— У вас очень чисто, и все вы замечательно устроили, девочка моя, — говорил он, осматривая и обнюхивая каждый уголок, — и вы просто чудеса сотворили, работая с этими слабыми и бесхарактерными людьми. Если бы вы были моим соперником в предвыборной кампании, вы, а не ваш отец, — мне никогда бы не стать членом Законодательного собрания.
   Кейт никогда не рассказывала ему о существенной части своей работы — о том, что она делала на женской половине дворца махараджи. Мало-помалу она научилась ориентироваться в той части этого огромного здания, куда ей было позволено заходить. С самого начала она поняла, что управляет дворцом королева, о которой женщины говорили шёпотом и малейшее слово которой, переданное улыбающимися устами малого ребёнка, приводило, в движение весь этот кишащий людьми муравейник. Только раз видела она эту королеву, возлежавшую на горе подушек и блеском драгоценностей напоминавшую диковинное экзотическое насекомое, гибкую черноволосую девушку с голоском, звучащим нежно, как журчание ручейка в ночи. В глазах её не было и тени страха. Она лениво повернулась, и драгоценности на её ногах, руках и груди зазвенели; она долго смотрела на Кейт, ничего не говоря.
   — Я послала за вами, потому что хотела увидеть вас, — произнесла она наконец. — Вы приехали сюда из-за океана, чтобы помогать этим скотам?
   Кейт кивнула, но все в её душе восставало против этой лежащей у её ног, утопающей в неге женщины с серебристым голосом.
   — Вы не замужем? — королева заложила руки за голову и посмотрела на разрисованный павлинами потолок.
   Кейт ничего не ответила, хотя в груди её копилось раздражение.
   — Здесь кто-нибудь болен? — спросила она наконец резко. — У меня много дел, мне некогда.
   — Здесь нет больных, впрочем, возможно, вы сами больны. Бывает же, что человек болен и не знает этого.
   Она встретилась с глазами Кейт, в которых кипело негодование. Эта женщина, живущая в роскоши, покушалась на жизнь махараджи Кунвара, и самое страшное во всем этом было то, что она была ещё моложе Кейт.
   — Аччха, ладно, — медленно проговорила королева, вглядываясь в её лицо. — Если вы меня так ненавидите, почему же не скажете прямо? Вы, белые люди, любите правду.
   Кейт повернулась, чтобы уйти. Но Ситабхаи окликнула её и, потакая своей королевской прихоти, хотела было приласкать, но Кейт бежала прочь вне себя от возмущения и с тех пор никогда не заходила в эту часть здания. Никто из женщин, живущих там, не обращался к ней за помощью, и не раз, и не два, когда она проходила мимо крытого коридора, ведущего в покои Ситабхаи, она видела маленького голого мальчика, размахивавшего усыпанным бриллиантами кинжалом и радостно вопившего рядом с обезглавленным козлом, кровь которого заливала беломраморный пол.
   — Это сын цыганки, — говорили женщины. — Он каждый день учится убивать. Змея до самой смерти останется змеёй, а цыганка — цыганкой.
   В том дворцовом крыле, где особенно часто бывала Кейт, не убивали козлов, не раздавались музыка и пение. Там жила брошенная махараджей и осыпаемая насмешками служанок Ситабхаи мать махараджи Кунвара. Ситабхаи, прибегнув к тёмному цыганскому колдовству (как говорили приближённые матери принца), а может быть, очаровав короля своей красотой и искусством любви (как пели льстецы в другом дворцовом крыле), отняла у неё все почести и все внимание, которые по праву принадлежали ей как королеве-матери. По восточным меркам она была уже пожилой женщиной; другими словами, ей перевалило за двадцать пять, и она никогда не отличалась красотой, а была всего лишь миловидна, как тысячи других. Её глаза потускнели от слез, а в душе пустили глубокие корни суеверия и страхи — ежечасно, днём и ночью, её мучили неясные подозрения и ужасы, рождённые одиночеством, заставлявшие её вздрагивать при звуке случайных шагов. В те годы, когда она ещё пользовалась благосклонным вниманием короля, она привыкла умащать себя благовониями, надевать свои драгоценности, заплетать волосы и поджидать прихода махараджи. Она и сейчас приказывала подавать себе драгоценности, наряжалась, как в прежние времена, и среди застывших в почтительном молчании прислужниц сидела всю долгую ночь напролёт и ждала, пока тьма не уступит место рассвету и лучи поднимавшегося солнца осветят морщины на её щеках. Однажды Кейт, явившись рано утром, застала бодрствующую королеву в ожидании мужа; должно быть, девушке не удалось скрыть своего удивления, потому что, сняв драгоценные украшения, королева просительным, заискивающим тоном умоляла её не смеяться над ней.
   — Вы не понимаете, мисс Кейт, — словно оправдывалась она. — В нашей стране одни обычаи, у вас другие. Но все-таки вы женщина — и не осудите меня.
   — Но вы же знаете, что никто не придёт, — ласково отвечала ей Кейт.
   — Да, знаю. Но — нет, вы не женщина, вы только фея, которая явилась из-за моря, чтобы помочь мне и моим близким.
   Эти слова снова сбили Кейт с толку. Кроме того послания, переданного устно махараджей Кунваром, королева-мать больше никогда не упоминала об опасности, грозившей её сыну. Кейт снова и снова старалась завести разговор на эту тему — чтобы уловить хоть намёк на то, откуда следовало ожидать нападения.
   — Я ничего не знаю, — обычно отвечала королева. — Здесь, за занавесом, закрывающим вход в мои покои, никто ничего не знает. Да что там, мисс Кейт, если бы мои прислужницы лежали бы мёртвыми под палящими лучами солнца, вот там, во дворе, — и она указала на видневшуюся внизу, за зарешеченным окном, мощённую мрамором дорожку, — я бы и то ничего об этом не знала. Да и о том, что я вам сейчас сказала, я ничего не знаю. Но, конечно же, матери позволительно, — её голос снизился до шёпота, — разве это не так, позволительно просить другую женщину приглядеть за её сыном. Он уже такой взрослый, что считает себя мужчиной и думает, что может ходить повсюду один; но на самом деле он ещё так мал, что и не подозревает, что кто-либо на всем белом свете может причинить ему какой-то вред. Ахи! Он такой умный — он знает в тысячу раз больше меня; он и по-английски говорит, как настоящий англичанин. Как я могу следить за ним — я, такая глупая и необразованная, хоть и любящая? Я прошу вас, будьте добры к моему сыну. Я. могу произнести это громко, могу даже, если понадобится, написать это на стене. Ничего плохого в этом нет. Но если я скажу больше, понимаете, даже штукатурка на этих стенах впитает мои слова, а ветер разнесёт их по окрестным деревням. Я здесь чужая — раджпутка из Кулу, за тысячу Косов[16] отсюда. Меня принесли сюда в носилках, чтобы выдать замуж, — целый месяц несли меня, и я сидела в полной темноте; и если бы кто-то из моих женщин не рассказал мне, я бы и знать не знала, в какую сторону дует ветер, который прилетает отсюда в Кулу. Что может чужая корова сделать в хлеву? Ничего — боги мне свидетели.
   — И все же скажите мне, что вы об этом думаете?
   — Я ничего не думаю, — ответила королева мрачно. — Да и на что женщинам думать? Они могут лишь любить и страдать. Я сказала все, что могла сказать. Мисс Кейт, когда-нибудь и вы родите сыночка. Вы были добры к моему ребёнку, так пусть боги будут добры к вашему, когда наступит время, и вы узнаете, что такое сердце, полное любви.
   — Если я должна защитить его, мне надо знать все. Вы оставляете меня в темноте и неведении.
   — Я сама живу в темноте, и эта тьма исполнена опасностей.

 
   Тарвин довольно часто бывал во дворце, и не только потому, что хорошо понимал, что именно здесь он сумеет, приложив ухо к земле, узнать что-нибудь новое о Наулаке, но и потому, что тут он мог видеть, как Кейт приходит и уходит, и в случае опасности его рука всегда была готова схватиться за пистолет.
   Глаза его следили за Кейт взглядом влюблённого, как, впрочем, и всегда, но он ничего не говорил ей о своей любви, и она была признательна ему за это. Ему казалось, что пришла пора превратиться в того Тарвина, который в давние времена носил ей воду, когда они жили, там, где кончались железнодорожные рельсы; пришла пора отступить в сторону, молча следить за ней, охранять её, но не беспокоить.
   Махараджа Кунвар часто попадался ему на глаза, и Тарвин всегда придумывал что-нибудь интересное, чтобы удержать его подальше от глаз Ситабхаи. Но время от времени мальчик все равно убегал, и тогда надо было идти за ним, чтобы убедиться в том, что ему ничего не грозит. Однажды вечером, после того, как он долго уговаривал малыша не ходить к Ситабхаи, и наконец вынужден был применить силу, что вызвало взрыв возмущения со стороны ребёнка, они уезжали из дворца, и когда лошадь проходила под аркой, где велись ремонтные работы, двенадцатифутовая балка тикового дерева свалилась с лесов и упала прямо перед носом Фибби. Лошадь встала на дыбы и попятилась во двор, а Тарвин услышал где-то за ставнями шелест платья.
   Он подумал о неисправимой расхлябанности местных жителей, обругал рабочих, присевших от страха где-то в глубине лесов, и поехал дальше. Та же самая небрежность была свойственна и тем, кто строил плотину. — наверное, это у них в крови, подумал он. Старший рабочий в артели — кули, который, наверное, уже раз двадцать перебирался с одного берега Амета на другой, показал ему место, где можно было перейти вброд по протоке, заканчивавшейся плывуном. И как только Тарвин зашёл в воду, лошадь завязла, и артель потратила полдня, вытаскивая Фибби на берег при помощи верёвок. Они не могли построить даже временный мост так, чтобы лошадиное копыто не застревало между неплотно пригнанными друг к другу досками. Им, кажется, даже нравилось спускать тяжёлые телеги с крутой насыпи, да так, что Тарвин получал неожиданный удар в поясницу, чуть только он поворачивался к ним спиной.
   Тарвин почувствовал огромное уважение к британскому правительству, которому приходилось иметь дело с людьми такого сорта; он начинал понимать мягкую меланхолию Люсьена Эстеса и его вполне определённый взгляд на местное население и все острее сочувствовал Кейт.
   И вот теперь, как он узнал, этот странный народ для полноты картины собрался совершить ещё одну глупость — женить маленького махараджу Кунвара на трехлетней девочке, которую принесли с гор Кулу, затратив на это немало денег. Он разыскал Кейт в доме миссионера и увидел, что она дрожит от возмущения. Она тоже только что услышала о предстоящей свадьбе.
   — Это очень в их духе — затеять свадьбу там, где она совсем не нужна, — сказал Тарвин, успокаивая её. Раз Кейт волновалась, ему необходимо было сохранять спокойствие. — Пусть ваша бедная и без того усталая от трудов головка не беспокоится из-за этого. Вы хотите сделать больше, чем вам по силам, и слишком сильно переживаете. Вы не выдержите и сломаетесь ещё до того, как поймёте, что с вами что-то неладно, — от простого перенапряжения. Сочувствие разорвёт ваше сердце.
   — О нет! — сказала Кейт. — Я чувствую, что готова вынести все, что бы ни случилось. Я должна выдержать. Только подумайте об этой свадьбе. Я нужна буду махарадже Кунвару больше, чем когда-либо. Он мне только что сообщил, что ему придётся не спать целых три дня и три ночи, пока священники будут молиться за него.
   — Сумасшедшие! А собственно говоря, это более быстрый и верный способ убить его, чем то, что делает Ситабхаи. О Господи! Я и подумать об этом страшусь. Давайте поговорим о чем-нибудь другом. Ваш отец за последнее время ничего не присылал? То, что здесь происходит, бросает отсвет на Топаз — отсюда он кажется ещё лучше, чем есть.
   Она протянула ему пакет, полученный с последней почтой, и он замолчал, пробегая глазами «Телеграмму» Хеклера шестинедельной давности. Но, кажется, газета его мало утешила. Брови его сдвинулись.
   — Фу ты! — вскричал он с раздражением. — Так не пойдёт!
   — А что там такое?
   — Хеклер блефует в том, что касается «Трех К», и делает это не лучшим образом. Это не похоже на Джима. Он говорит об этом так уверенно и так резко, как будто вовсе не верит в вероятность их приезда в Топаз. Можно подумать, что он по каким-то своим каналам узнал доподлинно о том, что Топаз обойдут стороной. Можно не сомневаться в том, что это не выдумка Джима. Но зачем же он все выболтал жителям Растлера? Так, посмотрим, как идёт продажа недвижимости… Ах, так вот в чем причина! — взволнованно воскликнул он, увидев сообщение о продаже земельных участков на Джи-стрит. — Цены падают, падают, все ниже и ниже. Они сдались без боя. Они решили, что битва проиграна. — Он вскочил и нервно зашагал по комнате. — Господи! Если бы я только мог шепнуть им одно-единственное словечко!
   — Нет… Я не поняла, что вы хотите сказать, Ник? Что это за словечко? О чем это?
   Он сразу же взял себя в руки.
   — Просто чтобы они знали, что я верю в победу, — сказал он. — Они не должны опускать руки.
   — Ну а что, если дорога все-таки не пройдёт через Топаз? Как вы можете что-нибудь знать об этом здесь, в Индии?
   — Пройдёт через Топаз, девочка моя! — закричал он. — Пройдёт! Обязательно пройдёт, если я сам буду прокладывать рельсы.
   И тем не менее новости об умонастроениях родного города рассердили и расстроили его, и, уйдя от Кейт, он в тот же вечер отправил телеграмму миссис Матри, которая должна была, в свою очередь, переадресовать её Хеклеру, причём так, как будто телеграмма была послана из Денвера.
   «Топаз, Хеклеру. Крепитесь, ради Бога. Дело верное — „Три К“ от нас никуда не денутся. Верьте мне. Дайте знать об этом всем. Ваш Тарвин».




XIII


   Целый палаточный город вырос за три дня у стен Ратора. Его украшали зеленые лужайки, выложенные дёрном, специально для этого привезённым издалека, наскоро пересаженные апельсиновые деревья, деревянные фонарные столбы и безобразный чугунный фонтан. Ожидалось, что свадьбу махараджи Кунвара удостоит своим присутствием множество гостей: бароны, князья, тхакуры, владельцы никому не нужных, пустующих замков-крепостей и бесплодных земель на севере и на юге, усеянных неприступными скалами; феодалы-помещики из плодородных, пестреющих маками долин Мевара и раджи, собратья короля Раджпутаны. Каждый из них прибывал в сопровождении свиты, конной и пешей.
   В стране, где всякая почтённая родословная должна насчитывать, по меньшей мере, лет восемьсот, очень трудно не обидеть кого-нибудь невзначай, и все жители палаточного города ревниво следили за тем, какое место выделено его соседу, соблюдается ли при этом старшинство и учитывается ли знатность рода.
   Ратор был свежевыкрашен в розовый и белый цвет; главные улицы города были перегорожены огромными бамбуковыми кострами, предназначенными для праздничной иллюминации. Фасады домов вычистили и заново обмазали глиной, а двери украсили цветочными гирляндами из бархатцев и жасмина. В толпе сновали мокрые от пота торговцы лакомствами, сокольинчьи, продавцы простеньких украшений, стеклянных браслетов и маленьких английских зеркал; верблюды, нагруженные свадебными дарами дружественных владык из далёких уголков Индии, с трудом протискивались сквозь толпу, а жезлоносцы, размахивая серебряными жезлами, расчищали дорогу для колясок махараджи.
   Гора, на которой стоял дворец, дымилась, как вулкан, потому что к нему то и дело подъезжали экипажи с разными важными особами, и каждая из них рассчитывала на то, что её приезд будет встречен пушечным салютом, подобающим чину и званию гостя.
   Наступала ночь, но лагерь не затихал до самого рассвета: бродячие музыканты, певцы, сказители, танцовщицы, мускулистые борцы и всякий прочий люд, обычно околачивающийся поблизости от лагеря, бродил от одного шатра к другому, веселясь и пируя. Когда же все, наконец, разошлись, из городских храмов раздались хриплые, заунывные звуки морских раковин. Эти звуки долетели до Кейт, и ей показалось, что она различает в них рыдания маленького махараджи Кунвара, которого готовили к церемонии бракосочетания, мучая бесконечными молитвами и очищениями. Она совсем не видела мальчика в эти дни, как, впрочем, и Тарвин был лишён возможности лицезреть короля. На каждую просьбу об аудиенции ему отвечали: «Он со священниками». Тарвин проклинал священников Ратора и призывал все муки ада на головы висельников-факиров, вечно стоявших у него на дороге.
   — Хоть бы они скорее покончили со всей этой нелепой затеей, — бормотал он про себя. — Ведь не могу же я целый век прожить в Раторе.
   Тарвин ни за что не хотел понять, как могло правительство сочувственно отнестись к самой идее этого брака, к этому нелепому и злому фарсу, именовавшемуся бракосочетанием, главными действующими лицами которого были двое детей. На днях Ника представили чиновнику генерал-губернатора, который хотел узнать как можно больше о ходе работ на Амете. Но расспросы о строительстве плотины в тот момент, когда он не мог и на миллиметр приблизиться к своей заветной цели, к Наулаке, обидели и оскорбили Тарвина до глубины души, и он не только проигнорировал их, но ещё и сам, в свою очередь, забросал чиновника пристрастными вопросами о готовившемся во дворце беззаконии. Чиновник объявил, что этот брак вызван политической необходимостью, но когда Тарвин высказал ему своё мнение о подобного рода политической необходимости и о том, что бы он сделал, будь его воля, чиновник оцепенел и с любопытством и удивлением оглядел диковатого американца с ног до головы. Они расстались, весьма недовольные друг другом.
   С остальными англичанами Тарвин чувствовал себя более непринуждённо и вольготно. Жена чиновника, высокая брюнетка, принадлежавшая к одной из тех семей, которые со дней основания Ост-Индской компании[17] управляли судьбами Индии, проверяла больницу, в которой работала Кейт, и так как она была все-таки женщиной, а не официальным лицом, то пленилась маленькой девушкой с грустными глазами и не скрывала своего восхищения той, которая так мало и редко говорила о своих успехах. Поэтому Тарвин и старался изо всех сил занять и развлечь жену чиновника, и она объявила, что он человек необыкновенный. «Впрочем, знаете, все американцы люди необыкновенные, хотя и очень ловкие».
   Не забывая и сейчас, в шуме и блеске готовящегося празднества, о том, что он гражданин Топаза, Тарвин рассказывал ей об этом благословенном городе, лежащем на равнине у подножия горного кряжа, городе, которому принадлежала половина его сердца. Он называл его «волшебным городом», подразумевая, что все жители западного материка согласны с этой характеристикой. Нет, ей не было скучно — она получала удовольствие от его рассказов. Разговоры о компаниях по продаже земли и её освоению, о торговой палате, о городских земельных участках и о компании «Три К» были для неё внове, и Тарвину легко удалось перейти к тому, что в данную минуту было для него важнее всего. Что она знает о Наулаке? Видела ли её когда-нибудь? Он спрашивал не таясь.
   Нет, она ничего не знала о Наулаке. И думала, и мечтала она лишь о том, как весной поедет домой. Домой — это значит в маленький домик неподалёку от Сербитона, в хрустальный дворец, где ждал её возвращения трехлетний сынишка. По-видимому, интересы и помыслы всех прочих англичан были так же далеки от Раджпутаны, а от Наулаки тем более.
   Заключительный день брачных торжеств начался и завершился пушечными выстрелами; снова и снова зажигались огни фейерверков, снова слышался топот лошадиных копыт и рёв слонов, оркестры много раз пытались сыграть что-то похожее на «Боже, храни королеву». Махараджа Кунвар должен был появиться вечером на банкете (в Индии невеста не показывается на люди, и её имя даже не упоминают), где чиновник, представляющий интересы генерал-губернатора, провозгласит тост за здоровье его самого и его отца. Махараджа должен был произнести речь по-английски.
   Тарвин с большим трудом протискивался сквозь густую толпу, что собралась у ступеней храма. Ему хотелось одного: удостовериться в том, что с ребёнком все в порядке, ему хотелось увидеть, как он выходит из храма. Оглядевшись по сторонам, он заметил, что был в толпе единственным белым человеком, и пожалел своих пресыщенных и нелюбопытных соплеменников, для которых дикая сцена, происходившая сейчас у него перед глазами, не представляла никакого интереса.
   И в эту минуту, под оглушительный рёв раковин, двери храма отворились внутрь, и громкий гомон толпы сменился благоговейным шёпотом. Тарвин крепко ухватился за поводья и нагнулся вперёд, чтобы лучше видеть. За дверями храма стояла темнота, а к звукам раковин присоединился бой бесчисленных барабанов. Запах ладана, настолько сильный, что от него першило в горле, поплыл над толпой, хранившей полное молчание.
   В следующую минуту махараджа Кунвар, один, без свиты и без священников, вышел из темноты и встал, освещённый факелами, положив обе руки на рукоятку меча. В лице его под чалмой, украшенной алмазными подвесками и изумрудным эгретом, не было ни кровинки. Глаза провалились, а рот был полуоткрыт; но жалость, которую Тарвин почувствовал к усталому измученному ребёнку, быстро уступила место другому чувству: сердце Ника забилось и запрыгало, потому что на груди махараджи Кунвара, поверх золотой одежды, лежала Наулака.
   На этот раз не надо было задавать никаких вопросов. Это не он сейчас взирал на Наулаку — казалось, будто на него самого упал глубокий взгляд огромных глаз ожерелья. Оно горело мрачным огнём рубинов, злой зеленью изумрудов, холодной синевой сапфиров и жарким полыханием алмаза. Но весь этот блеск был ничем в сравнении с чудным сиянием одного камня, что лежал над большим гранёным изумрудом в самой середине ожерелья. Это был чёрный алмаз — чёрный, как смола в адском озере, и светившийся изнутри пламенем преисподней.
   Ожерелье лежало на плечах мальчика, точно огненный ворот. Словно напитавшись блеском золотой парчи, на которой покоилось, оно затмевало безмолвные звезды индийских небес и превращало пылавшие факелы в грязно-жёлтые пятна.
   Некогда было думать, рассчитывать, оценивать, он едва успел его разглядеть и понять, что это и есть Наулака, как опять затрубили морские раковины, махараджа отступил назад, в темноту, и двери храма затворились за ним.


XIV


   Когда Тарвин явился на банкет, лицо его горело, и во рту все пересохло. Он видел ожерелье! Оно существовало. Его не выдумали. И он его получит, он заберёт его с собой в Топаз. Миссис Матри наденет его на хорошенькую точёную шейку, которая становилась ещё прекраснее, когда миссис Матри смеялась. А «Три К» прибудут в Топаз. Тарвин станет спасителем родного города, и друзья выпрягут лошадей из его коляски и впрягутся сами, и прокатят коляску с ним по Пенсильвания-авеню. И цены на земельные участки в городе станут расти на будущий год не по дням, а по часам.
   Ради этого стоило ждать, стоило строить плотины хоть на сотне рек, стоило целый век играть в пахиси и хоть тысячу миль протащиться в телеге, запряжённой буйволами. В тот вечер, на банкете, выпив до дна бокал за здоровье юного махараджи Кунвара, он снова поклялся самому себе довести дело до конца, даже если для этого потребуется провести в Раторе все лето. В последнее время, после нескольких серьёзных неудач, его вера в успех сильно поубавилась; но теперь, когда он увидел предмет своих мечтаний, ему уже казалось, что ожерелье у него в руках. Правда, в своё время в Топазе он тоже считал, что Кейт должна принадлежать ему только потому, что он её любит.
   На следующее утро он проснулся со смутным ощущением того, что стоит на пороге великих событий; а потом, лёжа в ванне, все гадал, не обманули ли его вчерашние радостные предчувствия и уверенность в удаче. Да, он и в самом деле видел Наулаку. Но двери храма скрыли от его глаз это видение. Он даже спрашивал себя, а был ли в действительности этот храм и это ожерелье, и от волнения не заметил, как вышел из гостиницы и прошёл полпути до города. Но когда он очнулся, то ясно понял, куда и зачем вдет. Если он и вправду видел Наулаку, то должен не терять её больше из виду. Ожерелье исчезло в храме. Следовательно, ему надо идти в храм.
   Обгоревшие факелы валялись на ступенях храма среди затоптанных цветов и разлитого масла; на толстых шеях чёрных каменных быков, стоявших у входа во внутренний двор, висели потерявшие упругость гирлянды из завядших бархатцев. Тарвин снял свой белый шлем (было уже очень жарко, хотя после рассвета прошло всего два часа), отбросил со лба начинавшие редеть волосы и окинул взглядом то, что осталось здесь после недавнего пиршества. Город все ещё спал после вчерашнего. Двери храма были открыты настежь, он поднялся по ступенькам, вошёл внутрь, и никто не чинил ему препятствий.
   Засунув руки в карманы, Тарвин, насвистывая, рассматривал скульптурное изображение четырехголового божества Ишвары и поглядывал по сторонам. Он уже месяц жил в Индии, но ещё ни разу не заходил в храм. Стоя тут, он снова ощутил, насколько сильно жизнь, обычаи и традиции этого странного народа отличались от того, что казалось хорошим и правильным ему самому. Мысль о том, что ожерелье, которое могло изменить судьбу такого цивилизованного христианского города, как Топаз, принадлежит слугам этих ужасных божеств, начинала сердить его.