился за теми людьми, которые меня интересовали, потому что единственные люди для меня - это безумцы, те, кто безумен жить, безумен говорить, безумен быть спасенным, алчен до всего одновременно, кто никогда не зевнет, никогда не скажет банальность, кто лишь горит, горит, горит как сказочные желтые римские свечи, взрываясь среди звезд пауками света, а в середине видно голубую вспышку, и все взвывают: "А-аууу!" Как звали таких молодых людей в гетевской Германии? Всей душой желая научиться писать как Карло, Дин первым же делом атаковал его этой своей любвеобильной душой, какая бывает только у пройдох:
   - Ну Карло же, дай же мне сказать - я вот что хочу сказать... - Я не видел их где-то недели две, и за это время они зацементировали свои отношения до зверской степени непрерывных ежедневных и еженощных разговоров.
   Потом пришла весна, клевое время для путешествий, и каждый в нашей рассеявшейся компании готовился к той или иной поездке. Я был занят своим романом, а когда дошел до срединной отметки, то после того, как мы с теткой съездили на Юг проведать моего братца Рокко, я был вполне готов отправиться на Запад первый раз в своей жизни.
   Дин уже уехал. Мы с Карло проводили его со станции "грейхаунда" на 34-й Улице. Там наверху у них было место, где за четвертачок можно сфотографироваться. Карло снял очки и стал выглядеть зловеще. Дин снялся в профиль, при этом застенчиво оборачиваясь. Я сфотографировался в фас но так, что стал похож на тридцатилетнего итальянца, готового порешить всякого, кто хоть слово скажет против его матери. Эту фотографию Карло и Дин аккуратно разрезали бритвой посередине и спрятали половинки себе в бумажники. На Дине был настоящий западный деловой костюм, купленный специально для великого возвращения в Денвер: парень кончил свой первый загул в Нью-Йорке. Я говорю "загул", но Дин лишь впахивал на своих стоянках как вол. Это был самый фантастический служитель автостоянок в целом мире: он мог задним ходом втиснуть машину в узкую щель и тормознуть у самой стенки с сорока миль в час, выпрыгнуть из кабины, пробежаться между бамперами впритык, вскочить в другую машину, развернуться со скоростью пятьдесят миль в час на крохотном пятачке, быстро сдать назад в тесный тупичок, бум - захлопнуть дверцу с такой поспешностью, что видно, как машина вибрирует, когда он из нее вылетает, затем рвануть к будке с кассой, словно звезда гаревых дорожек, выдать квитанцию, прыгнуть в только что подъехавший автомобиль, не успеет еще владелец и выбраться из него, буквально проскочить у того под ногами, завестись с еще незакрытой дверцей и с ревом - к следующему свободному пятачку; разворот, шлеп на место, тормоз, вылетел, ходу: работать вот так без передышки по восемь часов в ночь, как раз в вечерние часы пик и после театральных разъездов, в засаленных штанах с какого-то алкаша, в обтрепанной куртке, отороченной мехом, и в разбитых башмаках, спадающих с ноги. Теперь он к возвращению домой купил себе новый костюм, синий в тончайшую полоску, жилет и все остальное - одиннадцать долларов на Третьей Авеню, вместе с часами и цепочкой, и к тому же - портативную пишущую машинку, на которой собирался начать писать в каких-нибудь денверских меблированных комнатах, как только найдет там работу. Мы устроили прощальный обед из сосисок с бобами в "Рикере" на Седьмой Авеню, а потом Дин сел в автобус и с ревом отчалил в ночь. Вот и уехал наш крикун. Я пообещал себе отправиться туда же, когда весна зацветет по-настоящему, а земля раскроется.
   Вот так, на самом деле, и началась моя дорожная жизнь, и то, чему суждено было случиться потом, - чистая фантастика, и не рассказать об этом нельзя.
   Да, и я хотел ближе узнать Дина не просто потому, что был писателем и нуждался в свежих впечатлениях, и не просто потому, что вся моя жизнь, вертевшаяся вокруг студгородка, достигла какого-то завершения цикла и сошла на нет, но потому, что непонятным образом, несмотря на несходство наших характеров, он напоминал мне какого-то давно потерянного братишку: при виде страдания на его костистом лице с длинными бачками и капель пота на напряженной мускулистой шее я невольно вспоминал свои мальчишеские годы на красильных свалках, в котлованах, заполненных водой, и на речных отмелях Патерсона и Пассаика. Его грязная роба льнула к нему так изящно, будто заказать лучшего костюма у портного было невозможно, а можно было лишь заработать его у Прирожденного Портного Естества И Радости, как этого своим потом и добился Дин. А в его возбужденной манере говорить я вновь слышал голоса старых соратников и братьев - под мостом, среди мотоциклов, в соседских дворах, расчерченных бельевыми веревками, и на дремотных полуденных крылечках, где мальчишки тренькают на гитарах, пока их старшие братья вкалывают на фабриках. Все остальные нынешние мои друзья были "интеллектуалами": антрополог-ницшеанец Чад, Карло Маркс с его прибабахнутыми сюрреальными разговорами тихим голосом с серьезным взглядом, Старый Бык Ли с такой критической растяжечкой в голосе, не приемлющий абсолютно ничего; или же они были потайными беззаконниками, типа Элмера Хассела с этой его хиповой презрительной насмешкой, или же типа Джейн Ли, особенно когда та растягивалась на восточном покрывале своей кушетки, фыркая в "Нью-Йоркер". Но разумность Дина была до последнего зернышка дисциплинированной, сияющей и завершенной, без этой вот занудной интеллектуальности. А "беззаконность" его была не того сорта, когда злятся или презрительно фыркают: она была диким выплеском американской радости, говорящей "да" абсолютно всему, она принадлежала Западу, она была западным ветром, одой, донесшейся с Равнин, чем-то новым, давно предсказанным, давно уже подступающим (он угонял машины, только чтобы прокатиться удовольствия ради). А кроме этого, все мои нью-йоркские друзья находились в том кошмарном положении отрицания, когда общество низвергают и приводят для этого свои выдохшиеся причины, вычитанные в книжках, - политические или психоаналитические; Дин же просто носился по обществу, жадный до хлеба и любви, - ему было, в общем, всегда плевать на то или на это, "до тех пор, пока я еще могу заполучить себе вот эту девчоночку с этим ма-а-ахоньким у нее вон там между ножек, пацан", и "до тех пор, пока еще можно пожрать, слышишь, сынок? я проголодался, я жрать хочу, пошли сейчас же пожрем чего-нибудь!" - и вот мы уже несемся жрать, о чем и глаголил Екклезиаст: "Се доля ваша под солнцем".
   Западный родич солнца, Дин. Хотя тетка предупредила, что он меня до добра не доведет, я уже слышал новый зов и видел новые дали - и верил в них, будучи юн; и проблески того, что действительно не довело до добра, и даже то, что впоследствии Дин отверг меня как своего кореша, а потом вообще вытирал об меня ноги на голодных мостовых и больничных койках разве имело все это хоть какое-нибудь значение? Я был молодым писателем и хотел стронуться с места.
   Я знал, что где-то на этом пути будут девчонки, будут видения - все будет; где-то на этом пути жемчужина попадет мне в руки.
   Перевод и вступительное слово Максима Немцова
   ДЖЕК КЕРУАК:
   "НА ИНЫХ УРОВНЯХ БЕЗУМИЯ"
   Джек Керуак, человек, давший голос целому поколению в литературе, родился 12 марта 1922 года в Лоуэлле, штат Массачусеттс, и умер в 47 лет. За свою короткую жизнь, проведенную, в основном, "на колесах", он успел написать около 20 книг прозы, поэзии и снов и стать самым известным и противоречивым автором своего времени.
   Многие считали и считают его писателем никудышним, многие - классиком литературы этого столетия, но практически все сходятся в одном: без Керуака литературы "разбитых" просто не было бы. По его книгам и разговорам учились писать, наверное, все битники. Он придумывал названия их книгам, кормил их идеями и замыслами. Стиль "письмодействия", отчасти заимствованный им у Марселя Пруста и творчески видоизмененный, оказался очень привлекательным для Аллена Гинзберга, Уильяма Берроуза, Грегори Корсо и многих других - а уж опосредованным влияниям в мировой литературе несть числа.
   ...Стирай все пороги между глазом, рукой и листом бумаги - пиши как дышишь, как живешь - литература делается каждым твоим шагом. Если умеешь по-детски восторгаться живописным дощатым сортиром на склоне горы и густым среднезападным мороженым, ножками школьницы и закатом над товарной станцией - значит, ты тоже можешь делать литературу... Манерностью это не было. Керуак боролся за свое право писать так, как говорил и думал: сам язык, ритм, расхристанная пунктуация - все помогало ему кидаться головой в омут свободного самовыражения. Гинзберг называл его стиль "спонтанной боповой просодией" - а джаз не требует пауз в композиции, ему не нужна редактура. Почти бессознательный поток. Голая экзистенция кончика пера или клавиш машинки.
   Это было неслыханно. Талантливого выскочку ставили на место: редакторы ортодоксального издательства "Вайкинг" постарались оградить читателей от стилистических инноваций Керуака при публикации романа "На Дороге"("On the Road") в 1957 году - через пять лет после того, как три сумбурных недели были истрачены на лихорадочную запись на рулон газетной бумаги мыслей и событий нескольких минувших лет, проведенных в скитаниях по всему континенту. Но к тому времени Джек в глазах богемной тусовки с Таймс-Сквер уже был признанным "писателем": в 1950 году вышел "Городок и Город" - прото-книга многотомной "Легенды о Дулуозе", книги, которую он писал всю жизнь, и в которой - вся его жизнь. Поэтому, наверное, так трудно Керуака описывать - жизнь его задокументирована им самим, возможно, лучше кого бы то ни было в современной литературе.
   Наверное, нет необходимости расшифровывать имена всех персонажей "На Дороге" - досточно сказать, что за ними всеми стоят реальные люди, часто обижавшиеся на Керуака, не подозревавшие, что он запоминал мельчайшие детали их поведения и разговоров. Но об одном человеке все же следует сказать: Дин Мориарти - Нил Кэссиди, ближайший "кореш" Джека Керуака, духовный "давно потерянный братишка" практически всех битников, совершенно неизвестный как писатель, человек, сильно зависевший от женщин и наркотиков всю свою короткую жизнь, которую превратил в нескончаемую череду приключений и которую стремился привести к состоянию покоя и умиротворения через учения странных религиозных сект, позже - участник передвижной провокации "Веселых Проказников" Кена Кизи, почетный железнодорожник, уголовник и ужасный семьянин, любимый женой Кэролайн всю жизнь, несмотря на разрыв... Когда он умер в 1968 году, его прах был отправлен именно ей - в жизни у него больше никого не осталось, Джек Керуак уже медленно угасал от алкоголизма во Флориде. Кен Кизи писал о нем: "Нил Кэссиди делал все, что делает роман, - вот только он все делал лучше, потому что он так жил, а не только писал об этом". Его жизни хватило бы на сотню романов. Из них Керуак написал четырнадцать.
   Этим людям не суждена была долгая жизнь - они сжигали себя с обоих концов алкоголем, наркотиками, страстями... Джек Керуак умер в Сент-Питерсберге, Флорида, 31 октября 1969 года от обширного желудочного кровотечения. Еще при жизни его книги были переведены на 18 языков. На русском была издана лишь пара крохотных и изуродованных цензурой отрывков.
   Джек Керуак Jack Kerouac Подземные The Subterraneans
   Перевел с английского М. Немцов А Publishing In Tongues/PW93 Studios
   Publication 1994 ? М. Немцов, перевод, 1992 ? 1958 by Jack Kerouac --------------------------------------------------------------------------
   Перевод этой книги посвящается Светке
   1
   Когда-то я был молод и гораздо лучше разбирался в окружающем и мог с нервической разумностью говорить о чем угодно а также с ясностью и без этих вот литературных околичностей; иными словами вот вам история несамоуверенного человека и в то же время эгоманьяка, естественно, многогранного не годится - просто начать с начала и пускай истина себе просачивается, так и сделаю... Началось теплой летней ночью - ах, она сидела на крыле с Жюльеном Александером который... давайте вообще начну с истории подземных Сан-Франциско...
   Жюльен Александер ангел подземных, а подземные это имя придумал Адам Мурэд, а он поэт и мой друг сказавший "Они хиповы без поверхностности, они разумны без банальности, они интеллектуальны как черти и все знают про Паунда без претензий или чрезмерной болтовни, они очень спокойны, они очень похожи на Христа". Жюльен сам определенно похож на Иисуса. Я шел по улице с Ларри О'Харой, старым моим собутыльником по всем тем долгим и взбалмошным и безумным периодам в Сан-Франциско, когда я надирался и по-настоящему выжуливал выпивку у друзей с такой "добродушной" регулярностью которую всем просто в лом было замечать или объявлять во всеуслышанье что во мне развиваются или уже развились с юности этакие дурные шаровые наклонности хотя конечно вс° они замечали но я им нравился и как Сэм сказал "Все приходят к тебе заправиться парень, ну у тебя там и бензоколонка" или что-то в том же духе - старина Ларри О'Хара всегда со мною мил, спятивший молодой бизнесмен-ирландец из Сан-Франциско с прямо бальзаковской какой-то каморкой в глубине своей книжной лавки где покуривают ча°к и говорят о былых днях великого оркестра Бейси или былых днях великого Чу Берри - о котором больше чуть позже поскольку она и с ним тоже спуталась потому как неминуемо путалась со всеми ибо знала меня кто нервен и многоуровнев и ни в малейшей степени не однодушен - ни кусочка моей боли еще не проявилось - или страдания - Ангелы, будьте ко мне снисходительны - я даже не смотрю на страницу а прямо перед собою на грустное мерцание стены в моей комнате и на радио-КРОУ-шоу Сары Вогэн Джерри Маллигэна на столе в форме радиоприемника, другими словами они сидели на крыле машины перед баром Черная Маска на Монтгомери-Стрит, Жюльен Александер Христоподобный небритый тощий моложавый спокойный странный про такого вы или Адам почти могли бы сказать апокалиптический ангел или святой подземных, определенно звезда (теперь), и она, Марду Фокс, чье лицо когда я впервые увидел его в баре у Данте за углом навело меня на мысль: "Ей-Богу, я должен связаться с этой маленькой женщиной" а может быть еще и потому что она была негритянкой. К тому же у нее было такое же лицо как и у Риты Сэвидж подруги детства моей сестры, и о которой среди всего прочего я грезил средь бела дня о том как она у меня между ног на коленях на полу туалета, а я на стульчаке, с ее особыми прохладными губами и по-индейски резкими высокими мягкими скулами - то же самое лицо, но темное, милое, с небольшими глазами честными блестящими и напряженными она, Марду склонялась говоря что-то очень настойчиво Россу Валленстайну (другу Жюльена) наклонившись над столом, глубоко - "Я должен с нею связаться" - я пытался стрельнуть в нее радостным взглядом сексуальным взглядом на который она так и не догадалась поднять голову или увидеть - Я должен объяснить, я только-только сошел с парохода в Нью-Йорке, меня рассчитали до рейса на Кобе Япония из-за лажи с буфетчиком и моей неспособности быть милосердным и на самом деле человечным и вообще обычным парнем выполняющим обязанности дневального в кают-компании (а вы теперь не можете не признать что я придерживаюсь фактов), что для меня типично, я относился к стармеху и другим офицерам с запоздалой вежливостью, это в конце концов разозлило их, они захотели от меня чего-то услышать, может чтоб я рявкнул поутру, ставя кофе им на столик а вместо этого молча на мягких подошвах я спешил выполнить малейшее их пожелание и ни разу не улыбнулся даже гадко, даже свысока, вс° это из-за моего ангела одиночества сидящего у меня на плече пока я спускался по теплой Монтгомери-Стрит в тот вечер и увидел Марду на крыле вместе с Жюльеном, вспомнив: "О вон девчонка с которой мне надо связаться, интересно ходит ли она с кем-нибудь из этих парней" - темно, вы б ее едва разглядели на тусклой улице - ее ноги в сандалетах-шлепанцах такого сексуально привлекательного величия что я захотел поцеловать ее, их - хоть и без малейшего понятия о чем бы то ни было.