Страница:
Нет, ничего Я никому специально не устраиваю и ни к каким чудесам никого не подвожу. Для того чтобы постигнуть меня, никаких чудес не требуется, и чтобы поглощать мое роскошное угощение, никаких сервированных столов не нужно. Ешьте с руки, не стесняясь, лакайте языком, вы же понимаете, насколько бесполезен материал самой драгоценной посуды для пищи богов. Чудеса и не чудеса - такого разделения у меня нет, поэтому не тщитесь разъяснять себе то, о чем Я рассказываю, а просто внимайте даруемым мною словам и запоминайте их... Когда дорожка вскоре ушла от хлебного поля, свернув налево, и плавным изволоком поплелась на незаметный издали бугор, молодой житель мансарды в первый раз обернулся на ходу и с робким видом оглянулся назад. И к удивлению своему увидел, что черноволосая, гладко причесанная, с белым пробором, разделявшим темные блестящие волосы на две одинаковые половины прически, большая и обильная девушка вовсе не отстала от него, как он полагал, а с бодрым, веселым видом топала шагах в десяти сзади. И мягким, добрым взглядом встретила его виноватый взгляд, и большие, темные глаза ее тотчас стали, словно заразившись его чувством, такими же грустными и виноватыми, как у него самого. Словно в них было то же глубинное понимание судьбы и рока: что дано было им в этот день нечто искони древнее, архаическое, огромное, подлинное, потому и неимоверно дорогое, чему цены нет, - дано было всего на один этот день и на час времени всего, а они час этот великолепный проморгали... И как будто в наказание за это студенту художественного училища было ниспослано еще одно тяжкое испытание.
Дорога, по которой они, два неудачника, друг за другом вместе взошли на самый верх длинного бугра, там перехлестывалась с другой дорогой, что незаметно подползала с невидимого бокового склона и, минуя перекресток, также незаметно для идущих уползала по противоположному склону в густую дикую траву. Вот на этом перекрестии самых разных безвестных судеб, в тот час уже невидимых, встретилась студенту еще одна чудесная толстая девушка, поднявшаяся с сопредельной стороны холма по другой поперечной тропинке. Студент с беспомощным видом оглянулся на идущую следом темноволосую красавицу, большую и тучную, ростом, пожалуй, с него, а затем с тем же обреченным видом прямо посмотрел на приблизившуюся новую толстуху. Она была рыжа, как ржавчина, вся голова в тугих лохматых кудерьках, - и тоже прекрасна, ничуть не менее широка в бедрах и обширна в груди - грудь и бедра рыжей были еще массивнее, а ростом она оказалась на полголовы выше юного жителя мансарды. Это была прекрасная великанша. По его виду, по откровенным языческим античным глазам его она сразу догадалась, чего ему надобно, и мутноватые, бутылочного цвета глаза рыжей толстухи столь же откровенно дали знать, что она весьма польщена его вниманием и, смотря по обстоятельствам, учитывая прекрасное время года, предвечерний золотистый час дня, молодость и свободу, готова, пожалуй, предоставить ему многие из своих поистине замечательных рыжих грандиозных и веснушчатых сокровищ.
Но как буря промчался мимо нее молодой художник, пробежал совсем рядом с еще одной овеществленной грезой его чудовищного подсознания - недостижимой мечтой, которую странные обстоятельства судьбы явили перед ним в материальности с самой откровенной и жестокой иронией. Он лишь мельком взглянул на большое красноватое лицо, ржавые кудри, необъятный вырез сарафана с ярко-розовыми переполненными аэростатами обожженных на солнце грудей, с их облезлой кожей и темным оврагом меж ними, в глубине которого проблеснул стекающий пот, - и все это запомнил он на все свое безсмертие, хотя созерцал картину всего лишь несколько секунд...
Он позорно сбежал в тот день от обеих монументальных, чудных толстух, унося в себе то аспидно-черное и беспредельное отчаяние, которое имеет на сердце всякий разгромленный полководец, бесславно покинувший место сражения. Не оглядываясь и откровенно перейдя с мерного шага гуляющего на позорную трусцу убегающего, студент сошел с покатой, ровно протянутой с бугра вниз дорожки и по жидкой травяной целине рванул к купе невысоких зеленых деревьев. Это был случайно уцелевший в низине неудобья густой колок из разного чернолесья - черемухи, ольхи, осины, - и туда никакой тропинки не было, люди сей лесной островок не посещали, но отчаявшийся студент кинулся туда, как к спасительному храму, в котором можно укрыться от смертельной опасности. Однако, вбегая под первые же деревья, он не пригнул как следует головы и был словно схвачен за волосы крепкой и цепкой рукой. Его грубо и чувствительно рвануло со всего маху назад, и он полетел бы на землю, сбитый с ног, - если бы не закачался в воздухе, словно Авессалом, на своих волосах, запутавшихся в колючей развилке дерева. Ноги беспомощно волочились по земле, тащась вслед за маятниковым ходом тела, которое, откачнувшись, с маху пошло назад, и тогда вялые ноги студента согнулись в коленях и сплелись, как веревки, а осевшая книзу задница чиркнула по земле.
Итак, он висел на волосах, словно Авессалом, и голову его отчего-то сильно перекосило - должно быть, волосы запутались наперекосяк, поэтому его и крутануло, развернув лицом наоборот: так и смотрел он назад, туда, откуда пришел, удивленно искривив голову - одно ухо выше другого, рот также перекосило, словно в недоверчивой улыбке, глаза по той же косой линии, что и уши. И видел он этими глазами, в которых в самом начале был просто животный страх боли и полного недоумения, а затем, по мере осознания всей нелепицы случая, в них появился ужас перед тем, что его могут увидеть во всем великолепии нового позора. Ибо те две девушки, одна толще другой, от которых он сбежал, стояли преспокойно на горочке друг против дружки и о чем-то беседовали. Должно быть, о нем. Потому что обе поворачивали головы в его сторону и смотрели. Но вскоре перестали смотреть в эту сторону, и он успокоился. Значит, ничего не заметили. Даже издали ему было видно, что девушки, должно быть, знакомы, и даже очень хорошо знакомы друг с другом... И даже издали было видно, насколько это мощные, толстые, могучие и прекрасные женщины.
Все это он увидел, пока висел на волосах, беспомощно вытянув ноги по земле, а затем пытался освободить голову, с трудом встав на эти ноги, - но поскольку гибкий сук, в колючей развилке которого запутались кудри студента, пружинисто ушел вверх, а волосы у него были длинные, как у молодого Альбрехта Дюрера на автопортрете, то дотянуться до места зацепки волос можно было с трудом, приподнявшись на мысочки и шатко балансируя на них. И все внимание у него ушло на эту непростую, деликатную работу, которую он совершал, слегка приоткрыв рот и надолго закатив вверх глаза - так что к моменту своего освобождения, приведя глаза в нормальное положение, он могучих девушек на горке уже не увидел. Они исчезли из его жизни, дорогие несбывшиеся мечтания, чтобы навечно остаться в его памяти - эти мимолетные видения моего дара его юности, когда он хотел быть художником и совсем еще не помышлял о литературе... Остаток светового дня он уединенно и печально провел в самом глухом месте чернолесья, где под густыми тонкими осинками он нашел пяток безупречных молодых подосиновиков, разжег костерок и, нанизав грибы на палочки, испек их без соли и с большим аппетитом съел.
Уже в густых розовых сумерках возвращался он знакомой дорожкой к станции, шел мимо широкого хлебного поля, упавшего в тень дальнего, растянувшегося вширь на полгоризонта темного леса, за который бесшумно свалило солнце. Над розовой глиняной дорожкой и над коралловым, с густо-алыми потеками внизу горизонтом, там, где небо - повыше, - словно по сырой акварели, перетекало в желтизну и зелень, перед лицом, невдалеке от его широко раскрытых глаз, приплясывала в воздухе стайка мелких-мелких мушек. И он услышал музыку, под которую они ритмично танцевали, все вместе, на два такта разом взмывая вверх и так же западая книзу - вверх и вниз, затем снова на исходную вверх, заполняющая все видимое пространство дня оглушительная музыка предночной тишины. Музыка была столь велика и могуча, что ее невозможно было услышать, ее можно было только видеть и осязать.
Но ни одному художнику не создать картины музыки сфер, потому что вид такой музыки предстает не глазам маленьким, человеческим, внешним, но его огромным внутренним очам, которые одни могут взирать в сторону Бога, и это Он сочинитель бессмертной музыки, всепроникающей во все Его миры и зажигающей в них жизни... Хотите все это услышать-увидеть-почувствовать? Просите Творца, молитесь Ему искренно, с абсолютной верой в то, что Он даст молимое, если посчитает это нужным, - как это сделал Иона однажды на свете, находясь, по свидетельству древнего писателя, в утробе проглотившего сего человека серого гигантского кита.
Искренний молитвенник Иона всегда отличался в среде своих соплеменников заметной твердолобостью и грубой прямотой веры. Если сравнить Иону с румынским принцем Догешти, то этих совершенно разных людей можно было бы назвать двумя сколками одного камня - камня веры в единого Бога, только Иона был булыгой ветхозаветной, а принц - камешком более поздних времен, и вера его носила умственно-просветительский характер. Догешти верил в Бога как Великого демиурга-строителя, единого Архитектора всей земной цивилизации - начиная от атлантидовой и включая древнюю шумерскую и египетскую с их циклопическими сооружениями, - а местечковый пророк Иона видел в Боге абсолютную силу всех действий и всепроникновений, но в то же время простодушно полагал, что и Бога можно на время отстранить от себя, обвести Его вокруг пальца и не послушаться, потому что Он зело велик, то есть очень и очень громаден, вельми неуклюж и космически рассеян. С этим Иона, когда ему был непосредственный Голос в самое ухо, чтобы он шел проповедовать в Ниневию и объявлять там скорый и страшный конец, сделал вид, что ничего-то в ухо ему само по себе и не влетало, ничего он не слышал.
Иона побежал в сторону Яффы (Иоппии), как будто и не слышал Повеления, громогласно прозвучавшего прямо в ухе, внутри его черепа: Встань, иди в Ниневию, город великий, и проповедуй в нем... Ничего не слышал, никакой Ниневии я не знаю, никогда и не бывал там, мне надо добежать до порта Иоппии, там у меня есть одно важное дело... Никакого дела у Ионы не было, конечно, он подобрался к берегу гавани кораблестояния и, увидев за волнорезом на якоре греческое судно, сел на песок и стал дожидаться. И он дождался: пришли к берегу бородатые темнокудрые люди, затрубили в длинную витую раковину - от судна, не пожелавшего войти в гавань, чтобы его хозяину не платить таможенникам, и стоявшего на рейде особняком, отделилась лодка; помахивая веслами, направилась к земле. Объехав конец насыпного мола и завернув в портовые воды, где были платные места якорных стоянок и деревянные пристани на сваях, греческий ялик подгреб к условленному месту, где нетерпеливо переминались в ожидании четыре человека и находился среди них Иона. Он уже договорился с кормчим и отсчитал ему серебро за провоз в трюме себя одного до самого Фарсиса, куда и направлялся кораблик.
На нем еще и якорь не поднимали, Иона тотчас пробрался меж вонючих кип козьих шкурок в трюм и, найдя укромное местечко, немедленно завалился спать. Он неважно переносил морскую качку и поэтому предпочитал сразу уснуть, пока она не началась, а в сонном состоянии ему все было нипочем. Сразу удалось уснуть. Он не заметил того, как в ночь фиолетово-черную, беспросветную кораблик юркнул, будто сверчок, не боящийся темноты. Но затем попал своим широким парусом в плен неожиданного убойного шквала, который мгновенно зашвырнул его в ад грохочущих, вскакивающих до неба водяных громадных чудовищ. А Ионе и снилось, что корабль попал в страшную бурю, что эту бурю нагнал воленаправленно Тот, Кто очень разгневан из-за его, Иониного, непослушания и обмана, однако просыпаться Иона намеренно не желал и по-прежнему предпочитал считать себя спящим, ничего не знающим, просто путешествующим за небольшую плату пассажиром греческого судна. Но тут начальник-капитан с грохотом тяжелых пяток скатился по дощатому настилу в трюм, уже наполовину залитый водой, отыскал горящим блуждающим взором иудея, возлежащего на кипах козьих шкур, под самым палубным настилом, и закричал во всю свою сиплую глотку.
Он кричал: "Что ты спишь? Встань, воззови к Богу твоему; может быть, твой Бог вспомнит о нас, и мы не погибнем! Мы все, которые на судне, уже просили своих богов, у кого какой, - но буря не утихает! Тогда жребий кинули, чтобы узнать, которого из нас его бог хочет утопить, и кость выпала на тебя. Скажи теперь, ты ли тот самый, из-за кого все мы должны погибнуть в пучине? И кто ты?"
Иона ответил капитану: "Я - Еврей, чту Господа Бога небес, сотворившего море и сушу. И я бежал от лица Господня, и теперь Он ищет меня".
Капитан-начальник вскричал: "Что сделать нам с тобой, чтобы море утихло для нас, остальных?"
Иона ответил ему, спрыгнув со штабеля шкур прямо в воду, рядом с кормчим: "Возьмите меня и бросьте меня в море - и море утихнет для вас".
Но кормчий-начальник испугался пуще прежнего: "Твой Бог такой грозный; еще уест нас за твою жизнь, смеем ли мы покуситься на душу, которая принадлежит Ему?"
И он выбежал из трюма на палубу, чтобы снова бить по дну опрокинутой бочки деревянными булавами, задавая темп гребцам. Также за ним выбрался наверх Иона, глянул на осатаневших от страха гребцов, с мокрыми волосами и выпученными глазами, посмотрел на стремительно взлетавшие высоко над кораблем черные волны в гриве белой пены, и душа его была преисполнена великого страха. Он даже захотел скорее стать мертвым, только бы никогда больше не испытывать такого страха. Кормчий велел рулевому править прямо к земле, чтобы выброситься с судном на мель, но море и ветер встали перед судном и не пропустили его. Тогда и моряки, уже знавшие, кто перед ними, побросали весла и кинулись к Ионе, который, несмотря на свое добровольное желание умереть, крепко ухватился за натянутый канат и не хотел быть выброшенным за борт. Он кричал и отбивался пинками, но все равно его оторвали от каната и ногами вперед бросили в подскочившую гигантскую волну.
И через несколько минут море начало утихать, шум и ревучий голос его умолкли намного раньше, нежели прекратилось волнение, которое продолжало оставаться высоким и довольно крутым - но при полном и бесшумном безветрии. Раскачивало и подкидывало вверх - стремительно бросало вниз, дух захватывало по-прежнему, но все это уже при тишине, в которой ясно было слышно, как скрипит мачта в своем расшатанном основании и стучит обрубок каната по углу деревянной рубки. Этим канатом были раньше прикручены стволы ливанских кедров, которые пришлось выбросить с триеры для ее облегчения, когда началась буря и судно стало заливать водою. Гребцы, снова усевшиеся на лавки за весла, безвольно и безмолвно замерли на своих местах, уже ничего не боясь, ничем не тревожась. Они были в том состоянии людей, когда перед ними вдруг раскрывается и полностью, без утайки, осуществляется какой-нибудь ясный Божественный Промысел. Приобщенность к этому равна шоковому состоянию, к которому восходят избранные человеки, воочию увидевшие яростное воплощение Бога в огненном ядерном столпе, уничтожившем Содом и Гоморру, или в Преображении Христовом на горе, или в медленном погружении, на глазах миллионов свидетелей, древней Атлантиды в воды мирового океана.
А тут греческие моряки увидели целый акт божественного действа - вначале неимоверно страшный шторм и циклопическую отмашку волн невиданной величины, воистину с гору, оглушительный шум ветра, напоминающий рев зверя, но зверя чудовищного, гирканского, запредельного, потом - внезапное прекращение всякого шума и быстрое успокоение моря, преображение его гривастых, бесноватых ломаных волн в размашистые и гладкие. И тут среди наступившей удивительной тишины, под музыку которой приплясывали водяные горы, еще не успевшие стать меньше, при ясном свете серо-зеленого утра моряки увидели вблизи корабля еще одну гору, темно-серую, которая не приплясывала, как остальные мутно-зеленые, а всплывала поперек между ними, вспучивалась, потом спокойно ныряла в покатый бок волны и проходила сквозь нее - чтобы с другой ее стороны величаво и ловко вынырнуть, наполнив собой образовавшуюся меж двух водяных гор глубокую лощину. Затем вновь уйти в водяную гору - и после этого явить из морской пучины раздвоенную лопасть хвоста, размером с полкорабля, махнуть ею в воздухе, величественно шлепнуть по поверхности воды - взорвать ее бомбовыми брызгами и погрузиться в море... Кит-гора исполинской величины на один лишь раз показался перед замершими в мистическом благоговении корабельщиками, затем навсегда исчез в запредельной морской глубине.
Это был еще один участник непосредственного Божественного действа, серый кит длиною метров шестьдесят, мгновенно перемещенный к этому месту Высшей волей из мирового океана, чтобы животное успело раскрыть в воде свою широкую, как городские ворота, пасть и захватить в нее пускавшего пузыри, с извивающимися вокруг головы змеистыми прядями волос, погружавшегося в пучину кверху задом пророка Иону. Киту было велено проглотить его, но, поскольку у китов очень узкая глотка, способная глотать лишь некрупных рыб да полужидкую кашицу из мельчайших рачков, нежную массу из зоологического планктона, гигант смог только со вздохом смирения взять в рот Иону и засунуть его под язык. Затем он выгнул этот язык над прилегшим Ионой, образовав надежную теплую крышу, и пустил в рот из своих непомерных легких через многочисленные альвеолы, трахеи и бронхи теплого ароматного воздуху, пахнущего свежим огуречным соком, - чтобы потерявший сознание человек не задохнулся. Постепенно, так и не освободившись от сладкого сна, нормальное сознание вернулось к Ионе, и человек снова стал вспоминать во сне, как он пытался обмануть Господа, сделав вид, что не слышит прозвучавшего в ухе Его повеления идти проповедовать в город Ниневию, и пытался сбежать через Яффу на корабле... и что из этого получилось.
Очнувшись наконец в абсолютной темноте, не видя ни зги и не понимая, где он и что с ним, Иона стал представлять себе такое, что вот он за грех ослушания был ввергнут Господом в самое чрево преисподней - он с робостью ощупал руками теплые мясные складки своего нынешнего окружения и еще раз утвердился в верности своей догадки: да, именно в утробе преисподней он заточен. Но преисподняя эта оказалась странным образом милосердна к нему и вовсе не мучительна, хотя и тесна, и сыра, и перемещаться по ней можно было только ползком и совсем на малое расстояние - локтей на несколько вокруг себя. Но воздуху хватало, и он был довольно свеж и, как было уже сказано, пах разрезанными зелеными огурцами, температура воздуха была нормальной, не холодно и не жарко. Словно и не в преисподней!
Было жутко, и угнетали Иону некоторые непонятные обстоятельства, когда сверху вдруг мягко наваливалась на него крыша темницы, налегала всей неисповедимою, но предчувствованной титанической массой, которая раздавила бы Иону в лепешку, если бы не была эта масса бесконечно мягкой и зыбуче-эластичной, какими обыкновенно становились, бывало, предметы каменного происхождения в его горячечных снах. Итак, верхняя часть преисподней опускалась на Иону и вдавливала его в себя, будто образуя формовочную ямку точной конфигурации с его телом, распластанным ничком, но не давила его насмерть и даже позволяла ему дышать. А затем, какое-то время спустя, темницу начинала заливать холодная соленая вода, и в уткнутую в рыхлый пол физиономию зажмурившегося Ионы принимались тыкаться какие-то мелкие, прыгающие, невидимые рачки и рыбешки. Но не все они были невидимыми - некоторые из них бывали светящимися, с горящими зелеными усиками, плавниками, лапками и выпученными глазами на длинных огненных шнурках. Иона хватал ртом воздух между двумя натеканиями воды и, если кошмарно-рыхлый потолок снова подымался над ним, торопливо нашаривал под собою горсть мельчайших рачков и рыбок, совал в рот и питался ими, потому что за истекшее невесть на каком свете неопределенное, но кажущееся огромным прошедшее время он сильно проголодался. А с мягкого самодвижущегося потолка стекала теплая слизь, напоминающая по вкусу овсяный кисель, и этой обильной жижей Иона вполне благополучно утолил жажду.
Он не знал, разумеется, что уже вторые сутки находится во рту огромного кита, засунутый под его язык, - не знал, иначе бы немедленно сошел с ума и умер от страха; он полагал, что действительно находится во чреве преисподней, что оно и на самом деле такое вот на ощупь дряблое и плотское - это чрево ада, и туда он попал после того, как погиб в водах поглотившего его моря. Он ясно помнил, как бросили его в море напуганные бурей корабельщики, как вспучившаяся рядом с судном гороподобная волна легко впустила в себя тело человека, быстро сучившего в воздухе ножками, - и это было собственное, его, Ионы, тело, которое он почему-то видел со стороны: как ушло оно под воду, продолжая сучить ногами, но уже гораздо медленнее, нежели в полете по воздуху, - и сразу же колом отправилось вниз, в жуткую темноту пучины. И припомнил Иона, сидя под языком кита, что в эту тяжкую последним ужасом минуту он взмолился к Богу о спасении: "Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды Твои и волны Твои проходили надо мной. И я сказал: отринут я от очей Твоих, однако все равно я опять увижу - УВИЖУ! - святой храм Твой! До основания гор я сниизшел, земля своими затворами отградила меня здесь в преисподней - но Ты, Господи, Боже мой, все же вызволишь меня отсюда, вытащишь душу мою из ада!" Он заплакал, но не от жалости к себе и не от страха - слезы эти были исторжением неимоверных сил его веры, которая становилась нестерпимой болью в сердце. И от этой острой боли он снова потерял сознание и очнулся на третий день, и снова, кроме аспидной черноты, абсолютной темноты, ничего не узрел вокруг себя. Он опустил руки вниз и нашарил под собою кишащую массу живых рачковых существ, захватил горсть и стал есть, чувствуя, как меж ними иногда проскальзывают под пальцами юркие рыбные мальки. Утолив голод и затем попив кисельной слизи, собранной в сложенные ковшиком ладони, Иона омыл в темноте, ничегошеньки не видя, от нее руки свои, погружая их в соленую лужицу под коленями, также умыл лицо и вновь принялся молиться: "Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Тебе, Господи, и молитва моя дошла до Тебя, до храма Твоего святого".
И тогда приказал Господь киту: "Выплюнь его. То есть извергни Иону куда-нибудь на сушу". И бедняга кит, уже три дня и три ночи промучившийся беспокойным, копошащимся под языком живым фурункулом, сиречь человеком, которого велено было ему подхватить в воде и проглотить - но сделать это было физиологически невозможно, - кит с большой радостью быстро добрался до ближайшего скалистого берега, там у одной каменной площадки всплыл на поверхность воды, широко открыл рот, взял на кончик языка и с чувством огромного облегчения выплюнул ничего не понимающего человека на плоский красно-песчаниковый стол берега. Затем поспешно развернулся и стремительно ушел к горизонту, на прощание махнув громадным двухлопастным хвостом Ионе, который трое суток просидел у него во рту под языком, даже не подозревая об этом. А теперь, видя врезающуюся в синюю воду бесконечно длинную сутулую спину кита с клиновидным, как косой парус, западающим в воду верхним плавником и с невольным замиранием сердца проследив за прощальным взмахом грандиозного раздвоенного хвоста, - ослушник Божий решил, что он побывал во чреве этого животного и был извергнут оттуда. После так и стал рассказывать: мол, был проглочен исполинским китом, три дня и три ночи просидел в его чреве, но потом милостию Божьей, ради молитв его отчаянных, был изрыгнут чудовищем на землю.
Кит обо всем этом никогда не узнал, да и знать, видимо, не хотел, ему тоже досталось немало переживаний за эти три дня и три ночи, когда он на прямой и ясный приказ Бога проглотить человека не смог этого сделать, не мог и ничего возразить, потому что был богатырски нем и по характеру своему не умел ни в чем оправдываться. Изо всех людей, к которым когда-нибудь был направлен с поручением от верховных сил какой-нибудь зверь, Иона оказался, пожалуй, одним из самых знаменитых в том отношении, что ему выпал самый крупный посланец крупнее кита на земле ведь зверя нет. И в знатности киту не идет в сравнение даже гигантская кобра, распустившая свой капюшон и накрывшая им от дождя, словно зонтом, голову медитирующего в лесу Будды. Была еще белка, посланная к самому Пушкину, чтобы спеть ему песенку, были братцы-лисы, братцы-волки, братцы-кролики и - беленький молодой осленок, на котором еще никто не ездил, посланный внести на себе в город Спасителя, приуготовленного в жертву ради спасения всех людей.
Дорога, по которой они, два неудачника, друг за другом вместе взошли на самый верх длинного бугра, там перехлестывалась с другой дорогой, что незаметно подползала с невидимого бокового склона и, минуя перекресток, также незаметно для идущих уползала по противоположному склону в густую дикую траву. Вот на этом перекрестии самых разных безвестных судеб, в тот час уже невидимых, встретилась студенту еще одна чудесная толстая девушка, поднявшаяся с сопредельной стороны холма по другой поперечной тропинке. Студент с беспомощным видом оглянулся на идущую следом темноволосую красавицу, большую и тучную, ростом, пожалуй, с него, а затем с тем же обреченным видом прямо посмотрел на приблизившуюся новую толстуху. Она была рыжа, как ржавчина, вся голова в тугих лохматых кудерьках, - и тоже прекрасна, ничуть не менее широка в бедрах и обширна в груди - грудь и бедра рыжей были еще массивнее, а ростом она оказалась на полголовы выше юного жителя мансарды. Это была прекрасная великанша. По его виду, по откровенным языческим античным глазам его она сразу догадалась, чего ему надобно, и мутноватые, бутылочного цвета глаза рыжей толстухи столь же откровенно дали знать, что она весьма польщена его вниманием и, смотря по обстоятельствам, учитывая прекрасное время года, предвечерний золотистый час дня, молодость и свободу, готова, пожалуй, предоставить ему многие из своих поистине замечательных рыжих грандиозных и веснушчатых сокровищ.
Но как буря промчался мимо нее молодой художник, пробежал совсем рядом с еще одной овеществленной грезой его чудовищного подсознания - недостижимой мечтой, которую странные обстоятельства судьбы явили перед ним в материальности с самой откровенной и жестокой иронией. Он лишь мельком взглянул на большое красноватое лицо, ржавые кудри, необъятный вырез сарафана с ярко-розовыми переполненными аэростатами обожженных на солнце грудей, с их облезлой кожей и темным оврагом меж ними, в глубине которого проблеснул стекающий пот, - и все это запомнил он на все свое безсмертие, хотя созерцал картину всего лишь несколько секунд...
Он позорно сбежал в тот день от обеих монументальных, чудных толстух, унося в себе то аспидно-черное и беспредельное отчаяние, которое имеет на сердце всякий разгромленный полководец, бесславно покинувший место сражения. Не оглядываясь и откровенно перейдя с мерного шага гуляющего на позорную трусцу убегающего, студент сошел с покатой, ровно протянутой с бугра вниз дорожки и по жидкой травяной целине рванул к купе невысоких зеленых деревьев. Это был случайно уцелевший в низине неудобья густой колок из разного чернолесья - черемухи, ольхи, осины, - и туда никакой тропинки не было, люди сей лесной островок не посещали, но отчаявшийся студент кинулся туда, как к спасительному храму, в котором можно укрыться от смертельной опасности. Однако, вбегая под первые же деревья, он не пригнул как следует головы и был словно схвачен за волосы крепкой и цепкой рукой. Его грубо и чувствительно рвануло со всего маху назад, и он полетел бы на землю, сбитый с ног, - если бы не закачался в воздухе, словно Авессалом, на своих волосах, запутавшихся в колючей развилке дерева. Ноги беспомощно волочились по земле, тащась вслед за маятниковым ходом тела, которое, откачнувшись, с маху пошло назад, и тогда вялые ноги студента согнулись в коленях и сплелись, как веревки, а осевшая книзу задница чиркнула по земле.
Итак, он висел на волосах, словно Авессалом, и голову его отчего-то сильно перекосило - должно быть, волосы запутались наперекосяк, поэтому его и крутануло, развернув лицом наоборот: так и смотрел он назад, туда, откуда пришел, удивленно искривив голову - одно ухо выше другого, рот также перекосило, словно в недоверчивой улыбке, глаза по той же косой линии, что и уши. И видел он этими глазами, в которых в самом начале был просто животный страх боли и полного недоумения, а затем, по мере осознания всей нелепицы случая, в них появился ужас перед тем, что его могут увидеть во всем великолепии нового позора. Ибо те две девушки, одна толще другой, от которых он сбежал, стояли преспокойно на горочке друг против дружки и о чем-то беседовали. Должно быть, о нем. Потому что обе поворачивали головы в его сторону и смотрели. Но вскоре перестали смотреть в эту сторону, и он успокоился. Значит, ничего не заметили. Даже издали ему было видно, что девушки, должно быть, знакомы, и даже очень хорошо знакомы друг с другом... И даже издали было видно, насколько это мощные, толстые, могучие и прекрасные женщины.
Все это он увидел, пока висел на волосах, беспомощно вытянув ноги по земле, а затем пытался освободить голову, с трудом встав на эти ноги, - но поскольку гибкий сук, в колючей развилке которого запутались кудри студента, пружинисто ушел вверх, а волосы у него были длинные, как у молодого Альбрехта Дюрера на автопортрете, то дотянуться до места зацепки волос можно было с трудом, приподнявшись на мысочки и шатко балансируя на них. И все внимание у него ушло на эту непростую, деликатную работу, которую он совершал, слегка приоткрыв рот и надолго закатив вверх глаза - так что к моменту своего освобождения, приведя глаза в нормальное положение, он могучих девушек на горке уже не увидел. Они исчезли из его жизни, дорогие несбывшиеся мечтания, чтобы навечно остаться в его памяти - эти мимолетные видения моего дара его юности, когда он хотел быть художником и совсем еще не помышлял о литературе... Остаток светового дня он уединенно и печально провел в самом глухом месте чернолесья, где под густыми тонкими осинками он нашел пяток безупречных молодых подосиновиков, разжег костерок и, нанизав грибы на палочки, испек их без соли и с большим аппетитом съел.
Уже в густых розовых сумерках возвращался он знакомой дорожкой к станции, шел мимо широкого хлебного поля, упавшего в тень дальнего, растянувшегося вширь на полгоризонта темного леса, за который бесшумно свалило солнце. Над розовой глиняной дорожкой и над коралловым, с густо-алыми потеками внизу горизонтом, там, где небо - повыше, - словно по сырой акварели, перетекало в желтизну и зелень, перед лицом, невдалеке от его широко раскрытых глаз, приплясывала в воздухе стайка мелких-мелких мушек. И он услышал музыку, под которую они ритмично танцевали, все вместе, на два такта разом взмывая вверх и так же западая книзу - вверх и вниз, затем снова на исходную вверх, заполняющая все видимое пространство дня оглушительная музыка предночной тишины. Музыка была столь велика и могуча, что ее невозможно было услышать, ее можно было только видеть и осязать.
Но ни одному художнику не создать картины музыки сфер, потому что вид такой музыки предстает не глазам маленьким, человеческим, внешним, но его огромным внутренним очам, которые одни могут взирать в сторону Бога, и это Он сочинитель бессмертной музыки, всепроникающей во все Его миры и зажигающей в них жизни... Хотите все это услышать-увидеть-почувствовать? Просите Творца, молитесь Ему искренно, с абсолютной верой в то, что Он даст молимое, если посчитает это нужным, - как это сделал Иона однажды на свете, находясь, по свидетельству древнего писателя, в утробе проглотившего сего человека серого гигантского кита.
Искренний молитвенник Иона всегда отличался в среде своих соплеменников заметной твердолобостью и грубой прямотой веры. Если сравнить Иону с румынским принцем Догешти, то этих совершенно разных людей можно было бы назвать двумя сколками одного камня - камня веры в единого Бога, только Иона был булыгой ветхозаветной, а принц - камешком более поздних времен, и вера его носила умственно-просветительский характер. Догешти верил в Бога как Великого демиурга-строителя, единого Архитектора всей земной цивилизации - начиная от атлантидовой и включая древнюю шумерскую и египетскую с их циклопическими сооружениями, - а местечковый пророк Иона видел в Боге абсолютную силу всех действий и всепроникновений, но в то же время простодушно полагал, что и Бога можно на время отстранить от себя, обвести Его вокруг пальца и не послушаться, потому что Он зело велик, то есть очень и очень громаден, вельми неуклюж и космически рассеян. С этим Иона, когда ему был непосредственный Голос в самое ухо, чтобы он шел проповедовать в Ниневию и объявлять там скорый и страшный конец, сделал вид, что ничего-то в ухо ему само по себе и не влетало, ничего он не слышал.
Иона побежал в сторону Яффы (Иоппии), как будто и не слышал Повеления, громогласно прозвучавшего прямо в ухе, внутри его черепа: Встань, иди в Ниневию, город великий, и проповедуй в нем... Ничего не слышал, никакой Ниневии я не знаю, никогда и не бывал там, мне надо добежать до порта Иоппии, там у меня есть одно важное дело... Никакого дела у Ионы не было, конечно, он подобрался к берегу гавани кораблестояния и, увидев за волнорезом на якоре греческое судно, сел на песок и стал дожидаться. И он дождался: пришли к берегу бородатые темнокудрые люди, затрубили в длинную витую раковину - от судна, не пожелавшего войти в гавань, чтобы его хозяину не платить таможенникам, и стоявшего на рейде особняком, отделилась лодка; помахивая веслами, направилась к земле. Объехав конец насыпного мола и завернув в портовые воды, где были платные места якорных стоянок и деревянные пристани на сваях, греческий ялик подгреб к условленному месту, где нетерпеливо переминались в ожидании четыре человека и находился среди них Иона. Он уже договорился с кормчим и отсчитал ему серебро за провоз в трюме себя одного до самого Фарсиса, куда и направлялся кораблик.
На нем еще и якорь не поднимали, Иона тотчас пробрался меж вонючих кип козьих шкурок в трюм и, найдя укромное местечко, немедленно завалился спать. Он неважно переносил морскую качку и поэтому предпочитал сразу уснуть, пока она не началась, а в сонном состоянии ему все было нипочем. Сразу удалось уснуть. Он не заметил того, как в ночь фиолетово-черную, беспросветную кораблик юркнул, будто сверчок, не боящийся темноты. Но затем попал своим широким парусом в плен неожиданного убойного шквала, который мгновенно зашвырнул его в ад грохочущих, вскакивающих до неба водяных громадных чудовищ. А Ионе и снилось, что корабль попал в страшную бурю, что эту бурю нагнал воленаправленно Тот, Кто очень разгневан из-за его, Иониного, непослушания и обмана, однако просыпаться Иона намеренно не желал и по-прежнему предпочитал считать себя спящим, ничего не знающим, просто путешествующим за небольшую плату пассажиром греческого судна. Но тут начальник-капитан с грохотом тяжелых пяток скатился по дощатому настилу в трюм, уже наполовину залитый водой, отыскал горящим блуждающим взором иудея, возлежащего на кипах козьих шкур, под самым палубным настилом, и закричал во всю свою сиплую глотку.
Он кричал: "Что ты спишь? Встань, воззови к Богу твоему; может быть, твой Бог вспомнит о нас, и мы не погибнем! Мы все, которые на судне, уже просили своих богов, у кого какой, - но буря не утихает! Тогда жребий кинули, чтобы узнать, которого из нас его бог хочет утопить, и кость выпала на тебя. Скажи теперь, ты ли тот самый, из-за кого все мы должны погибнуть в пучине? И кто ты?"
Иона ответил капитану: "Я - Еврей, чту Господа Бога небес, сотворившего море и сушу. И я бежал от лица Господня, и теперь Он ищет меня".
Капитан-начальник вскричал: "Что сделать нам с тобой, чтобы море утихло для нас, остальных?"
Иона ответил ему, спрыгнув со штабеля шкур прямо в воду, рядом с кормчим: "Возьмите меня и бросьте меня в море - и море утихнет для вас".
Но кормчий-начальник испугался пуще прежнего: "Твой Бог такой грозный; еще уест нас за твою жизнь, смеем ли мы покуситься на душу, которая принадлежит Ему?"
И он выбежал из трюма на палубу, чтобы снова бить по дну опрокинутой бочки деревянными булавами, задавая темп гребцам. Также за ним выбрался наверх Иона, глянул на осатаневших от страха гребцов, с мокрыми волосами и выпученными глазами, посмотрел на стремительно взлетавшие высоко над кораблем черные волны в гриве белой пены, и душа его была преисполнена великого страха. Он даже захотел скорее стать мертвым, только бы никогда больше не испытывать такого страха. Кормчий велел рулевому править прямо к земле, чтобы выброситься с судном на мель, но море и ветер встали перед судном и не пропустили его. Тогда и моряки, уже знавшие, кто перед ними, побросали весла и кинулись к Ионе, который, несмотря на свое добровольное желание умереть, крепко ухватился за натянутый канат и не хотел быть выброшенным за борт. Он кричал и отбивался пинками, но все равно его оторвали от каната и ногами вперед бросили в подскочившую гигантскую волну.
И через несколько минут море начало утихать, шум и ревучий голос его умолкли намного раньше, нежели прекратилось волнение, которое продолжало оставаться высоким и довольно крутым - но при полном и бесшумном безветрии. Раскачивало и подкидывало вверх - стремительно бросало вниз, дух захватывало по-прежнему, но все это уже при тишине, в которой ясно было слышно, как скрипит мачта в своем расшатанном основании и стучит обрубок каната по углу деревянной рубки. Этим канатом были раньше прикручены стволы ливанских кедров, которые пришлось выбросить с триеры для ее облегчения, когда началась буря и судно стало заливать водою. Гребцы, снова усевшиеся на лавки за весла, безвольно и безмолвно замерли на своих местах, уже ничего не боясь, ничем не тревожась. Они были в том состоянии людей, когда перед ними вдруг раскрывается и полностью, без утайки, осуществляется какой-нибудь ясный Божественный Промысел. Приобщенность к этому равна шоковому состоянию, к которому восходят избранные человеки, воочию увидевшие яростное воплощение Бога в огненном ядерном столпе, уничтожившем Содом и Гоморру, или в Преображении Христовом на горе, или в медленном погружении, на глазах миллионов свидетелей, древней Атлантиды в воды мирового океана.
А тут греческие моряки увидели целый акт божественного действа - вначале неимоверно страшный шторм и циклопическую отмашку волн невиданной величины, воистину с гору, оглушительный шум ветра, напоминающий рев зверя, но зверя чудовищного, гирканского, запредельного, потом - внезапное прекращение всякого шума и быстрое успокоение моря, преображение его гривастых, бесноватых ломаных волн в размашистые и гладкие. И тут среди наступившей удивительной тишины, под музыку которой приплясывали водяные горы, еще не успевшие стать меньше, при ясном свете серо-зеленого утра моряки увидели вблизи корабля еще одну гору, темно-серую, которая не приплясывала, как остальные мутно-зеленые, а всплывала поперек между ними, вспучивалась, потом спокойно ныряла в покатый бок волны и проходила сквозь нее - чтобы с другой ее стороны величаво и ловко вынырнуть, наполнив собой образовавшуюся меж двух водяных гор глубокую лощину. Затем вновь уйти в водяную гору - и после этого явить из морской пучины раздвоенную лопасть хвоста, размером с полкорабля, махнуть ею в воздухе, величественно шлепнуть по поверхности воды - взорвать ее бомбовыми брызгами и погрузиться в море... Кит-гора исполинской величины на один лишь раз показался перед замершими в мистическом благоговении корабельщиками, затем навсегда исчез в запредельной морской глубине.
Это был еще один участник непосредственного Божественного действа, серый кит длиною метров шестьдесят, мгновенно перемещенный к этому месту Высшей волей из мирового океана, чтобы животное успело раскрыть в воде свою широкую, как городские ворота, пасть и захватить в нее пускавшего пузыри, с извивающимися вокруг головы змеистыми прядями волос, погружавшегося в пучину кверху задом пророка Иону. Киту было велено проглотить его, но, поскольку у китов очень узкая глотка, способная глотать лишь некрупных рыб да полужидкую кашицу из мельчайших рачков, нежную массу из зоологического планктона, гигант смог только со вздохом смирения взять в рот Иону и засунуть его под язык. Затем он выгнул этот язык над прилегшим Ионой, образовав надежную теплую крышу, и пустил в рот из своих непомерных легких через многочисленные альвеолы, трахеи и бронхи теплого ароматного воздуху, пахнущего свежим огуречным соком, - чтобы потерявший сознание человек не задохнулся. Постепенно, так и не освободившись от сладкого сна, нормальное сознание вернулось к Ионе, и человек снова стал вспоминать во сне, как он пытался обмануть Господа, сделав вид, что не слышит прозвучавшего в ухе Его повеления идти проповедовать в город Ниневию, и пытался сбежать через Яффу на корабле... и что из этого получилось.
Очнувшись наконец в абсолютной темноте, не видя ни зги и не понимая, где он и что с ним, Иона стал представлять себе такое, что вот он за грех ослушания был ввергнут Господом в самое чрево преисподней - он с робостью ощупал руками теплые мясные складки своего нынешнего окружения и еще раз утвердился в верности своей догадки: да, именно в утробе преисподней он заточен. Но преисподняя эта оказалась странным образом милосердна к нему и вовсе не мучительна, хотя и тесна, и сыра, и перемещаться по ней можно было только ползком и совсем на малое расстояние - локтей на несколько вокруг себя. Но воздуху хватало, и он был довольно свеж и, как было уже сказано, пах разрезанными зелеными огурцами, температура воздуха была нормальной, не холодно и не жарко. Словно и не в преисподней!
Было жутко, и угнетали Иону некоторые непонятные обстоятельства, когда сверху вдруг мягко наваливалась на него крыша темницы, налегала всей неисповедимою, но предчувствованной титанической массой, которая раздавила бы Иону в лепешку, если бы не была эта масса бесконечно мягкой и зыбуче-эластичной, какими обыкновенно становились, бывало, предметы каменного происхождения в его горячечных снах. Итак, верхняя часть преисподней опускалась на Иону и вдавливала его в себя, будто образуя формовочную ямку точной конфигурации с его телом, распластанным ничком, но не давила его насмерть и даже позволяла ему дышать. А затем, какое-то время спустя, темницу начинала заливать холодная соленая вода, и в уткнутую в рыхлый пол физиономию зажмурившегося Ионы принимались тыкаться какие-то мелкие, прыгающие, невидимые рачки и рыбешки. Но не все они были невидимыми - некоторые из них бывали светящимися, с горящими зелеными усиками, плавниками, лапками и выпученными глазами на длинных огненных шнурках. Иона хватал ртом воздух между двумя натеканиями воды и, если кошмарно-рыхлый потолок снова подымался над ним, торопливо нашаривал под собою горсть мельчайших рачков и рыбок, совал в рот и питался ими, потому что за истекшее невесть на каком свете неопределенное, но кажущееся огромным прошедшее время он сильно проголодался. А с мягкого самодвижущегося потолка стекала теплая слизь, напоминающая по вкусу овсяный кисель, и этой обильной жижей Иона вполне благополучно утолил жажду.
Он не знал, разумеется, что уже вторые сутки находится во рту огромного кита, засунутый под его язык, - не знал, иначе бы немедленно сошел с ума и умер от страха; он полагал, что действительно находится во чреве преисподней, что оно и на самом деле такое вот на ощупь дряблое и плотское - это чрево ада, и туда он попал после того, как погиб в водах поглотившего его моря. Он ясно помнил, как бросили его в море напуганные бурей корабельщики, как вспучившаяся рядом с судном гороподобная волна легко впустила в себя тело человека, быстро сучившего в воздухе ножками, - и это было собственное, его, Ионы, тело, которое он почему-то видел со стороны: как ушло оно под воду, продолжая сучить ногами, но уже гораздо медленнее, нежели в полете по воздуху, - и сразу же колом отправилось вниз, в жуткую темноту пучины. И припомнил Иона, сидя под языком кита, что в эту тяжкую последним ужасом минуту он взмолился к Богу о спасении: "Ты вверг меня в глубину, в сердце моря, и потоки окружили меня, все воды Твои и волны Твои проходили надо мной. И я сказал: отринут я от очей Твоих, однако все равно я опять увижу - УВИЖУ! - святой храм Твой! До основания гор я сниизшел, земля своими затворами отградила меня здесь в преисподней - но Ты, Господи, Боже мой, все же вызволишь меня отсюда, вытащишь душу мою из ада!" Он заплакал, но не от жалости к себе и не от страха - слезы эти были исторжением неимоверных сил его веры, которая становилась нестерпимой болью в сердце. И от этой острой боли он снова потерял сознание и очнулся на третий день, и снова, кроме аспидной черноты, абсолютной темноты, ничего не узрел вокруг себя. Он опустил руки вниз и нашарил под собою кишащую массу живых рачковых существ, захватил горсть и стал есть, чувствуя, как меж ними иногда проскальзывают под пальцами юркие рыбные мальки. Утолив голод и затем попив кисельной слизи, собранной в сложенные ковшиком ладони, Иона омыл в темноте, ничегошеньки не видя, от нее руки свои, погружая их в соленую лужицу под коленями, также умыл лицо и вновь принялся молиться: "Когда изнемогла во мне душа моя, я вспомнил о Тебе, Господи, и молитва моя дошла до Тебя, до храма Твоего святого".
И тогда приказал Господь киту: "Выплюнь его. То есть извергни Иону куда-нибудь на сушу". И бедняга кит, уже три дня и три ночи промучившийся беспокойным, копошащимся под языком живым фурункулом, сиречь человеком, которого велено было ему подхватить в воде и проглотить - но сделать это было физиологически невозможно, - кит с большой радостью быстро добрался до ближайшего скалистого берега, там у одной каменной площадки всплыл на поверхность воды, широко открыл рот, взял на кончик языка и с чувством огромного облегчения выплюнул ничего не понимающего человека на плоский красно-песчаниковый стол берега. Затем поспешно развернулся и стремительно ушел к горизонту, на прощание махнув громадным двухлопастным хвостом Ионе, который трое суток просидел у него во рту под языком, даже не подозревая об этом. А теперь, видя врезающуюся в синюю воду бесконечно длинную сутулую спину кита с клиновидным, как косой парус, западающим в воду верхним плавником и с невольным замиранием сердца проследив за прощальным взмахом грандиозного раздвоенного хвоста, - ослушник Божий решил, что он побывал во чреве этого животного и был извергнут оттуда. После так и стал рассказывать: мол, был проглочен исполинским китом, три дня и три ночи просидел в его чреве, но потом милостию Божьей, ради молитв его отчаянных, был изрыгнут чудовищем на землю.
Кит обо всем этом никогда не узнал, да и знать, видимо, не хотел, ему тоже досталось немало переживаний за эти три дня и три ночи, когда он на прямой и ясный приказ Бога проглотить человека не смог этого сделать, не мог и ничего возразить, потому что был богатырски нем и по характеру своему не умел ни в чем оправдываться. Изо всех людей, к которым когда-нибудь был направлен с поручением от верховных сил какой-нибудь зверь, Иона оказался, пожалуй, одним из самых знаменитых в том отношении, что ему выпал самый крупный посланец крупнее кита на земле ведь зверя нет. И в знатности киту не идет в сравнение даже гигантская кобра, распустившая свой капюшон и накрывшая им от дождя, словно зонтом, голову медитирующего в лесу Будды. Была еще белка, посланная к самому Пушкину, чтобы спеть ему песенку, были братцы-лисы, братцы-волки, братцы-кролики и - беленький молодой осленок, на котором еще никто не ездил, посланный внести на себе в город Спасителя, приуготовленного в жертву ради спасения всех людей.