– Я христианин, святой отец, – с улыбкой отвечал Отто Мейснер.
   – А как же берешь жену некрещеную?
   – Я тоже крещеная, – сказала Ольга. – И отец у меня крещеный.
   – Ну слава Богу, оба вы христиане, теперь освящу ваш брак без всякого зазрения совести, – успокоился отец Константин. – Назовите теперь ваши имена нареченные.
   – Отто Мейснер.
   – Ольга.
   – Так вот, Отто Мейснеров, и ты, Ольга, – приступил священник, – слушайте, а я буду краток. Вижу, что бракосочетание ваше требует поспешности и нету возле вас родителей ваших. Не мое дело докапываться до корней причины, мое дело исполнить волю Божью, которая и привела вас к порогу сего заштатного храма. И еще вижу я, что святое чувство любви соединило вас и в гонении вы теперь за него, но не отступитесь, потому что оно истинной свято. И верю: будете вы едины духом и плотью и верны друг другу, как Адам и Ева, пока не истекут дни ваши на земле. А посему не будем разводить церемониалы, а благословлю-ка я вас по-простому. Идитя, живитя и трудитеся на ниве добродетели, а все ваши прежние грехи, коли они были, я вам отпускаю, и далее остается одна святость законного брака. Отто Мейснеров! Согласен ли ты взять в жены рабу Божию Ольгу?
   – Да, святой отец.
   – А ты, девица Ольга, согласна ли быть верной женой рабу Божьему Отте Мейснерову?
   – Да.
   – Тогда аминь! Ступайте с Богом. Отныне вы муж и жена.
   И, благословив их трижды – обоих вместе – широкими торжественными взмахами крестного знамения, отец Константин направился в боковой придел переодеваться. Из-под его шитого золотом священнического одеяния виднелись старые, для домашних работ, залатанные штаны, и на ногах погромыхивали нечищеные сапоги солдатского образца. Отто Мейснер с женою покинули храм.
   Они вышли за ограду церкви и по наклонной дороге, вытоптанной меж раскидистыми черемухами, лоснящимися от черных ягод, направились вниз, к селению. На амурском берегу уже смутно были видны избы, кое-где светилось несколько окон, над трубами подымался и невысоко таял спокойный вечерний дым. За избами тусклым розовым сиянием мерцала река, и высоко над нею в зеленом небе наливался фосфорическим блеском воинственный знак полумесяца.
   Необходимо было найти ночлег и приют до следующего парохода, который должен быть завтра. Но по всей улице ворота оказались уже заперты и нелюдимая тишина стояла во дворах. Оробевшие новобрачные незаметно прошли через все село, так никого и не встретив. И тогда Отто Мейснер, улыбнувшись жене, взял ее за руку и повел дальше за собою.
   Они выбрались на высокое место, с одного края глубоко обрывавшееся к реке. Отсюда хорошо были видны все селение и на воде – недалекий черный плот пароходной пристани. На обрыве стояла одинокая дикая яблоня, раскидистая, старая, и под этим деревом Отто Мейснер решил устроить бивуак. Он расстегнул ремни на свертке и достал походную кровать. В густой, влажной от вечерней росы траве установил он раскладушку, прислонив ее одним боком к располневшему стволу старой яблони. От дерева еще дышало дневным теплом. Устроив постель, он ласково приказал жене:
   – Ложись, Ольга, здесь чудесный воздух.
   – А как же ты? – забеспокоилась она.
   – Я буду караулить тебя, как солдат, – ответил магистр и привлек к себе жену.
   Уложив ее и надежно укутав мохнатым пледом, Отто Мейснер посидел на краю кровати, и, когда неразличимая уже в сумерках жена сонно притихла и замерла, он встал и тихо направился в сторону. Но словно невидимая нить беспокойства потянулась вслед за ним. Магистр оглянулся на черную невнятную кущу дерева, под прохладным шатром которого смутно угадывалось нечто такое в мире, с чем отныне и навсегда будет связана его беспомощная человеческая тревога. Он вернулся назад, опустился на колени у изголовья и осторожно нашел в темноте сухие мягкие волосы жены. Она охватила его руку горячими ладонями, быстро поцеловала. Отто Мейснер взволнованно произнес:
   – Спи, дорогая. Не здесь и не сейчас произойдет то, что должно произойти и что для Бога нашего так же значительно важно, как наша смерть и наше рождение. Все эти таинства священны, а любовь священнее всего, и поэтому рождаться и умирать мы можем на людях, а любить – только наедине, сейчас же слишком много ненужных свидетелей вокруг. Вон река под обрывом, вода прикрыта прохладным туманом, и в нем, Ольга, прячутся хитрые русалки. А вон, гляди, сверху месяц смотрит на нас, а рядом с ним, видишь, притаились и следят за нами златоволосые наши внуки, прикидываются звездочками. Наверное, им невдомек еще, что они наши внуки, но однажды мы охватим их своим высшим вниманием, заключим в свое сердце; и, когда они, полежав там, созреют, как цыплята, и станут буйно колотиться, желая вырваться наружу, мы рассмеемся с тобою и отпустим их на свободу… Все это будет, потому что чудо, божественное чудо и великая радость в том, как я люблю тебя, и это не может быть напрасным. Спи спокойно… но что я слышу? Ты смеешься? Или плачешь?
   – Нет, я смеюсь, Отто! Потому что не могу понять, о чем ты беспокоишься. Разве все, все уже не произошло у нас с тобою? Знаешь, мне сейчас кажется, что мы уже прожили вместе жизнь, и все было, и мы даже можем рассказывать обо всем друг другу…
   – Да, Ольга…
   – Я устала и сейчас усну… Вот сейчас… сейчас, – лепетала моя бабка, не подозревая, что перед нею находится призрачный предмет мечты нашей (впрочем, как и она сама) и что, крепко сжимая теплые пальцы друга в своих руках, сжимает, в сущности, некую пустоту, на время принявшую форму узкой руки. – Спокойной ночи, Отто.
   – Спокойной ночи!
   И она вправду уснула, легко, на полувздохе уйдя в сон, и душа ее стала недоступна для бодрствующего мужа.
   А он сидел, держа ее руку на коленях, и смотрел вверх, сквозь ветки яблони, в темно-синий колодец молодой летней ночи. Пятно синевы было небольшим, конфигурацией напоминало оно песочные часы. В нижней колбе этих небесных часов синего стекла ярко горела золотая звездочка.
   – Я один из твоих внуков, – возвестила она.
   – Внук… – словно эхо собственных мыслей, отозвался Отто Мейснер. – Скажи, дорогой внук, зачем понадобилось тебе вызывать меня, подобно спиритуалистам, и вновь отправлять по этому уже пройденному пути?
   – Прости, дедушка, я виноват, наверное, – каялся внук. – Но я почему-то очень тоскую по тебе, и мне хочется увидеть тебя. Ведь того, чего не увидишь, полюбить нельзя. Вот я и стараюсь представить тебя в часы одинокие и грустные, потому, наверное, что люблю все же своего деда.
   – Лукаво, смахивает в общем-то на трюк софистов, – усмехнулся Отто Мейснер, – но очень мило с твоей стороны. Впрочем, хоть я никогда не буду иметь счастья лицезреть внуков и теперь вижу перед собою лишь рыжую звезду средней величины, я тоже люблю тебя, внук-софист. Только прошу об одном: воссоздавая историю своих предков, старайся больше придерживаться фактов и поменьше фантазировать. Знай же, что и поэтические фантазии наши небезопасны: и они могут послужить человеческой неправде и злу.
   Пока Отто Мейснер столь дружелюбно и назидательно беседовал со звездою, она передвинулась из нижней камеры песочных часов в верхнюю. Ночной мир продолжал свое неслышное и торжественное шествие.
   – Человеку иногда представляется, внук мой, что глубокий сон есть его бытие и вокруг вращается лишь синяя воздушная сфера, чуть освещенная сонмами непостижимых огоньков. Такое приходит к человеку, если, скажем, он очутился один в ночи и у него бессонница, и он долго смотрит в окно на тихую Селену, у которой бледный выпуклый лоб, слегка пасмурный, со следами каких-то таинственных забот. И невыразимое чувство отдаленности от всего прошлого настигнет его, и покажется ему, что он никогда не знавал ни вкуса яблока, ни поцелуя матери. И что, может быть, дельфин он белотелый, который дремлет на волнах посреди океана. И вокруг одни громады пляшущих водяных гор, в гребни которых, когда они взлетают ввысь, окунаются небесные звезды. Простым и непроизвольным движением протянет он вперед руки, подставляя их свету луны, и увидит две бледные ладони, слабо мерцающие на фоне темного подоконника. И тогда покажется ему, что более одинок он, чем даже дельфин на волнах. Но слышишь, дитя мое? Воет собака в деревне. Она поджала хвост, подняла морду к луне, и душа ее замерла в тоске предчувствия. Возможно, она предчувствует, что назавтра ее застрелит хозяин. И она не ошибается – подобное знание существ неразумных, интуитивных удивительно, мой друг! Но не дано ей во веки веков поведать кому-нибудь о своем одиночестве. Только человек, наделенный божественной душой, способен постичь свою тревогу бытия и через это познать тревогу о других. И поэтому, мой дорогой, мы можем вполне довериться друг другу. Вот как ты мне и я тебе.
   – Отто Мейснер! Я по достоинству оценю это высокое наше свойство, когда и сам в свою очередь ринусь однажды в августовский звездопад на землю и стану человеком. О какое это неистовое волнение – знать, что будешь на земле человеком! Все мое звездное вещество кипит от этого волнения, и огненные фонтаны протуберанцев так и брызжут от меня во все стороны. Представить только! Вчера еще тебя и в помине не было, а нынче вот ты – сидишь в столовой и пьешь пиво! Откуда Вы пришли, светлый гость, спросят у меня, и кто увенчал Вас золотой короной? Что я могу на это ответить? Стоит ли, скажу, об этом спрашивать. Я уж есть, вот он я – и чего вам еще надо? Все хорошо теперь, скажу я, только не хочу, чтобы в этой жизни встретилась мне одна небольшого роста женщина, натуральная блондинка с нежными льняными локонами до плеч. Не хочу любить ее и терять. И однажды, лежа на диване в углу комнаты за книжными шкафами, не хочу услышать, как она на расстоянии двух шагов от меня милуется с другим. И не хочу потом говорить, разливая с глубокомысленным видом пиво в стаканы, что любви нет и счастья тоже, и никогда этого не было, а есть и были всегда лишь себялюбие, обман и самоутешение.
   – Мой дорогой! Жизнь одного человека в общей книге человечества – всего лишь одна строчка. А может быть, лишь полстрочки, в конце стоит многоточие… – важно начал было Отто Мейснер, но тут звезда, мерцавшая у самого края синего окна в кроне яблони, выскользнула за его пределы, и магистр поднялся, вышел из-под дерева, желая продолжить разговор с златоволосым внуком.
 
   Но, выйдя на открытое место и подняв глаза к небу, он увидел в нем такое множество близко замерших огненных крупинок, что уже не смог различить среди них своего собеседника. Огромным было небесное сферическое зеркало, в котором отражалось кроме всего прочего и прошлое, и будущее магистра философии, – в глубине сводчатой полусферы ночи это выглядело как одна из самых отдаленных мерцающих пылинок безвестной туманности. Пожалуй, следы всех человеческих судеб отразились в этом зеркале, но само оно осталось таким же по виду, каким узрел его еще первый овечий пастырь на Земле. Те же звезды и созвездия: Вега, Лебедь… и тот же едва различимый вселенский шорох, исходящий от мгновений их рождения, мерцающей жизни и гибели. Отто Мейснер смиренно потупился и достал второй плед. Он решил полежать на траве, глядя снизу вверх на знакомые звезды и планеты.
   Под густой низкой кроной яблони воздух теперь стал прохладнее и гуще, чем на открытом пространстве, согреваемом отсветом стольких огней, – или то показалось ему? – но он пожалел в душе, что не выбрал место для ночлега жены посреди лужайки.
   Он устроился на земле, завернув один край одеяла под себя. Со стороны реки, движение вод которой и ночная жизнь ощущались издали как неразборчивый влажный плеск прибрежных волн и звучные удары рыб, тянуло свежим ветерком, который разгонял комаров и мошкару. Магистр лежал на траве, влажной от вечерней росы, и в упор рассматривал чистое ночное небо, величественно развернувшееся перед ним. Кривой полумесяц ушел вправо от Млечного Пути, и влево от него располагались звезды крупные, отчетливые в незамутненной ночной синеве. Отто Мейснер ясно видел, что одни светила находятся гораздо ближе других, и в том открылась для него новизна в старой картине ночного неба: впервые магистр философии чувственно познал объемность небесной сферы. Он принялся, как в детстве, считать звездочки, начиная от туманного края Млечного Пути, но вскоре почувствовал, что не может сосредоточиться на этом невинном занятии. И мысли его унеслись к грядущим событиям.
   Добравшись до Байкала и все выяснив насчет омуля, далее надо было ему взять левее и проследовать в Тувинскую страну, где встретиться с англичанином-промышленником мистером Джошуа Стаббсом, концессионером по добыче местного асбеста. Там Отто Мейснеру надлежало проверить самому, так ли велики запасы этого минерала и действительно ли волокна их достигают двадцати сантиметров в длину. После переговоров со Стаббсом можно было уже самыми кратчайшими путями выбираться к Европе и выйти на Волгу. Дальнейшее предписание от деда он получит в городе В. от торговца пшеницей Гарцайма… Итак, необходимо еще проплыть вверх по Амуру, добраться затем до железной дороги и по ней доехать сначала до Читы…
   Размышляя об этом, магистр разглядывал огнеликое небо, порою закрывал глаза и тихо задремывал – и вдруг приходил в себя, и удивлялся тому, что оказался здесь, на земле, в мокрой траве, лицом к небу, и вспоминал, что это длится его первая брачная ночь и недалеко спит под деревом его жена. И тогда, улыбнувшись безмолвию трав и звезд, Отто Мейснер мысленно пожелал себе быть той прохладной воздушной струей, которую вбирает сейчас в свою грудь жена, чтобы освежить ей свою усталую кровь и затем вновь вернуть прохладе ночи теплым, ароматным облачком дыхания.
   И вдруг он уснул глубоко, неожиданно, и перемешались его сонные чувства со звоном скатывающихся с травы росинок, с влажным плеском реки, с ночным ревом выпи, затосковавшей на дальнем болоте, с топотом зайца, который перебежал через соседний бугор и, обронив на один глаз обвисшее ухо, оглянулся в сторону замершей черной яблони. И снились Отто Мейснеру мягкие, как облака, зыбкие и светлые сны, печальные и радостные в единый миг.
   С трудом он проснулся под утро от прикосновения холодной струйки, пролившейся на его лицо с наклонного желобка осоки. Росою была усыпана вся трава вокруг, словно теми розовыми излучающими внутренний свет перлами, груды которых он видел когда-то, посещая плантации жемчужниц в заливах Японии, а теперь словно высыпались они из тайников его памяти, пока он крепко спал на земле. Розовато-пепельное сияние излучал и высокий, отдалившийся теперь, на рассвете, край дымчатого неба.
   Отто Мейснер приподнял голову с земли, застигнутый внезапным испугом часового, который уснул на своем посту. И увидел, что жена спит на его походной кровати, укрывшись с головою в клетчатый плед, и смутно белеет лишь ее поникшая рука.
   На реке зазвучали какие-то частые мерные всплески, и, приподнявшись, магистр увидел плывущего в лодочке туземца – орочона. Лодка была крошечная, похожая на корыто, и гребец гнал ее против течения, бодро взмахивая короткими веслами. Одет он был в синюю рубаху, запахнутую на одном плече, голову его, накрытую белым накомарным платком, украшала плоская шапочка с пером птицы на макушке. Увидев шевельнувшегося на берегу человека и рядом с ним еще и другого, гребец замер, вскинув широкие плечи, ибо только что сделал гребок, а дослать весла назад не успел. На какое-то время он словно окаменел, обратив к берегу темное лицо с тяжелыми скулами, и течение стало сносить лодку назад, так что орочону приходилось все круче выворачивать шею, чтобы видеть поразившую его картину. Спохватившись, он снова ударил в весла, живо наклоняясь и выпрямляясь, и вскоре лодка с гребцом исчезла за низко склоненными к воде прядями ивы.
   Отто Мейснер вновь прилег на свое место и закутался в плед, весь окропленный снаружи бисером росы, но теплый изнутри. Согревшись, магистр вскоре вновь задремал. Последнее, что различил он в явственном мире раннего утра, прежде чем кануть в крепкий сон, был силуэт далекой сопки, покрытый у подножия волокнистым туманцем. На крутых боках этой сопки уже ясно различались темные пятна кедров среди сплошной и волнистой, как руно, лиственной таежной зелени.
   Но вот взмыло над этой сопкой солнце, стало набирать силу – и все теплее, душнее становилось спящему человеку, роса постепенно высыхала на его руке, которой он прикрыл от яркого света глаза. А потом стало уж совсем жарко – и магистр оторвался от своего сладкого юношеского сна и увидел перед собою румяное смеющееся лицо жены. Она была свежа, умыта, причесана. Опустившись рядом с ним на землю, Ольга его поцеловала, и он ощутил на своих губах холодок и вкус речной воды.
 

Глава 5

 
   В Чите магистр посетил доверенное лицо деда, владельца пушных факторий, некоего Ридера, и был встречен с большим радушием. Сын Ридера, ровесник магистра, молодой коммерсант, чудесно играющий на кларнете, полюбил Отто Мейснера, словно брата, и проникся глубоким уважением к его экзотической жене. Он все устроил так, чтобы пребывание молодой четы в городе было приятным. Отто Мейснер и Ольга провели в Чите лучшее в своей совместной жизни время. Ольгу тотчас по прибытии нарядили в самое модное европейское платье, ввели в местное общество негоциантов и промышленников, и она живо научилась вальсировать, подавать руку для поцелуя, сидеть с обнаженными плечами среди мирного стада чужих благовоспитанных мужчин – словом, блистать в обществе.
   Незаметно прошли дни и недели, наполненные смехом, счастьем, веселыми развлечениями, мелодиями Глюка и Шопена, которые наигрывал им в полумраке нарочно затемненной комнаты грустный и кроткий Ридер-младший. А к Рождеству выяснилось, что все это счастье имело определенный смысл для Ольги, потому что в результате всего она оказалась носительницей еще одной жизни в себе. Довольный, словно бы захмелевший, Отто Мейснер выглядел теперь намного беспечней, чем раньше. Он решил остаться в городе до рождения ребенка и на то запросил разрешения у деда, которому в этом же письме рассказал наконец всю историю своего неожиданного бракосочетания. Не скоро пришел от Фридриха Мейснера ответ, в котором сдержанно и чопорно дед приносил свои поздравления внуку и невестке. Но затем напомнил, что, кроме личного счастья, человек не должен забывать о своих обязанностях, о жажде познаний, ради чего отправляется порою в очень долгое и нелегкое путешествие. И поэтому, что бы там ни было, Отто Мейснеру надлежит скорее перебраться в город Иркутск, поближе к байкальскому омулю, а также серьезно задуматься о поездке в Тувинскую страну к мистеру Джошуа Стаббсу. Каким образом решит внук выполнить возложенные на него обязанности, дело вольное, «но я надеюсь, что это ни в коей мере не отразится на покое и благополучии моей дорогой невестки», значилось в ровных, отчетливых строчках дедова послания. К концу письма появлялась некоторая взволнованная кривизна строк, и старый Мейснер рассказывал внуку, что вынужден был прекратить визиты в гостеприимный дом известного им обоим барона Икс, куда он ходил с удовольствием, чувствуя себя одиноким после отъезда внука. «Дело в том, – писал дед, – что мне было весьма приятно передавать от своего имени приветы моему другу Икс, баронессе Софье и милейшей Ингрид Икс…» И далее уже вполне твердым и целеустремленным почерком было написано, что человек, конечно, волен поступать, как подскажут ему совесть и разум, и что деньги для дальнейшего делового путешествия будут переведены в Иркутский банк…
   В Иркутске и родила весною Ольга своего первенца. Магистру ни до рождения сына, ни тем более после этого события так и не выпало времени посетить байкальские промыслы по добыче омуля. Нелегкое положение роженицы, болезни малыша и сопутствующие всему этому тревоги и дела требовали постоянного присутствия мужа возле жены, так что вся добыча уникальной рыбы была оставлена в руках местных промысловиков в ее прежнем стихийном и несиндицированном состоянии. На что Фридрих Мейснер ответил из-за тридевяти земель письмом, в котором, в частности, высказал следующее:
   «Возможно, я уже настолько стар, что в жизненных принципах своих проявляю некоторую косность. Но именно в силу этой своей старческой закоснелости я продолжаю незыблемо стоять на том, что главным для человека является прежде всего Дело и Познание. Все остальное дается в виде дополнительного приложения Судьбы.
   Дорогой Отто, единственное мое дитя, как бы я был рад немедленно заключить тебя в свои объятия. Но в силу некоторых обстоятельств, вызванных, к сожалению, твоими собственными решениями, я чувствую, что момент нашей встречи автоматически отодвигается. Тебе, Отто Мейснер, придется примириться с тем, каков я есть, каким меня создал Бог. Но видит Он, что я не могу позволить тебе явиться передо мною, если ты вздумаешь уклониться от выполнения своих обязанностей. Я очень доволен твоими отчетами насчет индийской конопли, и японского искусственного жемчуга, и командорских котиков, недурно ты справился и с поручением касательно амурского опиума, и дай Бог тебе и дальше исполнять столь добросовестно свою миссию. Надеюсь, что ты вскоре рассеешь кое-какие мои сомнения, ибо позволь мне быть откровенным – я засомневался… Человек, плюнувший на байкальского омуля, может пренебречь и длинноволокнистым асбестом. Но, уповая на провидение и надеясь на лучшее, я, однако, и здесь не хочу насильно принуждать тебя. Не так я тебя воспитывал. И ты волен поступать как тебе заблагорассудится, исходя лишь из подлинных чувств сердца и благоразумия. Однако учти, что посылать еще кого-нибудь к мистеру Стаббсу, когда мой самый надежный поверенный находится почти рядом с ним, я считаю совершенно нелогичным.Те образцы асбеста, которые представил мне англичанин, весьма обнадеживают, но я хотел бы вполне увериться насчет ресурсных мощностей месторождений, ибо сорок процентов, которые предлагает мне Дж. Стаббс в деле, уже составляют два с половиной миллиона в американских долларах. Проигрыш в таком деле из-за плохой осведомленности был бы крайне нежелателен. Подумай сам. Итак, я даю тебе время и средства на улаживание твоих личных дел, с тем и продлеваю твою командировку до конца текущего 1913 года и хочу видеть тебя лишь в следующем, сколь горестна ни была бы для меня подобная отсрочка. Кстати, за это время я успею, наверное, привыкнуть к мысли, что стал уже прадедом, и образ моей дорогой невестки, о которой я буду теперь часто думать, займет надлежащее место в моем сердце. Таковы наши человеческие мечты! Ребенку дается возможность взять с неба звезду, а дитя тянется к оловянной пуговице. Впрочем, последнее вовсе не относится к твоей дорогой супруге, ибо я ничего не знаю о ее достоинствах, равно как и о недостатках. Можешь ей передать, если ты вообще имеешь практику объясняться с ней на каком-нибудь приличном языке цивилизованного мира, что когда-нибудь я с удовольствием познакомлюсь с ней, а также и с новорожденным своим правнуком, имени которого еще не имею чести знать…»
   Далее шли интимные старческие признания о самочувствии, о периодическом мозговом полнокровии, о сердечных болях с отдачей в затылок и левую руку, заканчивалось письмо традиционными словами родственного привета. Но, несмотря на все эти вполне обычные формы и обороты эпистолярного документа, в нем между строк с железной волей излагался приказ для Отто Мейснера не показываться на глаза, пока дед не сменит гнев на милость. А для смягчения его ганзейского духа нужно было внуку выполнить в первую очередь деловое поручение, то есть съездить в Тувинскую страну и самому измерить линейкой длину волокон местного асбеста, взяв его на пробу из разных мест добычи.
   Итак, существовал уже документ, в котором письменно утверждалась вечная разлука Фридриха Мейснера с любимым внуком, – дед крупно, с наклоном влево подписал эту бумагу. Шел 1913 год по земле, и надвигался четырнадцатый, в лето которого Европа скроется в дыму Первой мировой войны. Видимо, Фридрих Мейснер и на самом деле постарел, если, находясь возле самых котлов чудовищной кухни, не сумел учуять трупного запаха готовящегося варева.
   …Лишь в конце августа смог Отто Мейснер отправиться в эту глушь Ойкумены, полудикую Туву. Ольга не захотела расставаться с мужем и настояла, чтобы ехать всем вместе. Трудно было решиться магистру на это путешествие. Отправляться с ребенком на руках навстречу тысячам верст бездорожья да через Саянские хребты и далее на лошадях и верблюдах по хакасским степям и пыльным тувинским пустыням было нелогично, тем более что цель путешествия казалась философу совершенно бессмысленной: приложить линейку к какой-то каменной бахроме… И Отто Мейснеру в жаркие, душные дни иркутского ожидания было особенно тоскливо в чужом краю. Но вот наконец они выехали, и, мысленно представляя себе весь тот путь, который надлежит им сделать, магистр замирал в томительном беспокойстве.
   Ибо он знал, что та линия через огромное пространство, которая отметит их многотрудный путь, тягостный муками тела, и постоянным беспокойством души, и ввинчиванием себя в серую тоску дорожного времени, – линия эта может остаться только на его путевой географической карте, но более нигде, нигде!
   Никакого иного следа не останется от упорного передвижения человека по земле, если только не был он первооткрывателем и не оставил после себя столба с надписью на затесе или памятника со своим именем на постаменте. Отто Мейснер не видел смысла в своем путешествии, а любое бесцельное преодоление пространства ничего после себя не оставляет, кроме гнетущего ощущения пустоты. Не проще ли, думалось ему, остаться на месте и пропускать мимо себя воображаемое пространство – ведь и первый и второй способ путешествия никуда не приводят, а дорожное томление можно живо вообразить себе, оставаясь в паршивой иркутской гостинице.