Страница:
- Все это, Ревекка, могло иметь место только там...
- Я знаю...
- А здесь нам это совершенно не нужно. Я вот смотрю на тебя, и мне от радости видеть твое лицо, твою одежду, вот эту розовую блузку и даже маленький носовой платочек твой, что торчит вон из того тесного рукава, - от великой, величайшей, сладкой, сумасшедшей, пронзительной, горячей, жгучей, потрясающей, неимоверной, высокой, высочайшей радости делается в тысячу раз лучше и сильнее быть на свете - о каком бы свете ни шла речь, моя хорошая. И я призываю тебя забыть все, что делало нас счастливыми на бренном, веселом, животном уровне земной жизни...
- Нет, Октавий, - прозвучал ответ, - нет, такое я забывать не хочу. Я хочу любить, как животные.
- Но ведь ты так и любишь! - воскликнул летевший рядом с нею милый друг. И я так люблю! Нам же и это дано мысленно испытывать. В чем дело? Мы же теперь во всем СВОБОДНЫ! Мне конвоиры велели идти вперед, к яме, и я пошел, а дальше я ничего не помню... Очевидно, пожалев меня, кто-то из двоих, вида которых, их человеческих лиц я не разглядел, неожиданно выстрелил мне в спину. И вот теперь я встретил тебя - и как славно, как все хорошо кругом, и ничто, ничто не мешает мне смотреть на тебя, быть с тобой рядом...
- Нет, Октавий, нет... Мне что-то мешает все-таки.
- Так что же тебе мешает, дорогая?
- Ах, точно не знаю... Может быть, деньги?..
- Какие еще деньги? Забудь о них, Ревекка! Обо всех деньгах на свете забудь - они остались там, за границей... О каких таких глупых и ничтожных деньгах здесь может идти речь?
- Не здесь, миленький мой, а там, за границей... Деньги большие, не глупые. Наследственный капитал, собранный многими поколениями моего древнего рода, сведенный в ассигнации русских банков. Из уважения к нему я не могу бросить деньги на кого попало. Они зовут меня.
- Но, Ревекка, какое тебе дело теперь до всей этой заграницы? Пусть там расстрелы, ассигнации, насилие и тому подобное - а нам-то здесь зачем все это? Даже вспоминать такие слова?..
- Дорогой мой... Любимый мой... Я должна все же вернуться туда. Что-то намного сильнее моей радости видеть тебя, быть с тобой призывает меня вернуться. Ты остановись здесь, замри на месте и жди, а я полечу обратно. Но я обязательно вернусь. Мы должны снова увидеться, я этого хочу, и я вернусь...
- Нет, расставаться с тобой я больше не намерен. С меня достаточно и того, что жизнь на земле я умудрился прожить без тебя. Я тоже вернусь с тобою туда.
То ли вода из святого родничка помогла, то ли судьба была такая, но молодую еврейку, в некий час ее тифозных страстей показавшуюся уже умершей, лежавшей беззвучно и бездвижно с заострившимся белым носом, уставленным высокой горбиной к потолку, с выпуклыми голубоватыми полукружиями закрытых век - уже мертвую, считай, которую нужно закапывать в землю, вдруг пробил легкий и трепетный дух жизни. Ресницы ее вздрогнули, и Ревекка распахнула глаза, которые несколько дней были плотно закрыты и лишь безжизненно обозначены мохнатыми ресницами, словно засохшее озеро камышами. Шура заметила движение глаз в самую последнюю минуту перед тем, как выходить ей из дома, - решила вызвать из городской управы специальную похоронную фуру, вывозившую тифозно сгоревших людей за мост, на специальное кладбище.
Деньги в большущей ивовой корзине, колоснике, томившиеся от безделья у нее на печке, внушили ее простенькому сознанию, что это Бог дал их, и если девушка умрет, то деньги станут ее, Шурины; но если она хоть на палец поспособствует той умереть, то выйдет грех, и тогда она, Шура, будет страшно наказана, к примеру, тоже заболеет тифом или ребенок ее умрет. Так что надо будет до конца и как можно лучше ухаживать за больной, может, она и выздоровеет, а может, и нет, - во всяком случае, ее ждет смиренная награда, а не грех похищения чужих денег и к тому же откровенное пособничество лютой болезни в ее убийстве молодой девушки.
Словом, деньгам удалось заставить простую христианскую душу послужить им, вступившим с опасной болезнью, да и, пожалуй, с самой историей - с ее революциями и гражданскими войнами - в отчаянную борьбу за свое выживание. Ибо стадо денег, как и стадо скотов, не может быть без пастыря, они тоже подвержены гибели и погибают без хозяйской заботы... Их смерть почти такая же, как и у всякой живой твари, - если они лежат на одном месте, не двигаются, не растут, а потихоньку истлевают, значит, деньги мертвы. Желая жить долго и благополучно и наращиваться, денежные массы всегда ищут хорошего хозяина, а в данном случае они почувствовали - когда их бросили в старую корзину, пропахшую луком, и задвинули в дальний угол на печной лежанке, на голые кирпичи, - что такой новый "хозяин" для них не подходит. И они принялись действовать...
Шура достала пачку бумажек из корзины, сходила на рынок и купила много хорошей говядины, которая шла по немыслимой цене, однако вдова денег не пожалела.
А когда ее заботами подопечная Ревекка быстро пошла на поправку и коротко обрезанные волосы ее стали также быстро отрастать и начали уже курчавиться, однажды в августовском саду, райски изукрашенном густым плодовием созревающих яблок, слив и груш, в самом уголку сада под старой раскидистой полузасохшей яблоней, - однажды утром Шура увидела лежавшего без памяти раненого человека. Это был Андрей, белый офицер, расстрелянный красными армейцами под уездным городком, где проживала Ревекка. Что его зовут Андрей, она узнала от него же самого много времени спустя, когда он пришел в себя, - но то, каким образом попал в ее сад после своего расстрела, этого он не мог поведать.
Шура безропотно принялась ухаживать за двумя больными, перетащив в дом раненого офицера на волокуше из рогожного мешка, в котором раньше перевозили древесный уголь и который был брошен посреди двора теми, что увозили казненную старую хозяйку. И вот офицер вскоре начал приходить в себя и выздоравливать вопреки тому, что он должен был умереть со сквозной раной в спине и груди, которой Шура и перевязывать даже не стала, будучи уверенной, что она смертельна, - женщина лишь промывала ее водой из святого родника.
Хроменькой вдове было явлено видение, когда она однажды поутру, часов в десять, уже накормив и подмыв Ревекку, похожую после болезни на бледный скелетик, перешла в соседнюю комнату и закончила также возиться с беспамятным раненым офицером, пошла к двери с кувшином и мокрым полотенцем в руках. Что-то ее заставило обернуться назад, словно окликнуло. Она увидела, как над человеком, который был подобран в саду одетым в простреленную офицерскую форму и потому лежал теперь в постели на правом боку совершенно голым, ибо всю его окровавленную одежду Шура стянула с него и кинула в стирку, - над обнаженным человеком с двумя ранами, в груди и спине, повисла в воздухе ее подопечная девушка. Но это был не тот бледный и стриженный наголо скелетик, который она ворочала одной левой рукою, а барышня с пышными темно-рыжими волосами, одетая в длинную зеленую юбку и розовую блузку с тесными рукавчиками. В тихой полутемной комнате с занавешенными окнами, где под невысоким потолком простору было не так уж много, эта плававшая в воздухе фигура в длинной юбке умудрялась как-то еще и кружиться, и реять над лежавшим на кровати человеком, словно большая волшебная рыба, неспешно рассматривающая под собою на дне примеченную ею добычу. Тончайший легкий газовый шарфик, перекинутый через ее плечо, вился вслед за девушкой и воздушными своими изгибами отмечал прихотливый полет своей владычицы. Простодушная вдова и не обомлела, и не заорала со страху - она лишь вновь отвернулась к двери и, больше не оглядываясь, тихо удалилась из комнаты.
Она поняла значение того, что привиделось ей в той, соседней со спальней девушки, комнате, куда положила Шура раненого. И теперь своего покойного Володю хромая вдова ясно представила не утраченным навсегда, но вечно присутствующим где-то рядом, и он тоже, может быть, вился над нею и вокруг нее, как тот еврейкин шелковый шарфик, потому что любил ее и жалел сильно, и смерть ничего не могла поделать с этим. Она, оказывается, только разводит на какое-то время тех, которые любят, а сами они после смерти уже совершенно не зависят от нее и могут свободно летать друг к другу. Шура поняла, что к молодой еврейке в сад был кем-то подброшен ее жених, а она, будучи еще слабой после тифа и неспособной даже встать с постели и выйти из спальни в соседнюю комнату, навещает его, передвигаясь по воздуху в том состоянии, в каком и ее Володя частенько является к ней во снах. Значит, девушка благодаря болезни оказалась способной превращаться в свой собственный сон и свободно разгуливать в тонком теле, а в это время ее плотное тело валялось, как мертвое, на своей постели, и Шура долго стояла над ним, дивясь тому, как хорошо, по-доброму да справедливому устроены дела жизни и смерти, любви и сновидений. Ненарушим был порядок дней и ночей, и никогда не кончался их срок. Послетифозная бледная девушка, плотно обтянутая кожей, с подсохшими губами, из-под которых во время сна обнажались мокрые белые зубы, лишь по видимости представала недвижимой, мертвой со своим торчащим к потолку горбатым носиком и выпуклыми, как яйца, веками закрытых глаз. А в подлинной сущности вещей она тихо и бесшумно летала сейчас в соседней комнате, где на полосатом матраце лежал на боку голый мужчина с простреленной грудью, ее жених, очевидно.
И однажды, придя с рынка, Шура увидела их вместе, вставшая с одра болезни хозяйка дома перешла в смежную комнату и там сидела на краю кровати, глядя на лежавшего мужчину, а тот глядел на нее. Он был укрыт одеялом, однако сделала это не поднявшаяся после тифа Ревекка, а сама Шура, накануне принеся его из своего дома. Дом же еврейский был основательно подграблен революционно-воюющими сторонами, а также нейтральными обывателями города, так что добра в нем почти не оставалось, и ограбленный вид пустых комнат и его обитателей был довольно мрачен и жалок. В длинном балахоне грубой полотняной рубахи, босиком, стриженая девушка с огромными глазами на бледном лице о чем-то рассказывала раненому, который тоже пришел в себя и вопреки своей недавней уверенной смерти продолжал оставаться живым. А через три месяца, глубокой осенью, Ревекка попросила Шуру достать лошадь под седлом, и, когда просьба ее была исполнена, молодая хозяйка, приглаживая одной рукою еще короткие, но уже буйно вьющиеся волосы, объявила своей покровительнице и спасительнице, что уходит вместе с Андреем. Так звали раненого офицера, которого кто-то перекинул в яблоневый сад торговца Масленкина.
- И куда же вы пойдете? - полюбопытствовала Шура. - Вон как нехорошо кругом стало. Мигом заарестуют красные али белые, один черт.
- А мы будем двигаться ночами, пока не уйдем подальше от всех.
- Когда же вернетесь назад?
- Мы не будем возвращаться, Шурочка. Мы будем идти все на восток по России, в сторону Америки...
- Чего же вам... значит, наша Расея не понравилася?
- Да ведь это я еврейка, Андрей-то ваш, расейский. Он решил не из России уходить, Шурочка. Он позвал меня, чтобы нам вместе уйти от ближайшего будущего, где настанет совсем другая Россия, понимаешь меня?
- Чего не понимать, все нам понятно. Ничего другого, окромя плохого, и нечего в Расее ожидать знать... А на сколько лет это пришло? Нюжли насовсем?
- Андрей говорит, что лет на сто примерно... А там кто его знает.
- Значит, навсегда... ай-яй-яй... Чего тогда мне с вашими деньгами делать? Али возьмете с собой?
- Нет, оставь их себе. Я отказываюсь от них. Пусть простят меня отец, мать и все мои предки. Я вернулась к своим деньгам - а они оказались мне не нужны. Мы с Андреем уходим, сказано тебе, от всех людей, и деньги нам ни к чему. Сибирь большая, лесов много, есть где затеряться. На первое время лошадь ты нам достала, и этого хватит. Просто я сильно ослабела от болезни, мне поначалу трудно будет идти пешком. Вот Андрей и решил посадить меня на лошадь, самому вести ее в поводу.
- А зима на носу? Одежду где возьмете?
- Для начала ты нам и достань все, что необходимо, из одежды и обуви. И ружье с патронами купи. Не для того, чтобы охотиться, а просто ружье нужно Андрею для уверенности. Он ведь человек военный. А дальше... Дальше нам, Шура, ничего такого, возможно, не понадобится.
- Почему же?
- Я тебе сейчас точно не могу объяснить... это надо еще проверить. Но мы с Андреем после того, что с нами сделали, после смертей наших, из которых почему-то вернулись назад в жизнь, стали совсем другими. Но надо будет, как сказано, еще проверить...
- Чего проверять-то, барышня?
- Ты заметила, Шура, что мы с ним перестали есть?
- Как не заметить, ведь все, что наготовлю, приходится поросятам выливать. Чего не едите-то?
- Да ведь совсем не хочется! Может быть, таким-то образом мы и изменились? Жить сможем теперь без еды...
- Да какая это жисть без еды! - плаксивым голосом возопила вдова. - Что ты такое несешь, барышня! Не будете кушать, дак помрете, чего тут рассуждать. Все живое ест живое, тем и живет, чего уж тут...
И тут она, беседовавшая с хозяйкой на открытой веранде, осеклась и застыла на месте, открыв рот и выпучив глаза на девушку. Та стояла перед нею в одной исподней рубахе, с голыми худющими ногами, без порток, без обуви, босиком на холодном полу. А была уже пронзительно свежая осенняя погода, и несмотря на голубое небо с реденькими розовато-жемчужными облаками в нем и солнечный яркий свет, падавший на крашеный пол веранды, день на дворе был холодным, с предзимним неласковым дыханием; а сама Шура давно уже бегала, прихрамывая, по всему дому в чунях - подрезанных у самых щиколоток старых валенках.
- Дак ты что, милая, и холода неуж не чувствуешь? - почти испуганно спросила она.
- И холода не чувствую, - ответила Ревекка. - И Андрей тоже. Но это надо проверить, вот в пути мы все и проверим. Мы не умерли от болезни и от ран, но похоже на то, Шурочка, что мы все же освободились от жизни.
- Тады на что вам зимняя одежда? Зачем ружье, коли охотиться в тайге не станете? Кушать еду вы не будете, теплой одеждой греться вам не нать, мороз нипочем... Чё нать, спрашивается?
- Все понятно, однако мы еще не совсем уверены. А вдруг пройдет... Я же тебе повторяю: это еще надо будет проверить... Все живое, ты говоришь, живым питается. Но, может быть, есть способ жить по-другому? Не может быть, что под Богом есть только один способ существования, Шурочка. У Него должно быть их много.
- Не знаю того, - отвечала Шура, - а только чё я буду делать с вашими деньгами?
- Делай что хочешь, потрать их на себя. Но ты не сможешь, потому что денег слишком много... миллионы там... Хоть выбрось их все, мне теперь безразлично.
- Деньги выбрасывать? Мильён?! Грех это. Да я лучше их припрячу как следовает. Пущай лежат.
- Ну, милая Шура, это будет все равно как заживо похоронить человека... Деньги без движения умрут. Денежные реформы опять же могут быть... Однако что это я... Какое мне дело. Теперь все равно. Я свободна! СВОБОДНА!
Они ушли по наступлении скорой осенней ночи, всегда внезапной при пасмурной погоде, когда дневной свет вдруг покажется задумавшемуся человеку, который только что очнулся от своих улетов в иные миры, уже последним угасающим струением вечерних сумерек. О, куда отправляются в столь безнадежное время суток люди, покидающие теплый дом и круг неяркого, но спасительного и доброго огня домашнего светоча - свечи, керосиновой лампы, масляной лампадки... Мужчина и женщина удалились за ворота - она в седле, на высокой темной лошади, он, одной рукою ведущий ее за повод, впереди - и мгновенно растворились в громадной темноте ночи, в которой не было ни звезд, ни ветхозаветного высокого неба, ни месяца, никакого устройства, никакого пространства. И лишь слышны были - несколько мгновений невидимо падающего в вечность времени - звуки щелкающих по каменистой дороге лошадиных копыт.
Итак, Андрей вел в поводу лошадь, Ревекка покачивалась в казацком седле; придерживаясь одной рукой за его высокую луку, они покинули в ту ночь пределы времени, в котором оставалась вышедшая на дорогу проводить их мещанская вдова, хроменькая Шура, - так и отстала она постепенно от уходивших в ночь совершенно чужих для нее людей, проводила их до невидимой границы, за которой была иная действительность и другие, чем слабые человеки, одухотворенные разумные существа.
И хотя ступившие в ночь уже были безсмертными, ко всем бедственным и несчастным людским делам никакого отношения не имеющими, они с виду оставались совершенно похожими на людей. Вдова постепенно отстала в темноте, как было уже сказано, от тех, кого вышла проводить на улицу, и навсегда осталась там, где находилась, - на невидимой дороге своего времени, и мы уже не узнаем, что станет с нею дальше в ближайшем ее будущем и то, как распорядится она несметными деньгами, доставшимися ей в результате отступничества от них Ревекки, наследницы многовекового капитала, который демонической волей, правящей всеми капиталами на земле, просочился в глубину Западной Сибири, в глухой уездный городишко, и там должен был бесследно раствориться. Умер ли он, как умирают и люди, и что происходит с любым капиталом после его смерти? Об этом мы узнаем в конце книги, когда экспедиция наша завершится, достигнув острова Ионы.
ЧАСТЬ 4
Писатель А. Ким, которому Я поручил записывать этот роман, вдруг по непонятным мне причинам утерял всякий интерес к работе, он просто начал открыто манкировать, скучать и даже зевать, сидя за рабочим столом, на котором стоял включенный компьютер. И вид у светящегося экрана дисплея был какой-то потерянный, унылый и безнадежный, и очень часто на нем стали проявляться таинственные предупреждающие сигналы, которых бедняга писатель никак не постигал...
Мне кажется, ему стали неинтересными все человеческие истории. Его начала охватывать оторопь от ничтожества всех так называемых гениальных открытий, откровений, общих идей и частных мыслей тех самых человеков, которые в человечестве - времен присутствия А. Кима в нем - считались самыми великими. Какие там великие! - вдруг вскрикнул он однажды, припрыгнув на своем стуле, ведь их даже не видать на земле, никого не видать уже с первого уровня Онлирии!
Ах, неужели достопочтенный А. Ким как-то незаметно для меня сошел с дистанции раньше срока и смог самостоятельно просочиться в Онлирию? Может быть, он и действительно помер во сне, о чем неоднократно просился в молитвах? Но что бы там ни случилось, у меня пока нет никаких особенных сведений о нем, лишь стало известно, что писатель шлет мне мысленное прошение о том, чтобы ему было разрешено в данном романе перейти из разряда авторов в уровень персонажей, сиречь действующих лиц. То есть он не хотел больше быть сочинителем, а желал стать сочиняемым, что ли... Ну хорошо, допустим, Я это ему разрешу. А роман, роман-то кто будет за него оканчивать? Пушкин, что ли? Или мне самому садиться за компьютер?
Ревекка и Андрей-Октавий, выйдя из жизни, решили пройти пешком по всей Западной и Восточной Сибири, дойти до Берингова пролива, а затем, когда пролив зимою замерзнет, по льду перейти на американский материк и отправиться по нему дальше. Но им удалось добраться только до бассейна реки Енисея, до болотистой таежной Страны Пяти Тысяч Озер, которая находится за синеводной Каменной Тунгуской.
Это путешествие, длившееся почти семьдесят лет, они вынуждены были прервать из-за одной роковой ошибки, допущенной в тунгусском краю, и вернуться вспять по времени и надолго задержаться в лепрозории Жерехова. Их тогда захватили в тайге как беглецов из лагерной зоны, но ни в каких побеглых списках оба не числились, к тому же у Андрея Цветова обнаружилась глубокая проказа, поэтому их по-быстрому отправили особым этапом в лечебницу для прокаженных.
Он и Ревекка проникли к тому времени сквозь семь десятков особенных лет для Российской империи, ставшей советской, благополучно избежав встреч с несколькими поколениями ее граждан, и, не имея никакого представления о том, что происходило с Россией за все это время, однажды летом вдруг почувствовали ностальгию по человеческой жизни и решили выйти к людям. Желание это настигло их в дичайшей таежной равнине Пяти Тысяч Озер, где было настолько безлюдно, что казалось, от сотворения здесь не возникало человеческого духа и это не Сибирь, а некая иная планета, никогда не знавшая человека. Именно там они и набрели на стойбище тунгуса и решили на этот раз людей не сторониться, а пойти с ними на контакт.
Захар-Семен, старый тунгус, имевший также двойное имя (одну зиму у его матери было два мужа, промысловики из русских, соболятники Захар и Семен, после них родился мальчик, которому и дали двойное имя), ничуть не был удивлен, когда обнаружил при свете костра двух людей, стоящих перед ним. Он лишь спокойно перевел в их сторону взгляд узеньких своих глаз и уставился на пришельцев из ночной тьмы.
Затем улыбнулся и молвил:
- Бабы надоели хуже комара. Решил ночевать тайга.
Это было произнесено лесным человеком невдолге после тех событий в Советской (бывшей Российской) империи, которые нарушили весь ее установившийся постреволюционный исторический уклад. Но об этом живущий за четыреста километров от самого ближайшего поселка тунгус еще не знал, поэтому и сам ничего не мог рассказать интересного гостям, а, наоборот, с любопытством воззрился на них и стал ждать интересных новостей. Но люди из таежной ночной тьмы молчали, ни о чем не способные поведать одинокому тунгусу, ночующему у костра. Поэтому Захар-Семен еще на многие годы остался в неведении, что за новая перетряска произошла в великой империи.
Тут и вышла ошибочка со стороны Андрея, которая отбросила его и Ревекку по времени назад лет на шестьдесят и привела их в Жереховский лепрозорий. Октавий-Андрей посчитал, что, так долго проведя на полной свободе безлюдия в сибирских дебрях, ни разу за все это время не соприкоснувшись с другими людьми, тщательно избегая городов и весей, не нуждаясь в пище и тепле, он с Ревеккой вместе обрел и прямую, и косвенную независимость от человеческого общества. Расстрелянный офицер, он считал, что имеет право на подобную независимость от людей. А теперь, пожалуй, можно и встретиться с ними, все простить друг другу и наконец-то сесть рядышком и спокойно поговорить о жизни - для Андрея тунгус у костра был всем человечеством в одном лице, широком, как лопата, с выпуклыми каменными скулами.
- Ты ничем не болен, братец? Здоров ли ты вполне? - молвил первое он после стольких лет перерыва в общении с людьми. А ведь Андрей хотел произнести обычное приветствие, которое в простонародии звучало бы: Здорово, брат! - или что-нибудь в этом роде.
Но разучившийся даже приветствовать людей, бывший белый офицер, расстрелянный красноармейцами, но не погибший, а постигнувший состояние Высшей Свободы, совершенно невзначай задел в сердце замершего на месте тунгуса самую уязвимую точку. Ибо Захар-Семен вместе с двумя своими женами был болен проказой и очень давно ушел от жизни людей в немыслимую глушь Пяти Тысяч Озер, под самый Полярный круг на севере сибирской лесотундры. Шаман, первым распознавший в нем болезнь, сказал ему, что этим болеют верхние люди, те, что давно перекочевали на небо, и она там лечится, а на земле, если кто заразится ею от духов, нет никакого излечения.
- Не болеем, кажись, а сразу стали, с моими женками вместе, как верхние люди, мать честная, - несколько смутившись, ответил тунгус, плохо умеющий врать.
- И вы тоже? - обрадованно воскликнул Андрей. - Мы ведь такие же! Совсем как верхние люди. И много сейчас стало таких?
- Не знаю, однако, - пряча глаза, молвил Захар-Семен. - Кочевали сюда очень давно. В бегах живем.
- И мы в бегах живем. Уже лет семьдесят, наверное.
- Ка-аво! Семьдесят? Такие старые уже! А почему такие молодые?
- Какие уж есть. Ведь ты же сам сказал: как верхние люди... Вот мы и стали такими.
- Ишь как оно выперло по вашей-то, паря... У нас по-другому... похуже будет. Мы не молодеем, однако. А чего вы кушаете? - взволнованно спрашивал тунгус. - Чего пьете?
- Ничего не кушаем, - был ответ. - Питаемся только солнцем, воздухом. Пьем, правда, воду. А вы что, разве едите пищу?
- Спрашиваешь! - отвечал тунгус. - Рыбку едим, оленину помаленьку, морошку и бруснику. Черемшу лопаем, спасает от цинги, мать честная.
- Это значит, что в твоем, равно как и в нашем, положении принимать обычную пищу не возбраняется, - сделал вывод Октавий-Андрей, ошибочно предположив, что встречный туземец у костра однозначно является преображенным существом из Онлирии, по каким-то личным соображениям также вернувшимся в физическую жизнь.
- Покушать хотите, мать честная, - сделал вывод и тунгус, по-своему воспринявший информацию пришельца. - Тогда пойдем в мой дом, раз вы такие же, как и я, мало-мало верхние люди. Дам покушать. Муксуна варят нынче мои женки.
Он привел путников в свой низенький дом, снаружи земляной, дерновый, а изнутри бревенчатый - домик на маленьком холме. У очага шевелились две согнутые фигуры, женские, старые, - и по запаху из котла, в котором они помешивали темными палочками, можно было определить: готовят еду из рыбы. Очень давно не пользуясь пищей для поддержания жизни, наши онлирские путешественники почти забыли, как пахнет вареная рыба, и густой дух свежей ухи, заваренной на зеленом диком чесноке, потряс их души мощной гармонией радостных, живительных звериных чувств.
И они захотели есть горячую, душистую уху, и ели ее, и во время еды почувствовали возвращение в их тела давно забытых земных свойств и состояний. Образовавшаяся тяжесть в желудке способствовала восстановлению в туристах из верхнего мира чувства счастья при сытом, вполне благополучном существовании на земле, и на глаза их стали наворачиваться слезы умиления. Все ведь это было забыто! Лет семьдесят обходились они без такого неприродного человеческого понятия, как "счастье", потому что оно есть лишь людское сравнение - при наличии у них чего-то, хотя бы сытой пищи в желудке - с тем, когда этого самого наличия полное отсутствие или очень немного: еды, тепла, прохлады, воздуха и воды, звезд над озером, повисших одна против другой.
- Я знаю...
- А здесь нам это совершенно не нужно. Я вот смотрю на тебя, и мне от радости видеть твое лицо, твою одежду, вот эту розовую блузку и даже маленький носовой платочек твой, что торчит вон из того тесного рукава, - от великой, величайшей, сладкой, сумасшедшей, пронзительной, горячей, жгучей, потрясающей, неимоверной, высокой, высочайшей радости делается в тысячу раз лучше и сильнее быть на свете - о каком бы свете ни шла речь, моя хорошая. И я призываю тебя забыть все, что делало нас счастливыми на бренном, веселом, животном уровне земной жизни...
- Нет, Октавий, - прозвучал ответ, - нет, такое я забывать не хочу. Я хочу любить, как животные.
- Но ведь ты так и любишь! - воскликнул летевший рядом с нею милый друг. И я так люблю! Нам же и это дано мысленно испытывать. В чем дело? Мы же теперь во всем СВОБОДНЫ! Мне конвоиры велели идти вперед, к яме, и я пошел, а дальше я ничего не помню... Очевидно, пожалев меня, кто-то из двоих, вида которых, их человеческих лиц я не разглядел, неожиданно выстрелил мне в спину. И вот теперь я встретил тебя - и как славно, как все хорошо кругом, и ничто, ничто не мешает мне смотреть на тебя, быть с тобой рядом...
- Нет, Октавий, нет... Мне что-то мешает все-таки.
- Так что же тебе мешает, дорогая?
- Ах, точно не знаю... Может быть, деньги?..
- Какие еще деньги? Забудь о них, Ревекка! Обо всех деньгах на свете забудь - они остались там, за границей... О каких таких глупых и ничтожных деньгах здесь может идти речь?
- Не здесь, миленький мой, а там, за границей... Деньги большие, не глупые. Наследственный капитал, собранный многими поколениями моего древнего рода, сведенный в ассигнации русских банков. Из уважения к нему я не могу бросить деньги на кого попало. Они зовут меня.
- Но, Ревекка, какое тебе дело теперь до всей этой заграницы? Пусть там расстрелы, ассигнации, насилие и тому подобное - а нам-то здесь зачем все это? Даже вспоминать такие слова?..
- Дорогой мой... Любимый мой... Я должна все же вернуться туда. Что-то намного сильнее моей радости видеть тебя, быть с тобой призывает меня вернуться. Ты остановись здесь, замри на месте и жди, а я полечу обратно. Но я обязательно вернусь. Мы должны снова увидеться, я этого хочу, и я вернусь...
- Нет, расставаться с тобой я больше не намерен. С меня достаточно и того, что жизнь на земле я умудрился прожить без тебя. Я тоже вернусь с тобою туда.
То ли вода из святого родничка помогла, то ли судьба была такая, но молодую еврейку, в некий час ее тифозных страстей показавшуюся уже умершей, лежавшей беззвучно и бездвижно с заострившимся белым носом, уставленным высокой горбиной к потолку, с выпуклыми голубоватыми полукружиями закрытых век - уже мертвую, считай, которую нужно закапывать в землю, вдруг пробил легкий и трепетный дух жизни. Ресницы ее вздрогнули, и Ревекка распахнула глаза, которые несколько дней были плотно закрыты и лишь безжизненно обозначены мохнатыми ресницами, словно засохшее озеро камышами. Шура заметила движение глаз в самую последнюю минуту перед тем, как выходить ей из дома, - решила вызвать из городской управы специальную похоронную фуру, вывозившую тифозно сгоревших людей за мост, на специальное кладбище.
Деньги в большущей ивовой корзине, колоснике, томившиеся от безделья у нее на печке, внушили ее простенькому сознанию, что это Бог дал их, и если девушка умрет, то деньги станут ее, Шурины; но если она хоть на палец поспособствует той умереть, то выйдет грех, и тогда она, Шура, будет страшно наказана, к примеру, тоже заболеет тифом или ребенок ее умрет. Так что надо будет до конца и как можно лучше ухаживать за больной, может, она и выздоровеет, а может, и нет, - во всяком случае, ее ждет смиренная награда, а не грех похищения чужих денег и к тому же откровенное пособничество лютой болезни в ее убийстве молодой девушки.
Словом, деньгам удалось заставить простую христианскую душу послужить им, вступившим с опасной болезнью, да и, пожалуй, с самой историей - с ее революциями и гражданскими войнами - в отчаянную борьбу за свое выживание. Ибо стадо денег, как и стадо скотов, не может быть без пастыря, они тоже подвержены гибели и погибают без хозяйской заботы... Их смерть почти такая же, как и у всякой живой твари, - если они лежат на одном месте, не двигаются, не растут, а потихоньку истлевают, значит, деньги мертвы. Желая жить долго и благополучно и наращиваться, денежные массы всегда ищут хорошего хозяина, а в данном случае они почувствовали - когда их бросили в старую корзину, пропахшую луком, и задвинули в дальний угол на печной лежанке, на голые кирпичи, - что такой новый "хозяин" для них не подходит. И они принялись действовать...
Шура достала пачку бумажек из корзины, сходила на рынок и купила много хорошей говядины, которая шла по немыслимой цене, однако вдова денег не пожалела.
А когда ее заботами подопечная Ревекка быстро пошла на поправку и коротко обрезанные волосы ее стали также быстро отрастать и начали уже курчавиться, однажды в августовском саду, райски изукрашенном густым плодовием созревающих яблок, слив и груш, в самом уголку сада под старой раскидистой полузасохшей яблоней, - однажды утром Шура увидела лежавшего без памяти раненого человека. Это был Андрей, белый офицер, расстрелянный красными армейцами под уездным городком, где проживала Ревекка. Что его зовут Андрей, она узнала от него же самого много времени спустя, когда он пришел в себя, - но то, каким образом попал в ее сад после своего расстрела, этого он не мог поведать.
Шура безропотно принялась ухаживать за двумя больными, перетащив в дом раненого офицера на волокуше из рогожного мешка, в котором раньше перевозили древесный уголь и который был брошен посреди двора теми, что увозили казненную старую хозяйку. И вот офицер вскоре начал приходить в себя и выздоравливать вопреки тому, что он должен был умереть со сквозной раной в спине и груди, которой Шура и перевязывать даже не стала, будучи уверенной, что она смертельна, - женщина лишь промывала ее водой из святого родника.
Хроменькой вдове было явлено видение, когда она однажды поутру, часов в десять, уже накормив и подмыв Ревекку, похожую после болезни на бледный скелетик, перешла в соседнюю комнату и закончила также возиться с беспамятным раненым офицером, пошла к двери с кувшином и мокрым полотенцем в руках. Что-то ее заставило обернуться назад, словно окликнуло. Она увидела, как над человеком, который был подобран в саду одетым в простреленную офицерскую форму и потому лежал теперь в постели на правом боку совершенно голым, ибо всю его окровавленную одежду Шура стянула с него и кинула в стирку, - над обнаженным человеком с двумя ранами, в груди и спине, повисла в воздухе ее подопечная девушка. Но это был не тот бледный и стриженный наголо скелетик, который она ворочала одной левой рукою, а барышня с пышными темно-рыжими волосами, одетая в длинную зеленую юбку и розовую блузку с тесными рукавчиками. В тихой полутемной комнате с занавешенными окнами, где под невысоким потолком простору было не так уж много, эта плававшая в воздухе фигура в длинной юбке умудрялась как-то еще и кружиться, и реять над лежавшим на кровати человеком, словно большая волшебная рыба, неспешно рассматривающая под собою на дне примеченную ею добычу. Тончайший легкий газовый шарфик, перекинутый через ее плечо, вился вслед за девушкой и воздушными своими изгибами отмечал прихотливый полет своей владычицы. Простодушная вдова и не обомлела, и не заорала со страху - она лишь вновь отвернулась к двери и, больше не оглядываясь, тихо удалилась из комнаты.
Она поняла значение того, что привиделось ей в той, соседней со спальней девушки, комнате, куда положила Шура раненого. И теперь своего покойного Володю хромая вдова ясно представила не утраченным навсегда, но вечно присутствующим где-то рядом, и он тоже, может быть, вился над нею и вокруг нее, как тот еврейкин шелковый шарфик, потому что любил ее и жалел сильно, и смерть ничего не могла поделать с этим. Она, оказывается, только разводит на какое-то время тех, которые любят, а сами они после смерти уже совершенно не зависят от нее и могут свободно летать друг к другу. Шура поняла, что к молодой еврейке в сад был кем-то подброшен ее жених, а она, будучи еще слабой после тифа и неспособной даже встать с постели и выйти из спальни в соседнюю комнату, навещает его, передвигаясь по воздуху в том состоянии, в каком и ее Володя частенько является к ней во снах. Значит, девушка благодаря болезни оказалась способной превращаться в свой собственный сон и свободно разгуливать в тонком теле, а в это время ее плотное тело валялось, как мертвое, на своей постели, и Шура долго стояла над ним, дивясь тому, как хорошо, по-доброму да справедливому устроены дела жизни и смерти, любви и сновидений. Ненарушим был порядок дней и ночей, и никогда не кончался их срок. Послетифозная бледная девушка, плотно обтянутая кожей, с подсохшими губами, из-под которых во время сна обнажались мокрые белые зубы, лишь по видимости представала недвижимой, мертвой со своим торчащим к потолку горбатым носиком и выпуклыми, как яйца, веками закрытых глаз. А в подлинной сущности вещей она тихо и бесшумно летала сейчас в соседней комнате, где на полосатом матраце лежал на боку голый мужчина с простреленной грудью, ее жених, очевидно.
И однажды, придя с рынка, Шура увидела их вместе, вставшая с одра болезни хозяйка дома перешла в смежную комнату и там сидела на краю кровати, глядя на лежавшего мужчину, а тот глядел на нее. Он был укрыт одеялом, однако сделала это не поднявшаяся после тифа Ревекка, а сама Шура, накануне принеся его из своего дома. Дом же еврейский был основательно подграблен революционно-воюющими сторонами, а также нейтральными обывателями города, так что добра в нем почти не оставалось, и ограбленный вид пустых комнат и его обитателей был довольно мрачен и жалок. В длинном балахоне грубой полотняной рубахи, босиком, стриженая девушка с огромными глазами на бледном лице о чем-то рассказывала раненому, который тоже пришел в себя и вопреки своей недавней уверенной смерти продолжал оставаться живым. А через три месяца, глубокой осенью, Ревекка попросила Шуру достать лошадь под седлом, и, когда просьба ее была исполнена, молодая хозяйка, приглаживая одной рукою еще короткие, но уже буйно вьющиеся волосы, объявила своей покровительнице и спасительнице, что уходит вместе с Андреем. Так звали раненого офицера, которого кто-то перекинул в яблоневый сад торговца Масленкина.
- И куда же вы пойдете? - полюбопытствовала Шура. - Вон как нехорошо кругом стало. Мигом заарестуют красные али белые, один черт.
- А мы будем двигаться ночами, пока не уйдем подальше от всех.
- Когда же вернетесь назад?
- Мы не будем возвращаться, Шурочка. Мы будем идти все на восток по России, в сторону Америки...
- Чего же вам... значит, наша Расея не понравилася?
- Да ведь это я еврейка, Андрей-то ваш, расейский. Он решил не из России уходить, Шурочка. Он позвал меня, чтобы нам вместе уйти от ближайшего будущего, где настанет совсем другая Россия, понимаешь меня?
- Чего не понимать, все нам понятно. Ничего другого, окромя плохого, и нечего в Расее ожидать знать... А на сколько лет это пришло? Нюжли насовсем?
- Андрей говорит, что лет на сто примерно... А там кто его знает.
- Значит, навсегда... ай-яй-яй... Чего тогда мне с вашими деньгами делать? Али возьмете с собой?
- Нет, оставь их себе. Я отказываюсь от них. Пусть простят меня отец, мать и все мои предки. Я вернулась к своим деньгам - а они оказались мне не нужны. Мы с Андреем уходим, сказано тебе, от всех людей, и деньги нам ни к чему. Сибирь большая, лесов много, есть где затеряться. На первое время лошадь ты нам достала, и этого хватит. Просто я сильно ослабела от болезни, мне поначалу трудно будет идти пешком. Вот Андрей и решил посадить меня на лошадь, самому вести ее в поводу.
- А зима на носу? Одежду где возьмете?
- Для начала ты нам и достань все, что необходимо, из одежды и обуви. И ружье с патронами купи. Не для того, чтобы охотиться, а просто ружье нужно Андрею для уверенности. Он ведь человек военный. А дальше... Дальше нам, Шура, ничего такого, возможно, не понадобится.
- Почему же?
- Я тебе сейчас точно не могу объяснить... это надо еще проверить. Но мы с Андреем после того, что с нами сделали, после смертей наших, из которых почему-то вернулись назад в жизнь, стали совсем другими. Но надо будет, как сказано, еще проверить...
- Чего проверять-то, барышня?
- Ты заметила, Шура, что мы с ним перестали есть?
- Как не заметить, ведь все, что наготовлю, приходится поросятам выливать. Чего не едите-то?
- Да ведь совсем не хочется! Может быть, таким-то образом мы и изменились? Жить сможем теперь без еды...
- Да какая это жисть без еды! - плаксивым голосом возопила вдова. - Что ты такое несешь, барышня! Не будете кушать, дак помрете, чего тут рассуждать. Все живое ест живое, тем и живет, чего уж тут...
И тут она, беседовавшая с хозяйкой на открытой веранде, осеклась и застыла на месте, открыв рот и выпучив глаза на девушку. Та стояла перед нею в одной исподней рубахе, с голыми худющими ногами, без порток, без обуви, босиком на холодном полу. А была уже пронзительно свежая осенняя погода, и несмотря на голубое небо с реденькими розовато-жемчужными облаками в нем и солнечный яркий свет, падавший на крашеный пол веранды, день на дворе был холодным, с предзимним неласковым дыханием; а сама Шура давно уже бегала, прихрамывая, по всему дому в чунях - подрезанных у самых щиколоток старых валенках.
- Дак ты что, милая, и холода неуж не чувствуешь? - почти испуганно спросила она.
- И холода не чувствую, - ответила Ревекка. - И Андрей тоже. Но это надо проверить, вот в пути мы все и проверим. Мы не умерли от болезни и от ран, но похоже на то, Шурочка, что мы все же освободились от жизни.
- Тады на что вам зимняя одежда? Зачем ружье, коли охотиться в тайге не станете? Кушать еду вы не будете, теплой одеждой греться вам не нать, мороз нипочем... Чё нать, спрашивается?
- Все понятно, однако мы еще не совсем уверены. А вдруг пройдет... Я же тебе повторяю: это еще надо будет проверить... Все живое, ты говоришь, живым питается. Но, может быть, есть способ жить по-другому? Не может быть, что под Богом есть только один способ существования, Шурочка. У Него должно быть их много.
- Не знаю того, - отвечала Шура, - а только чё я буду делать с вашими деньгами?
- Делай что хочешь, потрать их на себя. Но ты не сможешь, потому что денег слишком много... миллионы там... Хоть выбрось их все, мне теперь безразлично.
- Деньги выбрасывать? Мильён?! Грех это. Да я лучше их припрячу как следовает. Пущай лежат.
- Ну, милая Шура, это будет все равно как заживо похоронить человека... Деньги без движения умрут. Денежные реформы опять же могут быть... Однако что это я... Какое мне дело. Теперь все равно. Я свободна! СВОБОДНА!
Они ушли по наступлении скорой осенней ночи, всегда внезапной при пасмурной погоде, когда дневной свет вдруг покажется задумавшемуся человеку, который только что очнулся от своих улетов в иные миры, уже последним угасающим струением вечерних сумерек. О, куда отправляются в столь безнадежное время суток люди, покидающие теплый дом и круг неяркого, но спасительного и доброго огня домашнего светоча - свечи, керосиновой лампы, масляной лампадки... Мужчина и женщина удалились за ворота - она в седле, на высокой темной лошади, он, одной рукою ведущий ее за повод, впереди - и мгновенно растворились в громадной темноте ночи, в которой не было ни звезд, ни ветхозаветного высокого неба, ни месяца, никакого устройства, никакого пространства. И лишь слышны были - несколько мгновений невидимо падающего в вечность времени - звуки щелкающих по каменистой дороге лошадиных копыт.
Итак, Андрей вел в поводу лошадь, Ревекка покачивалась в казацком седле; придерживаясь одной рукой за его высокую луку, они покинули в ту ночь пределы времени, в котором оставалась вышедшая на дорогу проводить их мещанская вдова, хроменькая Шура, - так и отстала она постепенно от уходивших в ночь совершенно чужих для нее людей, проводила их до невидимой границы, за которой была иная действительность и другие, чем слабые человеки, одухотворенные разумные существа.
И хотя ступившие в ночь уже были безсмертными, ко всем бедственным и несчастным людским делам никакого отношения не имеющими, они с виду оставались совершенно похожими на людей. Вдова постепенно отстала в темноте, как было уже сказано, от тех, кого вышла проводить на улицу, и навсегда осталась там, где находилась, - на невидимой дороге своего времени, и мы уже не узнаем, что станет с нею дальше в ближайшем ее будущем и то, как распорядится она несметными деньгами, доставшимися ей в результате отступничества от них Ревекки, наследницы многовекового капитала, который демонической волей, правящей всеми капиталами на земле, просочился в глубину Западной Сибири, в глухой уездный городишко, и там должен был бесследно раствориться. Умер ли он, как умирают и люди, и что происходит с любым капиталом после его смерти? Об этом мы узнаем в конце книги, когда экспедиция наша завершится, достигнув острова Ионы.
ЧАСТЬ 4
Писатель А. Ким, которому Я поручил записывать этот роман, вдруг по непонятным мне причинам утерял всякий интерес к работе, он просто начал открыто манкировать, скучать и даже зевать, сидя за рабочим столом, на котором стоял включенный компьютер. И вид у светящегося экрана дисплея был какой-то потерянный, унылый и безнадежный, и очень часто на нем стали проявляться таинственные предупреждающие сигналы, которых бедняга писатель никак не постигал...
Мне кажется, ему стали неинтересными все человеческие истории. Его начала охватывать оторопь от ничтожества всех так называемых гениальных открытий, откровений, общих идей и частных мыслей тех самых человеков, которые в человечестве - времен присутствия А. Кима в нем - считались самыми великими. Какие там великие! - вдруг вскрикнул он однажды, припрыгнув на своем стуле, ведь их даже не видать на земле, никого не видать уже с первого уровня Онлирии!
Ах, неужели достопочтенный А. Ким как-то незаметно для меня сошел с дистанции раньше срока и смог самостоятельно просочиться в Онлирию? Может быть, он и действительно помер во сне, о чем неоднократно просился в молитвах? Но что бы там ни случилось, у меня пока нет никаких особенных сведений о нем, лишь стало известно, что писатель шлет мне мысленное прошение о том, чтобы ему было разрешено в данном романе перейти из разряда авторов в уровень персонажей, сиречь действующих лиц. То есть он не хотел больше быть сочинителем, а желал стать сочиняемым, что ли... Ну хорошо, допустим, Я это ему разрешу. А роман, роман-то кто будет за него оканчивать? Пушкин, что ли? Или мне самому садиться за компьютер?
Ревекка и Андрей-Октавий, выйдя из жизни, решили пройти пешком по всей Западной и Восточной Сибири, дойти до Берингова пролива, а затем, когда пролив зимою замерзнет, по льду перейти на американский материк и отправиться по нему дальше. Но им удалось добраться только до бассейна реки Енисея, до болотистой таежной Страны Пяти Тысяч Озер, которая находится за синеводной Каменной Тунгуской.
Это путешествие, длившееся почти семьдесят лет, они вынуждены были прервать из-за одной роковой ошибки, допущенной в тунгусском краю, и вернуться вспять по времени и надолго задержаться в лепрозории Жерехова. Их тогда захватили в тайге как беглецов из лагерной зоны, но ни в каких побеглых списках оба не числились, к тому же у Андрея Цветова обнаружилась глубокая проказа, поэтому их по-быстрому отправили особым этапом в лечебницу для прокаженных.
Он и Ревекка проникли к тому времени сквозь семь десятков особенных лет для Российской империи, ставшей советской, благополучно избежав встреч с несколькими поколениями ее граждан, и, не имея никакого представления о том, что происходило с Россией за все это время, однажды летом вдруг почувствовали ностальгию по человеческой жизни и решили выйти к людям. Желание это настигло их в дичайшей таежной равнине Пяти Тысяч Озер, где было настолько безлюдно, что казалось, от сотворения здесь не возникало человеческого духа и это не Сибирь, а некая иная планета, никогда не знавшая человека. Именно там они и набрели на стойбище тунгуса и решили на этот раз людей не сторониться, а пойти с ними на контакт.
Захар-Семен, старый тунгус, имевший также двойное имя (одну зиму у его матери было два мужа, промысловики из русских, соболятники Захар и Семен, после них родился мальчик, которому и дали двойное имя), ничуть не был удивлен, когда обнаружил при свете костра двух людей, стоящих перед ним. Он лишь спокойно перевел в их сторону взгляд узеньких своих глаз и уставился на пришельцев из ночной тьмы.
Затем улыбнулся и молвил:
- Бабы надоели хуже комара. Решил ночевать тайга.
Это было произнесено лесным человеком невдолге после тех событий в Советской (бывшей Российской) империи, которые нарушили весь ее установившийся постреволюционный исторический уклад. Но об этом живущий за четыреста километров от самого ближайшего поселка тунгус еще не знал, поэтому и сам ничего не мог рассказать интересного гостям, а, наоборот, с любопытством воззрился на них и стал ждать интересных новостей. Но люди из таежной ночной тьмы молчали, ни о чем не способные поведать одинокому тунгусу, ночующему у костра. Поэтому Захар-Семен еще на многие годы остался в неведении, что за новая перетряска произошла в великой империи.
Тут и вышла ошибочка со стороны Андрея, которая отбросила его и Ревекку по времени назад лет на шестьдесят и привела их в Жереховский лепрозорий. Октавий-Андрей посчитал, что, так долго проведя на полной свободе безлюдия в сибирских дебрях, ни разу за все это время не соприкоснувшись с другими людьми, тщательно избегая городов и весей, не нуждаясь в пище и тепле, он с Ревеккой вместе обрел и прямую, и косвенную независимость от человеческого общества. Расстрелянный офицер, он считал, что имеет право на подобную независимость от людей. А теперь, пожалуй, можно и встретиться с ними, все простить друг другу и наконец-то сесть рядышком и спокойно поговорить о жизни - для Андрея тунгус у костра был всем человечеством в одном лице, широком, как лопата, с выпуклыми каменными скулами.
- Ты ничем не болен, братец? Здоров ли ты вполне? - молвил первое он после стольких лет перерыва в общении с людьми. А ведь Андрей хотел произнести обычное приветствие, которое в простонародии звучало бы: Здорово, брат! - или что-нибудь в этом роде.
Но разучившийся даже приветствовать людей, бывший белый офицер, расстрелянный красноармейцами, но не погибший, а постигнувший состояние Высшей Свободы, совершенно невзначай задел в сердце замершего на месте тунгуса самую уязвимую точку. Ибо Захар-Семен вместе с двумя своими женами был болен проказой и очень давно ушел от жизни людей в немыслимую глушь Пяти Тысяч Озер, под самый Полярный круг на севере сибирской лесотундры. Шаман, первым распознавший в нем болезнь, сказал ему, что этим болеют верхние люди, те, что давно перекочевали на небо, и она там лечится, а на земле, если кто заразится ею от духов, нет никакого излечения.
- Не болеем, кажись, а сразу стали, с моими женками вместе, как верхние люди, мать честная, - несколько смутившись, ответил тунгус, плохо умеющий врать.
- И вы тоже? - обрадованно воскликнул Андрей. - Мы ведь такие же! Совсем как верхние люди. И много сейчас стало таких?
- Не знаю, однако, - пряча глаза, молвил Захар-Семен. - Кочевали сюда очень давно. В бегах живем.
- И мы в бегах живем. Уже лет семьдесят, наверное.
- Ка-аво! Семьдесят? Такие старые уже! А почему такие молодые?
- Какие уж есть. Ведь ты же сам сказал: как верхние люди... Вот мы и стали такими.
- Ишь как оно выперло по вашей-то, паря... У нас по-другому... похуже будет. Мы не молодеем, однако. А чего вы кушаете? - взволнованно спрашивал тунгус. - Чего пьете?
- Ничего не кушаем, - был ответ. - Питаемся только солнцем, воздухом. Пьем, правда, воду. А вы что, разве едите пищу?
- Спрашиваешь! - отвечал тунгус. - Рыбку едим, оленину помаленьку, морошку и бруснику. Черемшу лопаем, спасает от цинги, мать честная.
- Это значит, что в твоем, равно как и в нашем, положении принимать обычную пищу не возбраняется, - сделал вывод Октавий-Андрей, ошибочно предположив, что встречный туземец у костра однозначно является преображенным существом из Онлирии, по каким-то личным соображениям также вернувшимся в физическую жизнь.
- Покушать хотите, мать честная, - сделал вывод и тунгус, по-своему воспринявший информацию пришельца. - Тогда пойдем в мой дом, раз вы такие же, как и я, мало-мало верхние люди. Дам покушать. Муксуна варят нынче мои женки.
Он привел путников в свой низенький дом, снаружи земляной, дерновый, а изнутри бревенчатый - домик на маленьком холме. У очага шевелились две согнутые фигуры, женские, старые, - и по запаху из котла, в котором они помешивали темными палочками, можно было определить: готовят еду из рыбы. Очень давно не пользуясь пищей для поддержания жизни, наши онлирские путешественники почти забыли, как пахнет вареная рыба, и густой дух свежей ухи, заваренной на зеленом диком чесноке, потряс их души мощной гармонией радостных, живительных звериных чувств.
И они захотели есть горячую, душистую уху, и ели ее, и во время еды почувствовали возвращение в их тела давно забытых земных свойств и состояний. Образовавшаяся тяжесть в желудке способствовала восстановлению в туристах из верхнего мира чувства счастья при сытом, вполне благополучном существовании на земле, и на глаза их стали наворачиваться слезы умиления. Все ведь это было забыто! Лет семьдесят обходились они без такого неприродного человеческого понятия, как "счастье", потому что оно есть лишь людское сравнение - при наличии у них чего-то, хотя бы сытой пищи в желудке - с тем, когда этого самого наличия полное отсутствие или очень немного: еды, тепла, прохлады, воздуха и воды, звезд над озером, повисших одна против другой.