Страница:
Глава 15. Всенародно избранный
Несмотря ни на что, XX век доказал, что можно недолго править против всего народа и вечно – против его части, но вечно царствовать вопреки всему народу невозможно«74. Наверное, российский посткоммунистический режим не станет исключением из этого правила, но с некоторыми существенными поправками на огромный масштаб страны. Ее размеры могут растянуть исторические этапы до невообразимых пределов и нанести чудовищный, невосполнимый ущерб. Что, собственно, уже не раз и происходило.
Вдобавок можно заметить, что сложный переход России от одной экономико-социальной системы к другой, от административно-командной структуры к рынку, совпал с глубоким кризисом и трансформацией либеральных западных демократий. Многие цели, к которым стремилась демократическая часть советского общества, на самом Западе быстро обесцениваются. Россия покинула старый берег и только посреди переправы с недоумением осознала, что другой по-прежнему в тумане, а то, что удается рассмотреть, совсем непохоже на то, что она ожидала увидеть.
В массовом обществе эпохи коммуникаций и глобализации экономики целый ряд демократических правил закачались под напором новых потребностей. Прежде всего стало трудноуправляемым типичное для правового государства разделение властей, которое ныне многим представляется серьезным препятствием скорости принятия решений и эффективности системы в целом. Отсюда поиск более простых оперативных путей, усиление исполнительных структур, освобождение руководящих центров от перекрестного контроля, кажущегося бесполезным и вредным для правильного функционирования государства. К тому же основное демократическое правило равенства людей – «одна голова, один голос», – и до этого с трудом сносившееся элитой, становится неприемлемым для центров власти при переходе на мировой уровень, когда более бедные, менее образованные и влиятельные (в настоящем) на рынке товаров и услуг головы в тридцать раз превосходят по численности чистые, причесанные, напичканные знаниями и здоровой пищей головы более развитых стран.
Национальные государства испытывают со всех сторон давление наднациональных ограничений и тенденций. Избежать его невозможно. В результате руководящие круги все чаще вынуждены принимать непопулярные решения, труднообъяснимые и еще более трудновыполнимые. Зачастую прояснение содержания этих мер может повредить самому существованию правящих кругов. Чей горизонт, в свою очередь, ограничен временем их пребывания в должности, в силу чего они склонны заниматься только текущими проблемами, делегируя технократическим невыборным органам все неприятности, касающиеся более отдаленного будущего. Таким образом, основные стратегические решения выводятся из круга обязанностей структур, над которыми установлен демократический контроль, и отдаются на откуп группам действующих в тени экспертов. Которые, вследствие своей закрытости, могут легко подпасть под влияние мощных наднациональных экономических лобби, не подчиненных никакому контролю.
В силу вышесказанного сами избирательные процедуры все больше превращаются в спектакль, в котором реальные проблемы, требующие решения, исчезают за дымовой завесой. Голосуют все чаще не за программу, а за личность, и лицо политика, и так называемая харизма (ставшая уже искусственным продуктом, доступном самым богатым кандидатам) заслоняют реальные шаги, которые им предстоит предпринять. Сравнение предлагаемых вариантов по существу невозможно. Избиратели – здесь наиболее показателен американский пример – призваны выбирать не столько между разными программами (зачастую практически одинаковыми), сколько между лицами (соответствующим образом загримированными), биографиями (часто подчищенными) и телевизионными имиджами (всегда поддельными).
Остается только все более формальная система всеобщих выборов, на которых – теоретически – индивидуумы выражают свою волю и выбирают своих представителей. Но гражданин современности ничего общего не имеет с «политическим волком» времен городов-государств. Та культура окончательно умерла и больше не возродится. Некоторые стереотипы кажутся вечными, как «демос» во «Всадниках» Аристофана, поддавшийся на соблазн дешевой селедки. Но это только кажущаяся преемственность. Современный «демос» отлично ловится даже без селедки, ему достаточно «виртуальной» наживки. Гражданин стал цифрой, винтиком, статистической единицей. Он пользуется бюрократическими правами, но он уже не «субъект», а «объект» политики. У него нет «агоры», на которой он может обсуждать касающуюся его политику. «Политика» греков, как остроумно заметил итальянский юрист Густаво Загребельский, существовала внутри «политического пространства», то есть самого «полиса». Ограниченные размеры физического пространства имели свое значение. На площади умещался весь греческий город, 10, максимум 40 тысяч человек, из которых только 2-3 тысячи «свободных». В таком узком кругу все друг друга знают и можно обсуждать реальных людей, а не их виртуальное переложение, приготовленное для публики, которая не только никогда не познакомится лично со своим героем, но даже не сможет к нему приблизиться.
Место «агоры» заняли представители народа, отправляющие политические функции во имя остальных. В массовом обществе это неизбежно. Но они тоже не могут действовать как свободные и равные, принимая коллективные решения с чувством ответственности и во имя служения общим интересам. На них все больше давят гораздо более могущественные силы, СМИ навязывают им свой язык, а технология власти – посредничество бюрократии. Дело в том, что львиная доля принимаемых решений непереводимы на нормальный язык и непонятны подавляющему большинству.
Афинская демократия умерла именно в нашем веке, не раньше. Ее прикончил век масс. А в конце века начала умирать и либеральная демократия. Между этими двумя событиями был эксперимент «массовой партии», придуманный Лениным и перенятый Гитлером. Это – по-своему гениальный (и может быть единственный) ответ на неудержимый рост общества и невозможность построить для него достаточно вместительную площадь. Но даже если бы это удалось, «агора» не смогла бы снова стать ареной столкновения мнений. На европейских площадях (настоящих) этого века можно было кричать «Браво!», «Ура!», «Долой!» и единогласно принимать повестку дня, предложенную оратором с балкона, трибуны или президиума. Ничего больше.
И все же первые три четверти XX века, несмотря на чудовищность сталинизма и нацизма, мастерски использовавших «массовые партии» для подавления масс, партии все же играли в какой-то степени роль заменителя «агоры». А в Италии, во Франции, в Испании, в Германии, в Англии площадь имела и определенную формирующую роль. В Америке это явление было гораздо менее заметным. Любопытно было бы проанализировать зависимость политики от топографии, взяв для примера, скажем, Нью-Йорк или Лос-Анджелес, где нет площадей, по крайней мере в европейском смысле слова. Как нет их и в Пекине, и в Москве (в Санкт-Петербурге они есть, но его проектировали европейцы).
Партии играли эту роль «заменителя», призванного дать отпор угрозе демократии, исходящей от взрывного роста массового общества. Они были коллективными субъектами «политических волков», необходимых для формирования представительных структур либерального государства. Да, они были массовыми, да, они были управляемыми. Но чтобы пойти на площадь, надо сначала выйти из дома. Только там можно было получить информацию прямо из уст оратора. Площадь живо реагировала, не скрывала своего настроения, благодаря ей можно было держать руку на пульсе народа. Для масс же, если только они не были уже грубо подавлены, она становилась школой взаимоотношений и организации мыслей. Площади XX века в какой-то степени творили культуру.
Это тоже пройденный этап. Слово «гражданин» все больше становится синонимом «монады». Которая, в отличие наглухо отгородившейся от мира особи, придуманной Спинозой, имеет одно окно. Одно-единственное, зато полифоничное, яркое как калейдоскоп, квадратное, огромное, оно открывает вид на глобальную деревню без площадей, где видно все и ничего, где все сказано, но в общем шуме не услышано, где можно познать все, но только крошечное меньшинство может узнать достаточно, чтобы не потеряться. Самое главное, это виртуальное окно позволяет ни с кем не встречаться. Если очень захочется, ты сможешь куда-нибудь позвонить или просто увидеть таких же, как ты сам, болтающих о том о сем, как болтал бы и ты. Ведь они были подобраны с учетом твоих предполагаемых вкусов, чувств и мыслей.
Оптимисты – а без них нигде не обходится – утверждают, что из этого окна можно увидеть все, что угодно. К сожалению, это неправда. Нам не дано выбирать вид. Кто-то всегда решает, да или нет, и если да, то когда, где и как. И даже если ближайшее будущее обещает технологические чудеса и свободу выбора, это все равно обернется блефом. Тебя загонят в гетто, стиснут в рамках узкой специализации, одурманят торговлей по почте или порнографией или тысячами других способов, придуманных теми, кто знает эту машину (и тебя) намного лучше тебя самого. Ты сделаешь выбор свободно, своими собственными руками, и даже не сможешь потом никого винить.
Я заранее представляю возмущение оптимистов. Они закричат, что это пораженческие настроения, что это все равно, что сказать, что человек – управляемое, неспособное к самостоятельности животное. К сожалению, эти аргументы действуют только для тех, кто способен защищаться, а дискуссия в среде узкой элиты лишена интереса именно потому, что почти все, кому предназначены эти строки, тоже знают о мерах предосторожности. Я же думаю о тех миллиардах, которые окажутся беззащитными, потому что им просто в голову никогда не приходило, что придется защищаться.
Технология массовых коммуникаций и неудержимое развитие науки позволяют уже сейчас заметно влиять на волю избирателей. Не столько путем банальной фальсификации данных и информации, сколько созданием определенного климата, неуловимых ощущений. Культура движущихся картинок уже подавила культуру письма, обмена мыслями, индивидуальных размышлений, соревнования мнений и интересов. Те, кто управляют СМИ, легко могут навязать решения, противоречащие иногда даже интересам подавляющего большинства общественности.
Как же так, спросит оптимист, ты хочешь сказать, что люди настолько глупы, что могут действовать вопреки собственному благу? Разве ты не понял, что телевидение стало для итальянцев «большой игрушкой и фонтаном свободы как раз потому, что оно разнообразно, противоречиво и очень богато хроникой, свидетельствами очевидцев и развлечениями»75. Что телевидение не гипнотизирует, потому что результаты выборов, как правило, не так уж однозначны и не всегда выигрывает самый влиятельный. И что американское ТВ, «смешное и реакционное», не препятствует победе Билла Клинтона, который, разумеется, настолько прогрессивен, что и словами не выразить. И что только «наивные» измеряют хитрости телевидения с хронометром в руке, потому что «никто не может утверждать, что все телевизионные минуты имеют одинаковый вес». Как раз обычные аргументы оптимистов.
Ниже я привожу два основных набора аргументов многочисленного племени поклонников телетотема.
Аргумент номер 1. Не стоит преувеличивать влияние ТВ на публику. Как правило, когда вы имеете в виду деформирующую роль телевидения в предвыборной кампании (то есть нелиберальное использование огромной его власти), то вам отвечают, что это – кажущееся влияние, на самом деле ничего подобного не существует. Сторонники этого тезиса, как правило, принадлежат к тем, кто отлично знает ТВ и получает плоды от его использования. Если же оставить в покое предвыборные кампании, то вопрос решается проще. Дело в том, что влияние телевидения невысоко как раз в области политической информации (где зритель всегда настроен более скептически). Его мощь возрастает в других телевизионных сегментах. Вот почему большая часть итальянской дискуссии о «равных условиях» в телекомпании лишена смысла, устарела и только уводит в сторону. Но «если телевидение не имеет никакого влияния на зрителей, как объяснить, что ежегодно на телерекламу тратятся миллиарды долларов?»76. И откуда берутся яростные драки, во всех странах и на глобальном уровне, над и под ковром, за установление контроля над потоком и содержанием информации? А если реклама влияет на умы (что очевидно), то почему не должны иметь такое же или иное влияние и другие передачи, в том числе информационные?
Аргумент номер 2. Публика достаточно умна, чтобы сама во всем разобраться. В любом случае, она свободна сама выбирать, что ей нравится. И никто, кроме душителей свободы, не может присваивать себе право обсуждать этот выбор. Короче, рейтинг стал высшим выражением и единственным эталоном демократии. Сомневаться может только цензор, антинародный представитель элиты, то есть антидемократ.
Довод просто смешной, точнее, издевательский. Если принять его на веру, то придется, к примеру, отменить обязательное школьное образование. Современное общество сталкивается со множеством ограничений, установленных в интересах всех. Или мы уже докатились до того, что развлечения граждан, «зрелища» нероновских времен, стали единственной святыней современности? Даже если они могут повредить общественному здоровью? Даже когда из телеокна в дома миллионов ничего не подозревающих людей сливаются высокотоксичные продукты, особенно опасные для детей? Вопрос можно было бы сформулировать так: имеет ли информационная система страны что-то общее с интересами общества? Или нет? Если нет, то все свободны. Если да, то идолопоклонникам стоило бы призадуматься.
В связи с этим мне вспоминаются слова Карла Поппера. Этот философ и поборник либерализма рассказал как-то о споре, возникшем у него с одним важным руководителем немецкого телевидения, отстаивавшего «ужасные тезисы», среди которых следующий: «Мы должны дать людям то, чего они хотят». Поппер спокойно замечает: «Как будто можно узнать, чего они хотят, из статистики популярности телепередач. Это только данные о предпочтении, оказанном тому или другому из предложенных товаров». Поппер назвал впоследствии этот спор «невероятным», поскольку его собеседник был убежден, что «его тезисы подкреплялись принципами демократии». На самом деле в этом нет ничего невероятного, поскольку именно подобные тезисы доминируют сейчас в итальянской журналистике. И не только в ней. Говоря словами Поппера, «ничто в демократии не оправдывает теории этого телевизионного руководителя, согласно которой создание худших с воспитательной точки зрения программ соответствует критериям демократии, по принципу «люди этого хотят»77.
В реальности дело обстоит с точностью до наоборот: существует элита, решающая, чего хотят люди (не без обратной связи с публикой, разумеется, не в пустоте же они действуют), стараясь при этом опускаться все ниже в плане вкуса, ума и приличий, потому что таким образом, уж это точно, рейтинг возрастет. Социальные последствия такого поведения легко предсказуемы. А потом, когда выясняется, что наше общество рождает чудовищ, идолопоклонники удивляются: как же так? Последствия измеряются в долгосрочном плане и в глобальном масштабе, а не по хронометражу той или иной передачи. Посылаемые в эфир сигналы постепенно меняют вкусы, идеи, ценности. Те, кто контролируют эту плотину, сознают они это или нет (если нет, то тем хуже), приобретают огромную власть и играют решающую роль в формировании общественного мнения. «Демократия не может существовать, если она не возьмет под контроль телевидение»78.
Именно по этой наклонной плоскости мы катимся к «плебисцитарным» демократиям. Процесс уже начался, хотя действительность Запада остается крайне разнообразной в силу традиций и структур высокой степени вязкости. Существование правил, законов, психологических типов не может прекратиться немедленно, на это недостаточно и нескольких десятилетий. Технология стремится вперед, но это не означает, что психология народов и отдельных людей поспевает за ней и относительно быстро переваривает ее плоды. Наоборот, может произойти реакция отторжения. Одна из них, уже принявшая всеобщий характер, проявляется в форме возрождения национальных особенностей. Это, видимо, попытка побега из глобальной деревни народов и наций, не сумевших покориться культурной агрессии. Они инстинктивно ищут убежища в знакомом и родном, в религии предков, в языке, в замкнутом пространстве племенных и семейных отношений. Они безуспешно пытаются огородить свои земли забором.
Все вышесказанное вовсе не является отступлением, а напрямую связано с главной темой этой книги. Потому что все это обрушилось на Россию с впечатляющей силой. То, что на Западе нелегко заметить в силу множества противовесов, обязанных своему существованию действенному и развитому гражданскому обществу, в России наблюдается в чистом виде. Российские реформаторы совершили грандиозную ошибку, не предусмотрев этого. Но здесь им снова помогло непонимание российских проблем внешним миром. Непонимание «понятное», поскольку сам Запад еще не переварил эти проблемы в том, что касается непосредственно его. Дело в том, что при отсутствии ясного понимания происходящего Запад переусердствовал в своем стремлении подстраивать весь остальной мир под себя. Эта тенденция обострилась с окончанием холодной войны. С исчезновением глобального врага, воплощавшего культурную альтернативу, многие на Западе вообразили, что осталась одна-единственная культурная модель. Отсюда крайне упрощенная схема, старательно применяющаяся и по отношению к «третьим» странам (то есть незападным), лишенным альтернативы.
Что касается институтов и режимов, критерии просты: к власти можно прийти только конституционным путем. Затем нужно получить поддержку через легиобличитель-ствомтимные выборы, на которых у избирателей должна быть возможность выбирать из нескольких кандидатов. Наконец, оппозиции должна быть предоставлена возможность функционировать и выражать свое мнение. Все это до сих пор является повсеместной практикой на Западе. Но за его пределами эти условия легко могут превратиться в чисто формальную фикцию. Бесполезно применять их в Камбодже или Боснии. Последствия будут трагическими и вдвойне бесполезными, поскольку первыми почуют обман именно избиратели. Еще хуже, если, как это было в Албании, международное сообщество увидит обман и промолчит, оправдываясь тем, что формальные правила более или менее соблюдены. А потом люди берутся за оружие и остановить кровопролитие нелегко.
В России дела обстоят еще хуже, поскольку здесь проявились сразу две крайности: удручающая политическая и правовая отсталость и технический уровень, почти достигший развитых стран. Противоречие между формой и содержанием – к тому же решенное предельно цинично – является здесь в энной степени. А последствия разочарования в демократических процедурах растут в геометрической прогрессии, поскольку уровень общей культуры все-таки не камбоджийский, хотя в том, что касается возможности личности защищать свои права, уместнее сравнение с Англией прошлого века. В этих условиях настойчивое воспевание «легитимности» «всенародно избранного» президента неизбежно привело к превалированию формы над содержанием. Российская интеллигенция собственными руками написала Конституцию 1993 года и даже не попыталась разузнать, насколько обоснованными были подозрения относительно шести миллионов голосов-призраков, благодаря которым она была «принята». Они даже не вспомнили, что в Риме правосудие было отделено от правительства еще во II веке до н. э. и что до судебной реформы 1864 года Россия не знала независимого правосудия. Которое, впрочем, не развивалось с 1864 по 1987 год по хорошо известным причинам. Чего они ждали от страны, где большинство чиновников до сих пор не отличает закона от указа и от административного акта? Что наделенный безраздельной властью президент воспользуется ею более мудро, чем раньше? Чего они ожидали в стране, где до сих пор повсюду встречаются чиновники, словно сошедшие со страниц Гоголя и Чехова, «живущие на шее страны, словно чужеземные завоеватели среди покоренного ими народа». Нет, нет, это цитата не из Геннадия Зюганова, а из американского профессора Ричарда Пайпса, сказавшего это еще в 1976 году79.
Российская интеллигенция снова отправилась на поиски несуществующего обходного пути; Она снова потребовала абсолютных решений для себя и для мифического и мистического «народа», на выражение чьих интересов она упорно претендует. Она искала корни российского тоталитаризма в заимствованных у Запада идеях, вместо того, чтобы обратиться к российской истории и к российским институтам. Достаточно перечеркнуть пять-шесть веков российской истории, оставив только последние 70 коммунистических лет, и дело сделано. Вернее, сразу два дела: не нужно больше размышлять об отдаленном прошлом, а что касается недавнего, то мы знаем, кто виноват. И вновь повторяется старая ошибка, снова зло приходит только извне. Достаточно уничтожить его (в данном случае под злом подразумевается коммунизм) – и добрые качества российского народа предстанут во всем своем блеске. В этой точке сходятся и славянофилы, и западнические радикал-демократы. Чем и объясняется их союз против «эволюциониста» Горбачева.
«Вы и вправду верите в легенду о добром русском народе, испорченном коммунизмом?» И тем, и другим стоило бы вспомнить, что – нравится или не нравится – русский народ показал себя не один раз. «Сталинские репрессии были проведены народом. И коллективизация тоже. И индустриализация, и потери в войне. И брежневский застой был порожден народом, как и нынешняя реформаторская лихорадка. И бессмысленный бунт – тоже дело рук народа»80.
Вместо того, чтобы ограничить власть государя и определить для суверенитета народа четкие правила, в рамках которых он может им пользоваться, предпочтение было отдано небрежному копированию заграничных конструкций. Они казались подходящими к случаю, и никто не догадался, что в других странах за определенными правилами стоит история и что они имеют определенное содержание, механически перенести которое на российскую почву невозможно. После стольких тревог всем хотелось стабильности. Но ее нельзя ввести указом, как и общественное согласие. «Стабильность западных систем определяется формами, правилами игры. Она предполагает нестабильность власть имущих. Стабильность же ельцинской Конституции – вопрос не формы, а содержания. Ее функция – обеспечить власть определенному человеку и сосредоточившейся вокруг него правящей олигархии»81.
Быть может, однажды историки решат повнимательнее изучить, кто же непосредственно создавал Конституцию 1993 года. И они увидят, например, подпись Анатолия Собчака, бывшего мэра Петербурга, ставшего впоследствии столь непрезентабельным (из-за своей славы взяткодателя и взяточника), что от него отреклись даже «Известия», с которыми он много сотрудничал и которые в свое время ему немало помогли. Против него еще не было формального судебного разбирательства, и мы можем считать его невиновным, пока не будет доказано обратное. Но не исключено, что яростное подковерное сражение с целью помешать всплытию его «дела» закончится поражением и разные сомнительные истории станут предметом внимания следователей. А ведь он так хорошо начинал. Но стоит продаться один раз – и удержаться становится трудно. Это как наркотик.
О других не так уж важно знать. Их было много: интеллигенты, юристы и очень большие демократы. Они поставили свои подписи под документом, который надолго отодвинет построение в России правового государства.
Именно благодаря новой Конституции Россия снова отдалилась – после того, как приблизилась благодаря «коммунисту» Горбачеву – от «логики западной политической жизни, уже принятой большинством посткоммунистических стран. Сегодня даже в странах с сомнительными демократическими традициями, как Румыния, Молдавия и Монголия, начал действовать механизм сменяемости власти. На смену романтикам-демократам, взявшим власть на волне антикоммунистических революций, вскоре пришли прагматики обновленной номенклатуры. Теперь, похоже, поднимается новая волна, и к власти возвращаются ставшие более сдержанными демократы. Подобная смена доказывает, что эти страны уже имеют демократический облик. И именно полная невозможность прихода к власти нашей основной оппозиционной силы, КПРФ (никто это никогда не допустит, и сами коммунисты это понимают, лишь делая вид, что стремятся к власти), означает, что в России все же действует главный принцип коммунистической системы и политической культуры (недемократический, „азиатский» принцип)»82.
Вдобавок можно заметить, что сложный переход России от одной экономико-социальной системы к другой, от административно-командной структуры к рынку, совпал с глубоким кризисом и трансформацией либеральных западных демократий. Многие цели, к которым стремилась демократическая часть советского общества, на самом Западе быстро обесцениваются. Россия покинула старый берег и только посреди переправы с недоумением осознала, что другой по-прежнему в тумане, а то, что удается рассмотреть, совсем непохоже на то, что она ожидала увидеть.
В массовом обществе эпохи коммуникаций и глобализации экономики целый ряд демократических правил закачались под напором новых потребностей. Прежде всего стало трудноуправляемым типичное для правового государства разделение властей, которое ныне многим представляется серьезным препятствием скорости принятия решений и эффективности системы в целом. Отсюда поиск более простых оперативных путей, усиление исполнительных структур, освобождение руководящих центров от перекрестного контроля, кажущегося бесполезным и вредным для правильного функционирования государства. К тому же основное демократическое правило равенства людей – «одна голова, один голос», – и до этого с трудом сносившееся элитой, становится неприемлемым для центров власти при переходе на мировой уровень, когда более бедные, менее образованные и влиятельные (в настоящем) на рынке товаров и услуг головы в тридцать раз превосходят по численности чистые, причесанные, напичканные знаниями и здоровой пищей головы более развитых стран.
Национальные государства испытывают со всех сторон давление наднациональных ограничений и тенденций. Избежать его невозможно. В результате руководящие круги все чаще вынуждены принимать непопулярные решения, труднообъяснимые и еще более трудновыполнимые. Зачастую прояснение содержания этих мер может повредить самому существованию правящих кругов. Чей горизонт, в свою очередь, ограничен временем их пребывания в должности, в силу чего они склонны заниматься только текущими проблемами, делегируя технократическим невыборным органам все неприятности, касающиеся более отдаленного будущего. Таким образом, основные стратегические решения выводятся из круга обязанностей структур, над которыми установлен демократический контроль, и отдаются на откуп группам действующих в тени экспертов. Которые, вследствие своей закрытости, могут легко подпасть под влияние мощных наднациональных экономических лобби, не подчиненных никакому контролю.
В силу вышесказанного сами избирательные процедуры все больше превращаются в спектакль, в котором реальные проблемы, требующие решения, исчезают за дымовой завесой. Голосуют все чаще не за программу, а за личность, и лицо политика, и так называемая харизма (ставшая уже искусственным продуктом, доступном самым богатым кандидатам) заслоняют реальные шаги, которые им предстоит предпринять. Сравнение предлагаемых вариантов по существу невозможно. Избиратели – здесь наиболее показателен американский пример – призваны выбирать не столько между разными программами (зачастую практически одинаковыми), сколько между лицами (соответствующим образом загримированными), биографиями (часто подчищенными) и телевизионными имиджами (всегда поддельными).
Остается только все более формальная система всеобщих выборов, на которых – теоретически – индивидуумы выражают свою волю и выбирают своих представителей. Но гражданин современности ничего общего не имеет с «политическим волком» времен городов-государств. Та культура окончательно умерла и больше не возродится. Некоторые стереотипы кажутся вечными, как «демос» во «Всадниках» Аристофана, поддавшийся на соблазн дешевой селедки. Но это только кажущаяся преемственность. Современный «демос» отлично ловится даже без селедки, ему достаточно «виртуальной» наживки. Гражданин стал цифрой, винтиком, статистической единицей. Он пользуется бюрократическими правами, но он уже не «субъект», а «объект» политики. У него нет «агоры», на которой он может обсуждать касающуюся его политику. «Политика» греков, как остроумно заметил итальянский юрист Густаво Загребельский, существовала внутри «политического пространства», то есть самого «полиса». Ограниченные размеры физического пространства имели свое значение. На площади умещался весь греческий город, 10, максимум 40 тысяч человек, из которых только 2-3 тысячи «свободных». В таком узком кругу все друг друга знают и можно обсуждать реальных людей, а не их виртуальное переложение, приготовленное для публики, которая не только никогда не познакомится лично со своим героем, но даже не сможет к нему приблизиться.
Место «агоры» заняли представители народа, отправляющие политические функции во имя остальных. В массовом обществе это неизбежно. Но они тоже не могут действовать как свободные и равные, принимая коллективные решения с чувством ответственности и во имя служения общим интересам. На них все больше давят гораздо более могущественные силы, СМИ навязывают им свой язык, а технология власти – посредничество бюрократии. Дело в том, что львиная доля принимаемых решений непереводимы на нормальный язык и непонятны подавляющему большинству.
Афинская демократия умерла именно в нашем веке, не раньше. Ее прикончил век масс. А в конце века начала умирать и либеральная демократия. Между этими двумя событиями был эксперимент «массовой партии», придуманный Лениным и перенятый Гитлером. Это – по-своему гениальный (и может быть единственный) ответ на неудержимый рост общества и невозможность построить для него достаточно вместительную площадь. Но даже если бы это удалось, «агора» не смогла бы снова стать ареной столкновения мнений. На европейских площадях (настоящих) этого века можно было кричать «Браво!», «Ура!», «Долой!» и единогласно принимать повестку дня, предложенную оратором с балкона, трибуны или президиума. Ничего больше.
И все же первые три четверти XX века, несмотря на чудовищность сталинизма и нацизма, мастерски использовавших «массовые партии» для подавления масс, партии все же играли в какой-то степени роль заменителя «агоры». А в Италии, во Франции, в Испании, в Германии, в Англии площадь имела и определенную формирующую роль. В Америке это явление было гораздо менее заметным. Любопытно было бы проанализировать зависимость политики от топографии, взяв для примера, скажем, Нью-Йорк или Лос-Анджелес, где нет площадей, по крайней мере в европейском смысле слова. Как нет их и в Пекине, и в Москве (в Санкт-Петербурге они есть, но его проектировали европейцы).
Партии играли эту роль «заменителя», призванного дать отпор угрозе демократии, исходящей от взрывного роста массового общества. Они были коллективными субъектами «политических волков», необходимых для формирования представительных структур либерального государства. Да, они были массовыми, да, они были управляемыми. Но чтобы пойти на площадь, надо сначала выйти из дома. Только там можно было получить информацию прямо из уст оратора. Площадь живо реагировала, не скрывала своего настроения, благодаря ей можно было держать руку на пульсе народа. Для масс же, если только они не были уже грубо подавлены, она становилась школой взаимоотношений и организации мыслей. Площади XX века в какой-то степени творили культуру.
Это тоже пройденный этап. Слово «гражданин» все больше становится синонимом «монады». Которая, в отличие наглухо отгородившейся от мира особи, придуманной Спинозой, имеет одно окно. Одно-единственное, зато полифоничное, яркое как калейдоскоп, квадратное, огромное, оно открывает вид на глобальную деревню без площадей, где видно все и ничего, где все сказано, но в общем шуме не услышано, где можно познать все, но только крошечное меньшинство может узнать достаточно, чтобы не потеряться. Самое главное, это виртуальное окно позволяет ни с кем не встречаться. Если очень захочется, ты сможешь куда-нибудь позвонить или просто увидеть таких же, как ты сам, болтающих о том о сем, как болтал бы и ты. Ведь они были подобраны с учетом твоих предполагаемых вкусов, чувств и мыслей.
Оптимисты – а без них нигде не обходится – утверждают, что из этого окна можно увидеть все, что угодно. К сожалению, это неправда. Нам не дано выбирать вид. Кто-то всегда решает, да или нет, и если да, то когда, где и как. И даже если ближайшее будущее обещает технологические чудеса и свободу выбора, это все равно обернется блефом. Тебя загонят в гетто, стиснут в рамках узкой специализации, одурманят торговлей по почте или порнографией или тысячами других способов, придуманных теми, кто знает эту машину (и тебя) намного лучше тебя самого. Ты сделаешь выбор свободно, своими собственными руками, и даже не сможешь потом никого винить.
Я заранее представляю возмущение оптимистов. Они закричат, что это пораженческие настроения, что это все равно, что сказать, что человек – управляемое, неспособное к самостоятельности животное. К сожалению, эти аргументы действуют только для тех, кто способен защищаться, а дискуссия в среде узкой элиты лишена интереса именно потому, что почти все, кому предназначены эти строки, тоже знают о мерах предосторожности. Я же думаю о тех миллиардах, которые окажутся беззащитными, потому что им просто в голову никогда не приходило, что придется защищаться.
Технология массовых коммуникаций и неудержимое развитие науки позволяют уже сейчас заметно влиять на волю избирателей. Не столько путем банальной фальсификации данных и информации, сколько созданием определенного климата, неуловимых ощущений. Культура движущихся картинок уже подавила культуру письма, обмена мыслями, индивидуальных размышлений, соревнования мнений и интересов. Те, кто управляют СМИ, легко могут навязать решения, противоречащие иногда даже интересам подавляющего большинства общественности.
Как же так, спросит оптимист, ты хочешь сказать, что люди настолько глупы, что могут действовать вопреки собственному благу? Разве ты не понял, что телевидение стало для итальянцев «большой игрушкой и фонтаном свободы как раз потому, что оно разнообразно, противоречиво и очень богато хроникой, свидетельствами очевидцев и развлечениями»75. Что телевидение не гипнотизирует, потому что результаты выборов, как правило, не так уж однозначны и не всегда выигрывает самый влиятельный. И что американское ТВ, «смешное и реакционное», не препятствует победе Билла Клинтона, который, разумеется, настолько прогрессивен, что и словами не выразить. И что только «наивные» измеряют хитрости телевидения с хронометром в руке, потому что «никто не может утверждать, что все телевизионные минуты имеют одинаковый вес». Как раз обычные аргументы оптимистов.
Ниже я привожу два основных набора аргументов многочисленного племени поклонников телетотема.
Аргумент номер 1. Не стоит преувеличивать влияние ТВ на публику. Как правило, когда вы имеете в виду деформирующую роль телевидения в предвыборной кампании (то есть нелиберальное использование огромной его власти), то вам отвечают, что это – кажущееся влияние, на самом деле ничего подобного не существует. Сторонники этого тезиса, как правило, принадлежат к тем, кто отлично знает ТВ и получает плоды от его использования. Если же оставить в покое предвыборные кампании, то вопрос решается проще. Дело в том, что влияние телевидения невысоко как раз в области политической информации (где зритель всегда настроен более скептически). Его мощь возрастает в других телевизионных сегментах. Вот почему большая часть итальянской дискуссии о «равных условиях» в телекомпании лишена смысла, устарела и только уводит в сторону. Но «если телевидение не имеет никакого влияния на зрителей, как объяснить, что ежегодно на телерекламу тратятся миллиарды долларов?»76. И откуда берутся яростные драки, во всех странах и на глобальном уровне, над и под ковром, за установление контроля над потоком и содержанием информации? А если реклама влияет на умы (что очевидно), то почему не должны иметь такое же или иное влияние и другие передачи, в том числе информационные?
Аргумент номер 2. Публика достаточно умна, чтобы сама во всем разобраться. В любом случае, она свободна сама выбирать, что ей нравится. И никто, кроме душителей свободы, не может присваивать себе право обсуждать этот выбор. Короче, рейтинг стал высшим выражением и единственным эталоном демократии. Сомневаться может только цензор, антинародный представитель элиты, то есть антидемократ.
Довод просто смешной, точнее, издевательский. Если принять его на веру, то придется, к примеру, отменить обязательное школьное образование. Современное общество сталкивается со множеством ограничений, установленных в интересах всех. Или мы уже докатились до того, что развлечения граждан, «зрелища» нероновских времен, стали единственной святыней современности? Даже если они могут повредить общественному здоровью? Даже когда из телеокна в дома миллионов ничего не подозревающих людей сливаются высокотоксичные продукты, особенно опасные для детей? Вопрос можно было бы сформулировать так: имеет ли информационная система страны что-то общее с интересами общества? Или нет? Если нет, то все свободны. Если да, то идолопоклонникам стоило бы призадуматься.
В связи с этим мне вспоминаются слова Карла Поппера. Этот философ и поборник либерализма рассказал как-то о споре, возникшем у него с одним важным руководителем немецкого телевидения, отстаивавшего «ужасные тезисы», среди которых следующий: «Мы должны дать людям то, чего они хотят». Поппер спокойно замечает: «Как будто можно узнать, чего они хотят, из статистики популярности телепередач. Это только данные о предпочтении, оказанном тому или другому из предложенных товаров». Поппер назвал впоследствии этот спор «невероятным», поскольку его собеседник был убежден, что «его тезисы подкреплялись принципами демократии». На самом деле в этом нет ничего невероятного, поскольку именно подобные тезисы доминируют сейчас в итальянской журналистике. И не только в ней. Говоря словами Поппера, «ничто в демократии не оправдывает теории этого телевизионного руководителя, согласно которой создание худших с воспитательной точки зрения программ соответствует критериям демократии, по принципу «люди этого хотят»77.
В реальности дело обстоит с точностью до наоборот: существует элита, решающая, чего хотят люди (не без обратной связи с публикой, разумеется, не в пустоте же они действуют), стараясь при этом опускаться все ниже в плане вкуса, ума и приличий, потому что таким образом, уж это точно, рейтинг возрастет. Социальные последствия такого поведения легко предсказуемы. А потом, когда выясняется, что наше общество рождает чудовищ, идолопоклонники удивляются: как же так? Последствия измеряются в долгосрочном плане и в глобальном масштабе, а не по хронометражу той или иной передачи. Посылаемые в эфир сигналы постепенно меняют вкусы, идеи, ценности. Те, кто контролируют эту плотину, сознают они это или нет (если нет, то тем хуже), приобретают огромную власть и играют решающую роль в формировании общественного мнения. «Демократия не может существовать, если она не возьмет под контроль телевидение»78.
Именно по этой наклонной плоскости мы катимся к «плебисцитарным» демократиям. Процесс уже начался, хотя действительность Запада остается крайне разнообразной в силу традиций и структур высокой степени вязкости. Существование правил, законов, психологических типов не может прекратиться немедленно, на это недостаточно и нескольких десятилетий. Технология стремится вперед, но это не означает, что психология народов и отдельных людей поспевает за ней и относительно быстро переваривает ее плоды. Наоборот, может произойти реакция отторжения. Одна из них, уже принявшая всеобщий характер, проявляется в форме возрождения национальных особенностей. Это, видимо, попытка побега из глобальной деревни народов и наций, не сумевших покориться культурной агрессии. Они инстинктивно ищут убежища в знакомом и родном, в религии предков, в языке, в замкнутом пространстве племенных и семейных отношений. Они безуспешно пытаются огородить свои земли забором.
Все вышесказанное вовсе не является отступлением, а напрямую связано с главной темой этой книги. Потому что все это обрушилось на Россию с впечатляющей силой. То, что на Западе нелегко заметить в силу множества противовесов, обязанных своему существованию действенному и развитому гражданскому обществу, в России наблюдается в чистом виде. Российские реформаторы совершили грандиозную ошибку, не предусмотрев этого. Но здесь им снова помогло непонимание российских проблем внешним миром. Непонимание «понятное», поскольку сам Запад еще не переварил эти проблемы в том, что касается непосредственно его. Дело в том, что при отсутствии ясного понимания происходящего Запад переусердствовал в своем стремлении подстраивать весь остальной мир под себя. Эта тенденция обострилась с окончанием холодной войны. С исчезновением глобального врага, воплощавшего культурную альтернативу, многие на Западе вообразили, что осталась одна-единственная культурная модель. Отсюда крайне упрощенная схема, старательно применяющаяся и по отношению к «третьим» странам (то есть незападным), лишенным альтернативы.
Что касается институтов и режимов, критерии просты: к власти можно прийти только конституционным путем. Затем нужно получить поддержку через легиобличитель-ствомтимные выборы, на которых у избирателей должна быть возможность выбирать из нескольких кандидатов. Наконец, оппозиции должна быть предоставлена возможность функционировать и выражать свое мнение. Все это до сих пор является повсеместной практикой на Западе. Но за его пределами эти условия легко могут превратиться в чисто формальную фикцию. Бесполезно применять их в Камбодже или Боснии. Последствия будут трагическими и вдвойне бесполезными, поскольку первыми почуют обман именно избиратели. Еще хуже, если, как это было в Албании, международное сообщество увидит обман и промолчит, оправдываясь тем, что формальные правила более или менее соблюдены. А потом люди берутся за оружие и остановить кровопролитие нелегко.
В России дела обстоят еще хуже, поскольку здесь проявились сразу две крайности: удручающая политическая и правовая отсталость и технический уровень, почти достигший развитых стран. Противоречие между формой и содержанием – к тому же решенное предельно цинично – является здесь в энной степени. А последствия разочарования в демократических процедурах растут в геометрической прогрессии, поскольку уровень общей культуры все-таки не камбоджийский, хотя в том, что касается возможности личности защищать свои права, уместнее сравнение с Англией прошлого века. В этих условиях настойчивое воспевание «легитимности» «всенародно избранного» президента неизбежно привело к превалированию формы над содержанием. Российская интеллигенция собственными руками написала Конституцию 1993 года и даже не попыталась разузнать, насколько обоснованными были подозрения относительно шести миллионов голосов-призраков, благодаря которым она была «принята». Они даже не вспомнили, что в Риме правосудие было отделено от правительства еще во II веке до н. э. и что до судебной реформы 1864 года Россия не знала независимого правосудия. Которое, впрочем, не развивалось с 1864 по 1987 год по хорошо известным причинам. Чего они ждали от страны, где большинство чиновников до сих пор не отличает закона от указа и от административного акта? Что наделенный безраздельной властью президент воспользуется ею более мудро, чем раньше? Чего они ожидали в стране, где до сих пор повсюду встречаются чиновники, словно сошедшие со страниц Гоголя и Чехова, «живущие на шее страны, словно чужеземные завоеватели среди покоренного ими народа». Нет, нет, это цитата не из Геннадия Зюганова, а из американского профессора Ричарда Пайпса, сказавшего это еще в 1976 году79.
Российская интеллигенция снова отправилась на поиски несуществующего обходного пути; Она снова потребовала абсолютных решений для себя и для мифического и мистического «народа», на выражение чьих интересов она упорно претендует. Она искала корни российского тоталитаризма в заимствованных у Запада идеях, вместо того, чтобы обратиться к российской истории и к российским институтам. Достаточно перечеркнуть пять-шесть веков российской истории, оставив только последние 70 коммунистических лет, и дело сделано. Вернее, сразу два дела: не нужно больше размышлять об отдаленном прошлом, а что касается недавнего, то мы знаем, кто виноват. И вновь повторяется старая ошибка, снова зло приходит только извне. Достаточно уничтожить его (в данном случае под злом подразумевается коммунизм) – и добрые качества российского народа предстанут во всем своем блеске. В этой точке сходятся и славянофилы, и западнические радикал-демократы. Чем и объясняется их союз против «эволюциониста» Горбачева.
«Вы и вправду верите в легенду о добром русском народе, испорченном коммунизмом?» И тем, и другим стоило бы вспомнить, что – нравится или не нравится – русский народ показал себя не один раз. «Сталинские репрессии были проведены народом. И коллективизация тоже. И индустриализация, и потери в войне. И брежневский застой был порожден народом, как и нынешняя реформаторская лихорадка. И бессмысленный бунт – тоже дело рук народа»80.
Вместо того, чтобы ограничить власть государя и определить для суверенитета народа четкие правила, в рамках которых он может им пользоваться, предпочтение было отдано небрежному копированию заграничных конструкций. Они казались подходящими к случаю, и никто не догадался, что в других странах за определенными правилами стоит история и что они имеют определенное содержание, механически перенести которое на российскую почву невозможно. После стольких тревог всем хотелось стабильности. Но ее нельзя ввести указом, как и общественное согласие. «Стабильность западных систем определяется формами, правилами игры. Она предполагает нестабильность власть имущих. Стабильность же ельцинской Конституции – вопрос не формы, а содержания. Ее функция – обеспечить власть определенному человеку и сосредоточившейся вокруг него правящей олигархии»81.
Быть может, однажды историки решат повнимательнее изучить, кто же непосредственно создавал Конституцию 1993 года. И они увидят, например, подпись Анатолия Собчака, бывшего мэра Петербурга, ставшего впоследствии столь непрезентабельным (из-за своей славы взяткодателя и взяточника), что от него отреклись даже «Известия», с которыми он много сотрудничал и которые в свое время ему немало помогли. Против него еще не было формального судебного разбирательства, и мы можем считать его невиновным, пока не будет доказано обратное. Но не исключено, что яростное подковерное сражение с целью помешать всплытию его «дела» закончится поражением и разные сомнительные истории станут предметом внимания следователей. А ведь он так хорошо начинал. Но стоит продаться один раз – и удержаться становится трудно. Это как наркотик.
О других не так уж важно знать. Их было много: интеллигенты, юристы и очень большие демократы. Они поставили свои подписи под документом, который надолго отодвинет построение в России правового государства.
Именно благодаря новой Конституции Россия снова отдалилась – после того, как приблизилась благодаря «коммунисту» Горбачеву – от «логики западной политической жизни, уже принятой большинством посткоммунистических стран. Сегодня даже в странах с сомнительными демократическими традициями, как Румыния, Молдавия и Монголия, начал действовать механизм сменяемости власти. На смену романтикам-демократам, взявшим власть на волне антикоммунистических революций, вскоре пришли прагматики обновленной номенклатуры. Теперь, похоже, поднимается новая волна, и к власти возвращаются ставшие более сдержанными демократы. Подобная смена доказывает, что эти страны уже имеют демократический облик. И именно полная невозможность прихода к власти нашей основной оппозиционной силы, КПРФ (никто это никогда не допустит, и сами коммунисты это понимают, лишь делая вид, что стремятся к власти), означает, что в России все же действует главный принцип коммунистической системы и политической культуры (недемократический, „азиатский» принцип)»82.