Страница:
Когда я умолк, миледи, вопреки моим ожиданиям, ни словом не обмолвилась — будто пропустила все мимо ушей — ни о вероломстве Роберта, ни о печальной участи Элиноры. Единственное, что ее заинтересовало в моей повести — к немалому моему огорчению и разочарованию, — это характер самой Элиноры. Миледи задала мне целую кучу вопросов о ее внешности, о ее манерах — и так далее. Приятно ли с ней беседовать? Красивая ли она? Сколько ей лет? Какого цвета у нее волосы? Глаза? Высокого она роста или нет? А цвет лица — бледный или смуглый? Как она одевается, как говорит? Я писал ее портрет — закончен ли он? Нельзя ли на него взглянуть?
Этот допрос сильно меня раздражал, но, хотя мне никоим образом не удалось бы дать на все пункты благоприятные для Элиноры справки, я не без удивления обнаружил, что пылко ее защищаю, всячески преувеличивая ее красоту, очарование, достоинства характера. Вместе с тем меня так и подмывало крикнуть, что я описываю не автомат и не портновский манекен, не фигуру на картине и не персонаж из книги, но человеческое существо, которое терпит муки в убогой мансарде. Скоро, впрочем, я почувствовал себя даже польщенным: столь настойчивое внимание к определенному предмету ласкало мне сердце; быть может, миледи с опаской заподозрила в Элиноре свою соперницу?
Приятное подозрение относительно ревности миледи вскоре если не подтвердилось, то, во всяком случае, укрепилось, как только мы вышли в парке на один из окаймленных деревьями променадов: сюда, по случаю воскресенья, начал стекаться подышать воздухом знатный люд перед тем, как отправиться на богослужение, и вдруг, нежданно-негаданно, миледи взяла меня под руку. Нежданно-негаданно потому, что до сих пор она казалась решительной союзницей Роберта в обоих случаях, то есть винила во всем происшедшем меня и Элинору. По мере разговора досада моя неуклонно возрастала, ибо я не желал терпеть возле себя даму, чьи моральные понятия были столь ущербны.
И вот теперь, когда солнце начало пригревать, этот внезапный порыв… Что это — сердечное неравнодушие? Я не смел сопротивляться, и мы прошествовали рука об руку мимо других таких же пар. Джеремая, все еще державший пистолеты, благоразумно начал отставать на два, потом на три шага — и, не слишком долго поволочившись за нами следом, наконец, совершенно исчез из виду.
Наши разногласия касательно Роберта также были забыты: мы их оставили где-то за воротами парка. Я теперь упивался тем, чего был лишен в Воксхолле, ибо, судя по всему, мы сделались предметом всеобщего внимания: окружающие при встрече с нами тотчас же начинали перешептываться. Быть может, эти добрые люди распознали миледи даже под маской? Негодование мое окончательно схлынуло: я выпрямился, постарался улучшить походку и придал осанке изящество, что так часто репетировал перед зеркалом. Я даже позволил себе поверить, что вместе мы составляем прекрасную пару. Вскоре эта лестная мысль получила подтверждение, когда две юные миловидные леди в кружевных шляпках и фижмах, пройдя мимо нас, обернулись и принялись совещаться со служанками, которые несли в меховых муфтах болонок. Молочница, продававшая молоко по пенни за кружку, сделала при встрече такой глубокий реверанс, словно столкнулась с самим королем Георгом в сопровождении королевы Шарлотты. Сидевшие в седле джентльмены галантно приподнимали шляпы; пешие почтительно кланялись, причем шпаги позади них приподнимались в воздухе, будто серебряные хвосты. Престарелые леди с раскрашенными лицами мило улыбались нам из окон проносимых мимо портшезов: драпировка делала их похожими на поясные портреты самих себя — они казались не грузом увядшей плоти и ветхих костей, а изображениями маслом кисти сэра Эндимиона, которые носильщики доставляли на выставку в Королевской академии.
После короткой прогулки мы с леди Боклер тоже попали словно бы в картинную раму: пересекая открытый акведук, соединявший Тайбернский ручей с Каналом, полным уток, мы ненадолго задержались на небольшом пешеходном мостике и загляделись на колеблемые внизу наши отражения, сходные с бесплотными тенями. Мне захотелось, чтобы миледи сняла маску: тогда гулявшие вокруг могли бы лицезреть красоту моей спутницы; к тому же, глядя на зыбкий образ в воде — белое пятно, смутно напоминавшее череп, я вдруг почувствовал, словно угодил на еще один маскарад в Воксхолле, гае нельзя отличить подлинное от иллюзорного. Проплывавшая мимо утка с громким кряканьем рассекла отражение: наши образы исказились, заплясали в судорожном менуэте, а потом исчезли.
Когда мы оказались у Хорсгардз, туман рассеялся, будто взвившийся занавес, который открыл вид на величественную декорацию, мгновенно установленную незримыми машинистами сцены: справа — Казначейство и Вестминстерское аббатство; Пэлл-Мэлл и Адмиралтейство — слева, перед нами — плац-парад конной гвардии, и всюду шпили и площади Вестминстера в виду террас; декорация, подумалось мне, вполне пригодна для одной из тех пьес мистера Этериджа или мистера Конгрива, в которых Роберт играл роли слонявшихся по городу щеголей-бездельников.
Все еще рука об руку (Джеремая осмотрительно тащился за нами на расстоянии пяти-десяти ярдов), мы свернули налево и через Спринг-Гарденз вышли на Кокспер-стрит. Потом — дорогу выбирала миледи — вновь повернули направо и вступили на Хеймаркет. Глупое тщеславие меня покинуло, и в груди затрепетал страх, будто пойманная в мешок куропатка. Куда миледи нас ведет? К лавке мистера Шарпа? К моему жилищу? Я запаниковал. Откуда ей известно?..
Я не имел ни малейшей охоты показывать леди Боклер мое скромное обиталище и попытался направить наш курс в сторону Пэлл-Мэлл, горячо отстаивая преимущества этой улицы над Хеймаркет. Однако настойчивость и решительность миледи возобладали в споре с моими устремлениями, и я почувствовал, что меня тащат вперед, будто своевольного комнатного пуделя графини Кински, до предела натянувшего поводок. Мы не слишком далеко продвинулись таким манером, как вдруг миледи внезапно остановилась и кивком указала на увенчанное куполом здание с колоннами слева от нас.
— Знаете, что это?
— Да, — ответил я с облегчением, сообразив, что отнюдь не невзрачная лавка мистера Шарпа была нашей конечной целью. — Это Королевский театр.
— Да, Дом итальянской оперы. — Миледи помолчала, взирая на величественное сооружение. — Любопытно, способны ли вы обнять?..
— Обнять? — переспросил я в замешательстве.
— …Обнять умом представление о здешних маскарадах и оперных спектаклях. Именно здесь все и началось, мистер Котли, — или, вернее сказать, здесь все кончилось.
Я по-прежнему пребывал в недоумении.
— Вы хотите сказать, что Роберт?..
— Нет-нет! — Миледи покачала головой. — Я вовсе не собираюсь говорить о Роберте. Я говорю о Тристано, ни о ком другом.
Часом позже мы сидели вдвоем в чайной комнате Уайт-Кондуит-Хауса. Наше окно выходило на декоративный пруд с множеством золотых рыбок. Утро ласкало приятной свежестью, небо очистилось. В чашках золотился чай со сливками, от горячих булочек поднимался пар. Чайные принадлежности сверкали в столбике солнечного света, косо падавшего на наш столик.
Еще одно общественное место. Прийти сюда предложила миледи, она же подозвала наемный экипаж в конце Хеймаркет. Я помог миледи взобраться внутрь, мы распрощались с Джеремаей и покатили в Излингтон, в полумиле оттуда, погруженные в радостные размышления и молчаливые, так как в словах не нуждались. Миледи продолжала оказывать мне знаки расположения, на которые не поскупилась и в Сент-Джеймском парке. Наши руки вели между собой тайную беседу, сообщаясь посредством щипков, пожатий и нежных поглаживаний. Столь красноречиво владела миледи этим языком жестов, что, когда наш экипаж с грохотом вкатился на Сент-Мартинз-лейн, я ухитрился повысить цену нашего безмолвного общения тем, что, сняв с миледи маску, запечатлел на ее щеке поцелуй: она застенчиво покорилась мне и в ответ, сделав наше свидание еще драгоценней, пылко соединила свои губы с моими.
Этот упоительный немой разговор вполне мог длиться до конца нашего путешествия, если бы нам не помешали три происшествия кряду. Почти сразу же левое переднее колесо экипажа, подгадав именно под этот решающий момент, угодило в особенно глубокую выбоину между булыжниками, заставив нас сначала резко качнуться вперед, потом откинуться на сиденье назад и, наконец, завалиться набок так, что при падении я чуть не сломал миледи ребра, отчего она пронзительно взвизгнула. Далее — после того, как я рассыпался в многословных извинениях и мы возобновили наши сладостные переговоры — наш путь пролегал через узкий поезд Литтл-Сент-Эндрюс-стрит к Севн-Дайелз: иными словами, как раз здесь я некогда тщетно гонялся за неуловимым Робертом. В этой округе (и, немного погодя, на Бэттл-Бридж) я не мог не заметить, как миледи, со все возраставшим необъяснимым беспокойством, старательно отворачивала лицо от окошка и задергивала занавески, словно избегая зрелища убогих улочек.
Или же миледи опасалась, что увидят ee! Как только она оставила свои странные меры предосторожности, на Пентонвилл-роуд случилась третья заминка. Из сточной канавы нас неожиданно окликнул джентльмен с отнюдь не располагавшей к себе наружностью: это был мрачного вида бродяга, одежда которого безукоризненной чистотой не отличалась, а недовольное выражение лица было, казалось вызвано ударившим в ноздри собственным неприятным запахом. Его устремленный на нас похотливый взгляд, словно миледи была распутной шлюхой нанятой мной по дешевке, так меня разъярил, что я велел возчику остановиться и чуть не соскочил т мостовую с намерением отдубасить наглого мерзавца до полусмерти. Я бы непременно это осуществил если бы миледи не воспрепятствовала моему отважному порыву (второму за утро в защиту ее чести) прищемив мне пальцы дверцей экипажа и заклиная возчика продолжить путь возможно скорее. Негодяй расхохотался во все горло и послал нам вдогонку отборные ругательства, которые, к счастью для него я не сумел разобрать из-за прилива крови, стучавшей у меня в висках. И все же леди Боклер пришлось с силой вдавить меня в сиденье, настойчиво увещевая не обращать на бродягу внимания. Однако вплоть до самого Уайт-Кондуит-Хауса я все еще кипел от негодования и строил планы лютой мести.
Кроме того, меня немало озадачил удивительный и непонятный отклик миледи на дерзкую выходку бродяги: переменилось не только ее настроение, но и чувства ко мне — и к Роберту. Когда мы вышли из экипажа, она, прикладывая к глазам надушенный платок, вдруг объявила, что я должен забыть о его существовании; она сама, по ее словам именно так и поступила; я больше никогда не должен его видеть, а ей остается только сожалеть о наше первом столкновении; и, наконец, она высказала самое жгучее свое желание: чтобы у меня появилась возможность всадить пулю в его подлое сердце.
Нетрудно догадаться, насколько я был поражен услышанным, особенно если вспомнить, как горячо защищала миледи мошенника еще совсем недавно. Поскольку от разъяснений она уклонилась, не мог разгадать причину столь сногсшибательных перепадов в ее оценке Роберта. И вот, пока мы бродили по дивно прихотливым аллеям, сидели в уютной беседке, а затем блуждали по лабиринту кустарников, в голове у меня царила такая же путаница, сопряженная с рывками вперед, остановками и неверными поворотами, какая сопровождала наши шаги по причудливо извилистой тропе. Увы, общество леди Боклер всегда повергало меня в растерянность! Мысли мои, казалось, разбрелись сразу по всем направлениям, наподобие ползучих побегов плюща в подлеске, заглушающих собой всю растительность.
Теперь, когда мы расположились за чаем в одной из кабинок, неловкость одолевала меня по-прежнему. Однако настроение миледи к этому времени улучшилось — и, хотя речи наши были, как и ранее, немногословны, мы вновь прибегли ко все более понятному нам языку жестов. Сцепив руки, мы прижались друг к дружке почти вплотную, точно представляли собой одну из редкостей в коллекции графа Провенцале. Наше двойное отражение смотрело на меня из окна, где оно накладывалось на пруд с золотыми рыбками и на отдаленную лужайку с игроками в крикет: совмещенный образ мужчины и женщины; две головы и одно тело, скрытое юбками миледи; воланы и кружева заслоняли мой наряд, поглощая меня всего чуть ли не целиком. Что и говорить, диковинное существо, каких ни одному путешественнику не доводилось видеть.
Мы допили чай и заказали еще один чайник. Теперь я, забыв о мести, строил другие планы — не воителя, а любовника. Я, кажется, пропустил мимо ушей перезвон колоколов церкви Сент-Мэри, которые призывали паству на богослужение: не раз в течение этого долгого дня мне вспоминалось, что сегодня воскресенье; и, пока набожные обитатели Излингтона, стуча подошвами, направлялись по Пентон-стрит к гудевшим колоколам, я внезапно нашел слова, созвучные моим упорным домогательствам.
— Я должен обладать вами, миледи, — прошептал я, а за окном — в призрачном мире позади нашего двойного образа — плеснула хвостом золотая рыбка и взметнулись в воздухе биты игроков в крикет.
Если миледи и расслышала это безрассудное признание в обуревавшей меня страсти, то виду почти не подала. Вместо ответа она всунула мне в рот ломтик хлеба, налила еще одну чашку чая и спросила:
— Хотелось бы знать, мистер Котли, помните ли вы печальную повесть об участи Филомелы?
Глава 32
Этот допрос сильно меня раздражал, но, хотя мне никоим образом не удалось бы дать на все пункты благоприятные для Элиноры справки, я не без удивления обнаружил, что пылко ее защищаю, всячески преувеличивая ее красоту, очарование, достоинства характера. Вместе с тем меня так и подмывало крикнуть, что я описываю не автомат и не портновский манекен, не фигуру на картине и не персонаж из книги, но человеческое существо, которое терпит муки в убогой мансарде. Скоро, впрочем, я почувствовал себя даже польщенным: столь настойчивое внимание к определенному предмету ласкало мне сердце; быть может, миледи с опаской заподозрила в Элиноре свою соперницу?
Приятное подозрение относительно ревности миледи вскоре если не подтвердилось, то, во всяком случае, укрепилось, как только мы вышли в парке на один из окаймленных деревьями променадов: сюда, по случаю воскресенья, начал стекаться подышать воздухом знатный люд перед тем, как отправиться на богослужение, и вдруг, нежданно-негаданно, миледи взяла меня под руку. Нежданно-негаданно потому, что до сих пор она казалась решительной союзницей Роберта в обоих случаях, то есть винила во всем происшедшем меня и Элинору. По мере разговора досада моя неуклонно возрастала, ибо я не желал терпеть возле себя даму, чьи моральные понятия были столь ущербны.
И вот теперь, когда солнце начало пригревать, этот внезапный порыв… Что это — сердечное неравнодушие? Я не смел сопротивляться, и мы прошествовали рука об руку мимо других таких же пар. Джеремая, все еще державший пистолеты, благоразумно начал отставать на два, потом на три шага — и, не слишком долго поволочившись за нами следом, наконец, совершенно исчез из виду.
Наши разногласия касательно Роберта также были забыты: мы их оставили где-то за воротами парка. Я теперь упивался тем, чего был лишен в Воксхолле, ибо, судя по всему, мы сделались предметом всеобщего внимания: окружающие при встрече с нами тотчас же начинали перешептываться. Быть может, эти добрые люди распознали миледи даже под маской? Негодование мое окончательно схлынуло: я выпрямился, постарался улучшить походку и придал осанке изящество, что так часто репетировал перед зеркалом. Я даже позволил себе поверить, что вместе мы составляем прекрасную пару. Вскоре эта лестная мысль получила подтверждение, когда две юные миловидные леди в кружевных шляпках и фижмах, пройдя мимо нас, обернулись и принялись совещаться со служанками, которые несли в меховых муфтах болонок. Молочница, продававшая молоко по пенни за кружку, сделала при встрече такой глубокий реверанс, словно столкнулась с самим королем Георгом в сопровождении королевы Шарлотты. Сидевшие в седле джентльмены галантно приподнимали шляпы; пешие почтительно кланялись, причем шпаги позади них приподнимались в воздухе, будто серебряные хвосты. Престарелые леди с раскрашенными лицами мило улыбались нам из окон проносимых мимо портшезов: драпировка делала их похожими на поясные портреты самих себя — они казались не грузом увядшей плоти и ветхих костей, а изображениями маслом кисти сэра Эндимиона, которые носильщики доставляли на выставку в Королевской академии.
После короткой прогулки мы с леди Боклер тоже попали словно бы в картинную раму: пересекая открытый акведук, соединявший Тайбернский ручей с Каналом, полным уток, мы ненадолго задержались на небольшом пешеходном мостике и загляделись на колеблемые внизу наши отражения, сходные с бесплотными тенями. Мне захотелось, чтобы миледи сняла маску: тогда гулявшие вокруг могли бы лицезреть красоту моей спутницы; к тому же, глядя на зыбкий образ в воде — белое пятно, смутно напоминавшее череп, я вдруг почувствовал, словно угодил на еще один маскарад в Воксхолле, гае нельзя отличить подлинное от иллюзорного. Проплывавшая мимо утка с громким кряканьем рассекла отражение: наши образы исказились, заплясали в судорожном менуэте, а потом исчезли.
Когда мы оказались у Хорсгардз, туман рассеялся, будто взвившийся занавес, который открыл вид на величественную декорацию, мгновенно установленную незримыми машинистами сцены: справа — Казначейство и Вестминстерское аббатство; Пэлл-Мэлл и Адмиралтейство — слева, перед нами — плац-парад конной гвардии, и всюду шпили и площади Вестминстера в виду террас; декорация, подумалось мне, вполне пригодна для одной из тех пьес мистера Этериджа или мистера Конгрива, в которых Роберт играл роли слонявшихся по городу щеголей-бездельников.
Все еще рука об руку (Джеремая осмотрительно тащился за нами на расстоянии пяти-десяти ярдов), мы свернули налево и через Спринг-Гарденз вышли на Кокспер-стрит. Потом — дорогу выбирала миледи — вновь повернули направо и вступили на Хеймаркет. Глупое тщеславие меня покинуло, и в груди затрепетал страх, будто пойманная в мешок куропатка. Куда миледи нас ведет? К лавке мистера Шарпа? К моему жилищу? Я запаниковал. Откуда ей известно?..
Я не имел ни малейшей охоты показывать леди Боклер мое скромное обиталище и попытался направить наш курс в сторону Пэлл-Мэлл, горячо отстаивая преимущества этой улицы над Хеймаркет. Однако настойчивость и решительность миледи возобладали в споре с моими устремлениями, и я почувствовал, что меня тащат вперед, будто своевольного комнатного пуделя графини Кински, до предела натянувшего поводок. Мы не слишком далеко продвинулись таким манером, как вдруг миледи внезапно остановилась и кивком указала на увенчанное куполом здание с колоннами слева от нас.
— Знаете, что это?
— Да, — ответил я с облегчением, сообразив, что отнюдь не невзрачная лавка мистера Шарпа была нашей конечной целью. — Это Королевский театр.
— Да, Дом итальянской оперы. — Миледи помолчала, взирая на величественное сооружение. — Любопытно, способны ли вы обнять?..
— Обнять? — переспросил я в замешательстве.
— …Обнять умом представление о здешних маскарадах и оперных спектаклях. Именно здесь все и началось, мистер Котли, — или, вернее сказать, здесь все кончилось.
Я по-прежнему пребывал в недоумении.
— Вы хотите сказать, что Роберт?..
— Нет-нет! — Миледи покачала головой. — Я вовсе не собираюсь говорить о Роберте. Я говорю о Тристано, ни о ком другом.
Часом позже мы сидели вдвоем в чайной комнате Уайт-Кондуит-Хауса. Наше окно выходило на декоративный пруд с множеством золотых рыбок. Утро ласкало приятной свежестью, небо очистилось. В чашках золотился чай со сливками, от горячих булочек поднимался пар. Чайные принадлежности сверкали в столбике солнечного света, косо падавшего на наш столик.
Еще одно общественное место. Прийти сюда предложила миледи, она же подозвала наемный экипаж в конце Хеймаркет. Я помог миледи взобраться внутрь, мы распрощались с Джеремаей и покатили в Излингтон, в полумиле оттуда, погруженные в радостные размышления и молчаливые, так как в словах не нуждались. Миледи продолжала оказывать мне знаки расположения, на которые не поскупилась и в Сент-Джеймском парке. Наши руки вели между собой тайную беседу, сообщаясь посредством щипков, пожатий и нежных поглаживаний. Столь красноречиво владела миледи этим языком жестов, что, когда наш экипаж с грохотом вкатился на Сент-Мартинз-лейн, я ухитрился повысить цену нашего безмолвного общения тем, что, сняв с миледи маску, запечатлел на ее щеке поцелуй: она застенчиво покорилась мне и в ответ, сделав наше свидание еще драгоценней, пылко соединила свои губы с моими.
Этот упоительный немой разговор вполне мог длиться до конца нашего путешествия, если бы нам не помешали три происшествия кряду. Почти сразу же левое переднее колесо экипажа, подгадав именно под этот решающий момент, угодило в особенно глубокую выбоину между булыжниками, заставив нас сначала резко качнуться вперед, потом откинуться на сиденье назад и, наконец, завалиться набок так, что при падении я чуть не сломал миледи ребра, отчего она пронзительно взвизгнула. Далее — после того, как я рассыпался в многословных извинениях и мы возобновили наши сладостные переговоры — наш путь пролегал через узкий поезд Литтл-Сент-Эндрюс-стрит к Севн-Дайелз: иными словами, как раз здесь я некогда тщетно гонялся за неуловимым Робертом. В этой округе (и, немного погодя, на Бэттл-Бридж) я не мог не заметить, как миледи, со все возраставшим необъяснимым беспокойством, старательно отворачивала лицо от окошка и задергивала занавески, словно избегая зрелища убогих улочек.
Или же миледи опасалась, что увидят ee! Как только она оставила свои странные меры предосторожности, на Пентонвилл-роуд случилась третья заминка. Из сточной канавы нас неожиданно окликнул джентльмен с отнюдь не располагавшей к себе наружностью: это был мрачного вида бродяга, одежда которого безукоризненной чистотой не отличалась, а недовольное выражение лица было, казалось вызвано ударившим в ноздри собственным неприятным запахом. Его устремленный на нас похотливый взгляд, словно миледи была распутной шлюхой нанятой мной по дешевке, так меня разъярил, что я велел возчику остановиться и чуть не соскочил т мостовую с намерением отдубасить наглого мерзавца до полусмерти. Я бы непременно это осуществил если бы миледи не воспрепятствовала моему отважному порыву (второму за утро в защиту ее чести) прищемив мне пальцы дверцей экипажа и заклиная возчика продолжить путь возможно скорее. Негодяй расхохотался во все горло и послал нам вдогонку отборные ругательства, которые, к счастью для него я не сумел разобрать из-за прилива крови, стучавшей у меня в висках. И все же леди Боклер пришлось с силой вдавить меня в сиденье, настойчиво увещевая не обращать на бродягу внимания. Однако вплоть до самого Уайт-Кондуит-Хауса я все еще кипел от негодования и строил планы лютой мести.
Кроме того, меня немало озадачил удивительный и непонятный отклик миледи на дерзкую выходку бродяги: переменилось не только ее настроение, но и чувства ко мне — и к Роберту. Когда мы вышли из экипажа, она, прикладывая к глазам надушенный платок, вдруг объявила, что я должен забыть о его существовании; она сама, по ее словам именно так и поступила; я больше никогда не должен его видеть, а ей остается только сожалеть о наше первом столкновении; и, наконец, она высказала самое жгучее свое желание: чтобы у меня появилась возможность всадить пулю в его подлое сердце.
Нетрудно догадаться, насколько я был поражен услышанным, особенно если вспомнить, как горячо защищала миледи мошенника еще совсем недавно. Поскольку от разъяснений она уклонилась, не мог разгадать причину столь сногсшибательных перепадов в ее оценке Роберта. И вот, пока мы бродили по дивно прихотливым аллеям, сидели в уютной беседке, а затем блуждали по лабиринту кустарников, в голове у меня царила такая же путаница, сопряженная с рывками вперед, остановками и неверными поворотами, какая сопровождала наши шаги по причудливо извилистой тропе. Увы, общество леди Боклер всегда повергало меня в растерянность! Мысли мои, казалось, разбрелись сразу по всем направлениям, наподобие ползучих побегов плюща в подлеске, заглушающих собой всю растительность.
Теперь, когда мы расположились за чаем в одной из кабинок, неловкость одолевала меня по-прежнему. Однако настроение миледи к этому времени улучшилось — и, хотя речи наши были, как и ранее, немногословны, мы вновь прибегли ко все более понятному нам языку жестов. Сцепив руки, мы прижались друг к дружке почти вплотную, точно представляли собой одну из редкостей в коллекции графа Провенцале. Наше двойное отражение смотрело на меня из окна, где оно накладывалось на пруд с золотыми рыбками и на отдаленную лужайку с игроками в крикет: совмещенный образ мужчины и женщины; две головы и одно тело, скрытое юбками миледи; воланы и кружева заслоняли мой наряд, поглощая меня всего чуть ли не целиком. Что и говорить, диковинное существо, каких ни одному путешественнику не доводилось видеть.
Мы допили чай и заказали еще один чайник. Теперь я, забыв о мести, строил другие планы — не воителя, а любовника. Я, кажется, пропустил мимо ушей перезвон колоколов церкви Сент-Мэри, которые призывали паству на богослужение: не раз в течение этого долгого дня мне вспоминалось, что сегодня воскресенье; и, пока набожные обитатели Излингтона, стуча подошвами, направлялись по Пентон-стрит к гудевшим колоколам, я внезапно нашел слова, созвучные моим упорным домогательствам.
— Я должен обладать вами, миледи, — прошептал я, а за окном — в призрачном мире позади нашего двойного образа — плеснула хвостом золотая рыбка и взметнулись в воздухе биты игроков в крикет.
Если миледи и расслышала это безрассудное признание в обуревавшей меня страсти, то виду почти не подала. Вместо ответа она всунула мне в рот ломтик хлеба, налила еще одну чашку чая и спросила:
— Хотелось бы знать, мистер Котли, помните ли вы печальную повесть об участи Филомелы?
Глава 32
Премьера новой оперы — если мистер Гендель уложится в срок — должна была состояться на Хеймаркет в ноябре 1720 года, вскоре после явления короля из Ганновера с двумя любовницами на буксире. Это произведение, сделавшееся в летние месяцы предметом широких толков в кругах лондонского общества, открывало второй сезон в новой Королевской академии музыки. От мистера Генделя, от новой оперы, от академии ожидали многого, поскольку первый сезон академии в Королевском театре прошел с оглушительным успехом и был заключен весной триумфальной постановкой «Radamisto».
Да, весной происходило настоящее торжество. Тристано не слышал почти ни о чем другом со дня прибытия в Лондон (спустя две недели после того, как занавес опустился последний раз при закрытии сезона в конце июня): рассказывали о давке внутри многолюдной толпы на Хеймаркет; о служащих, которых пришлось нанимать, дабы отразить напор желающих приобрести билеты; о благородных джентльменах, которые предлагали сорок шиллингов за место на галерке среди лакеев и получали отказ; о небывало теплом вечере, когда двери театра распахивались настежь, собирая на Хеймаркет и на Кокспер-стрит сотни затаивших дыхание слушателей, словно их зачаровала лютня Орфея. И всюду в то лето, куда ни ступи — в кофейнях, на петушиных боях, в соборах, — люди напевали арии из «Radamisto», в особенности чудную «Ombra сага»[117]. Мелодия сама по себе прекрасная, слов нет, но насколько выразительней бы она прозвучала и насколько выиграло бы в целом лондонское нововведение — итальянская опера, если бы академия предложила роли, скажем, Радамиста и Зенобии исполнительницам высшего класса; если бы плохо обученные и малосведущие английские сопрано — миссис Анастасия Робинсон и миссис Энн Тернер Робинсон — были заменены лучшими голосами из Италии?
Лорд У***, к примеру, на своей вилле в Ричмонде, размышлял над этим вопросом с неподдельным азартом. Эта особая заинтересованность диктовалась отнюдь не сугубо музыкальными соображениями: лорд в жизни не посетил, по существу, ни одного оперного спектакля. Тем не менее он оказался в числе главнейших акционеров академии, подписавшись на сумму, которая вшестеро превышала требуемую, и широким жестом выложил на осуществление проекта, едва лишь затеянного, тысячу двести фунтов. Риск, по уверениям лорда, был вполне оправдан, хотя еще до поднятия занавеса на премьере «Radamisto» в апреле сам он поспешил отбыть в Италию с целью обеспечить гарантии сделанного им капиталовложения. Отправился туда и другой столь же щедрый подписчик — граф Берлингтон, вернувшийся из Рима с великим композитором Бонончини. Еще один певец — кастрат Сенезино должен был прибыть к осени, как раз перед началом нового сезона. С подобным подкреплением затеянное предприятие никоим образом не могло потерпеть крах. Как только Тристано и Сенезино раскроют рты и запоют одну из арий мистера Генделя столь высокими голосами, каких на английской сцене еще не слыхивали, «вот тогда, — предсказывал лорд У*** на каждой вилле, куда его приглашали, — вот тогда акции нашей оперы поднимутся в цене с восьмидесяти — их стоимость при первой прозвучавшей ноте — до сотни при заключительной!».
Кстати, об акциях: в то лето они стали еще одной всеобщей манией. Все разговоры вертелись только вокруг оперы и акций, а ближе к концу июля акции переместились в центр внимания. Подписным листам, акционерным обществам, проектам, всевозможным предприятиям — уставным и неуставным, солидным и ненадежным, вербующим людей практических и безрассудных — был потерян счет: Лондон безумствовал, помешавшись на одной идее. Первенствовал среди этих одержимых лорд У***. Он щедро покровительствовал не только академии, но внес также не менее громадные суммы для поддержки не столь знаменитых проектов: на сигнализацию при взломе; на механическое ружье с барабаном; на колесницу с защитой от мушкетных пуль; на изобретение вечного двигателя; на устройства для опреснения воды и отвердевания ртути; а вдобавок еще на одно — для извлечения серебра из свинца. Лорд нимало не был обескуражен, когда в шахтах Австралии (Terra Australis ), которые он, не скупясь, финансировал ввиду чрезвычайной выгодности проекта, не нашлось ни крупицы золота, за исключением мешков с гинеями, неосмотрительно переданных им биржевому маклеру в кофейне Джонатана. Лорда не лишил присутствия духа и безнадежно рухнувший план переселения бедняков из английских церковных приходов на берега реки Святого Лаврентия близ Монреаля: ярый поборник этого плана под покровом ночи внезапно запер контору и бесследно исчез в тех самых отдаленных краях. Тогда наступила пора оптимизма — и лорд встречал каждую неудачу с той же веселостью, какая не изменяла ему за игорными столами Парижа и Лиона. Кроме того, лорд не располагал временем для того, чтобы задуматься над очередной денежной потерей, поскольку легко поддавался новому вымогательству: очередной маклер увлекал его свежим замыслом — разведением шелковичных червей в Челси-Парке или выработкой селитры из нечистот, собранных по свалкам и по нужникам таверн.
Однако другие проекты того лета, подобно академии, имели более основательное происхождение и цели преследовали более обнадеживающие. На спектакле «Radamisto» (лорд У*** все еще, к несчастью для него, находился тогда в Венеции) король высочайше одобрил парламентский билль о самом грандиозном из финансовых предприятий — о ликвидации национального долга через посредство Компании Южных морей. Вне сомнения, вы наслышаны об этом проекте, который наши журналисты именуют «Компанией Южноморских пузырей»? Компания была учреждена десятилетием раньше в целях поощрения торговли с испанскими колониями в Южной Америке. Ее владельцы намеревались выкупить государственный долг, непомерно раздутый вследствие войн герцога Мальборо с Францией и Испанией, в обмен на привилегию монопольной торговли с Южной Америкой. Эти колонии были желаннейшим призом для английских Негоциантов: путь туда был гораздо короче, чем в Индию, и потому риск кораблекрушения существенно уменьшался. Однако на протяжении долгих лет испанские короли накладывали запрет на иностранную торговлю с ними. Теперь в Англию потекут грузы с красителями, кампешевым деревом, кошенилью. Важнейшие товары, в особенности кошениль — алая краска из высушенных насекомых, которые питаются кактусами: она широко употреблялась для окрашивания шелка, камки и хлопка для платьев и драпировок; иными словами, вещь совершенно необходимая фешенебельному обществу для устройства балов, ассамблей, а также для постановки опер.
В обмен колонии получат — что же? Ну, конечно, рабов-негров. Испания обладала одной-единственной торговой концессией, которой усиленно добивалась: это асьенто — право ввозить невольников в Испанскую Америку по договоренности с частными лицами. Поскольку римский папа избавил народы своих доминионов от унизительного рабского статуса, колонии остро нуждались в притоке африканских невольников, не подлежавших такому освобождению. Согласно Утрехтскому миру, заключенному в 1713 году, наша держава получила привилегию вводить свои корабли в порты Буэнос-Айреса, Каракаса, Картахены, Панамы, Порто-Белло, Гаваны — всюду, где они требовались, и снабжать земли испанского монарха пятью тысячами негров ежегодно. За каждую голову платили по десять фунтов, четверть дохода поступала на цивильный лист королевы — на содержание двора, дворцов, на жизнь, на жалованье министров в Уайтхолле. Морским капитанам выплачивалось комиссионное вознаграждение, определенные суммы отчислялись испанскому королю — и, наконец, остаток шел на счета владельцев Компании. Одним из них являлся, между прочим, мистер Гендель, который в 1715 году инвестировал пятьсот фунтов и в обмен на свою щедрость получил приличные дивиденды.
Торговля продолжалась многие годы — во всяком случае, до недавнего времени. Однако надежды на большие прибыли не оправдались. Оборот был невелик, и целые партии груза приходилось сбывать в наших собственных колониях в Новом Свете с убытком, тогда как испанские должностные лица проявляли медлительность и даже враждебность по отношению к этой новой договоренности. На прочие торговые возможности был наложен запрет: невольники были единственной статьей импорта, никаким другим товарам пересекать границы не дозволялось.
И только с последующего десятилетия — начиная с 1720 года (именно этот период я и описываю) — Компания, пусть на короткое время, сделалась более выгодным предприятием. Деньги, собранные посредством подписки, и доходы от работорговли были направлены на другие спекулятивные начинания.
После того как билль о «Компании Южноморских пузырей» был утвержден парламентом (дело, согласно традиции, не обошлось без крупных взяток), а затем встретил высочайшее одобрение, акции Компании немедленно взмыли в цене на тысячу процентов. Ничего подобного раньше не наблюдалось: такой наплыв богатства трудно было даже вообразить. За одно утро сколачивались умопомрачительные состояния. Лакеи вскоре обзавелись старинными поместьями по берегам Темзы, лавочники вселились в новехонькие особняки на Хановер-Сквер. Повально все — от кухарок до священников и вдовствующих герцогинь — отдавали в залог последние ценности, расставаясь с фамильными сокровищами по бросовым ценам, лишь бы заполучить наличные деньги с тем, чтобы вложить их, если удастся, в Компанию Южных морей — или, на худой конец, в только что организованные предприятия, подписка на которые проводилась в кофейнях на Биржевой Аллее. Золотые и серебряные монеты — закономерный результат честного трудолюбия — обменивались на невесомый кредит, на мнимое благосостояние, взлетевшее ввысь на бумажных крыльях Дедала, на бесплотные посулы, на пустые тени. Да, именно тени: подобно собаке из басни, люди хватались за призрак богатства — за его иллюзию, отказываясь от реальной собственности.
Но сколь соблазнительна была эта иллюзия! Стоимость акций Компании в апреле составляла 375, в мае — 495, в июле — 870. Поговаривали, что тем летом каждый раз в восемь утра по городу с шуршанием проносился ветерок: все поспешно разворачивали газеты, желая узнать о котировке акций. Акции Королевской академии музыки росли в цене соответственно с акциями Королевской африканской компании, обязанной по контракту поставлять негритянских рабов торговцам Южных морей. Росла стоимость и всего остального. Например, земли. Участки близ Лондона вздорожали в сорок пять раз против прежней годовой ренты. На южной стороне Сент-Джеймского парка предполагалось разбить новую величественную площадь — площадь Южных морей. Беннет-стрит, Кок-ярд, узкая Сент-Джон-стрит подлежали сносу: требовалось место для возведения пышных особняков новоявленных богачей. В Сити на Треднидл-стрит должно было вырасти великолепное новое здание Компании Южных морей — недалеко от ее главного соперника, Английского банка. В западной части города — по берегам Темзы в Челси, Чизуике, Ричмонде — приступили к строительству вилл.
Вдруг — таково было первое впечатление Тристано от Лондона — весь город превратился в одну сплошную строительную площадку. Тем летом везде громоздились горы строительного камня, груды булыжника, штабеля шиферных плит, мешки с известью.
Отовсюду слышались стук молотков, скрежет мастерков, визжание пил. Старые дома разрушались до основания, на их месте возводились новые, напоминая собой ступни и икры рукотворных колоссов. Глыбы мрамора, пирамиды из красного кирпича и тяжелые кули с песком валялись по краям свежевырытых ям, будто спящие непробудным сном пьяницы. Вереницы подвод на улицах походили на кочующие стада. Над головой — лебедки, леса, всползающие вверх по стенам наполовину достроенных зданий, тысячи деревянных настилов. Рабочие на привязи, снующие вверх и вниз по веревочным лестницам. Громкий перестук молотков на кучерских дворах, а к востоку и к югу — на корабельных верфях. Все только и делали, что покупали, строили, продавали, подстрекаемые обманчивыми соблазнами и гибельной финансовой западней, безумной лихорадкой спекуляции, азартной одержимостью. Жадность, своекорыстие, тщеславие, стяжательство и расточительность, неудержимая тяга к роскоши, потворство порокам, распутство, всевозможные капризы, хвастовство, преступные страсти — вот куда устремились всеобщие помыслы. Люди метались от кофейни к кофейне в надежде вложить свои деньги в акции. Треднидл-стрит и Биржевая Аллея превратились в конторы, до отказа забитые клерками за бухгалтерскими столами. Река задыхалась от новоприбывших барж, улицы — от потока новехоньких экипажей, чудовищно громадные дома — от свежеизготовленной мебели и роскошных драпировок; все это не успевали сгружать с торговых суден и лихтеров, которые заполнили лондонский порт. И всюду в воздухе витала, казалось, подобно туману, мельчайшая белая пыль, оседавшая всюду тонким зернистым слоем, как будто феи рассеяли над городом волшебный порошок, ввергнув жителей в безумие.
Да, весной происходило настоящее торжество. Тристано не слышал почти ни о чем другом со дня прибытия в Лондон (спустя две недели после того, как занавес опустился последний раз при закрытии сезона в конце июня): рассказывали о давке внутри многолюдной толпы на Хеймаркет; о служащих, которых пришлось нанимать, дабы отразить напор желающих приобрести билеты; о благородных джентльменах, которые предлагали сорок шиллингов за место на галерке среди лакеев и получали отказ; о небывало теплом вечере, когда двери театра распахивались настежь, собирая на Хеймаркет и на Кокспер-стрит сотни затаивших дыхание слушателей, словно их зачаровала лютня Орфея. И всюду в то лето, куда ни ступи — в кофейнях, на петушиных боях, в соборах, — люди напевали арии из «Radamisto», в особенности чудную «Ombra сага»[117]. Мелодия сама по себе прекрасная, слов нет, но насколько выразительней бы она прозвучала и насколько выиграло бы в целом лондонское нововведение — итальянская опера, если бы академия предложила роли, скажем, Радамиста и Зенобии исполнительницам высшего класса; если бы плохо обученные и малосведущие английские сопрано — миссис Анастасия Робинсон и миссис Энн Тернер Робинсон — были заменены лучшими голосами из Италии?
Лорд У***, к примеру, на своей вилле в Ричмонде, размышлял над этим вопросом с неподдельным азартом. Эта особая заинтересованность диктовалась отнюдь не сугубо музыкальными соображениями: лорд в жизни не посетил, по существу, ни одного оперного спектакля. Тем не менее он оказался в числе главнейших акционеров академии, подписавшись на сумму, которая вшестеро превышала требуемую, и широким жестом выложил на осуществление проекта, едва лишь затеянного, тысячу двести фунтов. Риск, по уверениям лорда, был вполне оправдан, хотя еще до поднятия занавеса на премьере «Radamisto» в апреле сам он поспешил отбыть в Италию с целью обеспечить гарантии сделанного им капиталовложения. Отправился туда и другой столь же щедрый подписчик — граф Берлингтон, вернувшийся из Рима с великим композитором Бонончини. Еще один певец — кастрат Сенезино должен был прибыть к осени, как раз перед началом нового сезона. С подобным подкреплением затеянное предприятие никоим образом не могло потерпеть крах. Как только Тристано и Сенезино раскроют рты и запоют одну из арий мистера Генделя столь высокими голосами, каких на английской сцене еще не слыхивали, «вот тогда, — предсказывал лорд У*** на каждой вилле, куда его приглашали, — вот тогда акции нашей оперы поднимутся в цене с восьмидесяти — их стоимость при первой прозвучавшей ноте — до сотни при заключительной!».
Кстати, об акциях: в то лето они стали еще одной всеобщей манией. Все разговоры вертелись только вокруг оперы и акций, а ближе к концу июля акции переместились в центр внимания. Подписным листам, акционерным обществам, проектам, всевозможным предприятиям — уставным и неуставным, солидным и ненадежным, вербующим людей практических и безрассудных — был потерян счет: Лондон безумствовал, помешавшись на одной идее. Первенствовал среди этих одержимых лорд У***. Он щедро покровительствовал не только академии, но внес также не менее громадные суммы для поддержки не столь знаменитых проектов: на сигнализацию при взломе; на механическое ружье с барабаном; на колесницу с защитой от мушкетных пуль; на изобретение вечного двигателя; на устройства для опреснения воды и отвердевания ртути; а вдобавок еще на одно — для извлечения серебра из свинца. Лорд нимало не был обескуражен, когда в шахтах Австралии (Terra Australis ), которые он, не скупясь, финансировал ввиду чрезвычайной выгодности проекта, не нашлось ни крупицы золота, за исключением мешков с гинеями, неосмотрительно переданных им биржевому маклеру в кофейне Джонатана. Лорда не лишил присутствия духа и безнадежно рухнувший план переселения бедняков из английских церковных приходов на берега реки Святого Лаврентия близ Монреаля: ярый поборник этого плана под покровом ночи внезапно запер контору и бесследно исчез в тех самых отдаленных краях. Тогда наступила пора оптимизма — и лорд встречал каждую неудачу с той же веселостью, какая не изменяла ему за игорными столами Парижа и Лиона. Кроме того, лорд не располагал временем для того, чтобы задуматься над очередной денежной потерей, поскольку легко поддавался новому вымогательству: очередной маклер увлекал его свежим замыслом — разведением шелковичных червей в Челси-Парке или выработкой селитры из нечистот, собранных по свалкам и по нужникам таверн.
Однако другие проекты того лета, подобно академии, имели более основательное происхождение и цели преследовали более обнадеживающие. На спектакле «Radamisto» (лорд У*** все еще, к несчастью для него, находился тогда в Венеции) король высочайше одобрил парламентский билль о самом грандиозном из финансовых предприятий — о ликвидации национального долга через посредство Компании Южных морей. Вне сомнения, вы наслышаны об этом проекте, который наши журналисты именуют «Компанией Южноморских пузырей»? Компания была учреждена десятилетием раньше в целях поощрения торговли с испанскими колониями в Южной Америке. Ее владельцы намеревались выкупить государственный долг, непомерно раздутый вследствие войн герцога Мальборо с Францией и Испанией, в обмен на привилегию монопольной торговли с Южной Америкой. Эти колонии были желаннейшим призом для английских Негоциантов: путь туда был гораздо короче, чем в Индию, и потому риск кораблекрушения существенно уменьшался. Однако на протяжении долгих лет испанские короли накладывали запрет на иностранную торговлю с ними. Теперь в Англию потекут грузы с красителями, кампешевым деревом, кошенилью. Важнейшие товары, в особенности кошениль — алая краска из высушенных насекомых, которые питаются кактусами: она широко употреблялась для окрашивания шелка, камки и хлопка для платьев и драпировок; иными словами, вещь совершенно необходимая фешенебельному обществу для устройства балов, ассамблей, а также для постановки опер.
В обмен колонии получат — что же? Ну, конечно, рабов-негров. Испания обладала одной-единственной торговой концессией, которой усиленно добивалась: это асьенто — право ввозить невольников в Испанскую Америку по договоренности с частными лицами. Поскольку римский папа избавил народы своих доминионов от унизительного рабского статуса, колонии остро нуждались в притоке африканских невольников, не подлежавших такому освобождению. Согласно Утрехтскому миру, заключенному в 1713 году, наша держава получила привилегию вводить свои корабли в порты Буэнос-Айреса, Каракаса, Картахены, Панамы, Порто-Белло, Гаваны — всюду, где они требовались, и снабжать земли испанского монарха пятью тысячами негров ежегодно. За каждую голову платили по десять фунтов, четверть дохода поступала на цивильный лист королевы — на содержание двора, дворцов, на жизнь, на жалованье министров в Уайтхолле. Морским капитанам выплачивалось комиссионное вознаграждение, определенные суммы отчислялись испанскому королю — и, наконец, остаток шел на счета владельцев Компании. Одним из них являлся, между прочим, мистер Гендель, который в 1715 году инвестировал пятьсот фунтов и в обмен на свою щедрость получил приличные дивиденды.
Торговля продолжалась многие годы — во всяком случае, до недавнего времени. Однако надежды на большие прибыли не оправдались. Оборот был невелик, и целые партии груза приходилось сбывать в наших собственных колониях в Новом Свете с убытком, тогда как испанские должностные лица проявляли медлительность и даже враждебность по отношению к этой новой договоренности. На прочие торговые возможности был наложен запрет: невольники были единственной статьей импорта, никаким другим товарам пересекать границы не дозволялось.
И только с последующего десятилетия — начиная с 1720 года (именно этот период я и описываю) — Компания, пусть на короткое время, сделалась более выгодным предприятием. Деньги, собранные посредством подписки, и доходы от работорговли были направлены на другие спекулятивные начинания.
После того как билль о «Компании Южноморских пузырей» был утвержден парламентом (дело, согласно традиции, не обошлось без крупных взяток), а затем встретил высочайшее одобрение, акции Компании немедленно взмыли в цене на тысячу процентов. Ничего подобного раньше не наблюдалось: такой наплыв богатства трудно было даже вообразить. За одно утро сколачивались умопомрачительные состояния. Лакеи вскоре обзавелись старинными поместьями по берегам Темзы, лавочники вселились в новехонькие особняки на Хановер-Сквер. Повально все — от кухарок до священников и вдовствующих герцогинь — отдавали в залог последние ценности, расставаясь с фамильными сокровищами по бросовым ценам, лишь бы заполучить наличные деньги с тем, чтобы вложить их, если удастся, в Компанию Южных морей — или, на худой конец, в только что организованные предприятия, подписка на которые проводилась в кофейнях на Биржевой Аллее. Золотые и серебряные монеты — закономерный результат честного трудолюбия — обменивались на невесомый кредит, на мнимое благосостояние, взлетевшее ввысь на бумажных крыльях Дедала, на бесплотные посулы, на пустые тени. Да, именно тени: подобно собаке из басни, люди хватались за призрак богатства — за его иллюзию, отказываясь от реальной собственности.
Но сколь соблазнительна была эта иллюзия! Стоимость акций Компании в апреле составляла 375, в мае — 495, в июле — 870. Поговаривали, что тем летом каждый раз в восемь утра по городу с шуршанием проносился ветерок: все поспешно разворачивали газеты, желая узнать о котировке акций. Акции Королевской академии музыки росли в цене соответственно с акциями Королевской африканской компании, обязанной по контракту поставлять негритянских рабов торговцам Южных морей. Росла стоимость и всего остального. Например, земли. Участки близ Лондона вздорожали в сорок пять раз против прежней годовой ренты. На южной стороне Сент-Джеймского парка предполагалось разбить новую величественную площадь — площадь Южных морей. Беннет-стрит, Кок-ярд, узкая Сент-Джон-стрит подлежали сносу: требовалось место для возведения пышных особняков новоявленных богачей. В Сити на Треднидл-стрит должно было вырасти великолепное новое здание Компании Южных морей — недалеко от ее главного соперника, Английского банка. В западной части города — по берегам Темзы в Челси, Чизуике, Ричмонде — приступили к строительству вилл.
Вдруг — таково было первое впечатление Тристано от Лондона — весь город превратился в одну сплошную строительную площадку. Тем летом везде громоздились горы строительного камня, груды булыжника, штабеля шиферных плит, мешки с известью.
Отовсюду слышались стук молотков, скрежет мастерков, визжание пил. Старые дома разрушались до основания, на их месте возводились новые, напоминая собой ступни и икры рукотворных колоссов. Глыбы мрамора, пирамиды из красного кирпича и тяжелые кули с песком валялись по краям свежевырытых ям, будто спящие непробудным сном пьяницы. Вереницы подвод на улицах походили на кочующие стада. Над головой — лебедки, леса, всползающие вверх по стенам наполовину достроенных зданий, тысячи деревянных настилов. Рабочие на привязи, снующие вверх и вниз по веревочным лестницам. Громкий перестук молотков на кучерских дворах, а к востоку и к югу — на корабельных верфях. Все только и делали, что покупали, строили, продавали, подстрекаемые обманчивыми соблазнами и гибельной финансовой западней, безумной лихорадкой спекуляции, азартной одержимостью. Жадность, своекорыстие, тщеславие, стяжательство и расточительность, неудержимая тяга к роскоши, потворство порокам, распутство, всевозможные капризы, хвастовство, преступные страсти — вот куда устремились всеобщие помыслы. Люди метались от кофейни к кофейне в надежде вложить свои деньги в акции. Треднидл-стрит и Биржевая Аллея превратились в конторы, до отказа забитые клерками за бухгалтерскими столами. Река задыхалась от новоприбывших барж, улицы — от потока новехоньких экипажей, чудовищно громадные дома — от свежеизготовленной мебели и роскошных драпировок; все это не успевали сгружать с торговых суден и лихтеров, которые заполнили лондонский порт. И всюду в воздухе витала, казалось, подобно туману, мельчайшая белая пыль, оседавшая всюду тонким зернистым слоем, как будто феи рассеяли над городом волшебный порошок, ввергнув жителей в безумие.