Она держала на коленях платок и безостановочно, без устали то расстилала его, то складывала, с растерянной улыбкой подняла на меня глаза, словно бы меня узнала, кивнула и вдруг спросила:
   - А где же Эрих?
   Она спрашивала меня о своем сыне! У меня сердце перевернулось. Как раньше, когда она с отсутствующим взглядом стояла на мосту.
   "Даже если она позабудет все на свете, сердце ее будет думать о тебе". Теперь и глаза ее меня забыли, свою единственную цель и радость! Но только глаза. Не сердце.
   Я плакал так, будто никогда уже больше не засмеюсь. И снова смеялся, будто никогда и не плакал. "Все уже хорошо", - говорила матушка, и все было хорошо. Или почти хорошо.
   Глава двенадцатая
   ДЯДЯ ФРАНЦ СТАНОВИТСЯ МИЛЛИОНЕРОМ
   Предыдущая глава звучала не слишком весело. У ребенка горе, и этим ребенком был я сам. Может, не следовало вам этого рассказывать? Нет, это было бы неверно. Горе существует, думается мне, как существуют град и лесные пожары. Конечно, можно представить себе более счастливый мир, чем наш. Мир, в котором никто не голодает и никому не надо идти на войну. Но далее и тогда останется достаточно горя, которое даже самым разумным правительствам и самыми решительными мерами никак не искоренить. И умалчивать об этом горе значит лгать.
   Сквозь розовые очки мир кажется розовым. Картина, может, и привлекательная, однако тут оптический обман. Дело в очках, а не в мире. Кто смешивает одно с другим, здорово удивится, когда жизнь снимет у него с носа очки.
   Существуют и такие оптики - я, собственно, имею в виду писателей и философов, - которые продают людям черные стекла, и вот уже наш мир - юдоль скорби и безнадежно померкшая звезда. Кто рекомендует нам темные очки, чтобы солнце не слишком нам глаза резало, честный торговец. А кто их нам насаживает, чтобы мы поверили, будто солнце не светит, тот мошенник.
   Жизнь не сплошь розовая и не сплошь черная, она пестрая. Есть добрые люди и злые люди, и добрые временами бывают злыми, а злые - иной раз добрыми. Мы смеемся и плачем, и порой плачем так, будто никогда уже больше не засмеемся, или от души смеемся, будто никогда и не плакали. Иногда нам приваливает счастье, иногда - несчастье, а бывает, что не было бы счастья, да несчастье помогло. А кто думает, что знает лучше, тот зазнайка. Кто строит из себя умника и утверждает, будто дважды два пять, правда, выделяется среди прочих, но это и все. Он недалеко уедет со своей оригинальностью. Старые истины не бывают и не выглядят оригинальными, но тем не менее они есть и остаются истинами, а это главное.
   Хехтштрассе была узкой, неприглядной и густо заселенной улицей. И здесь-то, потому что лавки стоили дешевле, дядя Франц и дядя Пауль молодыми мясниками начали свою карьеру. И хотя обе тесные, в одно окно, мясные, разделенные лишь мостовой, помещались прямо друг против друга и их владельцы носили одну фамилию Августин, братья не ссорились. Оба ловкие, расторопные, жизнерадостные, они пользовались в квартале симпатией; их куртки и фартуки отличались белоснежной чистотой, колбасы, мясные салаты и заливные были превосходны. Тетя Лина и тетя Мари с утра до вечера стояли за прилавком и время от времени весело друг другу махали через улицу.
   У тети Мари было четверо детей, в том числе слепой от рождения Ханс. Всегда веселый, он и ел и смеялся с удовольствием, но после смерти тети Мари, своей матери, попал в приют для слепых. Там его обучили плести корзины и настраивать рояли, и дядя Пауль женил его совсем еще молодым на бедной девушке, чтобы было кому о нем заботиться. Отцу недоставало времени на сына с пустыми, незрячими глазами.
   Все трое бывших торговцев кроликами - также старший, живший в Дебельне, Роберт Августин, - были здоровяками. Они о себе-то не думали, а о других не думали и подавно. Они думали только о торговле. Будь в сутках сорок восемь часов, может, они были бы помягче. Тогда, может, у них осталось бы немного времени на посторонние вещи и на такую мелочь, как жены, дети, братья, сестры и собственное здоровье.
   Но в сутках всего двадцать четыре часа, и потому они не считались ни с кем. Даже с собственным отцом. Он страдал астмой, обеднел и знал, что скоро умрет. Но из гордости не просил старших сыновей о помощи. Он, видно, помнил пословицу: отцу легче прокормить дюжину детей, чем дюжине детей единственного отца.
   Дебельнские сестры - что та, что другая были бедны, как церковные мыши, - написали матушке, как плохо обстоит дело с моим дедом. Матушка побежала на Хехтштрассе и молила брата Франца что-то предпринять. Он обещал и сдержал слово. Послал почтовым переводом несколько марок и открытку с сердечным приветом и пожеланиями быстрейшего выздоровления. Нет, не подумайте, чего доброго, что открытку он написал сам! Это сделала за него жена. У сына не нашлось времени послать привет отцу. Но на похороны старика, вскоре вслед за тем, он отправился самолично. Тут уж он не скупился.
   Ибо в семействе свадьбы, серебряные свадьбы и в первую очередь похороны составляли исключение. На это находилось время. На кладбище, у гроба, тут и встречались. В сюртуках и цилиндрах. С носовыми платками, чтобы утирать слезы. Глаза и кончики носов краснели. И слезы-то были самые настоящие.
   Потом еще сидели все вместе на поминках. За обедом, как и подобает, в удрученном молчании. Но за кофе с пирогами уже смеялись. А за коньяком отставные торговцы кроликами украдкой доставали из черных жилеток золотые часы. Им уже было недосуг. "Прощайте!", "Заглядывайте!", "Жаль, так приятно сидели!"
   Только на собственных похоронах они оставались дольше.
   Франц Августин и Пауль Августин продолжали жить на Хехтштрасссе и после того, как выгодно перепродали свои мясные лавки и окончательно сделались барышниками. В задних дворах было достаточно места под конюшни, в особенности для дяди Пауля, который покупал и продавал только легковых и чистокровных лошадей, только упряжных и верховых и только лучших из лучших. Уже спустя несколько лет он вправе был именовать себя "поставщиком двора его величества". Он велел вписать этот титул в фирменную вывеску над воротами и мог теперь потягаться в благородстве с придворным ювелиром. Тот торговал лишь самым отборным жемчугом и бриллиантами чистейшей воды, а дядя Пауль выставлял, на продажу коней лишь самой чистой крови. Для этого ему было достаточно и десяти стойл. Иногда король приезжал самолично! Можете себе представить! На узкую, захудалую Хехтштрассе! С принцами, гофмаршалом и лейб-егерем! К моему дяде Паулю!
   И все же я куда охотнее и несравненно чаще крутился во дворе и на конюшне по другую сторону улицы. Хоть дядя Франц был по-мужицки груб и, конечно, никак не годился в поставщики двора. Кто знает, что бы он еще наговорил Фридриху-Августу III Саксонскому и как по-свойски хлопал бы его величество могучей пятерней по плечу. Уж гофмаршал и адъютант из свиты наверняка упали бы в обморок. Но по-мужицки грубый дядя Франц нравился мне больше, чем шибко благородный дядя Пауль, которого родные братья и сестры в шутку прозвали "господин барон". И среди конюхов и лошадей дяди Франца я чувствовал себя как дома.
   В коричневых деревянных стойлах, тянувшихся по обе стороны глубокого узкого двора, помещалось до тридцати лошадей датской и восточнопрусской породы, ольденбургской и гольдштинской, фламандские тяжеловозы и брабансоны с мясистыми крупами и длинными светлыми гривами. Конюхи едва успевали центнерами подтаскивать сено, овес и сечку и гектолитрами, ведро за ведром, свежую воду. Лошади столько съедали и выпивали, что я просто диву давался. Они били здоровенными копытами, хлестали себя по спине хвостами, сгоняя полчища мух, и ржали из конца в конец конюшни, дружески обмениваясь приветствиями. Когда я подходил поближе, они поворачивали морды и отчужденно и снисходительно смотрели на меня из глубины своих непроницаемых глаз. После чего иногда кивали, а иногда покачивали огромными головами. Но я не понимал, что они хотят сказать. Расмус, сухопарый старший конюх из Дании, не выговаривавший букву "с", для проверки, обходил стойло за стойлом. А дядя Бруно, прихрамывая по булыжнику двора, деловито сопровождал ветеринара. Толстый ветеринар был здесь частым гостем.
   У лошадей те же болезни, что и у нас. Многие, как инфлюэнца и кишечные колики, даже называются одинаково, другие именуются "мыт", "мокрец", "сап", "шпат" - и все одна другой опасней. Мы не умираем от кашля, насморка, боли в горле, свинки и рези в животе. А у лошадей, этих древнейших вегетарианцев, бабушка еще надвое сказала. Стоит им наесться мокрого сена, и вот уже у них раздувается живот, как воздушный шар, уже боль ножом режет внутренности, уже может случиться заворот кишок, и смерть стучится в дверь конюшни. Стоит им, разгоряченным, напиться воды чуть похолодней, и сразу же они начинают кашлять, железы распухают, из ноздрей течет, температура поднимается, в бронхах хрипы, глаза мутнеют, и опять курносая тут как тут. Иногда толстый ветеринар поспевал вовремя. Иногда опаздывал. Тогда во двор с грохотом въезжал фургон живодера и увозил павшую лошадь. Кожу, копыта и волос еще можно было пустить в дело.
   Самым огорчительным в смерти лошади был понесенный убыток. А в остальном не очень-то печалились, да это и понятно. Лошади не входили в семью. Скорее они напоминали четвероногих гостиничных постояльцев, остановившихся в Дрездене на несколько дней и живших тут на всем готовом. А затем путешествие продолжалось - в какое-нибудь поместье, на пивоваренный завод, в казарму, когда как. А иной раз и на живодерню. Владельцы гостиниц не плачут, когда умирает постоялец. Они тайком выносят его по черной лестнице.
   Неуютная, мещански обставленная квартира находилась над мясной лавкой, где давно уже рубил и отбивал обухом котлеты другой мясник. В квартире распоряжалась Фрида, худенькая девушка из Рудных гор, молчаливая и энергичная служанка. Фрида стряпала, стирала, убирала комнаты и заменяла моей кузине Доре мать. У самой матери, тети Лины, не было времени заниматься своим ребенком.
   Не имея никакого коммерческого образования и подготовки, она сделалась управляющей фирмы и с утра до вечера сидела в конторе. Чеками, счетами поставщиков, налогами, жалованьем, пролонгацией векселей, взносами в больничную кассу, текущим счетом в банке и всякими подобными мелочами дядя Франц заниматься не желал. Он сказал ей: "Это будешь делать ты!" - и она делала. Скажи он ей: "Спрыгни сегодня в шесть вечера с башни Кройцкирхе", и она бы спрыгнула. Разве что оставила бы там, на башне, записку:
   "Дорогой Франц! Прости, что прыгаю с опозданием на восемь минут, но меня задержал бухгалтер-ревизор. Любящая тебя жена Лина". По счастью, подобная мысль не пришла ему в голову. Не то он бы лишился своей уполномоченной. Что было бы с его стороны глупо, а он был совсем не глуп, мой дядя Франц.
   Контора, называвшаяся еще бюро, помещалась в глубине двора между двумя рядами стойл, в нижнем этаже небольшого флигелька. Здесь прислуживала и царила тетя Лина. Здесь за письменным столом она торговалась с поставщиками. Здесь по субботам выдавала конюхам жалованье. Здесь выписывала чеки. Здесь вела книги. Здесь ревизор проверял ее записи. У задней стенки стоял несгораемый шкаф, и только у тети был от него ключ. Связка ключей и кошелек с деньгами бренчали у нее в кармане фартука. Карандаш она засовывала себе наискось в прическу. Она была весьма решительна и никому не давала себя провести. Лишь один-единственный человек на свете вызывал у нее сердцебиение - "хозяин". Так она его за глаза называла. Если же он находился в комнате или у телефона, то она говорила: "Франц", "Да, Франц", "Конечно, Франц", "Разумеется, Франц", "Непременно, Франц". И ее обычный напористый голос звучал как голосок школьницы.
   Когда она была ему нужна, он орал во всю глотку, где бы ни находился, одно лишь слово: "Жена!" И она мгновенно откликалась: "Да, Франц?" - и опрометью неслась к нему, будто дело шло о спасении жизни. Тогда ему оставалось только добавить: "Сегодня в ночь я еду с Расмусом на ярмарку во Фленсбург. Дашь мне с собой двадцать тысяч марок. Купюрами по сто!" Убегая, она на ходу развязывала фартук. И через час, побывав в банке, была уже дома. С двумястами сотенных бумажек. Позднее, когда они жили на "вилле", я за нее бегал в банк. Но моя пора банковского посыльного к делу пока не относится.
   По возвращении с ярмарок и аукционов, после того как лошадей выгружали у наклонной платформы Нойштадт-Товарная и нанятые для сопровождения конюхи отводили их вдоль железнодорожной насыпи и через Бишофплац на Хехтштрассе, для дядюшки начиналась самая ответственная пора. Сперва коням надо было откормиться, потому что поездка в теплушках и перемена климата дурно отзывались на живом товаре.
   Но уже спустя несколько дней клиенты толклись но дворе, как на ярмарке. Все важные персоны с чутьем лошадников и толстыми бумажниками. Офицеры со своими вахмистрами, помещики, зажиточные крестьяне, директора пивоварен, владельцы экспедиционных контор, господа из городского отдела мусороуборки и представители фирмы Пфунд "Торговля молочными продуктами" - создавалось впечатление, что здесь торгуют не лошадьми, а толстяками! Дядя Бруно с ящичком сигар, прихрамывая, обходил одного за другим, предлагая гаваны. Из окон домов, выходивших на задний двор, высовывались любопытные женщины и дети, наслаждались даровым спектаклем и ждали главного исполнителя - Франца Августина, хозяина лошадей. А когда он наконец появлялся, когда, улыбаясь, входил в ворота с сигарой в зубах, покручивая толстой бамбуковой тростью, в ловко, чуть набок надетом коричневом котелке, даже те, кто никогда его в глаза не видели, тотчас понимали: "Это он! Такой тебя вмиг облапошит, а ты еще будешь думать, что он тебе рыжего мерина задарма отдал!" Против этого человека, против такой самоуверенной силы и веселого простодушия и разрыв-трава была бы бессильна. Где бы он после нескольких рукопожатий и похлопываний по спине уверенно и неуклюже ни становился, там и был центр, и все слушались его команды: конюхи, лошади и покупатели!
   Лошадей одну за другой прогоняли во всех аллюрах. Конюхи держали их за недоуздки и бегали с ними взад и вперед по двору. Особенно норовистых выводил Расмус. У него даже самые тугоуздые глодуны бежали рысью, как кроткие овечки. Иногда дядя Франц щелкал бичом. Но большей частью просто махал белым своим большим носовым платком. У него это выходило, как у артиста варьете. Платок хлопал, будто флаг на ветру, и взбадривал самых ленивых одров.
   После выводки очередной лошади заинтересованные покупатели подходили ближе и осматривали у нее зубы и бабки. Дядя называл свою цену и не давал с собой долго торговаться. Покупка скреплялась тем, что, оглушительно хлопая, ударяли по рукам. У меня от одного звука болели ладони. Тетя Лина доставала из прически карандаш и записывала покупателя. Это, собственно, было излишне: ударив по рукам, покупатель все равно что давал клятву. Кто такой уговор нарушал, был как коммерсант конченым человеком. А этого никто не мог себе позволить.
   Иногда дядя привозил столько лошадей, что был вынужден больше половины размещать по чужим конюшням: у своего брата Пауля и своего приятеля, коммерции советника Геблера. Тогда выводка лошадей продолжалась неделями, а в выходившем на Хехтштрассе трактирчике, не прекращаясь, шел пир горой. Дым от сигар и духота были такие, что хоть топор вешай. Крик и хохот слышались даже на улице. Дядя Франц пил как сапожник и сохранял ясную голову. Дядя Бруно после четвертой рюмки был пьян в стельку. А тетя Лина вообще не пила, а молча и усердно принимала деньги. Сотенными, пятисотенными и тысячными бумажками. Толстые бумажники вокруг худели на глазах. Тетя выписывала квитанции, засовывала химический карандаш обратно в прическу и шла складывать пачки денег в несгораемый шкаф. В бюро в глубине двора.
   "Наш-то Франц Августин, - говорили люди, - так все и будет деньги лопатой грести до одурения!" До одурения? Плохо же они его знали. Впрочем, они не понимали это так буквально. Втайне они даже очень им гордились. Как же, он доказал миру, что и на Хехтштрассе можно сделаться миллионером! Они это ставили ему в большую заслугу. Его успех был сказкой, которой они тешились. И они складывали ее продолжение. "Кто так разбогател, - говорили они, - обязан свое богатство показывать! Ему нужен дворец. Пусть с Хехтштрассе съезжает, это его долг перед Хехтштрассе". - "Какой вздор! ворчал дядя Франц. - Мне вполне достаточно моей квартиры над мясной. Да меня и дома почти не бывает". Но Хехтштрассе была сильнее его. И в конце концов он сдался.
   Он купил дом на Антонштрассе под номером 1. "Дом", собственно, не то слово. Это была трехэтажная, просторная вилла с тенистым садом, почти парком, узкой стороной граничившим с площадью Альберта. Той самой площадью Альберта, через которую я каждый день ходил в школу. Оживленнейшей и вместе с тем наряднейшей площадью с театром и двумя большими фонтанами, носившими название "Тихие струи" и "Бурные волны".
   Во владение, помимо большой виллы и маленького парка, помимо высоченных старых деревьев, входили еще оранжерея, две беседки и надворное строение с конюшней, каретным сараем и квартирой для кучера. В квартиру кучера въехала Фрида, эта жемчужина, получившая звание экономки. Ей дали в подмогу горничную и садовника, и она взяла в свои руки бразды правления. С первого же дня она прекрасно управлялась со своими новыми обязанностями, словно выросла в трехэтажной вилле. Тетя Лина привыкала много хуже. Она не желала быть барыней и так ею и не стала. И она и Фрида - обе родились и провели юность в Рудных горах, отцы их работали на одной шахте забойщиками.
   Глава тринадцатая
   ВИЛЛА НА ПЛОЩАДИ АЛЬБЕРТА
   С Кенигсбрюкерштрассе, 48, до Антонштрассе, 1, было рукой подать. И поскольку тетя Лина никак не могла освоиться на своей новой вилле, она радовалась, когда мы ее навещали. В хорошую погоду я приходил сразу же после обеда. Дядя сидел в купе какого-нибудь скорого поезда. Тетя за письменным столом на Хехтштрассе выписывала счета и квитанции. Дора, моя двоюродная сестра, пропадала в гостях у школьной подруги. Так что дом и сад принадлежали мне.
   Больше всего я любил, взобравшись на садовую ограду, наблюдать кипучую жизнь площади. Трамваи, ходившие в Альтштадт, в Вайсен Хирш, на Нойштадтский вокзал, в Клоцше и Хеллерау, останавливались прямо передо мной, словно делали это исключительно ради меня. Сотки пассажиров выходили, входили, пересаживались, чтобы мне было на что посмотреть. Фуры, пролетки, автомобили и пешеходы тоже для меня старались как могли. Оба фонтана показывали свои водные художества. Мимо с грохотом, отчаянно сигналя рожком и звеня в колокол, проносились пожарные. Потные гренадеры, шагая в ногу, с песней возвращались с учения в казармы. Чинно проезжала по мостовой королевская карета. Мороженщики в белых фартуках продавали на углах вафли по пять и десять пфеннигов. С пивной фуры скатывался бочонок, и тут же его окружала толпа любопытных. Площадь Альберта была сценой, а я, среди деревьев и кустов жасмина, сидел в ложе, смотрел и не мог наглядеться.
   Спустя час-другой Фрида трогала меня за плечо и говорила: "Я тебе принесла кофе!" Тогда я усаживался в тенистую, из решетчатого чугуна сквозную беседку и полдничал, как принц. Потом шел осматривать смородину и вишни или осенью длинным бельевым шестом сбивал орехи с дерева. Или еще бегал для Фриды в зеленную лавку напротив. За укропом, пиленым сахаром, репчатым и зеленым луком или еще за чем. Рядом с лавкой, почти скрытый в саду, стоял маленький домик, и возле калитки была прибита дощечка: "Здесь жил и умер Густав Нириц". Он был учителем и школьным инспектором, написал множество детских книжек, и все эти книжки я прочитал. В 1876 году он скончался в этом домике на Антонштрассе не менее знаменитым, чем его дрезденский современник-рисовальщик и художник Людвиг Рихтер. Людвига Рихтера любят и почитают поныне. А Густав Нириц всеми забыт. Время решает, чему оставаться и продолжать жить. И большей частью оно решает правильно.
   Мы и вечерами захаживали на виллу. В особенности когда дядя Франц был в отъезде. Без него тетя Лина, хоть с ней оставалась Дора, чувствовала себя такой одинокой и покинутой, что была счастлива, если мы составляли им компанию за ужином в гостиной. Фрида щедрой рукой и с большим искусством готовила бутерброды, и мы бы кровно оскорбили ее, оставив на блюде даже один-единственный ломтик хлеба с деревенской ливерной колбасой или копченой ветчиной. Никто, конечно, не желал ее обижать, и мы вовсю налегали на угощение.
   Это были уютные вечера. Над диваном висела точная копия картины из художественной галереи. На ней изображен был старик извозчик; он стоит рядом с лошадью и только что засветил фонарь на хомуте. Скопировал картину в Цвингере художник Хофман из Трахау; он, собственно, был импрессионист, но хотел заработать немного денег, и тетя Лина преподнесла ее дяде Францу по случаю новоселья. "Картина? - презрительно наморщил нос дядя. - Да уж ладно, как-никак лошадь нарисована!"
   Менее уютно проходили вечера, когда дядя не был в отъезде. Не то чтобы он оставался дома, боже упаси! Он сидел в пивной или в винном погребке, закладывал за воротник с другими мужчинами, любезничал с официантками и продавал лошадей... Но... ведь он мог, против всякого ожидания, внезапно вернуться домой! На свете нет ничего невозможного. И потому мы сидели на кухне.
   Кухня была чистой и просторной. Чего ж тут особенного? У себя дома мы всегда вечерами сидели на кухне. А Фридины бутерброды были так же аппетитны на вид и хороши на вкус, как в гостиной. И, однако, что-то тут было не так. Заразившись страхом тети Лины, мы все теснились за кухонным столом, когда весь большой дом стоял пустой, и у тети был такой вид, словно она сама находилась у себя в гостях. И вот мы сидели и ели, но при этом прижимали уши, как кролики.
   Придет он или не придет? Еще неизвестно. И вообще-то маловероятно. Но изредка он приходил.
   Сначала мы слышали, как в саду кто-то с силой захлопывал калитку, и Фрида говорила: "Хозяин идет". Вслед за тем входная дверь с таким грохотом распахивалась, что дребезжали цветные стекла в свинцовых переплетах, и, обуреваемая страхом и радостью, тетя вскрикивала: "Хозяин идет!" Потом из коридора слышался львиный рык: "Жена!" И с возгласом: "Да, Франц!" - тетя, а за ней Фрида и Дора бросались в переднюю, где хозяин лошадей, начиная уже терять терпение, протягивал им навстречу шляпу и трость. Они поспешно вырывали эти предметы у него из рук, втроем помогали ему снять пальто, уносили трость, шляпу и пальто на вешалку и, обгоняя его, бежали вперед по коридору, чтобы открыть дверь в гостиную и зажечь свет.
   Он, кряхтя, садился на диван и протягивал одну ногу. Тетя Лина опускалась перед ним на колени и снимала ему штиблет. Фрида, став на колени рядом с ней, нашаривала под диваном шлепанцы. Пока тетя снимала второй штиблет, а Фрида натягивала ему на ногу первый шлепанец, он буркал: "Сигару!" Дора бежала в кабинет, поспешно возвращалась с ящиком сигар и спичками, открывала ящик и, когда сигара была выбрана, ставила ящик на стол и держала наготове спичку. А лишь только он откусывал у сигары кончик и выплевывал на ковер, она давала ему закурить.
   Все трое окружали его и стояли перед ним на коленях, как невольницы перед султаном, смотрели ему в рот и ждали дальнейших приказаний. Сначала он молчал, а они продолжали благоговейно его окружать и стоять перед ним на коленях. Он попыхивал сигарой, поглаживал белокурые усы, в которых уже поблескивала седина, и походил на сытого разбойника. Потом он спрашивал: "Что нового?" Тетя Лина докладывала. Он бурчал что-то. "Не желаете ли закусить?" - спрашивала Фрида. "Уже, - буркал он, - с Геблером в "Грозди". "Стаканчик вина?" - спрашивала дочь. "Пожалуй, - милостиво соглашался он, только быстро! Я снова ухожу". И все трое вскакивали и кидались к серванту и в погреб.
   ...Мы между тем сидели, притаившись, на кухне. Матушка иронически улыбалась, отец злился, а я время от времени уплетал бутерброд. То, что разыгрывалось в гостиной, было нам давно известно. Оставалось лишь узнать, какой из трех возможных концовок завершится комедия сегодня.
   Либо дядя Франц в самом деле уйдет и три рабыни вернутся на кухню, весьма вероятно, с початой бутылкой вина и мы побудем еще часик, либо дядя останется дома. В этом, втором случае на сцене появится одна Фрида и, несколько смущенная, выпроводит нас через черный ход. Мы, крадучись, как грабители, пройдем по гравиевой дорожке и вздрогнем, если скрипнет калитка. Но всего драматичней была третья концовка комедии, которая тоже имела место не так уж редко.
   Случалось, что дядя искоса подозрительно глядел на тетю и с намеренным безразличием спрашивал: "А в доме больше никого нет?" Тогда нос тети Лины белел и заострялся. Следовавшее затем молчание само по себе служило ответом, и он продолжал допытываться: "Кто у тебя? Отвечай! " - "Ах, - шептала тетя, бледно улыбаясь, - это всего-навсего Кестнеры". "А где ж они? - угрожающе вопрошал он и пригибался. - Где они, я спрашиваю!" "На кухне, Франц". И тут разражалась буря. Дядя выходил из себя. "На кухне? - ревел он. Всего-навсего Кестнеры? Ты прячешь наших родственников на кухне? Вы что, вовсе все сдурели?" Он вскакивал, швырял сигару на стол, стонал от бешенства и, топая, тяжело шел по коридору. К великому сожалению, он был в шлепанцах. В сапогах вся сцена получилась бы несравненно эффектнее.
   Дядя с размаху открывал кухонную дверь, мерил нас взглядом с головы до ног, подбоченивался, набирал воздуху и возмущенно орал: "И вы такое терпите?" Матушка хладнокровно и тихо отвечала: "Мы не хотели тебе мешать, Франц". Одним мановением руки он отметал ее замечание. "Кто, - кричал он, кто в этом доме рассказывает, что мне мешают мои родственники? Это же неслыханно!" Затем повелительно протягивал руку, подобно полководцу, посылающему в бой резервы: "Вы сейчас же перейдете в гостиную! Ну! Нельзя ли побыстрей? Или вы ждете письменного приглашения? Ида! Эмиль! Эрих! Вперед! Живо! Да шевелитесь же!"