Итак, седельник Кестнер изготовлял несокрушимые ранцы, нервущиеся портфели и вечные мужские и дамские седла. Естественно, его изделия стоили дороже, чем у других. Он употреблял самую лучшую кожу, самый лучший войлок, самую лучшую дратву и все свое умение. Покупателям его изделия нравились несравненно больше его цен, и многие уходили из лавки, так ничего и не купив.
   Однажды ротмистр гусарского полка будто бы все же решил приобрести особенно красивое седло, несмотря на его дороговизну. И вдруг отец уперся, отказался отдать седло. Уж очень оно ему самому нравилось! А ведь он не умел ездить верхом и лошади у него не было - просто с ним случилось то же, что с художником, которому представилась возможность продать лучшую свою картину, а он предпочитает голодать, лишь бы не отдать ее постороннему за деньги! Ремесленники и художники, видимо, в чем-то друг другу сродни.
   Историю с ротмистром рассказала мне матушка. А отец, когда я прошлым летом его об этом спросил, утверждал, что тут нет ни слова правды. Тем не менее я готов биться об заклад, что история правдива.
   Во всяком случае, правда то, что отец был чересчур хорошим седельником и плохим коммерсантом и потому не мог преуспеть. Торговля шла неважно. Оборот оставался низким. Издержки высокими. Из маленьких долгов выросли большие. Матушка забрала все свои деньги из сберегательной кассы. Но и этих денег хватило ненадолго.
   В 1895 году двадцативосьмилетний седельник Эмиль Кестнер с убытком продал свою лавку и мастерскую, и молодая чета стала раздумывать, что же предпринять. А тут пришло письмо из Дрездена. От родственника отца. Все звали его дядюшкой Риделем. Когда-то он был плотником и долго работал на стройке, пока ему не пришла в голову удачная мысль. Он, правда, не изобрел талей, но зато надумал применять тали на строительстве домов. Если хотите, дядюшка Ридель предвосхитил массовое применение талей. Он напрокат поставлял тали и прочие механизмы строительным фирмам и подрядчикам и нажил на этом кое-какое состояние.
   Что такое тали, пусть лучше объяснит вам ваш отец или учитель. На худой конец, и я бы смог, но мне потребуется уйма бумаги и времени на размышления. А суть заключалась в том, что каменщики и плотники, вместо того чтобы таскать на собственном горбу по лесам каждый кирпич и балку, могли теперь поднимать их на стройку посредством системы блоков и троса на нужный этаж и там сгружать.
   Таким путем дядюшка Ридель зарабатывал немалые деньги и впоследствии не раз дарил мне к рождеству или на день рождения десяти- а то и двадцатимарковый золотой! Да, да, дядюшка Ридель с его талями был славным и достойным стариком! И тетушка Ридель тоже. То есть тетушка Ридель была, конечно, не славным стариком, а славной старушкой. У них в гостиной на камине стоял большой фарфоровый пудель. И еще у них было кресло-качалка.
   Итак, дядюшка Ридель написал своему племяннику Эмилю: пусть, мол, переезжает в Дрезден, столицу Саксонии. С собственным делом и широкими планами, как видно, придется надолго распрощаться. Но для умелого седельника открываются другие возможности. Так, например, отжили свой век большие вышитые дорожные саки и бесформенные плетеные корзины. Будущее - возможно, также будущее умелого племянника - принадлежит кожаным чемоданам. В Дрездене уже открылось несколько чемоданных фабрик!
   И вот мои будущие родители со всем своим скарбом переехали в королевскую резиденцию и столицу Саксонии Дрезден. В город, где мне суждено было родиться. Но с этим я еще четыре года повременил.
   Глава четвертая
   ЧЕМОДАНЫ, НАБРЮШНИКИ И БЕЛОКУРЫЕ ЛОКОНЫ
   Дрезден был изумительным городом, сокровищницей искусства и истории и тем не менее отнюдь не музеем, случайно заселенным шестью с половиной сотнями тысяч дрезденцев. Прошлое и настоящее уживались рядом созвучно. Собственно, даже составляли дуэт. А вместе с ландшафтом, с Эльбой, мостами, береговыми откосами, лесами и цепью гор на горизонте получался даже терцет. История, искусство и красота самой природы осеняли город и долину от Мейсенского собора до Гроссзедлицкого дворцового парка, слитые в единый, будто завороженный собственной гармонией аккорд.
   Когда я был маленьким и отец однажды светлым летним вечером повел меня гулять к Вальдшлосхен, потому что там играл обожаемый мною кукольный театр с петрушкой, он вдруг остановился.
   - Здесь, - сказал он, - раньше стоял трактир. Странное у него было название: "В тиши музыки".
   Я взглянул на отца с удивлением. "В тиши музыки"? И в самом деле странное название! Оно звучало так удивительно и так чарующе безмятежно, что я его навсегда запомнил. Тогда же я подумал: "Либо в трактире играет музыка, либо там тишина. Но тишина музыки - такого ведь не бывает".
   Однако когда мне впоследствии случалось останавливаться на том же месте и глядеть на раскинувшийся внизу город, в сторону Вилиша и в сторону Бабиснауэр Пагшель и вверх по Эльбе к замку Кенигштайн, я от года к году все больше понимал этого трактирщика, хоть он давно уже умер да и харчевня его давно исчезла. Один философ - это я знал и тогда - назвал архитектуру, соборы и дворцы "застывшей музыкой". Этот саксонский философ был, по существу, поэт. Ну, а трактирщик, любуясь на серебряную реку и золотой Дрезден, назвал свой трактир "В тиши музыки". Что ж, и мой саксонский трактирщик тоже, видно, был, по существу, поэтом.
   Если я действительно обладаю даром распознавать не только дурное и безобразное, но также и прекрасное, то потому лишь, что мне выпало счастье вырасти в Дрездене. Не из книг узнавал я, что такое красота. Не в школе и не в университете. Мне дано было дышать красотой, как детям лесника - напоенным сосной воздухом.
   Католическая Хофкирхе, Фрауэнкирхе работы Георга Вера, Цвингер, Пильницкий ансамбль, Японский дворец, Еврейское подворье и дом Динглингера, Рампишештрассе с ее барочными фасадами, ренессансный эркер на Шлоссштрассе, дворец Коссель, дворец в Гроссер-Гартен с маленькими кавалерскими павильонами и, наконец, с Лохвицких высот общий вид на силуэт города с его изящно-благородными башнями-но какой смысл отбарабанивать всю эту красоту, будто таблицу умножения!
   Словами даже стула не опишешь так, чтобы столяр Кунце мог воспроизвести его в своей мастерской! Что же говорить тогда о замке Морицбург с четырьмя круглыми башнями, отражающимися в водной глади! Или о вазе итальянца Коррадини у дворцового пруда, почти напротив кафе Поллендера! Или о коронных воротах в Цвингере! Нет, я уже предвижу, мне придется просить художника-иллюстратора изготовить для этой главы побольше рисунков. Чтобы вы, глядя на них, хоть немножко представили себе и почувствовали, насколько прекрасен был мой родной город!
   Может быть, я даже попрошу художника, если у него хватит времени, нарисовать один из кавалерских павильонов, стоявших по обе стороны дворца в Гроссер-Гартен! "Много бы ты дал, - думал я в юности, - чтобы жить в одном из этих павильонов! Кто знает, может, ты когда-нибудь станешь знаменитым, и тогда к тебе явится бургомистр с золотой цепью на шее и презентует тебе его от имени города". И тогда я бы въехал туда со своей библиотекой. Утром я ходил бы завтракать в Дворцовое кафе и кормил лебедей. Потом шел бы прогуляться по старым аллеям, цветущей рододендроновой роще и вокруг озера Каролы. В полдень кавалер жарил бы себе глазунью из двух яиц, а вслед за тем мог бы часок соснуть с открытым окном. Позднее - это же оттуда в двух шагах-отправился бы в зоологический сад. Или на большую цветочную выставку. Или еще в Музей гигиены. Или на бега в Рейк. А ночью, тоже с открытым окном, чудесно спал бы. Единственная живая душа в большом старинном парке.
   И снились бы мне Август Сильный {Август Сильный - курфюрст Саксонский (1694-1733); разорил страну войнами и расходами на содержание блестящего двора.}, Аврора фон Кенигсмарк и столь же красивая, сколь несчастная графиня Коссель {Аврора фон Кенигсмарк и графиня Коссель - фаворитки Августа Сильного. Графиня Коссель была заточена им в крепость на долгие годы.}. Когда бы я тогда работал, хотите вы знать? Нельзя быть такими любопытными! За меня работу справляли бы гномы! Потомки придворных карликов королей польских и курфюрстов саксонских! Крохотные и очень трудолюбивые созданьица! Следуя кратким моим указаниям, они бы за меня писали на малюсеньких пишущих машинках стихи и романы, а я тем временем, оседлав своего любимого серого в яблоках коня Альмансора, скакал бы по широким темно-коричневым дорожкам для верховой езды. До "Пикардии". Там бы мы с Альмансором выпивали кофе и съедали по куску пирога с корицей. Однако придворные карлики, пишущие стихи, и кони, лакомящиеся пирожным, никак к делу не относятся, и здесь им не место.
   Да, Дрезден был изумительным городом. Можете мне поверить. И должны будете мне поверить! Никто из вас, каким бы богатым ни был ваш отец, не в состоянии поехать туда по железной дороге и посмотреть, прав ли я. Ибо города Дрездена более не существует. Он, за малым исключением, исчез с лица земли. Его стерла вторая мировая война за одну ночь и одним мановением руки. Сотнями лет создавалась его ни с чем не сравнимая красота. Всего несколько часов потребовалось, чтобы обратить все в прах. Это произошло 13 февраля 1945 года {В эту ночь Дрезден был разрушен англо-американской авиацией.}. Восемьсот самолетов сбрасывали фугасные и зажигательные бомбы. И осталась пустыня. С полдюжиной торчащих в небе огромных остовов, похожих на опрокинутые кверху килем океанские лайнеры.
   Два года спустя я стоял среди этой необозримой пустыни и не понимал, где я. Между кирпичной крошкой и обломками валялась табличка с названием улицы. "Прагерштрассе", - с трудом разобрал я. Значит, я на Прагерштрассе? На всемирно известной Прагерштрассе? На роскошнейшей улице моего детства? На улице с самыми красочными витринами? Самой притягательной для детворы улице перед рождеством? Я стоял среди тянувшейся на километры в длину и ширину пустоты. В степи битого кирпича. В изначальном Ничто.
   И по сей день спорят, погребены ли под этим Ничто пятьдесят, сто или двести тысяч мертвецов. Открещиваются, перелагают вину друг на друга. Бесполезный спор! Этим Дрездена не воскресишь. Ни красоты его, ни мертвых! В будущем карайте правительства, а не народы! И карайте не задним числом, а немедля! Это проще сказать, чем сделать? Нет. Проще это сделать.
   Итак, в 1895 году мои родители со всем скарбом перебрались в Дрезден. Эмиль Кестнер, которому очень хотелось остаться независимым ремесленником, стал фабричным рабочим. Век машин прошелся танком по ремеслу и независимости. Обувные фабрики победили башмачников, мебельные фабрики столяров, текстильные фабрики - ткачей, фарфоровые фабрики - гончаров и фабрики чемоданов - седельников. Машины работали быстрее и дешевле. Появились уже хлебозаводы и колбасные фабрики, шляпные фабрики, мармеладные фабрики, бумажные фабрики, уксусные фабрики, пуговичные фабрики, фабрики маринованных огурчиков и фабрики искусственных цветов. Ремесленники вели упорные арьергардные бои и теперь все еще отбиваются. Достойная восхищения, но безнадежная борьба.
   В Америке вопрос давно решен. Там к мужскому портному, который обстоятельно снимет мерку и заставит вас прийти два-три раза, обращаются разве что миллионеры. Остальные представители мужского пола входят в магазин готового платья, снимают старый костюм, надевают новый с иголочки, платят деньги в кассу и спустя минуту уже на улице. Костюмы пекутся, как блины. Но как блины, которые пекутся не по-кустарному, а на блинной фабрике.
   Прогресс имеет свои преимущества. Сберегаешь время, сберегаешь деньги. Но я лично предпочитаю обращаться к портному. Он знает, что мне нравится, я знаю, что ему нравится, а господин Шмиц, его закройщик, знает, что нравится нам обоим. Это хлопотно, дорого и старомодно. Но нам, троим мужчинам, по душе. И во время примерок мы много хохочем. Я был там только позавчера. Шью себе светло-синий летний костюм, легкий, как пушинка, материал называется "фреска", свободный пиджак, двубортный, всего пара пуговиц и одна внутренняя, чтобы не обвисал, ширина брюк внизу сорок четыре сантиметра... Бог ты мой, чуть не забыл, да мне же на примерку! А я вместо того сижу за пишущей машинкой! Когда мне давно пора к портному!
   - - - - - - - - - - - - - - - - - -
   Уф! Вот я и вернулся. Костюм получится отличный. Мы все трое очень довольны. Так на чем же я остановился? Да, на моем будущем отце. На несбывшейся мечте Эриха Кестнера. Старая поговорка "Ремесло - золотое дно" больше не соответствовала действительности. Собственной мастерской рядом с жильем не существовало больше. Годы учения и голода, годы голода и странствий, три года самостоятельной работы и лишений пошли насмарку. Мечта разлетелась в прах. Деньги пропали. Надо было платить по долгам. Машины победили.
   В шесть утра трещал будильник. Бегом по мосту Альберта, бегом через весь Дрезден до Тринитатиштрассе. Чтобы добраться до чемоданной фабрики Липольда, молодому человеку требовалось полчаса. Здесь он с другими бывшими ремесленниками заготовлял кожаные части, которые затем стачивались или склепывались в чемоданы, похожие один на другой как две капли воды. А вечером, усталый, возвращался домой к жене. По субботам он приносил получку. Новое обзаведение, старые долги, денег не хватало.
   Пришлось Иде Кестнер, урожденной Августин, тоже подыскивать себе работу. Но работу надомную. Она ненавидела фабрики, для нее они были хуже тюрьмы. Достаточно того, что муж вынужден работать на фабрике. Тут уж ничего не поделаешь. Ему пришлось пойти в рабство к машине. Но она? Ни за что! Даже если придется не разгибая спины работать дома по шестнадцати часов вместо восьми на фабрике, она это предпочтет! И предпочла.
   Она стала сдельно шить для одной фирмы набрюшники. Плотные, широкие, похожие на корсеты набрюшники из холста для толстых женщин. Таскала на себе домой тяжелые, громоздкие тюки со скроенными кусками. Допоздна сидела за швейной машинкой с ножным приводом. То привод соскакивал с колеса, то ломались иголки. За жалкие гроши из нее все жилы вытягивали. Но сотня набрюшников как-никак приносила несколько марок. Хоть какая-то помощь. Лучше, чем ничего.
   Поздней осенью 1898 года Ида Кестнер перестала брать надомную работу и вместо того стала шить детские распашонки и чепчики. Она всегда мечтала иметь ребенка. И ни минуты не сомневалась, что родится мальчик. И так как она всю жизнь любила настоять на своем, то и на сей раз на своем настояла.
   23 февраля 1899 года, около четырех часов утра, на Кенигсбрюкерштрассе, 66, она на седьмом году замужества произвела на свет мальчика, вся головенка которого была в золотисто-белокурых кудряшках. На что акушерка, фрау Шредер, весьма решительная дама, не преминула с одобрением заявить: "Какой красавчик!"
   Правда, белокурые локоны продержались недолго. Но у меня и поныне хранится пожелтевшая фотография, относящаяся к первым дням моей жизни; на ней будущий автор известных и любимых читателями книг запечатлен лежащим в коротенькой распашонке на шкуре полярного медведя, и на голове новорожденного в самом деле вьются шелковистые белокурые кудряшки! А поскольку фотографии не лгут, снимок может служить бесспорным доказательством. С другой стороны, вы не обращали внимания, что у всех людей на фотографиях, у всех до одного, без исключения, огромнейшие уши? Куда большие, чем в жизни. Уж такие, такие лопухи, что, кажется, они могли бы ими ночью накрываться. Не значит ли это, что фотографии тоже могут при случае прилгнуть?
   Так или иначе, блондин ли, брюнет, меня вскоре затем по-протестантски окрестили в прекрасной старой церкви Трех Волхвов на Хауптштрассе и торжественно нарекли Эмилем Эрихом. И в той же церкви, тот же пастор Винтер в вербное воскресенье 1913 года меня конфирмовал. А еще несколько лет спустя я по праздничным утрам работал там младшим преподавателем в воскресной школе.
   Впрочем, это к делу не относится.
   Глава пятая
   КЕНИГСБРЮКЕРШТРАССЕ И Я
   Кенигсбрюкерштрассе, являвшаяся продолжением оси Прагерштрассе, Шлоссштрассе, моста Августа, Хауптштрассе и площади Альберта, начиналась вполне благопристойно и мирно. По одну ее сторону стоял за палисадником старый трактир "У зеленой ели", по другую - частный пансион "для благородных девиц". Тогда еще существовали "благородные" девицы! То есть девицы высокого происхождения. Их отцы либо были дворянами, либо зашибали кучу денег. Высокородные девицы высоко задирали нос. Но еще выше были гимназии, а еще выше гимназий - высшие школы.
   Тогда мало кто отличался скромностью. На парадных дверях богатых домов можно было прочесть: "Только для господ", а на двери черного хода: "Для поставщиков и посыльных". У господ была своя лестница, устланная мягкими ковровыми дорожками. А поставщики и посыльные должны были пользоваться черной лестницей. Иначе швейцар в ливрее бранился и поворачивал их обратно. На дверях барских особняков барственные таблички сурово и непреклонно возвещали: "Нищим и разносчикам вход воспрещен!" Другие таблички обращались к вам более вежливо и замечали: "Просьба вытирать ноги". Я и по сей день не знаю, как это делается. Не стану же я в самом деле разуваться, пусть даже это самая барская - разбарская вилла!
   В таких случаях отец обычно говорит: "Есть вещи, которых и нет вовсе".
   Что ж, почти все эти дощечки со временем исчезли. Отжили свой век. Так же, как обнаженные богини и нимфы из бронзы и мрамора, сконфуженно и неприкаянно стоявшие на площадках лестниц. Благородные девицы и высокородные господа, правда, есть и сейчас. Только называются они иначе. И об этом на табличках не провозглашают.
   В трех домах моего детства не было ни мраморных богинь, ни бронзовых нимф, ни благородных девиц. Чем дальше от Эльбы, тем невзрачнее и беднее становилась Кенигсбрюкерштрассе. Палисадники встречались все реже, да и то самые крохотные. Дома были выше, по большей части пятиэтажные, а квартирная плата была ниже. Там стоял Народный дом, благотворительное учреждение, с народной столовой, народной библиотекой и площадкой для игр, которую зимой заливали водой, превращая в каток. Затем следовали лавка потребительского общества, булочные, мясные и овощные лавки, мастерская часовщика, обувной магазин и закупочная контора герлицкого потребительского союза.
   В этом-то квартале стояли три дома моего детства. Под номерами 66, 48 и 38. Родился я на пятом этаже. В доме э 48 мы жили на четвертом этаже, а в доме э 38 - на третьем. Мы спускались все ниже, по мере того как шли в гору. Приблизились даже к домам с палисадниками, но так до них и не добрались.
   Чем ближе к городской окраине, тем больше преображалась наша улица. Она пересекала район казарм. По соседству, на небольших пригорках, располагались казармы стрелков, обе гренадерские казармы, казарма 177-го пехотного полка, казарма конногвардейцев, казарма обозных войск и две казармы артиллеристов. А на самой Кенигсбрюкерштрассе стояли казармы саперов, военная пекарня, военная тюрьма и арсенал, складу боеприпасов которого однажды суждено было взлететь на воздух.
   "Арсенал горит!" Крик этот по сей день стоит у меня в ушах. Пламя и дым заволокли все небо. Пожарные, полиция и санитарные кареты города и окрестностей мчались колоннами в сторону пламени и дыма, а за ними, задыхаясь, бежали мы с матерью. Шла война, и отец работал там поблизости в военных мастерских. Огонь распространялся, и взрывались все новые склады боеприпасов и груженые составы. Район был оцеплен. Дальше нас не пустили. К счастью, вечером, хоть и закопченный, но здравый и невредимый, отец возвратился домой.
   А горящий и взрывающийся арсенал, собственно говоря, не имеет никакого отношения к этой книжке. Потому что тогда я уже принял конфирмацию и не был маленьким. Да, а еще чуть попозже, новобранцем, с карабином за плечом, я стоял на часах перед казармой саперов. И, конечно, на той же Кенигсбрюкерштрассе! Эта улица и я - мы были просто неразлучны.
   Расстались мы, только когда я переехал в Лейпциг. Причем я ничуть бы не удивился, если б она последовала за мной туда. Такая она была привязчивая. Да и сам я, кем бы я там ни сделался, был и остался мальчишкой с Кенигсбрюкерштрассе. Этой диковинно расчлененной на три части улицы, с палисадниками в начале, доходными домами посредине и казармами, арсеналом и Хеллером, песчаным учебным плацем, в самом ее конце, уже на окраине города. Здесь, на Хеллере, я мальчишкой играл, а новобранцем не в очередь упражнялся в строевой подготовке. Приходилось ли вам когда-нибудь, держа перед собой карабин образца 98 года, делать по двести пятьдесят приседаний? Нет? Так благодарите бога! После того за всю жизнь не отдышишься. Некоторые мои товарищи валились на землю после пятидесяти приседаний. Они были поумнее меня.
   Квартиру на пятом этаже по Кенигсбрюкерштрассе, 66, я совершенно не помню. Всякий раз, как мне случалось проходить мимо этого дома, я говорил себе: "Вот где ты, значит, появился на свет". Иногда я даже входил в подъезд и с любопытством озирался. Но ничто не откликалось. Чужой, незнакомый дом. А ведь матушка сотни и сотни раз втаскивала меня вместе с коляской на пятый этаж! Мне это было заведомо известно. Но ничего не помогало. Дом так и оставался для меня чужим. Обычное казарменного вида здание, как тысячи других.
   Зато я прекрасно помню дом под номером 48. Лестничную площадку. Подоконник, сидя на котором я глядел на задний двор. Ступеньки, на которых играл. Потому что лестница служила мне местом для игр. Здесь я строил свой рыцарский замок. Замок с бойницами, островерхими башнями и подвижным подъемным мостом. Здесь происходили ожесточеннейшие сражения. Здесь после смелого обходного маневра через две лестничные ступеньки французские кирасиры ударяли с тыла по егерям Холька и аркебузникам Валленштейна {Альбрехт Валленштейн - верховный главнокомандующий германского императора Фердинанда II во время Тридцатилетней войны. Хольк - фельдмаршал, соратник Валленштейна.}. Санитары с красным крестом на рукаве стояли наготове с носилками, чтобы выносить с поля боя раненых. Они всем желали помочь, будь то шведы и императорские войска семнадцатого века, будь то французская кавалерия девятнадцатого. Моим санитарам была хороша любая нация и любой век. Но сперва должна была решиться жаркая схватка за средневековый подъемный мост.
   Потери в боях были огромные. Одним мановением руки я уничтожал по нескольку полков сразу. И наполеоновская старая гвардия умирала, но не сдавалась. Еще во внутреннем дворе после взятия приступом подъемного моста бой продолжался. Нюрнбергские оловянные солдаты отличались необыкновенной стойкостью. Почтальон и маленькая фрау Вильке с пятого этажа вынуждены были, переступая по-журавлиному, делать гигантские шаги, дабы не помешать победе или поражению. Они осторожно перешагивали через друга и недруга, а я ничего не замечал. Ибо был главнокомандующим и начальником генерального штаба обеих армий. От меня одного зависела участь всех столетий и народов. Так неужто мне помешает какой-то почтальон из Дрезден-Нойштадта! Да я на него и не посмотрю! Или миниатюрная фрау Вильке из-за того, что ей, видите ли, нужно купить себе пяток кольраби и немножко соли и сахару!
   А когда исход битвы был решен, я укладывал убитых, раненых и невредимых оловянных солдатиков в нюрнбергские деревянные коробки между слоями тонкой древесной стружки, разбирал гордый рыцарский замок и тащил весь этот игрушечный мир и игрушечную мировую историю в нашу крохотную квартирку.
   ...Кенигсбрюкерштрассе, 48, - второй дом моего детства. Стоит мне сейчас, в Мюнхене, и, как говорится, пожилым уже человеком, закрыть глаза, как я тотчас ощущаю под ногами лестничные ступени, а седалищем - край ступенек, на которых сидел, хотя по прошествии более полувека седалище мое весьма отличается от тогдашнего. А когда я представляю себе набитую доверху продуктовую сумку коричневой кожей, которую тащил вверх по лестнице, то мне сначала оттягивает левую и лишь потом правую руку. Потому что до третьего этажа я нес сумку в левой руке, чтобы не задевать стенку, и потом уже перекладывал сумку в правую и левой рукой крепко держался за перила. А под конец я с облегчением перевожу дух, совсем как тогда в детстве, когда, поставив сумку перед дверью, я нажимал кнопку звонка.
   Память и воспоминание - таинственные силы. Причем наиболее таинственная и загадочная из них обеих - воспоминание. Память касается только нашей головы. Сколько будет семью пятнадцать? И вот уже Паульхен кричит: "Сто пять!" Он это учил. И это удержалось в голове. Или забылось. Или же Паульхен восторженно восклицает: "Сто пятнадцать!" Правильно или неправильно мы запомнили или позабыли и должны заново сосчитать - и хорошая и плохая память обитают в голове. Здесь помещаются ящички для всего, что мы учили. Они похожи, как мне кажется, на ящики шкафа или комода. Иногда ящик заедает. Иногда в них ничего не лежит, иногда лежит шиворот-навыворот. А иногда ящики вовсе не открываются. И тогда и они и мы - ни с места. Бывают большие и малые комоды памяти. Например, у меня в голове комод довольно маленький. Ящики лишь наполовину заполнены, но в них относительный порядок. Когда я был маленьким, все обстояло иначе. Тогда мой чердачок был все равно что пустая гардеробная!