— Ну, хорошо, тогда сделайте его ловким негодяем, человеком низшего сорта, или каким-нибудь политиком, заключающим договоры и потом нарушающим их, или черноволосым парнем, который спрятался за мачту, когда началась битва.
   — Но вы ведь говорили раньше, что он был рыжеволосый.
   — Я не мог говорить этого. Его, разумеется, надо сделать черноволосым. У вас нет воображения.
   Видя, что я как раз открыл главные принципы, на которых основано полувоспоминание, ошибочно называемое воображением, я почувствовал желание засмеяться, но ради рассказа поборол себя.
   — Вы правы. Вот вы, действительно, человек с воображением. Так, значит, черноволосый парень на закрытой палубе корабля?
   — Нет, это был открытый корабль, нечто вроде большого бота. Это было прямо изумительно.
   — Но ведь ваш корабль был умышленно устроен с закрытыми деками, вы же сами так говорили, — возразил я.
   — Ах, нет, не этот корабль. Этот был открытый или полуоткрытый, потому что… Клянусь Юпитером, вы правы! Вы заставили меня вспомнить о моем рыжеволосом герое. Разумеется, если герой был рыжий, то и корабль был открытый, с раскрашенными парусами.
   «Ну, теперь он, наверное, вспомнит, — подумал я, — что он служил, по меньшей мере, на двух галерах — на трехпалубной греческой галере под видом черноволосого государственного раба, а потом на морском боте викингов — в виде красноволосого и краснобородого, как красный медведь, мореплавателя, который отправился в Маркленд.
   Дьявол подтолкнул меня спросить.
   — Но почему «разумеется», Чарли?
   — Я не знаю. Вы, верно, смеётесь надо мной?
   Поток фантазии был временно приостановлен.
   Я взял записную книжку и сделал вид, что заношу в неё различные мысли.
   — Какое это удовольствие — работать вместе с человеком, одарённым такой фантазией, как вы, — сказал я после некоторого молчания. — Поистине удивителен ваш способ характеристики корабля.
   — Вы так думаете? — отвечал он, покраснев от удовольствия. — Я сам часто думаю, что во мне есть что-то большее, чем моя ма… чем люди думают.
   — В вас таятся огромные скрытые силы.
   — Тогда знаете ли что? Не посоветуете ли вы мне послать один набросок «Из жизни банковских клерков» в «Тит-Битс», чтобы получить одну гинею премии?
   — Это не совсем то, что я хотел сказать вам, дружище, по-моему, было бы лучше немного выждать и сразу выступить с историей о галере.
   — Но какая мне будет от этого выгода? А в «Тит-Битсе» напечатают мою фамилию и адрес, если я возьму приз. Чему вы ухмыляетесь? Они непременно напечатают.
   — Я знаю. Мне кажется, вы собирались на прогулку. Я посмотрю в своей записной книжке, что у меня уже записано по поводу этой истории о галере.
   Итак, этот легкомысленный юнец, который ушёл от меня, слегка уколотый и задетый моим тоном, несомненно был, насколько это было известно ему и мне, одним из членов судовой команды на «Арго», и также несомненно был рабом или товарищем Торфина Карлсефне. Именно благодаря этому он был так заинтересован в получении премии на конкурсе. Вспомнив, что говорил мне о нем Гриш Чондер, я громко рассмеялся. Властелины жизни и смерти никогда не позволят Чарли Мирсу говорить вполне сознательно о фактах своих прошлых жизней, и я должен был сам составить рассказ из кусочков того, что он говорил мне, напрягая все своё бедное воображение в то время, как Чарли писал о положении банковских клерков. Я привёл в порядок все, что у меня было записано, и результат оказался малоутешительным. Я перечитал ещё раз. Здесь не было ничего, что не могло быть компиляцией, составленной из вторых рук по общедоступным изданиям, и только, может быть, история с битвой в гавани составляла исключение. Приключения викинга были написаны уже несколько раз до того, история греческой невольничьей галеры тоже была не нова, и хотя я записал и то и другое, но кто мог оспаривать или подтверждать мои детали? Я мог бы точно так же написать рассказ, действие которого происходило за две тысячи лет до нашего времени. Властелины жизни и смерти были настолько же осторожны, насколько Гриш Чондер — проницателен. Они не желали пропустить ничего, что вызвало бы у людей тревогу или дало бы удовлетворение их уму. И хотя все это было несомненно для меня, я не мог отказаться от своей истории. За возбуждением следовала апатия, которая, в свою очередь, сменялась возбуждением, и так продолжалось все последующие недели. Моё настроение менялось вместе с мартовским солнцем и бегущими облаками. Ночью или чудным весенним утром я чувствовал, что смогу написать эту историю и переверну ею весь континент. Но в сырой ветреный вечер ясно видел, что, конечно, историю эту можно было написать, но она явилась бы не чем иным, как построенной на грубом обмане и слегка приукрашенной сказкой для простонародья. Я всячески проклинал Чарли — без всякой вины с его стороны. А он между тем был, по-видимому, совершенно поглощён своей конкурсной работой, я видел его у себя все реже и реже; проходила неделя за неделей, земля раскрылась для весеннего цветенья, и почки набухли на деревьях. Он забросил все книги и не стремился поговорить о прочитанном, а в голосе его я заметил новый оттенок самоуверенности. Я старательно избегал всяких разговоров о галере, но он сам при каждом случае напоминал о ней и почти всегда, как о выгодном предприятии, которое может дать ему некоторую сумму денег.
   — Мне кажется, что я заслужил двадцать пять процентов, по меньшей мере? — сказал он однажды с великолепным чистосердечием. — Я дал вам все идеи, не правда ли?
   Эта алчность к деньгам была новой чертой его характера. Я пришёл к заключению, что она развилась в нем в Сити в то же время, когда Чарли усвоил себе забавную привычку дурно воспитанного человека из Сити произносить слова протяжно и в нос.
   — Мы поговорим об этом, когда вещь будет написана. Но пока я ещё ничего не могу из неё сделать. Красноволосый и черноволосый — оба героя одинаково затрудняют меня.
   Он сидел у огня, пристально смотря на красные угли.
   — Я не могу понять, что вы находите здесь трудного. Для меня все это совершенно ясно, — возразил он.
   Газовый рожок замигал, снова разгорелся и нежно засвистел.
   — Ну, возьмём, к примеру, рыжеволосого человека и его приключения с того времени, как он подошёл с юга к моей галере, взял её в плен и поплыл дальше к островам Биче.
   Теперь я уже хорошо знал, что мне не следует прерывать Чарли. Я освободился из-под власти пера и чернил и боялся пошевелиться, чтобы не прервать потока его мыслей. Газ в рожке мигал и шипел, и голос Чарли понижался до шёпота, когда он рассказывал мне истории об открытой галере, плывшей по направлению к Фурдурстранди, о закате солнца в открытом море, который наблюдали каждый вечер гребцы, скрытые парусом, о том, как галера вонзалась носом в самый центр опускающегося солнечного диска, «и мы плыли в ту сторону, потому что у нас не было другого путеводителя», — объяснил Чарли. Он рассказал о высадке на берег на одном острове и об исследованиях его, когда судовая команда убила трех людей, спавших под соснами. Их духи, говорил Чарли, преследовали галеру, плывя за нею и расплёскивая воду, и тогда команда галеры бросила жребий между собою, и одного из команды выбросила за борт как жертву разгневанным чужеземным богам. А потом, как они питались широкими водорослями, когда кончилась вся провизия, как у них распухли ноги, и их предводитель, рыжеволосый человек, убил двух гребцов, которые подняли бунт, и как после года пребывания среди лесов они снова приплыли в свою страну, и попутный ветер все время благоприятствовал им, но дуновение его было настолько лёгким, что они все спали ночью. Это и ещё многое другое рассказал мне Чарли. Иногда голос его так понижался, что я едва мог уловить его слова, хотя нервы мои были страшно напряжены. Он говорил о своём предводителе, как язычник о боге, потому что ведь это он заботился о них и убивал их беспощадно, когда это было нужно для их же пользы; и он же управлял галерой, когда они пробирались три дня среди плавающего льда, причём на каждой льдине толпились какие-то странные животные, «которые старались плыть вместе с нами, — сказал Чарли, — а мы отталкивали их рукоятками весел».
   Газ зашипел, сгоревший уголь в камине превратился в золу, и пламя с лёгким треском опустилось на дно решётки. Чарли умолк, я тоже не произнёс ни слова.
   — Клянусь Юпитером! — сказал он наконец, покачивая головой. — Я так засмотрелся на огонь, что у меня закружилась голова. Что я там наболтал?
   — Кое-что о галере для нашей книги.
   — Да, теперь я вспоминаю. Ведь я получу за это двадцать пять процентов прибыли, не правда ли?
   — Вы получите, сколько вам будет угодно, когда я издам эту вещь.
   — Мне бы хотелось, чтобы это уж было точно. А теперь я должен идти. У меня… у меня сегодня назначено свидание.
   И он ушёл.
   Если бы глаза мои видели ясно, я должен был бы знать, что это отрывочное бормотанье у камина было лебединой песнью Чарли Мирса. Но я считал это лишь прелюдией к более полному откровению. Наконец-то, наконец-то я буду в состоянии провести властителей жизни и смерти!
   Когда Чарли явился ко мне в следующий раз, я встретил его с восторгом. Он был нервно возбуждён и сконфужен, но глаза его блистали оживлением и губы раздвигались в улыбке.
   — Я написал поэму, — сказал он и с волнением прибавил: — Это лучшее, что я когда-либо создал. Прочтите её.
   Он сунул поэму мне в руку, а сам отошёл к окну.
   Я только вздохнул потихоньку. Раскритиковать поэму, т. е., иначе говоря, расхвалить её, заняло бы у меня не больше получаса времени, и это вполне удовлетворило бы Чарли. Но я недаром вздыхал: Чарли, отступив от своего излюбленного метрического размера, прибег на этот раз к короткому и отрывистому стихосложению и снабдил каждый куплет особым припевом. Вот что я прочитал:
 
Прекрасен день, бодрящий ветер
Несётся над холмами,
И нагибает в лесу деревья,
И молодые поросли он клонит долу!
Бушуй, о ветер; в крови волнение,
И твой покой ему не нужен.
Она стала моя, о небо!
И ты, земля, и серое море! Она — моя!
Пусть мрачные скалы услышат мой голос!
Пусть радость разделят, хоть камни они!
Моя! Я желал её! О добрая мать — земля!
Возрадуйся! И ты, весна,
Ликуй со мною. Моя любовь вдвойне заслужила
Всю пышность ваших полей.
И пусть хлебопашец, работая плугом,
Почувствует мою радость
За ранней бороньбой.
 
   — Да, это ранняя бороньба — вне всякого сомнения, — сказал я, чувствуя глубокую тоску в сердце.
   Чарли засмеялся, но ничего не сказал.
 
О, красное облачко заката, расскажи повсюду,
Что я победитель! Приветствуй меня, о Солнце,
Главный хозяин и неограниченный властелин
Всего живущего!
 
   — Хорошо? — спросил Чарли, заглядывая мне через плечо.
   Я находил, что это не только не хорошо, но просто плохо, но он уже протягивал мне фотографию девушки с кудрявой головкой и глупенькой, беспечной мордочкой.
   — Ну, разве она не восхитительна? — шепнул он, красный до самых кончиков ушей и весь восхищённый розовой тайной своей первой любви. — Я ничего не знал, ни о чем не думал: это было как удар грома.
   — Да, это всегда приходит, как удар грома. Вы очень счастливы, Чарли?
   — Боже мой, она… она любит меня!
   Он уселся и ещё раз повторил про себя эти слова. А я смотрел на его безусое молодое лицо, на узкие плечи, привыкшие сгибаться над конторкой, и спрашивал себя, как, когда и где он любил в своих прошлых жизнях.
   — Но что скажет ваша мать? — живо спросил я.
   — Пусть хоть проклянёт, мне все равно!
   Я деликатно дал ему понять, что если и есть вещи на свете за которые не страшно навлечь на себя проклятие, то из их числа надо исключить проклятие матери; а он все расписывал её, как, вероятно, Адам расписывал первозданным животным величие, и нежность, и красоту Евы. При этом я случайно узнал, что она была помощницей табачного торговца, имела слабость к красивым платьям и уже успела раза четыре сказать Чарли, что ни один человек в мире ещё не целовал её.
   Чарли все говорил и говорил без конца, между тем как я, отделённый от него расстоянием в тысячи лет, созерцал начало всех вещей. И теперь я понял, почему властелины жизни и смерти так заботливо закрыли за нами двери воспоминаний. Они сделали это для того, чтобы мы не могли вспомнить наших первых, самых восхитительных увлечений. Если бы они этого не сделали, наш мир за какие-нибудь сто лет остался бы без обитателей.
   — Ну а что же вы скажете ещё относительно этой галеры? — спросил я ещё более весёлым тоном, когда разговор на минутку прервался.
   Чарли взглянул на меня так, как будто слова мои задели его.
   — Галера? Какая там галера?.. Ради самого неба, бросьте свои шутки, дружище! Это очень серьёзно. Вы не можете себе представить, как это серьёзно!
   Гриш Чондер был прав. Чарли был одержим любовью женщины, которая убивает воспоминания, и чудеснейшая в мире история никогда не была написана.

В ЛЕСАХ ИНДИИ

   Из всех колёс государственной службы, которые вращаются индийским правительством, нет ни одного более важного, чем колесо лесного департамента. Древонасаждение целой Индии находится «в его руках» или, вернее сказать, будет находиться, когда у правительства окажутся нужные для этого деньги.
   Служащие этого департамента ведут постоянную борьбу с сыпучими песками и ползучими дюнами; они огораживают их изгородями с боков, плотинами спереди и снизу, доверху скрепляют их ползучими растениями и переплетёнными между собой сосновыми ветвями, как это принято в Нанси. Служащие лесного департамента ответственны за каждый ствол в государственных лесах Гималайских гор и за каждую рытвину и угрюмого вида овраги, образовавшиеся от действия муссонов на их обнажённых склонах; они становятся для них как бы ртом, громко кричащим о результатах недосмотра. Они производят многочисленные пересадки чужеземных пород деревьев и заботливо выращивают смолистые деревья, которые уничтожают лихорадку оросительных каналов. В равнинах же их главной обязанностью является присмотр за тем, чтобы линия лесов, предназначенных для вырубки, содержалась в порядке, так чтобы с наступлением засухи, когда скот начнёт голодать, можно было открыть её для деревенских стад и дать возможность каждому запастись хворостом. Они же рубят деревья и складывают в кучи дрова вдоль линий железной дороги там, где не используют уголь; доходы со своих плантаций они вычисляют с точностью до тысячных долей; они являются в одно и то же время докторами и повивальными бабками огромных тиковых лесов Верхней Бирмы, каучуковых деревьев восточных джунглей и чернильных орешков юга; но они всегда стеснены в средствах. Как только служащий лесного департамента очутился по какому-нибудь делу вне сферы проезжих дорог и правильно расположенных станций, он приобретает познания не только в области лесоводства: он учится понимать народ и политику джунглей; он встречается с тигром, медведем, леопардом и дикой собакой не раз и не два раза в день после облав, а постоянно, на каждом шагу при исполнении им своих обязанностей. Он проводит много времени в седле или в палатке — как друг вновь посаженных деревьев, товарищ грубых лесных сторожей и волосатых объездчиков, до тех пор, пока леса, предмет его заботы, не наложат на него свой отпечаток; и тогда он перестанет напевать весёлые французские песенки, которым он научился в Нанси, и станет молчаливым среди молчаливой лесной чащи.
   Гисборн служил уже четыре года в лесном департаменте. Сначала он безмерно увлёкся своим делом, так как благодаря ему он проводил много времени верхом и на открытом воздухе и был облечён властью. Но затем он бешено возненавидел его и охотно отдал бы год жизни за месяц общества, которое могла ему дать Индия. Когда же прошёл и этот кризис, леса снова завладели им, и он был рад, что мог служить им: расширять и углублять линии вырубок, наблюдать за появлением зеленой дымки молодых плантаций на фоне старой зелени, прочищать засорившийся ручей, подмечать начало последней борьбы леса с наступающей на него травой, когда он терял силы и погибал, чтобы вовремя прийти ему на помощь. В какой-нибудь тихий день трава эта будет предана сожжению, и сотни животных, устроивших в ней свои жилища, будут изгнаны из неё бледным пламенем в час, когда солнце стоит высоко на небе. Потом будущий лес выглянет из почерневшей земли ровным рядом молодых отпрысков, и Гисборн, наблюдая за их ростом, будет испытывать радость.
   Его бунгало — белый домик из двух комнат под соломенной крышей — находился на одном конце большого леса, называемого по-индийски рух. Он и не думал устраивать себе сад, потому что лес подходил к самой двери его дома, и, сойдя со своей веранды, он попадал в самую гущу его.
   Абдул Гафур, его жирный слуга-магометанин, заботился о его питании, когда он бывал дома, а остальное время проводил в болтовне с небольшой кучкой туземных слуг, которые жили в своих хижинах позади бунгало. Тут были два грума, повар, водонос и дворник. Гисборн сам чистил свои ружья, а собак он не держал. Собаки спугивали дичь, а лесничему нравилось наблюдать за тем, куда подданные его королевства ходят на водопой при восходе месяца, нравилось знать, где они едят перед рассветом и где отдыхают в летнюю жару.
   Лесные сторожа и объездчики жили в маленьких хижинах далеко в лесу, показываясь в бунгало только тогда, когда кого-нибудь из них придавливало упавшее дерево или ранил дикий зверь. В остальное время Гисборн жил в одиночестве.
   Весной в лесу появлялись новые листья, но в небольшом количестве, пока не кончались дожди. Только в тёмную, спокойную ночь здесь было больше призывных звуков и невидимой возни: то слышался шум генеральной битвы между тиграми, то рёв надменного самца-оленя или резкий звук, производимый старым кабаном, который точил свои клыки о дерево. Гисборн откладывал в сторону своё ружьё, потому что он считал грехом убивать животных и только в редких случаях делал исключение. Летом, во время безумной майской жары, лес заволакивало мглою, и Гисборн внимательно следил за тем, не появится ли где-нибудь первый вьющийся дымок — предвестник лесного пожара. Потом наступала полоса дождей, и лес одевался густой пеленой тёплого тумана, а ночью крупные капли дождя шумно барабанили по толстым листьям, и к шороху падающих капель примешивался треск сочных зелёных стеблей, которые обламывал ветер, и молния выводила узоры за плотной канвой листвы, пока снова не показывалось солнце, и лес стоял, дымясь на опушках от испарений и поднимая свои вершины к свежеомытому небу. А потом жара и сухой воздух снова окрашивали все вокруг в цвета тигровой масти. Гисборн все больше и больше осваивался в лесу и был очень счастлив. Жалованье ему присылали аккуратно раз в месяц, но он почти не тратил его. Кредитные бумажки накапливались в ящике от комода, в котором он хранил письма из дома. Если он вынимал их оттуда, то только для того, чтобы выписать что-нибудь из Калькуттского Ботанического сада или дать вдове лесного сторожа такую сумму, которую правительство Индии никогда не назначило бы ей за смерть мужа. Платить было приятно, но иногда приходилось и мстить, и он делал это, когда мог. В одну из ночей прибежал к нему пешком задыхавшийся объездчик и сообщил, что около Канейского ручья найден мёртвым лесной сторож: одна половина его головы была раздавлена, как скорлупа от яйца. На рассвете Гисборн отправился на поиски убийцы. Только путешественники, да ещё молодые солдаты известны всему свету как великие охотники. Служащие лесного ведомства считают охоту одной из своих служебных обязанностей, и потому о них никто ничего не знает. Гисборн пошёл пешком к месту убийства: вдова рыдала над телом мужа, как будто он лежал на собственной постели, а два или три человека около неё тщательно изучали след на влажной земле.
   — Это дело Красного, — сказал один из них. — Я знал, что он в своё время бросится на человека, но теперь ещё много дичи даже для него. Он это сделал из дьявольского озорства.
   — Красный лежит в пещере за каучуковыми деревьями, — сказал Гисборн. Он знал, о каком тигре шла речь.
   — Нет, сахиб, теперь его там нет. Он ещё будет безумствовать и шататься повсюду. Вспомни, что первое убийство всегда влечёт за собой ещё два. Наша кровь делает его безумным. Он, может быть, подкарауливает нас, пока мы говорим о нем.
   — Он, может быть, пошёл к следующей хижине, — сказал другой. — До неё всего только четыре косса. О Аллах, кто это?
   Гисборн обернулся вместе с другими. По иссохшему руслу ручья спускался человек в одной только набедренной повязке на обнажённом теле, но увенчанный венком из кистеобразных цветов белого вьюнка. Он шёл по мелким камешкам так бесшумно, что даже Гисборн, привыкший к беззвучной поступи разведчиков, был удивлён.
   — Тигр, убивший человека, — сказал он, ни с кем не поздоровавшись, — пошёл сначала пить, а теперь он спит вон там, за горой.
   Его голос был свеж и звонок, как колокольчик, и резко отличался от визгливого говора туземцев, а лицо его, когда он поднял голову и стоял, освещённый солнечным сиянием, походило на лицо ангела, заблудившегося среди лесов. Вдова перестала причитать над умершим и, широко открыв глаза, посмотрела на чужеземца, но потом с удвоенным рвением вернулась к исполнению своих обязанностей.
   — Должен ли я показать сахибу? — просто спросил он.
   — Если ты уверен… — начал было Гисборн.
   — Совершенно уверен. Я час тому назад видел эту собаку. Ему ещё рано есть человеческое мясо. У него всего только дюжина зубов в его скверной пасти…
   Люди, стоявшие на коленях и рассматривавшие следы зверя на земле, тихонько удалились из опасения, что Гисборн возьмёт их с собою, и юноша, заметив это, слегка усмехнулся.
   — Пойдём, сахиб! — вскричал он и, повернувшись, пошёл впереди своего спутника.
   — Не так скоро. Я не могу поспеть за тобой, — сказал белый человек. — Подожди немного. Твоё лицо незнакомо мне.
   — Это возможно. Я недавно пришёл в эти леса.
   — Из какой ты деревни?
   — Я не из деревни. Я пришёл вон оттуда, — и он указал рукой по направлению к северу.
   — Значит, ты цыган?
   — Нет, сахиб. Я человек без касты и вследствие этого… без отца.
   — Как люди зовут тебя?
   — Маугли, сахиб. А как имя сахиба?
   — Я — смотритель этих лесов, а зовут меня Гисборн.
   — Как? Неужели они считают здесь деревья и стебли трав?
   — Вот именно, и для того, чтобы такие цыганята, как ты, не сожгли их.
   — Я? Да я ни за какую награду не сделал бы вреда джунглям. Ведь это — мой дом.
   Он повернулся к Гисборну с улыбкой, в которой было неотразимое очарование, и сделал предостерегающий жест рукой.
   — Теперь, сахиб, пойдём немного потише. Нет нужды будить собаку, хотя она спит довольно крепко. Было бы лучше всего, если бы я пошёл вперёд и выгнал его по ветру на сахиба.
   — Аллах! С каких это пор голые люди могут выгонять тигров, как скот? — сказал Гисборн, поражённый смелостью своего спутника.
   Тот снова мягко засмеялся.
   — Ну, тогда пойдём вместе со мной и застрели его по-своему из твоего большого английского ружья.
   Гисборн пошёл следом за своим разведчиком, пробирался сквозь чащу, полз по земле, карабкался вверх, опять спускался вниз и испытал на самом себе все трудности выслеживания зверя в джунглях. Он был страшно красен и обливался потом, когда Маугли предложил ему, наконец, поднять голову и внимательно приглядеться к синеватой скале близ маленького горного озера. На берегу его лежал, развалясь в сладкой неге, тигр и лениво посасывал громадную переднюю лапу. Он был старый, желтозубый и порядочно уже облезший, но в этой позе и освещённый солнцем он имел довольно внушительный вид.
   Гисборн не увлекался идеями спортсмена, когда приходилось иметь дело с тигром, убившим человека. Он знал, что эту гадину надо уничтожить как можно скорее. Он перевёл дыхание, прислонил ружьё к выступу скалы и свистнул. Голова зверя, находившегося на расстоянии двадцати футов от дула ружья, медленно повернулась, и Гисборн не торопясь выпустил в него два заряда, один — пониже плеча, а другой — пониже глаза. На таком расстоянии даже самые крепкие кости не могут устоять против действия разрывных пуль.
   — Шкура не стоила того, чтобы сохранить её во что бы то ни стало, — сказал он, когда дым рассеялся и они увидели зверя, бившегося и дёргавшегося в предсмертных судорогах.
   — Собаке — собачья смерть, — спокойно сказал Маугли. — Действительно, с этой падали нечего взять с собой.
   — А усы? Разве ты не хочешь взять усы? — спросил Гисборн, который знал, как загонщики ценили такие вещи.
   — Я? Разве я презренный шикарри джунглей, чтобы возиться с мордой тигра? Пусть валяется. Вот уже явились его друзья.
   Где-то вверху над их головами раздался пронзительный свист спускающегося коршуна; Гисборн в это время выбрасывал пустые гильзы и обтирал лицо.
   — Если ты не шикарри, то откуда ты знаешь так хорошо все повадки тигров? Ни один разведчик не мог бы справиться лучше тебя с этим делом.
   — Я ненавижу всех тигров, — коротко ответил Маугли. — Пусть сахиб позволит мне нести его ружьё. Арре, какое же оно красивое. А куда идёт теперь сахиб?
   — Домой.
   — Могу ли я идти с ним вместе? Я ещё никогда не видел дома, где живут белые люди.
   Гисборн пошёл к себе домой, а Маугли бесшумно шёл впереди него, блестя на солнце своей бронзовой кожей. Он с любопытством осмотрел веранду и два стула, стоявших на ней, подозрительно пощупал рукой бамбуковую штору и вошёл, все время оглядываясь назад. Гисборн опустил штору, чтобы спрятаться от солнца. Она с шумом упала, но прежде чем она коснулась пола веранды, Маугли выскочил в сад и остановился, с трудом переводя дыхание.